"Болеславцы" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнаций)

III

На другое утро после пира надворные участки вокруг королевского дворца представляли странный вид. Под покровом ночи подробности позорища долго оставались скрыты, но когда рассвело, оно обнаружилось во всей своей неприглядной красоте.

Челядь храпела, осушив подонки бочек; некому было подобрать объедки и обломки, оставшиеся после ночи. Против дворца уцелели еще столы с ободранными скатертями; лежали опрокинутые и поломанные лавки. На земле валялись помятые кубки, разбитые кувшины, а псы доедали, огрызаясь, объеденные кости. Тут же красовались бочки с выбитыми днами, продавленные жбаны и кувшины, которых никто не позаботился убрать. Зеленые ветви, служившие вчера для украшения столов, сегодня были втоптаны в грязь, поломаны, свалены в одну кучу сора.

В сенях дворца, под соседними навесами и под валами, на земле и на скамьях, вперемежку с собаками, спала опившаяся городская чернь. Еще дальше, на окопах, виднелись два раздетых трупа: вынесенные из-за столов тела опившихся насмерть оборванцев. Там они ждали, пока их не уберут подальше.

Местами стояли лужи грязи; не то пополам с кровью, не то с чем-то еще более отвратительным, чем кровь. Здесь дрались и калечили друг друга, на потеху остальным, опьяневшие гуляки. Многие ушли израненные, с проломленными головами, даже не чувствуя увечий.

Оставшиеся на месте пиршества отбросы красноречиво говорили о его перипетиях: рядом с лохмотьями валялись обрывки дорогих тканей; золотые пуговицы лежали вперемежку с пеньковыми завязками; были рассыпаны янтарные бусы разорванного ожерелья, и разбросаны обломки простых глиняных горшков… Мужские шапки и женские платочки валялись рядом.

Земля, вчера еще поросшая травой, была как месиво: стоптанная ногами, взрытая, с явственными следами рук, ног, голов… Ибо, когда король ушел, и были допиты остатки из всех бочек, оргия закончилась языческим радением: дьявольским, безумным, зверским свалом…

Нельзя было смотреть без отвращения на следы мерзкого побоища, которым закончился вчерашний королевский пир. Они долго оставались неубранными, пока не пришли холопы, назначенные для очистки. Медленно плелись они, слоняясь, заспанные, по двору; искали метелки и лопаты, задумчиво простаивали около груд наваленного сора, точно читая по ним повесть о вчерашнем дне… Батраки подымали с земли какие-то обрывки, смеялись, плевались и бросали их подальше.

Измученная вчерашней оргией, уйти от которой ей удалось не скоро, Христя заспалась; разбудил ее колокольный звон с башни Св. Михаила на Скалке и конский топот. Она вздрогнула, вскочила, в одной сорочке подбежала к окну, открыла ставень и увидела, как король уехал, окруженный болеславцами… Куда? Она не знала, но сердце ее сжалось от страха.

Король даже не взглянул в ее окно; только Буривой и Збилют оглянулись и послали ей привет. Христя застыдилась и спряталась, потому что была в одном белье. Волосы за ночь расплелись, она чувствовала себя очень утомленной и знала, что лицо ее помято.

Вчера она совсем даже не веселилась; она, которая всегда умела так смеяться, так забывать о всяких горестях, смешить других своею детской радостью, шалеть сама от возбуждения…

Что-то угнетало ее сердце; взгляд у короля был такой зверский; дикий рев полухолопского веселья так резал слух… Ей невольно вспомнились другие времена, иные годы… Тихая материнская усадьба, нежные, усыпляющие материнские объятия; спокойное поместье мужа; пение за прялкой, журчавшей как ручей по зеленой луговине… припомнилось родное пепелище, тепло, улыбавшееся хозяйке дома… В запахах весны неслись к ней отголоски молодости…

Вчера ей все время было скучно; чем шумнее становился пир, тем сильней закрадывался в ее душу страх. С тоскою в сердце убежала она от адского веселья и легла спать. Но и во сне прошедшее продолжало бороться с настоящим, давнишний мир с теперешней горячкой. Ее охватывало беспокойство, дрожь; она вскакивала с криком:

— Завтра! Что будет завтра!

Потом снова засыпала, и перед ней вставал призрак Мстислава. Не того Мстислава, который в былые времена целовал ее в чело, а другого, каким он предстал пред ней в последний раз: страшного, грозного, отчаянного. Он тащил ее за одну руку, король за другую; а впереди буянила пьяная толпа и, скаля зубы, провозглашала ее королевой. Так она промучилась в бессоннице и встала, когда белый день заглядывал сквозь щели ставен.

Колокол на Скалке звонил жалостно и страшно, как на упокой! Тот самый колокол, который в день отлучения сзывал народ и вторил шипенью свеч, гаснувших на полу церкви.

Когда король с дружиной выехали из ворот, замок сразу как-то опустел и потемнел. Христя тревожно посмотрела в сторону, где накануне так громко веселились. Там хлопотали парубки с коротко постриженными волосами; в грязных зипунах, они возились с метлами и вениками и, смеясь, чистили позорище. То тот, то другой нагибались, подымали какие-то блестки и потешались. Сбегались остальные, вырывали находку друг у друга, бессмысленно смеялись, так что хохот гулко разносился по всему двору. Услышав гоготанье холопов, Христя спряталась и наполовину раздвинула ставень.

После вчерашнего бурного веселья в замке было тихо, как в могиле. Король уехал; гости разошлись; русины спали; челядь отдыхала; даже из города не доносилось ни голосов, ни отзвуков жизни.

Колокол на Скалке еще раз брякнул, и звук его замер в воздухе!

Эта тишина казалась такою же зловещей, как рев вчерашнего разгула. День выдался уныло мрачный; густые облака закрыли все небо; лучи солнца не могли прорвать их пелену. Точно белая завеса повисла над землей и душила все живое; нечем было дышать; глаз не проникал сквозь плотную непрозрачную фату. Казалось, при вдыхании чувствовался запах гари, как от едкого и удушливого дыма.

Христя сидела у окна, опершись о притолоку. Она слушала и всматривалась, о чем-то думала, но мысли обрывались… Старалась отгадать, куда мог спозаранку выехать король?

Хотя он не заметил Христю, но она-то его хорошо рассмотрела: лицо у него было гневное, неистовое, как перед сечей или казнью… глаза вытаращенные, незрячие… Люди, ехавшие с ним, бессмысленно глядели друг на друга, точно объятые ужасом, и в то же время разъяренные. Буривой и Збилют взглянули на нее… не так как всегда. Оба, взглядом и поклоном, точно прощались с ней на веки, шли навстречу гибели.

Куда же поскакали все так рано и такой большой толпой?

Нет, не на охоту… с ними не было ни псов, ни соколов, ни луков, ни рогатин, а одни мечи… И вдруг, среди безмолвной тишины, Христя услышала… или, может, ей послышалось?.. вдали ужасный крик… крик бешенства и смертоубийства. Потом раздались смешанные голоса, отзвук суматохи… колокол на Скалке стал звонить тревожно, раз за разом, неустанно, как набат… Тишина еще раз была нарушена долетавшими издалека стонами и зовами на помощь… Сердце Христи неистово забилось, а вчерашняя тревога и уныние вернулись с большей силой…

Неужели ей навеки суждена такая жизнь: за час счастья платить днями страха и страдания?.. за час веками? Слезы полились у нее из глаз. Она ведь королева… вот оно… королевское житье!

Внезапно она услышала безумный конский топот. Кто-то во весь опор мчался вверх по замковой горе… Один, двое, трое… целые десятки… Не то сами за кем-то гнались, не то спасались от преследования в страхе смерти… Христя выглянула…

В воротах замка появился король. Никогда еще Христя не видела его таким ужасным и, вскрикнув, зажмурила глаза.

Бледный как мертвец, с воспаленными, выкатившимися глазами, открытым ртом… зубы крепко сжаты. Ехал и не видел; на одной щеке было кровавое пятно… кровь свежая, сочившаяся… Руки окровавлены, висевший на ремешке у кисти короткий меч был облит кровью, стекавшей каплями.

За ним, нога к ноге, такие же, как он, залитые кровью, опьяненные убийством, скакали болеславцы: кричали, толкались, пререкались; вслед за болеславцами, гораздо медленнее, въехала во двор челядь короля, испуганная, пораженная… Люди перешептывались, не отрывая глаз от своего властителя.

У крыльца король прямо из седла опустился на скамью. Болеславцы окружили его; начался не то спор, не то перебранка, с бессознательною жаждой уязвить друг друга. Они то стояли, то отходили дальше, приседали, чтобы отереть окровавленные руки о траву; отирали о стены, о полы одежды и не могли…

Христя видела как гордо, широко расселся король. Но он весь ушел в себя, не слыша и не видя. Кусал ус и пальцами проводил по временам по щеке, как будто его жгло кровавое на ней пятно.

Христя заломила руки: кровь! кровь! Чья кровь? Зверя ли убитого на ловле, или зарезанного человека?..

Со стороны города, тем временем, стали долетать отголоски какого-то, все возраставшего и накипавшего смятения: плач, крики, стоны. Охваченная смертным ужасом, Христя забилась в самый темный угол комнаты… задвинула окно… но сейчас же, не выдержав духоты, опять его открыла.

— Что-то приключилось, — что именно, она не знала, но, по-видимому, что-то страшное.

Через двор, друг за дружкою, бежали люди, устремляясь в город. Другие, сломя голову, вбегали в ворота и спешили к дворцу. Христя опять выглянула из окна на короля; но его уже не было на скамье. По крыльцу бродили болеславцы, и из бани клубами вырывался дым. Из хором выбегали и снова возвращались люди; слышно было хлопанье дверей; а из терема обеих королев доносился долгий, непрерывный плач, точно завыванье плакальщиц над гробом.

А над городом все громче подымались волны людского говора и негодованья.

— О, что случилось, что могло случиться? — стонала Христя.

Вбежала Тярка, запыхавшись, уткнувшись лицом в руки и, бросившись на пол, заревела истошным криком. Христя кинулась к ней, стала приставать с расспросами, но та не могла говорить и, закрывая ладонями глаза, заливалась плачем. Среди суматохи отворили двери, и на пороге показался Буривой.

Может быть, еще со вчерашнего похмелья он шатался и не мог стоять; лицо было как у мертвеца, а на вымытых, руках все еще виднелись следы крови. Он вошел, поводя безумными глазами, потеряв дар речи.

Христя спешно кинулась к нему, пронизывая взором. Разглядывала и увидела на лице и в волосах следы присохшей крови. В крови же были руки, на одежде, всюду, сгустки едва застывшей крови… везде кровь! Христя с криком отскочила и притаилась в угол.

Буривой остался один посреди комнаты. Он с ужасом, безумными глазами, смотрел на свои руки. Тер их, прятал под одежду, опять высовывал, и снова прятал, что-то бормоча вполголоса. Он повернул к двери, точно собираясь уйти… вернулся к Христе… опять пошел к дверям, и, наконец, не справившись с задвижкой, подошел к тому месту, где сидела Христя. На бледном лице Бу-ривого каплями струился пот.

Любопытство превозмогло у Христи страх и отвращение.

— Где вы были? Что случилось? Откуда эта кровь? — кричала она.

Буривой, обычно рассудительный и смелый, теперь лепетал что-то непонятное, путался, не мог говорить. Наконец у него вырвались слова:

— Король… король… для короля… мы шли за королем… защищали короля…

— Король! Король ранен! — воскликнула, ломая руки Христя. — Кто дерзнул напасть на него? Король!

Буривой только отрицательно встряхивал головой. После долгих усилий он снова выпалил:

— Не ранен… нет!.. Надо было наказать попа… изменника… Король убил его! Убил!

Христя упала лицом на лавку и заплакала. Буривой стоял над ней, все еще разглядывая и вытирая свои руки. Он молчал, задумавшись. Наконец, Христя поднялась, с криком:

— О Боже, король!

— Успокойтесь, — бормотал Буривой, сам утративший спокойствие, и все время утирая то потный лоб, то покрытые желтизною руки, — успокойтесь! — повторил он. — Что же было делать королю, раз тот не хотел впустить его в костел… На пороге… король рубил его, рубил… упал… и мы порубили на кусочки… мало ли людей гибнут на войне… Была война!

Христя, подхватив его слова, снова вскрикнула и отбежала далеко, забившись в угол, лицом к стене. Буривой, смущенный, остался стоять, где был, напрасно стараясь прибодриться.

В эту минуту вбежал Збилют. И на нем были следы крови, его била лихорадка смертоубийцы. Увидев у порога Буривого, Збилют стал искать глазами Христю… Братья, может быть, впервые по возвращении в замок взглянули друг на друга и задрожали…

Им показалось, что обоих подменили.

— Кровь! — шепнул Буривой, показывая Збилюту на платье.

— Кровь! — почти одновременно ответил Збилют и, протянув руку, коснулся лица, одежды и рук брата. Христя издали кричала и стонала:

— Убирайтесь, уходите!.. Вы принесли с собою кровь! Збилют забормотал что-то непонятное:

— Мы пришли вас успокоить… кончилось, все кончилось! Христя, в ужасе, не слушая, завопила:

— Убийцы, уходите прочь! Убийцы!

Буривой попытался засмеяться, но не мог. Он бил в грудь рукой и ворчал, поглядывая на брата:

— Не мы начали… сам король… не правда ли? По голове… Кровь брызнула… сам король… Потом велел рубить. Лежал уж на земле, как мертвый… били все, когда я ударил!

— Ты первый ринулся!

— Неправда, ты!

— Неправда, я не тронул! И братья стали пререкаться.

— А почему же у тебя руки в крови?

Нельзя было разобрать отдельных слов, потому что кричали оба, наскакивая друг на друга. А Христя, в отчаянии, повторяла одну и ту же фразу:

— Идите прочь, разбойники! Идите прочь! — Пока, наконец, Буривой, оставив ссору с братом, напустился на нее:

— Что ж? Ты и короля прогонишь, если он придет? Ведь не мы убили: он!

— Лжешь, разбойник!.. Вы, не он! — плача восклицала Христя. — Идите прочь!

Настойчивый крик женщины выгнал, наконец, обоих братьев за двери. И сейчас же обезумевшая Христя побежала за ними следом, закрыла дверь на запор, а сама упала на скамью. За дверью оба болеславца остановились, глядя друг на друга, и точно не зная что с собою делать. С крыльца был слышен сильный гул, доносившийся из города… Внезапно, со стороны королевских хором раздался сильный окрик:

— На сбор!

Братья немедля кинулись на зов, узнав голос короля.

Болеслав стоял у входа, бледный, но уже остывший, в полном разуме. Подбоченившись обеими руками, он бросал вокруг такие взгляды, как бы искал, кого еще убить.

— Ко мне! — крикнул он лихо, резким голосом, указав на Буривого. — Сюда! Мигом водворить порядок! Чтобы люди и кони были на чеку! К воротам стражу, на валы дозор! Послать в город конную дружину и рассеять толпу на Скалке. Нагайками загнать всех по домам. На Баволе, в долине, по большим дорогам расставить караулы. Остальных разместить в замке и оставить на постой. Живо!

Он говорил так скоро, что слова, казалось, срывались с языка. Буривой собрался было бежать исполнить приказания, но король остановил его.

— Стой! Не так!.. Незачем для водворения порядка сзывать в замок больше людей, чем есть. Нет никакой тревоги… пусть не думают, что я боюсь… кого?

И король захохотал… Но в то же время сдвинул брови, как бы в припадке гнева.

Все разбежались по своим местам. Король сел на крыльце на лавку, а вокруг него расположились его псы. Из замка же потянулся в город отряд вооруженных.

Однако оказалось трудно исполнить королевские приказы, какая-то невидимая сила влекла народ на Скалку. Громадные толпы осаждали маленький костел; их привлекало ужасающее зрелище.

У самых дверей костела стояла лужа крови, от которой шел кровавый след до алтаря. На пороге виднелся труп епископа, или, скорее, части страшно искалеченного тела, все члены которого лежали врозь, вперемешку с обрывками одежд и облачений, окропленных кровью. Люди стояли над этими останками, надрываясь от слез.

Костел был открыт и пуст. На алтаре еще догорали свечи; на ступенях валялась опрокинутая чаша, смятый под ногами дискос, смоченный кровью белый плат…

Из костела мгновенно разбежались все бывшие при нем церковники, перепуганные кощунственным убийством. Народ толпился у порога, давил друг друга, не в силах отойти, не смея коснуться останков, освященных мученической смертью.

От окровавленного церковного порога в тот же час по всему краю разлетелась весть: король убил епископа при возношении бескровной жертвы! Никому неведомые люди разносили весть по костелам, городам, замкам и местечкам…

Целый день на Скалке приливали и отливали народные волны, и никто не дерзнул даже подумать о том, чтобы предать земле честные останки епископа. Наступил вечер; толпа сбилась в кучу в отдалении и с немым отчаянием глядела на пустую церковку и засохшую на ее пороге кровь.

Ночь объяла замок, город и окрестности. Прислушиваясь, все еще можно было с Вавеля уловить говор неуснувшего предместья, конский топот, окрики и зовы. Из окрестных поселений пешком стекалось духовенство, приезжали конные отряды земских людей и рыцарства.

В ночь, вокруг домика на Скалке, расположился уже целый стан собравшихся и со страхом оглядывавшихся на замок.

На все четыре стороны были отправлены гонцы, а когда взошло утро нового дня, останки мученика были убраны: вместе с ними исчезли также следы совершенного убийства, а костел стоял с закрытыми дверями, опечатанными огромными печатями. И в этот день уже не благовестили.

На Вавеле, в то же утро, черные печати висели также на вратах костела Св. Вацлава.

Гробовая тишина царила в замке. Король засел в нем, окопался и не показывался. Ночь и день ходили у ворот удвоенные караулы; во дворе стояли оседланные кони, и прохаживались вооруженные дружинники, готовые в один миг вскочить в седло. Точно замок был обложен неприятелем.

На третий день можно было видеть, как через Вислу переправился отряд ратных людей, вошедший в город и расположившийся у подножия Вавеля. Предводительствовал Лелива. На следующее утро подошел во главе такого же отряда Крук, а к ночи Бжехва с третьим. Все ополчение молча, соблюдая тишину, расположилось невдалеке от замка, в окна которого виднелся ратный стан.

Король приказал наточить мечи, приготовить луки и метательные копья; пересчитал людей. Немного было их при нем. Остальные были разбросаны по замкам, в пограничной полосе, в городах, где испокон веков сосредоточивались воинские силы, являвшиеся на королевский клич, так как в одном месте их было трудно прокормить.

Из этих ратных сборищ шли плохие вести. Духовенство уже снюхалось с вождями; то тот, то другой, под разными предлогами, отказывались явиться; одни отмалчивались; другие прямо подымали знамя бунта. В то же время воеводы и жупаны захватывали власть.

С каждой новой вестью король, казалось, был готов сорваться с места, ринуться вперед, чтобы наказать виновных… но не хватало сил. Ему стыдно было просить подмоги, посылать за нею к венгерскому королю. Не хотелось показать перед чужими свою слабость; все еще казалось, что можно одолеть отвагой. В замке шли спешные приготовления.

Однажды в сумерки король приказал позвать Буривого. Воинский стан под замком, бывший постоянно под глазами, раздражал Болеслава, будил в нем гнев.

— Поезжай, — сказал он Буривому, показывая в окно на Вислу, — поезжай к тем людям и спроси их, чего им надо, зачем они стоят здесь?

Буривой, который со дня убийства, содеянного королем, все еще не пришел в себя и бродил, как шалый, ничего не ответил и собрался в путь. Он не взял с собой ни спутников, ни лошади, а совсем один, с коротким тесаком у пояса, смелым шагом направился в стан у подножья Вавеля.

Когда оттуда увидели одного из болеславцев, почти безоружного, приближавшегося к шатрам, великое изумление овладело ополченцами; никто по пути не остановил его, никто не осмелился ткнуть пальцем.

Его пропустили до самого шатра Леливы, который он нашел, спрашивая встречных.

Здесь, в кругу, сидели все вожди. Они взглянули на вошедшего; одни знали его в лицо, другие по одежде догадались, что он принадлежит к королевскому двору. Никто, однако, не привстал, не поздоровался; а хозяин презрительно окинул его взором исподлобья.

— Як вам от короля, — начал Буривой.

— От какого? — спросил, опершись на руку, старик. — От короля! Мы не знаем никакого короля, а тот, который был, подпал проклятию и лишен короны. Нового мы еще не выбирали.

— Так-то вы, значит, полагаете? — молвил Буривой. — Хороши порядки, когда попы станут ставить королей.

— Они миропомазают их на царство и коронуют, — вставил священнослужитель, сидевший рядом с Леливой.

— Не мое дело, а ваше, — ответил Буривой, — так вот, я прихожу от Болеслава, сына Казимира, который, по-моему, как был, так и остался королем. И спрашиваю: зачем раскинули вы стан под самым его замком? Войну ли с ним вести хотите? На помощь ли пришли? Король, всемилостивейший мой повелитель, должен знать.

На этот вопрос никто из присутствовавших не ответил. Они посматривали друг на друга, точно совещаясь, с чем отправить посланного. Буривой, прождав напрасно, воскликнул, наконец, нетерпеливо.

— Что ж! Видно вы ему враги!

Лелива глядел в землю и бороздил ее мечем, который держал в руке. Из-за его спины встал тогда священник преклонных лет, с очень резкими чертами лица, и с негодованием показывая пальцем на придворного, стал говорить:

— Скажи ты этому разбойнику, запятнанному кровью, скажи этому Каину, что собрались земские люди, стеречь его и держать в осаде, пока не выживут его из края. Они не хотят мараться его кровью, но он должен удалиться из страны.

Буривой, возмущенный, вскрикнул; хотел что-то сказать, но его заулюлюкали, записали, и, закинув головы, стали махать руками и кричать:

— Прочь с нашей земли! Прочь! Прочь!

Не скоро удалось Буривому заглушить кричавших и добиться, чтобы его выслушали. Тогда он воскликнул:

— Не так-то легко выгоните! Справлялся он и не с такими, похуже и посильнее вас врагами! Посрамит и вас!

Земские люди стали смеяться, издеваться и, не отвечая, ругались над Буривым. Поворачивались к нему спиной, показывая, что не хотят иметь с ним дела. А ксендз при нем же послал мальчика за книгой и святой водой, чтобы освятить молитвой место, оскверненное нечистым человеком.

Буривой был слишком горд, чтобы после такой встречи долго препираться с противниками. Бросив им в глаза несколько оскорбительных проклятий и погрозив им кулаком, он в бешенстве выбежал из шатра. Когда же проходил по стану мимо стоявших кучками ратных людей, то с трудом стерпел насмешки, издевательства, плевки, угрозы, которые сыпались ему вдогонку. Он никого не смел задеть, так как иначе не вернулся бы живым. Когда же пришел в замок, то был так взволнован, так расстроен, что не пошел прямо к королю, а чтобы сначала обдумать все, что ему наговорили в стане, притаился в укромном уголке. Так просидел он долго, пока, наконец, его не потребовали к королю.

— С чем приехал? — нетерпеливо крикнул Болеслав. — Выкладывай!

— Не с чем было торопиться, — угрюмо ответил Буривой, — они не хотят вас знать. Кричат, чтобы уходили из страны.

Король, стоявший лицом к говорившему, в гневе набросился на него:

— Моя земля, не их! Моя! — кричал он во весь голос. — Никто не снимет с моей головы корону. Хотят войны? Так будет им война… да, будет!

И король приказал Буривому дословно повторить все то, что слышал в шатре Леливы; сам же стал подумывать об обороне замка.

В тот же вечер Болеслав выбрал нескольких, из числа оставшихся при нем, людей: самых преданных, ловких и смелых. Дал им доспехи и оружие, но такие, чтобы нельзя было признать в них охранников, и отправил их из замка, с поручением набрать войско из среды простонародья.

Не легка была задача; однако Болеслав возлагал еще большие надежды на сельский люд, который в свое время получил от него щедрые наделы земельными угодьями и движимым имуществом. А неподвижность земских людей, разбивших стан под замком, позволяла думать, что король еще дождется подкреплений. Однако они не подходили.

В один из первых вечеров после убийства, когда Болеслав несколько пришел в себя, он вспомнил о забытой Христе и направился к ее подворью. Он удивлялся, что Христя не посылает о себе весточки, как раньше через слуг.

Двери ее домика стояли настежь. В комнатах был полный беспорядок; девки сидели на полу, в одном белье, с распущенными волосами; одни ревели, другие маялись, точно борясь со сном.

Король изумленным взором окинул помещение. Христа нигде не было. Он гневно толкнул ногою Тярку, лежавшую на полу.

— Где ваша госпожа? — вскричал он.

Вместо ответа девушки стали плакать и стонать.

— Где она? — загремел он грозным голосом и замахнулся, собираясь бить.

Девки вскочили с пола и в ужасе разбежались в стороны. А Тярка, которую король поймал за волосы, падая, стала в ужасе вопить:

— Мы не виноваты! Мы не виноваты! Не знаем, что с ней сталось! Ушла. Вчера уж не было…

Король остановился, дрожа от ярости… Хотел дознаться правды, но девушки, едва опомнившись от страха и придя в себя, только ахали, но ничего не знали. Поднялся шум и крики, стали кликать Христю на все стороны, сбежались люди, начались расспросы… Но никто не мог сказать, куда исчезла Христя: одна ли, с кем-нибудь ли, или была похищена.

Вся дворня была поднята на ноги. Христю искали по всему замку, по всем углам и закуточкам, но не нашли нигде, никто ее не видел.

Все так были заняты королем и собственной бедою, что никому не пришло в голову присмотреть за Христей. Король пришел в неописуемую ярость. Велел по очереди высечь всю прислугу, грозил смертью; но никакими пытками не мог добиться сведений о Христе.

Под розгами каждая плела свое, пугаясь и противореча собственным словам. В действительности же никто не знал, что сталось с Христей. Она тайком от девок набросила холопскую одежду, закуталась в простую плахту, и, улучив минуту, когда девки разоспались, ускользнула, полубессознательная, невменяемая, бессмысленно повторяя на ходу:

— Кровь!.. Кровь!..

Так она ушла из замка. В воротах стража не задерживала женщин. Ее пропустили, даже не разобрав в потемках, кто идет.

Она сама не знала ни куда идти, ни что с ней будет: бежала от преследовавшего ее кошмара крови. Дойдя до города, наткнулась на костел на Скалке, и его вид наполнил ее снова таким страхом, что она пустилась со всех ног по бездорожью наугад, повторяя в голос:

— Кровь! Кровь!

Так она бежала, дрожащая, заплаканная, запыхавшаяся, пока, выбежав на какую-то дорогу, не упала. Придя в себя, она узнала место. Над нею высился деревянный крест, весь обвешанный лоскутьями болевших. Она вспомнила, что этою дорогой ехала когда-то с королем, когда он вез ее из Буженина во дворец. Ехала счастливая, смеющаяся, радуясь, что будет королевой.

Теперь Христя возвращалась тою же дорогой: пешком, в слезах, без памяти, дрожа от страха, беспокойно оглядывая всю себя: одежду, руки, ноги, и повсюду видя кровь!

В изнеможении она упала на сырую землю и тотчас же вскочила: ей почудилось, что мокрая трава сочится кровью… Она хотела уже бежать дальше, но ее перепугал лязг оружия и конский топот. Христя опять приникла к земле, пытаясь скрыться.

По дороге ехал отряд вооруженных земских людей, и все ближе, все громче раздавался лязг оружия и звон цепей. Местность была открыта, нигде ни кустика. Христя вскочила и со всех ног бросилась бежать к ближайшей поросли. Она слышала за собой конский топот; какой-то всадник догонял ее и вдруг схватил ее за платье. Христя зашаталась и упала навзничь; плахты, которыми она обвязала голову, распахнулись и открыли ей лицо.

Одновременно раздалось два крика из двух грудей: крик радости и страха. Над Христей стоял Мстислав. Какое-то предчувствие погнало его за беглянкой.

— Христя! — воскликнул он голосом, полным муки. — Христя!

Она лежала в обмороке, бледная как труп, а когда Мстиславу удалось привести ее в себя, она бросила на него безумный взгляд и с криком — кровь! — опять сомлела.

Мстислав, хотя был рыцарь и муж великой доблести, не мог удержаться от слез.

Он никогда не верил, чтобы ее ветреное сердце могло изменить ему; он по-прежнему был влюблен в Христю. Даже, когда она повиснув на шее короля, отреклась от мужа, даже тогда Мстислав счел ее слова за ложь, придуманную наскоро, чтобы спасти его жизнь. Самым заветным желанием Мстислава было вновь обрести свою Христю: настолько страсть его была слепа. Потому обрадованный тем, что счел за чудо, стал, как мать, заботливо ухаживать за Христей, приводить ее в себя, ласкать.

А Христя, потрясенная видом мужа, не переставала дрожать и плакать, отталкивала его и непрестанно повторяла — кровь!

Не мало времени понадобилось Мстиславу для сознания, что никто иной, как сам он, нагоняет на Христю такой страх и лишает ее самообладания. Пришлось, в конце концов, отступиться от нее и поручить заботам посторонних лиц, чтобы избежать дальнейших обмороков и криков. Она не выносила его вида и хмурила глаза…

Из числа бывших с ним людей он немедля послал двоих в город с приказанием нанять повозку и привезти с собой какую-нибудь старушку, чтобы ухаживать за несчастной. Посылать за всем этим в свою усадьбу было слишком далеко. Сам же стал издали присматривать за больной женой, прикрыв ее кое-чем, пока она лежала с закрытыми глазами.

Мстислав, подстрекавший против короля земских людей, ехал вместе с прочими, чтобы примкнуть к Круку и к Леливе. Он пылал местью и подзадоривал других, призывая их к насилию. А теперь, какое ему было дело до короля, до мести, до войны, когда он нашел Христю! Он забыл все и, отправив людей в стан, остался у жены.

Не скоро, уже к ночи, приехала подвода и знакомая мещанка, краковская бабка, не раз бывавшая в Буженине, так как слыла знахаркой. В это время Христя, истомленная голодом и плачем, уснула, лежа на земле. Ее осторожно подняли и уложили на повозку, а когда она, проснувшись, открыла глаза, то увидела над собой не страшного Мстислава, а лицо старушки, ухаживавшей за ней, как нянька за ребенком, гладившей ее головку.

Христя закрыла глаза и не хотела ни на что смотреть. Воз медленно двигался вперед, а за ним, верхом, Мстислав, который никому не хотел доверить Христю.

Везти больную в Буженин было слишком далеко; ближе было в Буру, где жила овдовевшая мать Христи. Туда был только день пути. Мстислав так и велел ехать.

Христя лежала на возу, как в колыбели; давала кормить и поить себя, не сопротивляясь, как ребенок. Все пережитое казалось ей сном; она воображала, что вернулись дни детства и юности, что она снова может быть счастливой, спокойной и любимой. Все же, что ей вспоминалось из недавнего бурного прошлого, казалось ужасным сновидением, канувшим в бездну. В ногах сидела на возу сгорбленная старушка; она так хорошо за ней ухаживала, так убаюкивала тихой песенкой. Мстислав намеренно ехал поодаль, чтобы ее не беспокоил ни конский топот, ни звяканье оружия. На другое утро надо было дать лошадям отдых и пустить их на подножный корм. Мстислав из жалости к несчастной продолжал от нее скрываться и отошел в сторонку, отдохнуть вдали от воза.

Старуха помогла Христе освободиться от платков, чтобы дать ей взглянуть на Божий свет. Она пришла в себя и, изумленная, повела вокруг черными глазами. Кругом стоял зеленый лес; было тихо и пустынно; птицы щебетали в чаще; над головами ширилось лазоревое небо. Лицо Христи прояснилось; она отвлеклась от прошлого и позабыла о своих тревогах.

Воз стоял у самого края большой дороги. Христя продолжала еще удивленными глазами разглядывать поляны и леса, когда вдали показались всадники.

Тянулся многочисленный отряд вооруженных земских людей, спешивших в Краков на зов главарей. Они ехали с прохладцей в почти уже миновали стоявшую в тени повозку, когда один из них, вглядевшись, громко и дико рассмеялся и на коне подскакал к самому возу.

— Эй, Болеславова Христя! Эй, Христя полюбовница! Что же ты покинула своего пана? — закричал он.

— Христя полюбовница! — повторяли за ним остальные, окружив воз с бессердечным смехом.

— Христя, а где твой маленький? Угодил ли в преисподнюю? Или, быть может, к самому Змею-Горынычу?

— Христя полюбовница! — кричали все, показывая пальцами.

— Извести проклятую ведьму! — закричали некоторые.

— Раздавить поганую распутницу…

— Христя! Христя! — только и слышалось со всех сторон… Под ударами жестоких слов, под градом полных ненависти взглядов, несчастная свалилась как убитая, закрыла руками лицо, забилась на самое дно повозки и опять стала кричать раздирающим голосом:

— Кровь! Кровь!

Сумасшествие вернулось. Мечась и дрожа, она закостенела с выражением безмерного страдания на судорожно искривленных губах. Когда на ее крик прибежал Мстислав, чтобы оградить ее от; оскорблений, то застал ее опять без чувств и почти без признаков жизни.

Ковда же безжалостные люди увидели его, то вместо того, чтобы внять мольбам и просьбам мужа, стали подымать его на смех. Мстислав бросился на них, как одержимый, и дело едва не дошло до кровавой схватки. Но главари сжалились над ним и, отобрав оружие, оставили лежать посреди дороги. Сами же, ускорив шаг, продолжали путь. Но и тут не обошлось без смешков и прозвищ, и срамных слов, предназначенных для Христи.

Когда толпа отъехала, старуха с трудрм привела несчастную в чувство. Жизнь почти оставила ее: она лежала в корчах, с пеной у рта и неподвижными глазами. А по мере того, как возвращалась жизнь, возвращались беспокойство, кровь и сумасшествие.

Мстислав, у которого во время рукопашной схватки у подводы вырвалась и убежала лошадь, пешком провожал Христю дальше к матери. И ему казалось, что он идет за гробом.

Когда показался господский двор усадьбы Гура, окруженный частоколом, Мстислав пошел вперед. Там хозяйствовал другой зять вдовы; Христина мать жила при нем.

С тех пор, как дочь опозорила ее дом, Сулиславова[23] не хотела ее знать. В Гуре было пусто. Сестра Христи еще лежала, не вставая, после недавней болезни, а Сулиславова вела хозяйство за нее и зятя. Большие крытые ворота были заперты; во дворе царила тишина.

Мстислав пробрался во двор через боковую калитку и застал мать на крыльце за пряжей. Увидев и узнав его, она бросила кудель, сама упала на землю, взмахнула руками и, вскочив, собралась убежать. Мстислав ее остановил.

— Матушка! — позвал он. — Умилосердись! Спаси меня и Христю…

Услышав имя дочери, старуха всплеснула руками, остановилась и воскликнула:

— Ошалел ты, что ли?

— Везу к вам Христю, мою несчастную Христю, едва живую. Она убежала одна из замка, где ее держали силой. Я нашел ее среди поля, бедную, больную…

Сулиславова, перепуганная, не зная, что делать, опять было пустилась наутек, но одумалась и возвратилась. Глаза ее наполнились слезами, сердце матери одержало верх.

— Вот ее везут, дорогая матушка, со стыда она еще не смеет на меня взглянуть… Она больна, несчастна, сжалься! Сжалься!

Но видя, что мать еще колеблется, прибавил:

— Чем она виновата? Чем?

Уже скрипнули ворота, которые кто-то открыл настежь, и во двор медленно въехал воз, на котором лежала бледная, еле живая, Христя. Мстислав скрылся за углом. Воз остановился у крыльца, а Сулиславова уже не пыталась убежать; по щекам ее струились слезы.

Старуха бережно подняла обессилевшее тело больной, а рукой осторожно откинула с лица платок. Христя открыла испуганно глаза и сейчас же хотела опять закрыть их, увидев и узнав мать, протягивавшую к ней руки.

В ее мозгу опять что-то перевернулось; жизнь показалась сном, а возвращение к сознанию действительностью.

— Матуся ты моя! — сказала Христя.

— Дитятко мое!

И голова несчастной опустилась на плечо старухи, а веки смежились, как перед сном.

— О! Какой ужасный сон! — шептала она. — Я в Гуре! Я ведь в Гуре!..

И Христя беспокойно оглядывалась по сторонам.

— Не правда ли, ведь это Гура? Здесь нет злых людей? Только ты, матуся, да сестра, да я… а все то, что было, сон, наваждение!

Сулиславова, плача, поддакивала своему дитяти; осторожно, медленно ее сняли с воза.

Теперь только мать могла хорошенько рассмотреть ее. И что только приключилось с ее Христей! С ее красавицей, кровь с молоком, цветущей, свежей Христей, перед которой склонялись короли!! Лицо у ней сделалось бледное и желтое, как небеленый холст; губы посинели, как лепестки увядшей розы; глаза ввалились. Она вся дрожала как осиновая веточка, и не могла держаться на ногах.

— Гура! — повторяла она тихо. — О, какой ужасный сон, матуся!

Голова ее опять склонилась на плечо матери. Она тихо плакала, чтобы выплакать все горькие, накопившиеся слезы. И Сулиславова также молча плакала. Но вот горячая материнская слеза капнула на лицо дочери. Христя с криком метнулась в сторону, и опять раздался тот же вопль:

— Кровь! Кровь!

Она в ужасе стала расталкивать обнимавших ее женщин, пока снова не услышала голос матери. Устремив на нее глаза, она приникла к ней и, успокоенная, зашептала:

— Сон, матуся, сон!

Стоявшая рядом баба также потихоньку повторяла:

— Сон, наваждение…

То же говорила мать, поглаживая Христю по холодному лицу.

Так провели ее в укромный уголок и уложили спать. Мстислав уселся на покути, облокотился на руки и замер, как верный пес на страже. Он не хотел и не мог оставить Христю, а подойти не смел.

Христя не была ни сумасшедшая, ни вполне вменяемая. Вернувшись в Гуру, она точно вернулась в детство. Просто душным, старым бабам было непонятно, что с ней сделалось. Говорили о чарах, о дурном глазе. Послали за другими бабами, чтобы поворожить, заговорить, снять лихо, вернуть здоровье и сознание.

Мстислав, который недавно еще так порывался идти вместе с другими против короля, вдруг ослабел и упал духом. Он либо сидел на лавке в соседней комнате, либо дремал, облокотившись о стол, следя и выжидая, что-то будет с Христей. Он много раз пытался подойти к ней, но она при его виде закрывала глаза и обмирала от ужаса, хотя слова его были ласковы и нежны, и он ухаживал за ней, как за ребенком.

Мать также прогоняла его, и он должен был уходить в переднюю избу и сидеть там в уголке на лавке, слушая младенческие речи Христа.

А в Кракове, в замке, с каждым днем становилось все безлюдней. Бегство Христа раздражало короля и угнетало; он приписывал его поповским козням и измене. Он ходил по опустевшим комнатам, заглядывал в темные углы, иногда впадал в неописуемую ярость, а тогда избивал и умерщвлял все, что попадалось под руку.

Со дня убийства не проходило дня без огорчения… что не утро, кого-нибудь не досчитывались. Король посылал то за тем, то за другим… не приходили, и вокруг не осталось ни одной души, за исключением горсточки придворных, дружины и небольшого числа ратных людей для защиты замка.

Его гордость не мирилась с очевидностью войны, объявленной ему всей страною, своему законному властителю. С другой же стороны, не уступали также из-под замка собравшиеся полчища земских людей и рыцарства, не хотевших иметь его на королевстве. Он же не уступал им Вавеля. Часто, назло своим противникам, король выходил или выезжал из замка в одиночестве; медленно проезжал через их стан, дразнил их своим видом и, безоружный, как бы вызывал на бой. Тогда, увидев его, люди отворачивались, притворяясь, что не видят; когда звал, делали вид, будто не слышат; когда спрашивал, не отвечали. А робкие обращались в бегство. Никто не покушался на него, но всякий избегал.

Что ни день, то становилось хуже.

Костелы все позакрывались. Не было ни благовеста, ни молитвы; алтари стояли без ксендзов; народ, крещеный, принявший христианство, в особенности в городах, тщетно домогался исповеди, венчаний, похорон. Ксендзы закрывали перед паствой двери.

Король попытался, было, послать уполномоченных в Познань, в Гнезно, в Плоцк, в Вроцлав,[24] требуя, чтобы съехались епископы. Все отвечали, как один, что не хотят иметь дела со святотатцем и убийцей и подставлять головы под меч. Таков был общий смысл отказов, составленных то в мягких, то в резких выражениях.

Король скрывал свой гнев под злобною усмешкой, пожимал плечами и вел прежний образ жизни, не обращая ни на что внимания. Только в замке с каждым днем все более пустело, и даже чернь было трудно зазвать едою и питьем.

При короле осталась только кучка верных болеславцев, решившихся пожертвовать собою, ради данной клятвы. Также обе королевы и их придворные русины. Замок был отрезан от всего мира, как остров среди океана. Под конец никто уж не хотел даже говорить с обитателями замка; не смели сесть с ними за стол, ни подать руку.

Бессильная ярость короля разбивалась о молчаливое, холодное упорство всей страны. Никто не нападал, но и никто не хотел знать его. Бесконечно долго, в молчании, исполненные ужаса, тянулись дни на Вавеле: дни без завтрашнего утра. Болеславовы придворные страшились за участь короля и хлопотали за него. В то время епископом Вроцлавской епархии был Ян Ястшембец, старший сын Одолая. Буривой, посоветовавшись с братьями и не доложив королю, собрался в Вроцлав к епископу. Он мало знал дядю по отцу, но верил кровным узам и надеялся найти у него защиту и совет. Отправляясь в путь, он оделся по-иному, чтобы люди не догадывались о его придворном звании. А так как многие знали его в лицо, то пришлось пробираться в Шлензк[25] лесами и проселками, что очень удлинило путешествие.

Только выбравшись на волю вольную, он увидел, как трудно спасти короля. Все были против него; духовенство вселило ужас даже в сердца простонародья, на которое рассчитывал король, и запугало чернь. Никто не собирался защищать человека, душа и тело которого были во власти сатаны.

Рыцарство и земские люди всюду брали верх, сеяли ужас, никто не смел заикнуться против них. Многие еще помнили времена, наступившие после изгнания Казимира, когда все государство пришло в смятение, покрылось развалинами и погорелищами. Опасались их возврата, а потому в тревоге и в молчании ожидали какого-то конца. Никто не смел поднять голос за короля, хотя, быть может, многие его жалели.

Уже росла молва о чудесах, совершавшихся у гроба мученика, об орлах, охранявших его изрубленные члены, о свете, исходившем по ночам из его могилы.

Буривой, таясь и укрываясь, чтобы не знали, ни кто он, ни зачем едет, прибыл, наконец, измученный и истомленный ко двору дяди. Здесь он заявил о своем родстве с епископом. Но толку было мало: его не скоро допустили.

Епископ Ястшембец был уже старик, ветхий годами, с длинной седой бородою; он опирался на костыль, но голова еще была свежа. Он унаследовал вспыльчивый нрав Одолая, значительно смягченный христианским воспитанием. Порывистость отца превратилась в сыне в неумолимую строгость.

Молчаливый клирик провел Буривого после продолжительного ожидания к епископу. Комната была занавешена от света, а старец сидел поодаль от окна, в кресле, обложенный подушками. Когда Буривой появился на пороге, епископ поднял на него выцветшие глаза, глядевшие из-под нависших седых бровей, и спросил скрипучим голосом:

— Ты из тех, которые были с королем?

— Из тех, которые при нем, — возразил Буривой со вздохом.

— Не подходи! Стой дальше! — крикнул епископ. — Не дерзай отойти от пооога! Что тебе здесь надо? Все вы прокляты вместе с королем! Не могу ни знаться с тобой, ни говорить. Прочь!

— Ваше преподобие, дозвольте…

— Впускать тебя не следовало, — продолжал кричать епископ, стуча о ручку кресла, — зачем сейчас не бросил короля? Епитимью отбыл? С церковью примирился? Убийцы, святотатцы!

— Как мог я бросить короля, — молвил Буривой, — когда все открещиваются от него и от нас, и мы нигде не можем найти спасения.

— Спасения! Нет спасения для безбожников, для убийц, погрязших во грехах, — сказал епископ. — А где же сам убийца?

— В замке, в Кракове.

— Значит, упорствует во злобе! Убийца своего и нашего приснопамятного брата! Облитый кровью, разлагающийся от разврата Каин!

Буривой смолчал. Епископ пронизывал его суровым взором, но, казалось, был не прочь помиловать его. Буривой, не зная, что сказать, спросил:

— Что должен сделать король, чтобы заслужить помилование?

— Разве может быть отпущено такое преступление? — вскричал ястшембец. — Святотатство! Отцеубийство! Только римский архиепископ, наш глава, может наложить на него епитимью… не легкую…

Буривой молча слушал, а епископ продолжал:

— Епитимья… с вервием на шее, босой, с зажженною свечей, годами пусть стоит у церковных врат; пусть отдаст церкви все достояние свое и уйдет из края. Ибо, осквернив себя кровью отца церкви, он не может быть помазанником Божиим.

Буривой весь вздрогнул. Епископ пристально следил за ним глазами.

— То же ждет и вас, его приспешников, бывших с ним. Ты был при том? Поднял руку?

Буривой не отвечал. Охваченный страхом и раскаянием, он низко опустил голову, как виноватый.

Его молчание было достаточно красноречиво.

Епископ протянул иссохшую, худую руку и указал на дверь, уставясь на Буривого дрожащими, безжалостными пальцами. Буривой не уходил.

— Чтоб духу твоего здесь не было! — кричал старый ястшембец обрывающимся голосом. — Vade retro! Vade retro!![26] Прочь! Отрекаюсь от родства с тобою! Прочь!

— Отче! — отозвался Буривой, обливаясь холодным потом. — Я уйду, но я здесь не ради себя, а ради господина моего. Скажите, что он должен сделать?

— Так полюбился вам, значит, этот изверг? — закричал ястшембец. — Так крепко держитесь за эту гниль, обреченную геенне огненной! Ага! Вы знаете, что связаны с ним преступлением! Туда же вам дорога, вместе с ним, в пасть дьявола….

— Спасите! — умоляюще воскликнул Буривой.

— Пусть во вретище идет в Рим. Пусть там у ног папы, святейшего отца, припав к стопам его, вымолит прощение! А королевство пусть оставит: пока он оскверняет эту землю своим присутствием — не дождаться ей ни бескровной жертвы, и благословения: плевелами порастет, в пустыню обратится, огонь пожрет ее, как Содом и Гомору!

Гнев клокотал в груди епископа. Буривой не смел сказать слова и хотел уже уйти, когда ястшембец его окликнул:

— Мне жаль тебя, — сказал он, — ежели раскаетесь ты и твои братья, я назначу наказание и выхлопочу прощение. Останься за оградой моего двора, за вратами, я обдумаю твою судьбу.

— Отче, — ответил Буривой, — смиреннейшую приношу вам благодарность. Но я еще в судьбе своей не волен и должен вернуться к господину своему.

Услышав слова Буривоя, епископ, трясясь от гнева, вскочил с кресла:

— Прочь, нераскаянный! Прочь, неисправимый, прочь бесстыдник! Ты возвращаешься к греховности своей, как пес к блевотине! Прочь, чтобы ноги твоей здесь не было, с глаз моих долой!

Епископ стал неистово бить в ладоши и, вытащив костыль, стучать им о пол в страшном гневе. Вбежал перепуганный церковник.

— Убрать этого язычника! За ворота вытолкать! Пусть не оскверняет порог моего дома и подворье! Прочь!

У епископа от гнева захватило голос; он упал в кресло, а клирик, слегка придерживая Буривого за рукав, вывел его, согласно приказанию, за ограду епископского дома. Вслед за ним вывели также лошадей, выгнали на улицу и закрыли ворота на засов. Выгнав Буривого, рассвирепевший старец созвал людей и запретил давать племяннику ни хлеба, ни воды, даже если тот будет умирать голодной смертью.

Очутившись на большой дороге, у ворот, Буривой, надеявшийся хотя временно найти приют у дяди, совсем не знал, как одинокому оставаться на чужбине. Правда, при дворе епископа проживал его братан, Павел, которого старый ястшембец взял на попечение, чтобы подготовить к духовному званию. Но теперь Буривой должен был расстаться с мыслью не только добраться до него, но даже получить о Павле какие-либо сведения.

Правда, он пытался расспросить людей. Но когда был выгнан за ворота, а прислуга через окно увидела, что он опять стучится, то никто не захотел с ним разговаривать.

Старый ястшембец долго после того не мог придти в себя. Павел, робкий, задерганный послушник, узнал от него о судьбе Буривого, но не посмел ни разыскать его, ни говорить о нем, как о человеке, подпавшем церковному проклятию. Оно разрывало семейные узы.

Буривой направился в город поискать убогого ночлега, чтобы немного отдохнув, возвращаться в Краков.

Тем временем по Шлензку уж ходили слухи об ожидавшемся приходе чехов, которые будто бы готовятся завладеть беспанскою землею на правах давнишних завоевателей. Снова угрожало раздробление государства и разруха.

Буривой, самый расторопный из всех братьев, на другой же день опять вскочил в седло и поехал в Краков, решившись утаить от короля все, что слышал от епископа. Обратный путь он сделал теми же проселками, избегая встреч и больших дорог, ночуя в лесах и пущах.

Вернувшись на Вавель, он застал здесь все по-старому; только горсточка болеславовых приверженцев еще более растаяла, а сам король был охвачен какой-то жаждой удовольствий, похожей на отчаяние, назло всему миру. Столько дней не видя Буривого, король, заметив его опять в кучке приближенных, даже не осведомился, где он был, что делал, а лишь пристально и долго посмотрев ему в глаза, отвернулся и ушел.

Гордый король никогда не вспоминал о том, что ему грозило, какими был окружен опасностями, он не хотел говорить о них, притворялся, что не видит. Окружал себя толпой; королевской пышностью, сыпал на все стороны сокровищами и, по-видимому, совсем не думал о завтрашнем дне. С дружиной говорил об облавах на зверя, о конях, о соколах, о женщинах, о войнах; вспоминал прошлое и не касался настоящего. Если кто осмеливался молвить слово о текущем, получал в ответ грозный взгляд и вынужден был замолчать. Только по выражению королевского лица можно было догадаться, как терзало его то, что он таил в душе. Он пожелтел, состарился, стал желчным, а когда старался быть веселым, свирепел. Малейшая вина приводила его в ярость.

Вечером, в день возвращения, Буривой вместе с остальными пошел в королевскую опочивальню, а когда все ушли, он остался у дверей. Король, заметив его молчаливое упорство, допив по привычке на сон грядущий кубок меду, резко обратился к Буривому:

— Чего тебе?

— Всемилостивый государь, — ответил Буривой, — пора подумать о своих невзгодах.

— Нет! — воскликнул король. — О невзгодах болтают бабы! Мужи должны уметь смеяться и брать верх.

— Разрешите говорить, всемилостивый государь, — отозвался Буривой.

— Ну, говори, если чешется язык, — молвил король, — говори, да не заговаривайся.

— Не прикажете ли ехать в Венгрию, привести немного подкреплений?

— Я? Просить подмоги у чужих в домашнем деле? — вспылил король. — Что мне угрожает? Стоят, глядят, не смеют шевельнуться. Надо созвать народ, кликнуть клич по деревням, а не сзывать чужих.

— Всемилостивый государь, простой народ уж не пойдет. Поздненько!

Король в гневе напустился на Буривого:

— Все-то вы бабы, трусы, безмозглый сброд! Ничего не умеете! Не самому же мне таскаться от хаты к хате!

— От хаты к хате потаскались уж ксендзы и запугали сельский люд…

Болеслав опорожнил кубок и лег в постель. Он переменил предмет разговора и стал расспрашивать о числе земских людей и рыцарства, расположившихся станом у подножия Вавеля. Буривой не мог дать точного ответа, но испугался, проникнув мыслью короля, вполне способного с горсточкою верных людей броситься в сечу против целых полчищ.

Вся дружина и рать, бывшие при короле, едва насчитывали несколько сот вооруженных. А земские люди и рыцарство, стоявшее в предместьях и в окрестностях столицы, собрались многотысячными полчищами, самим же Болеславом обученными ратному делу; и оружие было у них хорошее. Они окружили Вавель чутким и бдительным кольцом, терпеливо ожидая отъезда короля и нисколько не сомневаясь, что рано или поздно одолеют его, хотя бы измором.

Долго молчал король, притворяясь, что заснул. Потом вдруг вскочил, схватил пустой кубок и велел его наполнить.

— Сделать вылазку и искрошить их, тогда успокоятся! — крикнул он.

На это Буривой уж не смолчал.

— Всемилостивый государь, — сказал он, — если даже мы их побьем, начав войну, которой они начать не смеют, весь край восстанет против нас, а тогда не унести нам ног отсюда.

— Неправда, — крикнул Болеслав, — не одолеют и ничего со мной не сделают! Одно имя мое нагонит страх! Разбегутся от меня как зайцы, если мы смело навалимся на них. Неправда! Народ подымется, когда увидит, что я веду войну с изменниками!

Буривой собрался было возражать, но король заставил его умолкнуть: он не выносил противоречия, стал браниться и осыпать его упреками, называть дружинников трусами, которых надо усадить за прялки; однако, перестал говорить о вылазке.

На другое утро, как бы в предвидении продолжительной осады, послали по окрестностям за живностью и продовольствием, а король лично смотрел валы, частоколы и ворота. Он был грозен и суров, но возбужден и деятелен. Буривой не отваживался больше говорить с ним и избегал встречаться.