"Держись, сестренка!" - читать интересную книгу автора (Тимофеева-Егорова Анна Александровна)

«Держись, сестренка!..»

Летчики, вернувшиеся с задания, доложили, что экипаж Егоровой погиб в районе цели. Как и положено в таких случаях, матери моей, Степаниде Васильевне Егоровой, в деревню Володово Калининской области послали похоронную. В тот же день командование полка и дивизии сочло нужным составить на меня и наградной лист. Спустя годы я читала этот документ.

«Фамилия, имя, отчество — Егорова Анна Александровна.

Звание и должность — старший лейтенант, штурман 805-го штурмового полка.

Партийность-член ВКП(б) с 1943 года. С какого времени в Красной Армии — с 1941 года. Краткое изложение боевого подвига или заслуг. Совершила 277 успешных вылетов на самолетах По-2 и Ил-2. Лично уничтожила (длинный перечень танков, орудий, минометов, автомашин, барж, повозок с грузами, живой силы противника…).

Имеет ли ранения и контузии в Отечественной войне? Погибла смертью храбрых при выполнении боевого задания 20.08 1944 года.

Бесстрашный летчик, в бою летала смело и уверенно. На поле боя держала себя мужественно, геройски. Как штурман полка, отлично ориентировалась в любых условиях погоды и при различных рельефах местности.

За героические подвиги, проявленные в боях по уничтожению живой силы и техники противника, и отличное выполнение заданий командования на фронтах Отечественной войны, за умелое руководство подчиненными, за произведенные десять боевых вылетов в качестве ведущего без потерь ведомых достойна представления к высшей правительственной награде — Героя Советского Союза».

Смерть, однако, отступила и на этот раз. Каким-то чудом меня выбросило из горящего штурмовика. Когда я открыла глаза, увидела, что падаю без самолета и без парашюта. Перед самой землей, сама уже не помню как, рванула кольцо — тлеющий парашют открылся, но не полностью.

В себя пришла я от страшной, сдавливающей все тело боли — шевельнуться не могу. Огнем горит голова, нестерпимо болит позвоночник и обгоревшие едва не до костей руки, ноги.

С трудом приоткрыла глаза и увидела над собой солдата в серо-зеленой форме. Страшная догадка пронзила меня больнее всех болей: «Фашист! Я у фашистов!..»

Это, пожалуй, было единственное, чего я больше всего боялась. Моральная боль страшнее огня, пуль, боли физической во сто крат. Лихорадочно бьется мысль: «Я в плену!» беспомощная, лишенная возможности сопротивляться. Даже руку не могу протянуть к пистолету. А немец уперся ногой в грудь и зачем-то потянул сломанную руку.

Забытье…

Очнулась я от удара о землю. Это гитлеровцы пытались посадить меня в машину, но я не удержалась на ногах. Чуть отпустят — падаю. Принесли носилки, положили на них. Как во сне слышу польскую речь. «Может, партизаны отбили?..» — мелькнула надежда. Ведь все происходит на польской земле, мы и воевали бок о бок с польской армией. Но нет, опять вижу гитлеровцев, слышу их речь.

— Шнель, шнель! — торопят они двух поляков-медиков побыстрей обработать мои раны: идет налет советских самолетов. И вот с криком «Шварц тод! Шварц тод!» панически исчезают куда-то. А у меня опять мелькнул маленький лучик радости — наши прилетели! Хорошо бы ударили по этому помещению, где лежу…

Медикаментов мне никаких не дали, и поляки просто забинтовали меня и под бинтами ловко скрыли все мои награды и партбилет. Когда штурмовики улетели, фашисты снова сбежались, обступив носилки, на которых я лежала. Сознание ко мне вернулось, и я собирала в себе все силы, чтобы не выдать перед врагами стона.

Пройдет много лет. И об этой трагической минуте моей жизни я прочитаю в западногерманском журнале «Дойче фалыпирмелгер «:

«Наша парашютно-десантная дивизия была переброшена из солнечной Италии в кромешный ад Восточного фронта. Под ударами авиации русских мы пережили в тот день очень тягостное состояние. Мне как раз что-то нужно было на перевязочном пункте, и там я был свидетелем такого случая.

С передовой на санитарной повозке привезли русского летчика. Парень выглядел довольно-таки сильно искалеченным в своем обгоревшем, разорванном в лохмотья комбинезоне. Лицо было покрыто маслом и кровью.

Солдаты, которые его доставили, рассказывали, что летчик выбросился из горящего боевого самолета и опустился около их позиций.

Когда в санитарной палатке сняли с него шлем и комбинезон, все были ошеломлены: летчик оказался девушкой! Еще больше поразило всех присутствующих поведение русской летчицы, которая не произнесла ни единого звука, когда во время обработки с нее снимали куски кожи… Как это возможно, чтобы в женщине была воспитана такая нечеловеческая выдержка?!»

Давно закончилась вторая мировая война, но бывшие враги наши не могут забыть сокрушающих ударов Советской Армии. Теперь установлено: на магнушевском плацдарме в тот день, когда меня сбили, где наша 197-я штурмовая авиадивизия и 8-я гвардейская армия отражали атаки врага, осталось за сотню разбитых гитлеровских танков и артиллерийских орудий.

Понятно, почему бывший гитлеровский офицер пишет в западногерманском журнале о «кромешном аде Восточного фронта», почему на протяжении десятилетий помнит даже санитарную палатку и все, что происходило в ней. Он не в силах забыть прошлое. Оно преследует его.

Помню тот день и я. Помню разговор между поляками-медиками — что-то о Радомском концлагере. Потом — в провалах сознания — какой-то бесконечно длинный сарай, и я лежу на соломе…

— Что же сделали с тобой, ироды! Мазь бы какую сейчас ей наложить… — слышу молодой женский голос.

— Где ее взять, эту мазь-то? Немцы не заготовили для нас лекарств, — ответил мужской и тут же спросил:

— А ты, девушка, собственно, кто будешь, как сюда попала?

— Санинструктор я. Юля Кращенко. А попала, как и вы, на магнушевском плацдарме за Вислой. Танк проутюжил окоп, где я перевязывала раненых, а затем гитлеровские автоматчики нас и захватили.

— Вот какое дело, сестричка, я ведь тебя знаю. Ты из второго гвардейского батальона. Командир твой капитан Цкаев — мой земляк. Двигайся-ка сюда поближе к нам, санинструктор Кращенко, поговорим. Мы тут осмотрели летчицу, и, понимаешь, под бинтами у нее… ордена. Надо бы снять да спрятать куда подальше, чтобы фрицам не достались. Сделай это ты, сестра, тебе сподручнее, а нас могут обвинить фашисты бог весть в чем.

— Понимаю. Но куда же спрятать их?

— Давайте положим в ее обгорелые сапоги — они фашистам ни к чему, им хорошие подавай, — предложил кто-то еще.

Когда я услышала родную речь, спазмы сдавили горло, вместе с первым стоном у меня вырвалось первое слово:

— Пи-и-и-ть!..

С этого времени около меня постоянно находилась Юля. Гитлеровцы не могли отогнать ее от меня ни руганью, ни побоями. За девушку заступались поляки, находившиеся в Радомском лагере после Варшавского восстания, спровоцированного польскими «патриотами» из Лондона.

А фронт приближался. Меня погрузили в товарный вагон и куда-то повезли. К счастью, рядом была Юля. Я металась в бреду. Все казалось, что падаю в горящем самолете, что огонь обручами стягивает голову, что нужно что-то сделать, чтобы вырваться из жестких тисков…

Когда сознание возвращалось, я видела сидевшую рядом со мной Юлю.

— Потерпи немножко, миленькая, привезут же нас куда-нибудь. Найдем мы лекарства, обязательно найдем, — плакала и причитала она.

Пять суток эсэсовцы везли нас по Германии. На остановках с грохотом открывалась дверь товарного вагона.

— Смотрите! — кричал эсэсовец, и много глаз-и злобствующих, и сочувствующих, и равнодушных — смотрели туда, где на полу лежали полумертвый-полуживой пленный старик и я.

Мне очень хотелось пить. Но как утолить жажду, если вместо лица страшная маска со склеенными губами? И Юля через соломинку, вставленную в щель рта, поила меня.

Стояла жара. На ожогах появились нагноения. Я задыхалась. Хотелось, чтобы скорее кончились все эти муки…

Наконец эшелон прибыл. Всех пленных согнали в колонну, и, окруженная озверелыми конвоирами, немецкими овчарками, она потянулась по Кюстринскому лагерю. Меня несли, на носилках, как носят покойников на кладбище, товарищи по беде. И вдруг слышу голос одного из несущих носилки:

— Держись, сестренка! Русский доктор Синяков воскрешает из мертвых!..

Нас с Юлей Кращенко поместили в изолированный сырой карцер. Две решетки на окнах. Под низким цементным потолком двухъярусные нары. Юля устроила меня внизу и в обгоревший сапог спрятала мой партбилет, два ордена Красного Знамени и медаль «За отвагу».

У дверей карцера замер гитлеровец с деревянным лицом и автоматом на шее.

Началось полное душевной и физической боли мое кошмарное существование в фашистском лагере «ЗЦ».

Сумерки. Со скрипом открылась дверь, и как призрак вошел немецкий фельдфебель.

— Ого! Здесь уже покойником пахнет, — сказал он, раскуривая сигарету, потом склонился над нарами и, ошеломленный, воскликнул:

— Тысяча чертей! До чего живучи эти русские ведьмы! Дышит… Живого места нет, а дышит!

В дверях стоял какой-то человек, и фельдфебель приказал:

— Заходи! — и сам вышел из каземата

Это был «русский доктор», как называли здесь военного врача 2 ранга Георгия Федоровича Синякова. Его пленили вместе с транспортом раненых красноармейцев и командиров в 1941 году под Киевом. От имени всех пленных лагеря доктор Синяков и профессор Белградского университета доктор Павле Трпинац ходили в гестапо и требовали разрешения лечить меня. Да, именно требовали, потому что был уже конец 1944 года, наша армия уже вступила в Европу. Я думаю, русский хирург Синяков вообще имел такое право — требовать.

Когда с одним из этапов Георгий Федорович поступил в Кюстринский лагерь, его назначили хирургом и тут же приказали сделать операцию на желудке. На эту первую операцию русского доктора пришли все лагерные немцы во главе с доктором Кошелем. Кошель привел своих врачей, а заодно французских, английских и югославских специалистов из заключенных. Пусть, мол, убедятся, что за медики у этих русских.

Принесли больного. У ассистентов Георгия Федоровича от волнения дрожали руки. Кто-то из фашистов громко утверждал, что самый лучший врач из России не выше немецкого санитара. А доктор Синяков, еле держась на ногах, бледный, босой, оборванный, делал резекцию желудка. Движения его были точными, уверенными, и присутствующие поняли, что в экзамене этому хирургу нужды нет.

После операции, блестяще проведенной Георгием Федоровичем, немцы ушли. Остались французы и югославы. Они стоя приветствовали эту первую победу в плену русского доктора.

— Вам только надо лучше выглядеть, коллега. Надо иметь хороший вид, — заметил югослав Брук.

— Товарищ… — сказал единственное слово, которое знал по-русски, Павле Трпинац и пожал Синякову руку.

Трпинац, как агитатор, стал рассказывать в лагере о русском докторе. Из всех блоков потянулись к Синякову за исцелением: он воскрешает из мертвых! И Георгий Федорович лечил прободные язвы, плевриты, остеомиелиты. Делал операции по поводу рака, щитовидной железы. Каждый день по пять операций и более пятидесяти перевязок! Доктор страшно уставал, но сознание того, что в бараках репира лежит более полутора тысяч раненых и больных, не давало ему покоя.

Будучи членом подпольной организации русских военнопленных в лагере, Синяков выполнял ее поручения — готовил побеги. В лазарете, где он работал, всегда находились человек пять-шесть ослабленных военнопленных, которых следовало подкормить перед побегом, помочь насушить сухарей на дорогу, достать часы или компас.

Первый побег был устроен в лагере весной 1942 года. Тогда убежало пять человек, из них трое — летчики. На всю жизнь запомнился Синякову один из этих беглецов — паренек лет двадцати трех. Доставили его в лагерь в очень тяжелом состоянии, с отмороженными пальцами обеих стоп, высокой температурой. Самолет этого летчика был подожжен и сбит в глубоком тылу врага, сам он выбросился па парашюте. Больше двух суток шел лесом и отморозил ноги: унты у него сорвало еще при прыжке из самолета. Выбившись из сил, решил передохнуть, забылся во сне, и тогда на летчика набросились две немецкие овчарки.

В лагерный лазарет его привезли гестаповцы. У него была большая скальпированная рана головы. Синяков гестаповцам сказал, что у пленного повреждения костей черепа и мозга, что он без сознания. Синяков понимал — на другой же день немецкие врачи легко обнаружат его обман, но шел на это сознательно.

Ночью вместе с санитарами Георгий Федорович заменил летчика умершим от ран солдатом, а ему ампутировал половину стоп, так как уже начиналась гангрена. И вот, выздоровев, летчик научился ходить и совершил побег. Для доктора это была еще одна победа.

Как-то к Георгию Федоровичу нагрянул встревоженный охранник с переводчиком из заключенных и заорал:

— Немедленно к коменданту!

В лагере не спорят. В лагере любой охранник — судья. Получить пулю в лоб или в затылок за непослушание — дело очень простое. И Синяков пошел. Оказалось, что у сына одного из гестаповцев в трахею попал какой-то предмет — не то пуговица, не то еще что-то. Требовалось немедленное хирургическое вмешательство, но все врачи отмахивались — бесполезно! Тогда вспомнили о русском докторе. Вспомнили о том, что этот чудо-врач без нужного инструмента, почти без лекарств исцелял безнадежных. Конечно, он русский, представитель «низшей расы», но выбора у нацистов не было.

Не было выбора и у Синякова. Гестаповец сказал ясно:

— Умрет сын — убью!..

Операцию русский доктор провел успешно. Вот с этих пор он и получил кое-какую независимость и право высказывать свои просьбы. Словом, немцы допустили доктора Синякова и профессора Трпинаца лечить меня.

Еще не зная, кто эти люди, я, едва увидев их, поняла — передо мной свои. Георгий Федорович и Павле Трпинац не только лечили, добывая для меня медикаменты, они отрывали от своего скудного лагерного пайка хлеб. Не забыть мне никогда этой человеческой щедрости. Помню, как Трпинац то сам принесет галет, то подошлет своего соотечественника Живу Лазина, крестьянина из Баната, с мисочкой фасоли. Когда Павле удавалось добыть сводку Совинформбюро, он поспешно надевал халат, совал часовому сигарету, чтобы тот пропустил ко мне, и быстрым шагом входил в камеру.

— О, добрые вести имею я, — наполовину по-русски говорил Павле. — Червона Армия славно продвигается вперед на западу

Однажды он принес мне топографическую карту. На ней красным карандашом было обозначено продвижении советских войск к Одеру. Павле встал на колени спиной к двери и, показывая мне красную стрелу, направленную острием на Берлин, сказал:

— Скоро до нас прибудут!

В это мгновение открылась дверь и в камеру с руганью вбежал фельдфебель.

Трпинац успел спрятать карту и, сделав вид, будто закончил перевязку, молча вышел.

А как-то профессор принес кусочек газеты «Правда», в которой сообщалось о подвиге полковника Егорова.

— Радостная весть — это тоже лекарство, — сказал он, предполагая в моем однофамильце мужа или родственника. Не знал дорогой Павле, что Егоровых в России, как Ивановых или Степановых!..

Нужные для меня лекарства нашлись в бараке военнопленных французов, англичан и американцев, которым разрешались передачи посылок международного Красного Креста. И мало-помалу я стала поправляться. Вот тут ко мне зачастили с визитами провокаторы, изменники всяких мастей. Однажды пожаловал какой-то высокопоставленный эсэсовец, прилично говоривший по-русски.

— Гниешь, девочка? — спросил с наглой усмешкой. Я молча отвернулась к стене. Эсэсовец ручкой резиновой плетки постучал по моему плечу:

— О, я не сержусь, детка! Мы уважаем сильных, — и, помолчав, добавил:

— Твое слово — и завтра будешь в лучшем госпитале Берлина. А послезавтра о тебе заговорят все газеты рейха. Ну?..

— Эх, звери! Человек, можно сказать, при смерти, а у вас только одно на уме, — послышался звонкий голос Юли.

— Молчать, русская свинья! — взорвался эсэсовец. —

Сам ты свинья. Немецкая!

— Сгною! — завопил гитлеровец и выбежал из камеры.

Позднее к нам зашел Георгий Федорович. Я рассказала ему о посещении эсэсовца.

— С врагом надо хитрить, а вы вели себя как несмышленыши. Не скрою, вам не поздоровится, — сказал он, и тогда я призналась Синякову:

— В моем сапоге тайник. Спрячьте, пожалуйста, партбилет и ордена. Если вернетесь на Родину, передайте кому следует…

Синяков ушел. А вечером немцы увели Юлю. Отстранили от меня Синякова и Трпинаца. Теперь перевязки делал изменник с черными глазами разбойника. Но товарищи по беде не оставили меня. Каким-то чудом однажды мне передали пайку хлеба с запиской внутри: «Держись, сестренка!..»

Памятная пайка хлеба… Двести граммов эрзаца и литр супа из неочищенной и плохо промытой брюквы с добавлением дрожжей — суточная норма для русских пленных в лагере «ЗЦ». И вот изголодавшийся, доведенный до дистрофии человек пересылает свою пайку хлеба…

В один из тяжких дней одиночного заключения мое внимание привлек высокий и худой часовой — лет семнадцати. Он находился в карауле уже не первый день и каждый раз с нескрываемым любопытством всматривался в «летающую ведьму».

Вижу, часовой хочет заговорить со мной, но не решается. Озираясь на дверь, достал из кармана сверток, вынул кусок пирога и все-таки шагнул к нарам, проворно положил на мою грудь пирог, улыбнулся.

— Битте эссен, руссише фрау! — сказал приветливо и вернулся на свое место. — Битте!

— Убери! Не надо мне вашего! — больше знаками, чем словами, ответила я.

— Наин, найн! Их бин фашистен нихт! — воскликнул часовой и торопливо начал объяснять, что из деревни приехала мать, привезла гостинцы…

А шел уже январь сорок пятого. В последний день месяца танкисты майора Ильина из 5-й ударной армии освободили проклятый лагерь «ЗЦ».

За два дня до прихода наших войск эсэсовцы выгнали из бараков всех, кто мог стоять на ногах, построили в колонны и, окружив овчарками, погнали под конвоем на запад. В лагере остались только умирающие да часть врачей и санитаров под командой доктора Синякова. Тайком они выкопали глубокую яму под операционной и спрятались в ней до освобождения.

Через решетку окна я видела, как гестаповец и с ним два автоматчика вбегали в бараки французов и стреляли. Видимо, добивали тех, кто не мог идти.

Но вот орудийные выстрелы, долетавшие до лагеря далеким грозовым громом, зазвучали совсем близко, рядом. Снаряды рвались то справа, то слева от карцера, который был закрыт на замок; уже давно не было около меня и часового.

И вдруг все смолкло. Наступило затишье. Дверь распахнулась, гляжу — а на пороге наши танкисты. От радости я поднялась и потихонечку пошла. Надев дарственные тапочки с красными звездочками на мысах, сшитые для меня неизвестным другом, уперлась руками в нары, подалась вперед, а ноги дрожат, как струны, вялые мышцы не слушаются, кожа только что обтянула ожоги — и тут же потрескалась, накровоточила. «Стоп. Посиди немного, передохни», — говорю себе, а затем опять осторожно скользнула по полу — еще шажок. Покачнулась, но не упала, удержалась. И вот, держась за стену, уже шагаю.

Майор Ильин, командир танковой бригады, предложил мне поехать в госпиталь вместе с ранеными танкистами. Я отказалась:

— Буду искать свой полк. Он где-то здесь, на этом участке фронта. — И тут же с полевой почтой танкистов отправила письма в полк и маме.

А бывшие узники лагеря, нес, кто мог держать оружие, забрались на броню танков и пошли в бой на Кюстрин.

Синяков по просьбе танкистов организовал в лагере полевой госпиталь — наши тылы отстали при стремительном броске вперед. И за несколько суток Георгий Федорович сделал операции более семидесяти танкистам. А мне он тогда, там в лагере, сразу же после освобождения принес и вручил партийный билет и ордена.

Время разбросало дорогих и близких моему сердцу людей, проверенных в жестоких невзгодах. Позже на поиски их уйдет много лет. И вот однажды через газету откликнется Георгий Федорович Синяков.

Он жил в Челябинске, преподавал в медицинском институте и заведовал хирургическим отделением больницы Тракторного завода.

Бесстрашная комсомолка Юлия Кращенко живет и работает в Ворошиловградской области в своем родном колхозе «Новочервоное». Она воспитала троих детей. А тогда в лагере гестаповцы увели ее и распустили слух, что расстреляли. В самом же деле Юля оказалась в штрафном лагере Швайдек. Ее постригли наголо и целый месяц два раза в день — утром и вечером — выводили на плац и избивали. Юля выстояла и выжила. Затем был женский лагерь смерти — Равенсбрук. Здесь узницы работали. Из них выжимали все силы и бросали в печи крематория. Юлю направили на военный завод. Не в характере отважной патриотки было работать на фашистов, и она стала подсыпать в заряды фаустпатронов песок. Немцы обнаружили это. И снова побои. Полумертвую, ее бросили в штрафной блок.

Во время одной из бомбежек помещение концлагеря, где находилась Юля, рухнуло. На нее обрушилось что-то тяжелое, но судьба и на этот раз смилостивилась: оглушенной от контузии, ей удалось выбраться из-под обломков, и с подругами по лагерю через пролом в стене она сбежала из Равенсбрука.

В одну из наших встреч Георгий Федорович расскажет, как удалось сохранить в лагере «ЗЦ» мой партийный билет и ордена. Помог в этом немецкий коммунист Гельмут Чахер.

Мне захотелось разыскать Чахера и поблагодарить его. Я написала много писем в Германскую Демократическую Республику. Одно из них было напечатано в немецкой газете. И вот летом 1965 года я получила письмо от жены Чахера, русской женщины Клавдии Александровны.

Она сообщала о том, что Гельмут после войны работал секретарем райкома партии в городе Форсте. Умер в 1959 году, и его именем названа политехническая школа № 16 в Котбусе.

«Мой муж хранил какие-то документы, — писала Клавдия Александровна, — но меня интересует, получили ли вы их обратно? Ведь Гельмута после того, как он похитил плетку, которой до смерти избивали русских, отправили на Восточный фронт…»

Мы стали переписываться. В ноябре 1965 года Чахер приехала с немецкой делегацией в Москву и, конечно же, побывала у меня. От Клавдии Александровны я узнала, что отец Гельмута Карл-Вильгельм-Густав Чахер — коммунист с 1924 года. Рабочий высокой квалификации, узнав, что Советскому Союзу нужны специалисты по электросварке, в 1931 году он приехал к нам вместе с семьей и стал мастером электросварки в железнодорожном депо станции Панютино Харьковской области. Рядом с отцом работал и сын — Гельмут.

Молодой Чахер быстро изучил русский язык, вступил в комсомол, в профсоюз. Как сварщика, его посылали в Пермь, Свердловск, Магнитогорск, другие наши города. Гельмут стал ударником, а затем стахановцем.

В 1935 году его премировали путевкой в Крым, где он и познакомился с ленинградкой Клавдией Осиповой, дочерью старого коммуниста. Молодые люди полюбили друг друга, сыграли свадьбу и поселились у отца Гельмута в Панютино.

В 1938 году отец и сын решили вернуться в Германию. На границе их арестовало гестапо, обвинив в шпионаже и коммунистической пропаганде. Густав попал в Заксенхаузен, а Гельмута восемь месяцев мытарили по тюрьмам, затем отпустили под надзор полиции домой в город Форст, где уже жили мать, сестра и жена.

Долго Гельмуту не находилось работы, потом он все же устроился на текстильную фабрику. В доме Чахеров часто проводили обыски. Три раза в неделю он и жена должны были являться в гестапо.

Через год Гельмута призвали в гитлеровскую армию, но, как политически неблагонадежного, на фронт не послали, а включили в охрану лагерей. Так он и оказался в Кюстринском лагере «ЗЦ».

Клавдия Александровна передала мне копии писем Г. Ф. Синякова, А. М. Фоминова, И. 3. Эренбурга, написанных Гельмуту Чахеру, когда его отравляли из лагеря «ЗЦ».

«Дорогой Гельмут, прощайте! У меня о Вас, о немецком коммунисте, остались наилучшие воспоминания, — писал русский доктор Синяков и не ошибся: Гельмут Чахер был коммунистом с 1929 года, — всей душой вы, как и мы, ненавидите фашизм и страстно желаете победы русским. Ваши, Чахер, слова: «Если победят немцы, русским будет плохо, а если победят русские, немцам будет хорошо». А вообще вы верите в нашу победу, и за это вам большое русское спасибо. Спасибо и за то, что вы делаете для победы советского народа».

Почти полтора года Гельмута Чахера переводили из лагеря в лагерь. Побывал он в Губене, затем Кюце, Розенберге, Реусе, Остпройзене, Графенберге, Шпандау, Ландсберге, Пилау. И всюду находил способ, как помочь русским пленным, как больше навредить гитлеровцам. Когда представилась возможность, он с пятью другими немцами перешел линию фронта на нашу сторону.

После окончания войны Чахер вернулся в родной Форст. Здесь он вступил в Социалистическую единую партию Германии, стал учиться и, получив диплом юриста, был судьей, секретарем партийной организации, председателем общества немецко-советской дружбы.

Вот еще два письма о верном нашем товарище.

«Вы храбро защищали наши маленькие права военнопленных. Вы вдохновляли нас радостными сообщениями с нашей великой Родины. Результаты сталинградского окружения мы хорошо знали от вас. Вы приносили нам газету «Роте Фане», и мы знали о борьбе немецких коммунистов, которые несли слово правды в массы, в армию. Многие из них за это поплатились жизнью. Мы знали, что все эти сведения вы, товарищ Чахер, доставали с риском для жизни, но эти сведения передавались среди узников из уст в уста, воодушевляли нас, придавали бодрости, терпения. Чахер! Мы уверены, как и вы, в том, что кровавый фашизм во главе с головорезом Гитлером предстанет перед справедливым судом всего человечества…»

Это писал узник лагеря «ЗЦ» А. М. Фоминов. А вот прощальное письмо И. 3. Эренбурга.

«Зима 1941/42 года была физическим истреблением советских воинов, попавших в плен. Как и полагалось во всех фашистских лагерях — ворота, за ними комендатура, тюрьма, виселица, баня, кухня и секции — французская, английская, американская, югославская, польская, итальянская и особо отгороженная несколькими рядами колючей проволоки, самая большая — русская. Внутри этой секции отдельно обнесены колючей проволокой с часовыми на вышке — восемь фанерных бараков — лазарет, или ревир, как называли все.

Раненые и больные — по 250 человек в каждом на двухэтажных нарах-клетках — обтянутые кожей скелеты. Лежат люди, умирающие от ран. Лежат обгорелые летчики и танкисты. У многих сложные переломы, абсцессы, плевриты.

А еще за двумя рядами проволоки-инфекционный барак — кромешный ад — голод, грязь, избиения, стоны, смерть. Врачи из Берлина организовали в одном из бараков лечебно-экспериментальный пункт, где больным прививали различные инфекционные болезни, а у некоторых ампутировали совершенно здоровые конечности… Фашисты стремились любыми путями истребить советских людей. За малейшую провинность одного из пленных накладывали штраф на весь барак — лишали истощенных до предела людей на срок до трех дней хлеба, супа или того и другого вместе.

В лазарете господствовали фашистские палачи Менцель и Ленц. Каждую ночь эти два молодчика на глазах больных убивали очередную жертву. Никто не был застрахован от возможной участи. Полуживые, истерзанные голодом, холодом, недосыпанием, мы пытались выбраться из лазарета, но тщетно.

И вот в лазарете появились вы, Чахер, — немец, капрал, охранник, переводчик. Прекратились ночные посещения фашистских палачей. Прекратились «опыты». Помещение лазарета стало немного отапливаться. Появились первые выздоровевшие и первые побеги. С вашим личным участием, Чахер, разрабатывались и готовились групповые и одиночные побеги. Вы сами разведывали места возможных подкопов и проходов для беглецов, отвлекали охрану, когда совершался побег. По национальности я еврей, а, как вы знаете, в лагере комиссаров и евреев уничтожала нещадно. Меня гестапо, как смертника, отправило на каменный карьер: там — мучительная гибель. Вы, Чахер, с доктором Синяковым сумели перевести меня в лазарет и списать в умершие. Днем я прятался за спины раненых на верхних нарах, а ночью ходил по бараку, «отдыхал». Только вам и Г'еоргию Федоровичу я обязан своим спасением от неминуемой смерти. Низко вам кланяюсь и говорю — до встречи после победы у меня дома, в Москве».

Все три письма Гельмуту Чахору были датированы 7 июля 1943 года. Меня же в Кюстринский лагерь привезли в первых числах сентября 1944. Значит, Чахера в лагере уже не было и мои документы хранил кто-то другой?..

При следующей встрече с доктором Синяковым я все-таки решила сказать ему об этом и уточнить, кто же сохранил в страшной неволе мой партийный билет и ордена.

— Леня-комсомолец! — припомнил Георгий Федорович. — Это совершенно точно.

— А фамилия Лени? — спросила я.

— Не знаю. Все в лагере звали его Леней-комсомольцем. Как-то, будучи с делегацией Комитета ветеранов войны в Югославии, мне довелось встретиться в Загребе еще с одним бывшим узником лагеря «ЗЦ». Это был фармацевт Жарко Иеренич. Мы сидели с ним долго, вспоминая те тяжкие дни нашего заключения. И вот Жарко достает из кармана и показывает мне маленькую, пожелтевшую от времени фотографию. На фоне аптечных банок сидит Иеренич — худой, изможденный, а позади него стоит какой-то паренек, Я поинтересовалась, кто это. И тогда Иеренич ответил:

— Леня-комсомолец! Вот там наверху, куда немцы не лазили, он хранил какие-то документы в банке с ядом.

Перевернула я фотографию и с трудом прочитала уже изрядно стершиеся буквы — Алексей Кузьмич Крылов, село Юрьевка, Приморского района, Запорожской области.

А когда приехала домой, тут же написала письмо в Юрьевку. Ответ пришел не сразу, потому что Алексей Кузьмич жил и работал фельдшером в соседнем селе.

И вот наконец получаю: «Мне живо представляется каменный холодный каземат для одиночного заключения, где находились вы, будучи тяжело больной, методы лечения ваших ран…

Я вспомнил, как хранил ваш партбилет и награды…»

Вот так отыскался Леня-комсомолец.

А в 1963 году через журнал «Огонек» я получила первую весточку от профессора Павле Трпинаца. Он писал, что жив, здоров, что заведует кафедрой биохимии.

Через три года с волнением я читала Указ Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик:

«За мужество и отвагу, проявленные при спасении жизни советских военнопленных в годы Великой Отечественной войны, наградить гражданина Социалистической Федеративной Республики Югославии Павле Трпинац орденом Отечественной войны II степени». ,

Скуп и немногословен был Указ. А в меня тогда вместе с радостью невольно врывались воспоминания об этом мужественном человеке.

…В лагерь привезли тяжело раненного советского разведчика. На допросе он молчал, не проронил ни слова. Тогда гестаповцы решили подослать к нему провокатора. Узнав, что грозит нашему разведчику, Трпинац немедленно сообщил об этом Синякову — члену подпольной антифашистской организации лагеря. И вот Синяков и Трпинац берут трех санитаров (один из них радист, знающий азбуку Морзе) и идут на врачебный обход в барак, где находится разведчик.

Он лежал в отдельной каморке на топчане под охраной автоматчика, рядом — провокатор, забинтованный, как мумия. Обход больных начался с того, что Трпинац встал между топчанами, а Синяков в это время громко расспрашивал провокатора о самочувствии — тот тяжело стонал. Доктор сочувствовал «больному», обещал исцеление, а радист в это время отстукивал пальцами по бинтам разведчика морзянку:

«Рядом лежит провокатор!» Так он повторил несколько раз, пока раненый не дал сигнал глазами, что понял, в чем дело.

Врачебный обход закончился. Поразительная отвага и находчивость врачей спасли тогда от неминуемой гибели не одного советского человека…

Спустя время после опубликования Указа по приглашению министра здравоохранения к нам из Югославии прилетели профессор Трпинац, а из Челябинска — доктор Синяков. Рассказам нашим и воспоминаниям не было конца! На встречу собрались и другие товарищи по беде. Среди их был летчик-истребитель Александр Каширин. Он припомнил, как Георгий Федорович Синяков спасал в лагере «ЗЦ» шестнадцать летчиков, которым был уготовлен гестаповцами особый режим.

Благодаря его от имени многих людей, наш товарищ припомнил и стихотворение, которое «русский доктор» читал нам в лагере.

Сквозь фронт, сквозь тысячу смертей, Сквозь дантов ад концлагерей, Сквозь море крови, жгучих слез Я образ Родины пронес. Как путеводная звезда, Сиял он предо мной всегда…

Образ Родины придавал нам силы, вселял веру в нашу победу. И мы выстояли — всем смертям назло!