"Билет по истории" - читать интересную книгу автора (Шагинян Мариэтта Сергеевна)2В декабре 1885 года Илья Николаевич Ульянов объезжал Сызранский уезд. Но этот был уже не прежний словоохотливый Илья Николаевич, и учителя заметили в нем что-то молчаливо подавленное, и сам он был словно нездоров, зяб в своем зимнем кожухе, кутал горло в шарф, говорил с хрипотцой. Дочь Анна, ехавшая на рождественские каникулы домой из Петербурга, встретила его в пути и едва узнала отца, до того он изменился. Анна Ильинична и сама, как она говорила про себя, «психовала» весь этот год. Ей казалось, что любимый брат, Александр, обращает на нее в Петербурге меньше внимания, чем раньше, малыши, по которым она всегда тосковала, реже ее вспоминают, мать надрывается через силу по хозяйству, — и в таком мрачном настроении дочь с отцом ехали под одной полостью почтовой кибитки по заснеженной столбовой дороге, скрипучей от крепкого мороза, в унылые декабрьские сумерки. Отец необычно для него говорил с ней о своих делах горько, даже, как ей показалось, безнадежным тоном, ругнул под ямщицкий бубенец бездарную политику правительства, закрывавшего земские школы. Про старшего сына он не спрашивал, а она не догадывалась, что отец знает про Александра больше, чем знала она сама. И ей и ему казалось, что под полостью они везут только свое, личное настроение, свои неважные домашние дела, свою частную судьбу семьи Ульяновых, — но с ними ехала и завывала в ветре, мелькала в скудных придорожных хатенках, свистела в ямщицком кнуте, горбилась в согнутой спине ямщика судьба всего русского общества этой поры «безвременья», самой тяжелой, мрачной и как будто не имевшей просвета реакционной поры восьмидесятых годов. Все лучшее в судьбе поколения было как будто уже пережито и лежало позади, а идти, казалось, некуда и лучшего ждать не от чего. Не было и прежнего чувства уюта по приезде домой. Симбирские знакомые поредели вокруг, давно нет старого друга семьи Арсения Федоровича Белокрысенко, крестного отца Володи. Нет доктора Кадьяна, когда-то сосланного в Симбирск по старому делу демонстрантов на Казанской площади и своими глазами видевшего в доме предварительного заключения сцену расправы над студентом Боголюбовым. Нет других привычных людей вокруг. Праздники прошли тихо, отец прихворнул. Как-то с утра он пожаловался матери на озноб. К обеду не вышел, только появился на пороге, оглядел их всех — любимую большую семью в любимой большой комнате, столовой, со швейной машинкой матери в уголку, с географическими картами на стене, с висячими старыми часами, знакомо постукивающими под карнизом, словно и они живой член семейства, — почти все были тут в сборе, кроме старшего сына Александра, и Смерть Ульянова произвела страшное впечатление и в семье и в городе. Прошел было слух, что в этой смерти что-то «не так», уж не расстался ли Илья Николаевич сам с жизнью, до того внезапно и неожиданно он умер. Спустя год, когда все стало известно про Александра, стали говорить, что директор народных училищ и сам знал про замысел сына и что это будто бы и свалило его. Первое большое горе застало Владимира Ильича семиклассником, неполных шестнадцати лет от роду. Он всегда шел в гимназии блестяще, опережая самых первых учеников. Учители спрашивали его только тогда, когда в классе никто не мог ответить, или же для того, чтобы он объяснил классу урок вместо них. Но в седьмом классе первенство Ильича было особенно явно. Во второе полугодие подводились итоги всему пройденному курсу. Гимназисты зубрили старое, давно забытое, а Володя Ульянов помнил весь курс, словно вчера его слушал. Память свою он воспитал не глазами, а на слух — он имел привычку внимательно усваивать весь урок во время объяснений учителя, и что раз услышит, того уже дома учить ему было незачем. Володя Ульянов никогда не жаловался на гимназию, как это делали и Александр и Анна, и без натяжки можно сказать, что он любил гимназию. Ему не мешала забавная галерея чудаков-учителей — она, кстати, сохранилась полностью в рассказах и Кузнецова, и доктора Сурова, и других современников гимназиста Ильича. Не мешал ему и так сильно опороченный впоследствии классицизм, — больше того, латынь и греческий были его любимыми предметами. Греческий тогда преподавали по хрестоматиям, составленным сумбурнейшим образом. Тут были и отрывки из мифологии, и всякие античные анекдоты без начала и без конца, и смешные рассказы из истории, похожие на пародии Козьмы Пруткова. Помните пресловутый «Спор древних греческих философов об изящном» Козьмы Пруткова? Два злобных спорщика, Клефистон и Стиф, бросают друг другу бессвязные восклицания и заканчивают спор: Жемчужников и Толстой явно издевались в этой пародии над ненавистным в те годы школьным классицизмом и бессмыслицей школьных хрестоматий. Для гимназистов, выискивавших в их сумбуре подчас и какую-нибудь мифологическую «непристойность», греческие уроки были нескончаемым источником проказ и разных смешных сценок. Но Володя Ульянов, приходивший в класс за полчаса до занятий, чтоб успеть объяснить урок тем, кто его не приготовил, как-то ухитрялся проливать «свет разума» на любой греческий сумбур. Судя по тем замечаниям, какие он делал иной раз, объясняя урок товарищам, Ильич подметил в древнем греке уже и тогда отличительную его особенность, ту, что и сейчас при внимательном чтении хрестоматии бросается в глаза: какой, в сущности, крепкий член общества, член своего времени и среды, какой политик был этот древний грек при всей его «мифологичности», и до чего пороки и достоинства его были общественными пороками и достоинствами, а не только личными, а высшей похвалы удостаивался он лишь тогда, когда делал что-либо для общего блага. Еще сильнее было это свойство в римлянах. Как-то, декламируя перед товарищами плавную речь Цицерона против Катилины, Володя Ульянов воскликнул: «Вот здорово!» Что представил он себе, воскликнув? Заседание сената, вокруг мужи, стоит преступник Катилина, всегда затевавший на свой страх и риск разные сомнительные против общего блага авантюры, стоит и слушает, как Цицерон медленно громит его с трибуны всеми фигурами риторики. Сила точного слова, острое, разящее, как пуля, не оставляющее выхода противнику искусство словесного боя, древняя полемика прирожденных политиков, латинян, пленяла Ильича настолько, что он никогда не скучал над уроками древних языков. Сестра Анна вспоминает, как по-взрослому, интересно и увлекательно преподавал он ей латынь, будучи мальчиком, и в аттестате его напечатано, что именно в латыни и греческом он достиг наибольших успехов. Смерть отца была первым большим горем Володи Ульянова. Отец любил его успехи, гордился ими, мальчик еще с детства привык, проходя из передней мимо кабинета отца, когда возвращался домой из гимназии, весело, на ходу рапортовать ему красными от мороза губами: по латыни пять, по алгебре пять… И нет отца. Но перед юношей вся жизнь, полнота бытия захватывает его, рыжеватый пух вылезает на подбородке, он не умеет соразмерить голос — говорит громче, чем раньше, стучит каблуками сильнее, чем раньше, хохот вырывается у него по-отцовски — резко, внезапно, чуть не до колик, он вырос из детской, из игр с малышами, а малыши еще тянут его к себе за пояс, и Володя грубит, огрызается. Дома все чаще и чаще слышно: «Володя, не груби. Тише, Володя». Значит ли это, что Володя меньше других страдал в этот год? Брат Саша, приехавший к лету, на вопрос Анны: «Как тебе нравится наш Володя?» — ответил уклончиво и неодобрительно, сделал Володе замечание за нечуткое отношение к матери. Но брат Саша был поглощен в это время своим личным внутренним миром и мог проглядеть душу мальчика, проглядеть то, что творилось в его младшем брате. Подросток мужал, чувствовал свою силу. Он начинал переоценку вещей. Именно в эту пору Ильич перестал верить в бога, а Надежда Константиновна рассказывает со слов Ильича о том, как, перестав верить, он однажды сорвал с себя шейный крестик. |
||||||
|