"Пятая зима магнетизёра" - читать интересную книгу автора (Энквист Пер Улов)

V ПЕСНЯ О НИЗВЕРЖЕННОМ АНГЕЛЕ

Что увидел мальчик в этих двух девчушках, что? Что вселило в него такой страх, что он был вынужден их убить?

В психбольнице он на клочках бумаги писал странные записки: сперва писал, потом измазывал экскрементами и бросал на пол.

Их собирали. Регистрировали и анализировали. Но ответа они не давали. "Низверженный ангел" — стояло там. "Все-таки я еще своего рода человек" стояло там.

Своего рода.

За восемь месяцев до смерти мальчика К. навестил его. Обычно мальчик либо лежал на кровати, натянув простыню на голову, либо сидел, обмотав голову простыней. Он стягивал простыню, только когда ел "Кассату".

На этот раз все было по-другому.

Он лежал на кровати в одних трусах, откинув простыню, и глядел в потолок. Костяшки пальцев на одной руке кровоточили, на полу валялся рваный пластиковый пакет из магазина "Консум". Мальчик пытался задушить себя, но не сумел. Он не сумел достаточно долго продержать голову в затянутом пакете, хотя боролся как зверь, до крови разбил костяшки пальцев на правой руке о стену. Но не вынес и сорвал пакет с головы.

Сорвав пакет, он завыл. К нему тотчас примчался персонал. Он лишь сказал, что хочет повидать К. И тогда они позвонили К.

Откуда он достал пакет, поинтересовался К. Откуда у мальчика возникла такая идея, в свою очередь спросили К. Тот ответил, что не знает.

Естественно, мне было не по себе. Внезапно свалившаяся ответственность, можно было бы сказать. А может, следовало бы почаще попадать в ситуации, заставляющие испытывать это ощущение.

К., выпроводив всех из палаты, спросил мальчика, о чем тот хотел с ним поговорить. Но мальчик, судя по всему, вообще ни о чем не хотел говорить, он лишь попросил К. подержать его за руку. И К. просидел с ним всю ночь, потому что мальчику было очень страшно и он не отпускал К.

Стало быть, К. сидел на кровати, мальчик лежал, положив голову на колени К., и К. гладил его по голове, пока тот не заснул. Мальчик произнес всего одну фразу: "Разве справедливо, что это выпало на мою долю?"

Впрочем, К. точно не помнит. Может быть, мальчик сказал: "Разве справедливо, что именно я оказался избранным?"

Как будто кто-то заставил его убить двух малышек. Возможно, что он был более серьезно болен, чем казалось.

В отношении К. к мальчику в этот последний год было что-то, что не поддается пониманию.

Сначала эта чудовищная ненависть. А потом — словно мальчик сделался его сыном или точно он действительно полюбил его.

К. рассказал, что он просидел всю ночь на кровати мальчика, держа его голову на своих коленях. Простыня больше не была нужна. К. сидел, гладя мальчика по голове, осторожно, как будто его ладонь превратилась в птичье перо. В полночь дыхание мальчика выровнялось, успокоилось, он наконец заснул. Комната была погружена в темноту, свет от парковых фонарей бил в потолок, но мальчик спокойно спал, светлые волосы всклокочены, а губы чуть приоткрыты в легкой, почти детской улыбке.

Проснувшись, он сказал, что ему снилась кошка.

Все это очень странно. Но иногда мне кажется, что К. любил мальчика сильнее, чем собственную убитую дочь.

Мальчик проспал до пяти утра.

На улице прошел дождь. В парке больницы Уллерокер не было ни души. У К. оказались с собой больничные ключи. Он отпер дверь, принес свитер, плащ и резиновые сапоги, и они отправились на долгую прогулку под рассветным дождиком.

Они держались за руки, но не произносили ни слова. Мальчик впервые вышел за стены больницы или, вернее, — впервые решился на это. Он ступал с опаской, словно шел по тонкому льду. И почти все время смотрел на К., робко, но дружелюбно, словно бы наконец все-таки простил его.

Что мы видим, когда глядим сами на себя? Но эти мгновения так коротки. Почти ничего не успеть.

А потом забываешь.

Я вглядываюсь в фотографии Пинона, внимательно, точно тайна вот-вот раскроется. Он носил свою жену всю жизнь так, как шахтер носит на лбу свою лампочку. Но какой свет падал из этой огромной лампочки?

Падал прямо в нас.

К. показал мне несколько коротких, с маниакальным упорством нацарапанных записок, обнаруженных в палате мальчика, записок, найденных только после его смерти.

Короткие зашифрованные сообщения. Непонятно, были ли то его собственные слова, или он вычитал их в какой-то книге. Мне, по крайней мере, они были незнакомы. "Кто-то должен быть звеном между светом и тьмой". "Только виновные заслуживают оправдания".

Самым примечательным был толстый блокнот, страниц двести формата А-5, исписанный полностью. Хотя он писал лишь одно-единственное имя, строчка за строчкой, страница за страницей, десятки тысяч раз.

Тереза. Тереза. Тереза. Тереза. Маниакально, час за часом, строчки-четки, состоящие из одного имени, на это же надо было, наверное, потратить целую вечность.

К. спросил меня, не знаю ли я, кто такая эта Тереза. Я ответил, что не знаю, не знаю никакой Терезы. Возможно, так оно и есть. Я не знал, кого имел в виду мальчик, если только не искать метафизических ответов, чего я делать не собираюсь. Но в таком случае это, возможно, Тереза де Хесус, святая всех отверженных, и тогда мальчик действительно в глубинном мраке своего страха сотворил именно четки.

Эти короткие, измазанные нечистотами, записки.

"Я же все-таки по-прежнему своего рода человек".

Сегодня утром над озером опять стелется туман. Лед сошел.

Я тщательно обследую фикус. Мертвые хорошо умеют маскировать свою жизнь: листьев до сих пор нет.

О Пиноне одно время писали очень часто. Потом совсем редко. В последние годы его жизни.

В некоторых статьях рассказывается о секте.

Осенью 1930 года в Лос-Анджелес приехал на гастроли человек с деформированной внешностью, то есть монстр, по имени Антон Лави, а в октябре того же года он ушел из шапито. Пинон работал в другом шапито — сегодня трудно подсчитать, сколько существовало разъездных групп с монстрами в то время, но кульминация совершенно очевидно пришлась на 20-е годы. Однако, без сомнения, Лави и Пинон каким-то образом познакомились.

Через два месяца после приезда в Лос-Анджелес Лави основал секту, религиозную секту сатанистов.

У Лави была опухоль, покрывавшая всю правую половину лица. Она начиналась на лбу, огибая глаз, ответвлялась на висок, спускалась на щеку и заканчивалась на челюсти. Иссиня-черного цвета опухоль эта выдавалась сантиметров на пять. Можно сказать так: опухоль была громадной, но вовсе не чудовищной — родимое пятно, гигантская иссиня-черная жаба, присосавшаяся когда-то к его щеке и испортившая ему жизнь, но не сделавшая его настоящим монстром.

Не существовало ни единого названия, которое было бы применимо к Лави. Ни человек-змея, ни человек-собака, ни человек-волк, ни человек-крокодил — никто. Он был никем и обитал в серой зоне между человеком и монстром, в лучшем случае весьма посредственным монстром, который годился разве что на то, чтобы предварять появление настоящих, интересных, подлинных уродов. Своеобразная разминка перед явлением истинных звезд.

Он основал свой приход в Уэствуде, Лос-Анджелес, но через год переехал с братией в Сан-Франциско, где его "Сатанинская церковь Сан-Франциско" приобрела широкую известность. Секта очень скоро обросла слухами, но факты с течением времени отчасти потеряли свою сенсационность.

Все было очень просто. Секта исповедовала религию сатанизма, а ее члены были сплошь люди с физическими уродствами. Короче говоря, церковь монстров, и больше ничего, состоявшая из людей с теми или иными физическими уродствами. Можно сказать и так: приход, состоявший из людей, чья принадлежность к человечеству была поставлена под вопрос.

Сатана, отверженный и низринутый с небес ангел, стал Богом секты. Ему-то они и молились, исповедуя гуманистическую, а не богословскую веру. Если у христиан в центре был Бог, то у сатанистов — человек. Если Божий Сын вознесся на небо, то Сатана был низвергнут сюда, к людям, где он и остался. Таким образом, он сделался ангелом отверженных, Богом отринутых, Богом неудачников, отвергнутых, несовершенных, то есть Богом людей. Ему они молились, исповедуя гуманистическую веру. Поставленные перед вопросом, что есть человек, вопросом, которым каждый член секты задавался неоднократно, — поставленные перед этим вопросом, они использовали — или проверяли — самих себя в качестве ответа.

Вере в нормального, хорошо сложенного, не отталкивающего человека они противопоставляли самих себя. Уродство, отверженность стали пробным камнем, доказательством того, на чьей стороне стоял человек. И поскольку Бог однажды отверг Сатану, монстры отвергли Бога.

Все было очень просто, быть может слишком просто. Но для них истина была очевидна: они считали себя первейшими защитниками человека. Они находились у последнего предела человека и там, у этого предела, разбили лагерь.

Пинон примкнул к секте весной 1931 года.

Сохранилась одна-единственная фотография, отображающая деятельность секты; кстати, она приведена и в книге "A Monster's Life"

Это групповая фотография.

Прихожане сфотографированы в помещении, где проводились черные мессы. Помещение, судя по всему, весьма непритязательное — то ли подвал, то ли гараж, видны голые стены, на которых висят знаки, длинный стол и стулья, стоящие к объективу спинками. С задней стены свисают покрывала (черные?), а на столе вырисовываются классические атрибуты черной мессы: два подсвечника с черными горящими свечами, круглая чаша, два небрежно скрещенных ножа, несколько непонятно каких книг.

За столом участники мессы.

В подписи под фотографией указаны имена. Подпись носит несколько комичный оттенок, поскольку автора, очевидно, больше интересовали уродства участников, нежели их вера. Указаны сестры Эдит и Хелен Моррис (59 и 48 см соответственно) — но для большинства приводятся лишь их артистические имена. Там есть мисс Пингвин, у нее поразительно короткие ноги, всего один дециметр, и плоские ступни, лишенные больших пальцев; мисс Сюзи (женщина с крокодиловой кожей). Женщина-слон, три обезьяноподобных человека, женщина с волосатым телом. На столе красуется Адриан Джеффичефф, человек-собака.

В группе присутствует и Антон Лави, основатель секты, со своей неизменной опухолью на одной стороне лица.

На фотографии всего шестнадцать человек. Никто не улыбается. Они судорожно держат друг друга под руки, словно что-то должно случиться, словно они ждут нападения врага, словно они только что приготовились, словно они все равно решили держаться вместе. Все смотрят прямо в камеру.

Крайний слева — Паскаль Пинон. Его громадная раздвоенная голова поднята, он несет свою жену, как шахтерскую лампочку, нет, я ошибся, внезапно я вижу, что он держит свою голову и свою жену совершенно по-иному.

Как шлем? Готов к борьбе.

Мне все чаще снится Пинон. Сейчас он стал само собой разумеющейся частью ночи, почти привычной частью. Повторяются все старые сны, я, как всегда, не способен их растолковать, но Пинон присутствует обязательно. Это новый элемент. Он начинает играть все более важную роль.

Во сне все происходящее рационально, вполне объяснимо. Во сне необъяснимое сочетается с необъяснимым, и я понимаю. Никаких странностей. Все поддается толкованию.

Сегодня ночью видел сон: сидел с Пиноном и его женой на берегу моря, у самой кромки воды. Мы развели костер. Я держал его за руку, а Мария, как обычно, пела, не злобно, а печально, беззвучно и отчетливо, как пела всегда, и мы понимали ее пение и любили его.

И она знала, что мы понимаем.

И тем не менее мы находились в моем старом сне. Старом сне, раньше всегда пугавшем меня, сне о вечности, потому что раньше я всегда был наедине с вечностью и это меня пугало, не то что сейчас, когда меня окружала их самоочевидная любовь. Небо было, как в том старом сне, совсем темное, и я знал, что где-то там вдали высится гора, десять километров длиной, десять километров шириной и десять километров высотой. И каждую тысячу лет туда прилетает птица и точит о гору свой клюв. И когда гора срыта, проходит лишь секунда вечности.

Прежде я был совсем один в этом сне. Какая невероятная разница по сравнению с теперешним временем, когда я узнал Пинона и его жену. Они меня научили всему, и во сне я все понимал. Я сидел, держа Пинона за руку, Мария пела покойно и беззвучно, и, по-моему, я был почти счастлив.

Дневник: "Agape: не нуждаться в том, чтобы заслуживать прощения".

К концу жизни они обрели громадное утешение в этой вере. Словно бы круг замкнулся; то, чего они не понимали, стало чуточку яснее, неестественное исчезло, запутанное прояснилось.

Мне так кажется. Я ведь не знаю точно. Но такой ночью, как эта, когда Паскаль и Мария сидят со мной у самой кромки моря и Мария поет, кое-чему учишься. Нельзя этого ни недооценивать, ни презирать.

Раньше, когда их считали детьми Сатаны, в то время, когда они сидели в темноте и чувствовали только, как врезаются в тело веревки, чувствовали влагу и боль от ран, они ведь не понимали, что их страдания имеют свой смысл. Их исключили из любви, свергли с небес любви. Их страдания были абсолютно бессмысленными. Бессмысленность страдания и причиняла самую сильную боль. Теперь они осознали, что Бог раскололся пополам, что любовь — это одновременно и жизнь, и смерть, а сами они представляют жизнь. Теперь они поняли, что их страдания — это жертва тому богу, которого они выбрали, не свергнутому Сатане, а Человеку. И что боль была необходима именно поэтому.

Итак, в конце концов они пришли к примирению. Существовали небеса и для низвергнутых с небес, там-то Пинон с женой сейчас и пребывали, получив задание чрезвычайной важности. Их поставили сторожить последний предел земли и человека, чтобы защитить тех, кто оказался внизу. Они поняли, что на самом деле монстры созданы в качестве религии для человека, святого человека, в принципе несокрушимого и потому постоянно подвергающегося попыткам его сокрушить, уникального человека, каким бы деформированным ни было его тело. Поэтому они поняли, что, оказавшись среди тех, кто внизу, среди последних, они приняли на себя более высокую, трудную и великую миссию. Они были пробным камнем: человек с деформированным телом показывал, на чьей он стороне — на стороне совершенного Бога или на стороне несовершенного человека.

Они начали понимать. И в последний год им стало легче жить.

Когда все пели псалмы в церкви секты, Паскаль Пинон молчал. Выступая в шапито, пел именно он, а в церкви сидел на стуле, подняв свою огромную двойную голову, и молчал. Ни разу не запел. Пела только Мария — ее губы шевелились, это все видели, шевелились в такт песне.

Но никто, кроме Пинона, не слышал ее.

Может, поэтому он и молчал: в конце концов он научился слушать себя, научился слышать беззвучную песню, небесную арфу Марии, той, кого, как он наконец осознал, любил. На это ушло немало времени. В их браке песня играла огромную роль — сначала в руднике, когда песня звучала пронзительным диссонансом, беспомощно завывающим плачем небесной арфы, край которой крепился не к любви, а к смерти, к черной звезде в далеком космосе. Это был плач, который приводил Пинона в отчаяние, ибо он рассказывал о жизни без смысла, о том, кого никто не видел, о том, кто обитал в никуда не ведущей боли.

Потом песня стала ласковой, дружелюбной; их освободили, что-то должно было произойти. Потом песня стала злобной, Мария пыталась убить его, злобная песня, злая. Потом Мария сидела на лесенке в лучах утреннего солнца с Тихого океана, и человек-собака гладил ее по щеке птичьим пером, и она снова запела с любовью, совсем не так, как в эти четырнадцать чудовищных дней, когда другая женщина пыталась встать между Пиноном и Марией, пыталась забеременеть, что ей, возможно, и удалось, — и все для того, чтобы завладеть им, не понимая, не понимая, не понимая, не…

Любовь, которая была лишь смертью.

И вот, под конец — да, может быть, ее песня была похожа на псалом. Но обращенный не к богам. Она пела для окружавших ее монстров. В полной уверенности, что они поймут.

Когда община пела, Паскаль молчал. Но слушал себя, так это должно было быть. Он наверняка слышал ее совершенно отчетливо и, вероятно, не желал слушать кого-нибудь еще. Никого, кроме нее.