"Милосердие палача" - читать интересную книгу автораГлава девятаяХибарка была разделена засыпной перегородкой на две половины (видимо, здесь когда-то ютились две семьи), и хозяйка усадила Кольцова в чистенькой, но убого обставленной комнатке, за деревянный, выскобленный ножом до белизны стол. Потом, как будто вспомнив, протянула руку: – Боже ж мой, мы даже и не познакомились, я стала дикаркой, – сказала она певуче. – Лена. – Павел! – сказал Кольцов, встав по-уставному, и тоже протянул руку. – Ну вот и познакомились… А вы, стало быть, приятель Ивана Платоновича?.. Прекрасный человек, он нам немного помогает. Настоящий интеллигент… – Она смешалась, но потом, видимо, решилась высказать все начистоту. – Мы не так давно здесь живем. Когда красные пришли, нас уплотнили в нашей квартире, а потом и вовсе выселили… Видите ли, мой муж был офицером железнодорожных войск у белых… У Антона Ивановича Деникина… Хорошо, что нашлась хоть эта пустая хижина… Она встала напротив Кольцова, с некоторым вызовом скрестив полные, но крепкие, с ямочками у локтей руки: – Так что, видите, я вдова белого офицера, врага… Она всматривалась в Кольцова с надеждой и тревогой, но прямо, как человек, который уже через многое прошел и не отворачивает лицо от судьбы. У нее были каре-желтые, необыкновенно красивые глаза, уставшие, конечно, но еще не утратившие блеска молодости и здоровья. Откуда она, из Петрограда? Нет, скорей всего она не столичная жительница, слишком уж быстро и ловко осваивает эту нищету, придавая ей даже некоторый шарм. Наверно, росла где-нибудь в гарнизоне, в полугороде-полуселе. – Я провоевал три года на Великой войне, – сказал Кольцов. – И все мы были просто офицерами и солдатами. Без деления на белых и красных… Она сразу повеселела. – Ну что ж, посидите, подождите, вдруг он заявится, Иван Платонович: ведь не сказал же он, что надолго уехал… Вот только не знаю, чем вас угостить… Она поставила на стол ополовиненную бутыль с молоком, достала из шкафчика полкраюхи хлеба. Потом всплеснула руками: – Боже, у меня же еще яйца остались. Немного… Она принялась копаться в грубом дощатом комоде, стараясь встать к гостю боком. «Наверно, выменяла на последнее барахлишко», – подумал Кольцов. И тут, в ответ на эту хозяйскую суету, на стук ножа о стол, из приоткрывшейся двери, со второй половины, высунулись две детские головенки – мальчишечья и девчоночья. Дети наверняка слушали их разговор и не выдержали, когда речь зашла о еде. В их глазах светился устойчивый, не сегодняшний голодный блеск. «А я-то грустил о дарах неразделенных, – подумал Кольцов. – Да ведь в моем сидоре есть все то, что может составить счастье целой семьи. Кому ж мне это еще беречь!» Он развязал сидор и достал все, чем было богато чекистское ведомство: тяжеленный шмат сала, селедки, три буханки черного, но вполне добротного хлеба, мешочек с пшеном, банки консервов и длинногорлые бутылки с коллекционным белым вином. Глаза у детей округлились. Дед Мороз среди жаркого лета! Женщина, грустно и с улыбкой глядя то на детей, то на Кольцова, сказала наконец: – Ну вот, дети, это, очевидно, и есть Промысел Божий: «Не хлопочите излишне о том, что есть и пить и во что одеться…» «“Промысел Божий” из запасов ЧК», – подумал Кольцов. Но он был чрезвычайно рад этой простой радости детей. Женщина же немного стыдилась детского ликования: когда-то семья знала лучшие времена. – Вы их извините, каждое утро они спрашивают, что мы будем есть. Мы ведь «лишенцы». Вы знаете, что это такое? Как семья белого офицера, мы лишены прав и нам не положены продуктовые карточки… Старший, Коля, – наш будущий кормилец, ему семь, а Катеньке – пять. – И сказала детям: – Быстро к колодцу мыть руки, а мы подготовим стол. С помощью ножниц Лена тут же из старого лоскутка обоев вырезала какие-то кружевные салфеточки. Скатерти, однако, не достала: видно, эта вещь давно пошла на рынок или в обмен на продукты. Движения ее были гибкими, в них трепетало природное изящество. – Ведь это, наверно, ваш паек на несколько дней, – говорила она нервно. – И все выложили… А я, глупая женщина, не заставила вас забрать это обратно, у меня не хватило сил… Господи, извините, о чем это я?.. Он увидел на ее улыбающемся лице две светящиеся дорожки от слез. «Сколько же им достается, нашим русским бабам, хоть дворяночкам, хоть крестьяночкам, – подумал Кольцов. – Мы все рубимся, стреляем друг в друга, и нам даже недосуг подумать, каково им… Знала ли Русь когда-либо такое число вдов? Сирот? Мы, революционеры, мечтаем о близком счастье, как только победим, а хватит ли у нас сил, чтобы справиться с таким потоком горя? Хватит ли просто хлеба, чтобы накормить оголодавших?» Вернулись дети, показали матери все в цыпках, шершавые, но вымытые с помощью мыл-травы руки и чинно уселись возле стола, стараясь пригасить голодный огонек ожидания… Они привыкли терпеть. А у Лены уже горела маленькая печурка, и английское мясо, прожариваясь вместе с лучком, теряло свой красный нитратный цвет. Комната наполнилась лучшим запахом на свете – запахом готовящейся еды. Лена нарезала сало. – Вы позволите? – спросил Кольцов, приподняв бутылку и доставая трофейный складной нож со штопором. – Разумеется… Конечно… Это вино, да? Настоящее? – И тут же спохватилась: – Боже мой, Павел, а вы? Ваши руки? Он рассмеялся. За все время скитаний и тюремной отсидки он и забыл, что это такое – мытье рук. Лена поливала ему из дырявого ковшика, а мылом служила все та же росшая рядом мыл-трава, которая, если ее растереть, давала легкую и едкую пену. – На минутку… Она взяла его ладонь, посмотрела. Мозоли, образовавшиеся во время плавания, тогда, когда он помогал баркасу веслами, уже утеряли свой кровавый блеск и стали бугристо-твердыми, стальными. – Какая длинная и сложная линия жизни пролегла между вашими мозолями, – сказала она. – Вы – непростой человек, да? Но сегодня, пожалуйста, будьте простым, ладно? Он улыбнулся: – Время часто ставило меня в непростые ситуации… Но я простой и обещаю быть им. Пир удался на славу, дети быстро наелись и сидели с сытыми и сонными глазами, вслушиваясь во взрослый разговор. День уже шел к вечеру, и косые лучи солнца наполняли хибару, как бы удлиняя, увеличивая и украшая ее. Павел и Лена продлевали жизнь вину, понемногу отпивали из кружек, жалея, что не виден цвет этого душистого, согревающего сердце напитка. И между ними тек тихий разговор двух людей, которые, кажется, догадываются обо многом друг в друге, но говорить должны скупо, минуя самое главное. – Может быть, мы втроем и несчастные, но сетовать на Бога нельзя, – говорила Лена. – Мы выжили после тифа. Вам это знакомо? – Знакомо. – Господи, в какой-то теплушке, среди грязи, вшей – мы были обречены. Как выжили, не знаю. Сначала я ухаживала за детьми, потом они – за мной. Они сразу стали взрослыми. – Я заметил. – Но все же я никак не могу объяснить им смысл слова «лишенец». Они видят, что соседи что-то где-то получают, предъявляя свои карточки. Крупу хотя бы, ржавую селедку… не такую, как ваша. – Спасибо от имени селедки за комплимент. Но как же вы живете? – У меня до сих пор оставались вещи. Меняла. Не хочется думать о зиме. Я, как крыловская стрекоза, буду петь все лето, а что будет зимою – не знаю… Все ушло на продукты. «Когда случится бывать в Харькове, буду помогать им, – подумал Кольцов. – Но пока обещать что-либо – легкомыслие. У меня осталось четыре дня. Всего лишь четыре дня. А потом поезд и Москва. Когда-то снова доведется оказаться здесь?» Дети стали засыпать, она отвела их за перегородку. Укладывала нарочито долго, рассказывала какие-то сказки, хотя наверняка дети уже давно заснули. В хибаре стало почти совсем темно. Выйдя от детей, Лена зажгла самую настоящую лучину, вставив ее в светец, как это делали многие века русские крестьянки. Мигающий свет смоляной потрескивающей лучинки то выделял лицо Лены, то погружал его в полутьму. Сейчас оно показалось Павлу необыкновенно красивым. – Я постелю вам на полу, – сказала она таинственным и волнующим шепотом, за которым скрывалась женская тайна. – Куда вы пойдете в темноте… Даже ваш наган не убережет… Лена принесла охапку полыни и разбросала ее по полу, накрыв затем рядном и простыней – наверно, единственной в доме. Павел взял ее за руку и почувствовал, как на это невинное прикосновение она отозвалась всем своим существом. – Пожалуйста, пожалуйста, – сказала она. – Вы – хороший, славный, как замечательно, что вы неубитый, потому что хороших убивают… Я буду ваша, хорошо… Мне ничего не нужно взамен, никаких слов. Вы свободны, как всегда… вы будете свободны… Но пожалуйста, пожалуйста, будьте нежны, будьте ласковы сегодня… Он приблизил к себе ее лицо и почувствовал щекой ее прохладные слезы. – Вот уже почти год, почти год, как я одна… У меня никого не было… все эти хамские приставания… все эти военные ухаживания, поспешные предложения: мол, война… А мне хочется любить… пусть ненадолго… хочется уважать мужчину… Он еще крепче прижал ее к себе, чувствуя, как треснуло холстинковое платьице: теперь ее ухо было рядом с его губами, и он прошептал совсем тихо, как будто стыдясь: – Вы не поверите, но у меня тоже очень, очень давно не было никого, как и у вас… вы мне милы, и у меня нет слов… – Милый, милый, – задыхаясь, проговорила она. Лучинка треснула и погасла. Сама. Они рассмеялись. Ночь летела стремительно, и все было нежно, и чутко, и как будто без любовной страсти, но со странным чувством переливания одного существа в другое и обратно. Когда уходила эта мягкая, бархатная радость-мука, то после сладкого затишья все начиналось снова – без слов, в ощущении глубочайшей признательности его – ей и ее – ему. И казалось, никогда, никогда это не кончится… Но предательский июньский рассвет через три или четыре часа уже начал разрушать таинство ночи. Стали слышны посторонние звуки – шелест ветки, трущейся о разбитое стекло окна, первые крики какой-то полусонной птицы, шуршанье и потрескиванье полыни, служившей им ложем. Он увидел ее глаза, смотревшие в упор, – сейчас, в утренних сумерках, не золотисто-карие, а темные, бездонные и влажные от новых слез. Она шмыгнула носом: – Не обращайте внимания… Я очень, очень счастлива и не пойму, отчего эти слезы… И потом она сказала уже другим тоном, как будто спасая самое себя, чтобы не раствориться в этой ночи, в этой ласке, чтобы сохранить себя, – ведь рассвет означает конец любви и мужчина с наганом должен куда-то уходить. Так должно быть: война. И ей надо быть твердой и деловой. – Сейчас дети начнут бегать во двор, – рассмеялась она. – Мне надо перебираться на топчан. От этой полыни у вас не останется чувства горечи? Я постелила ее, чтобы на полу не одолевали блохи: фу, какая проза, да? – Я всегда любил запах полыни, – сказал Павел. – Но теперь я буду любить его еще больше. Полынь – это прекрасно. – Мне было так хорошо с вами, – сказала она. – Мне было раньше очень хорошо с мужем, но я досталась ему девочкой, и я привыкла к этому… я не знала, что бывает так, как было у нас. И потом, полагая, что он может понять ее неправильно, добавила: – Но я любила мужа. Я была верной и никогда бы ни за что и ни с кем… – Его убили? – спросил Кольцов. Это был резкий вопрос, но Павел знал, что грубость его только кажущаяся, потому что в войну нередко просто уходят, отыскав на фронте другую женщину, более близкую, или исчезают, уплыв за границу для новой жизни, чтобы начать все с самого начала, без всякой обузы и без обязательств. «Убили» – не самая худшая причина расставания, во всяком случае, не самая болезненная и горькая. – Да. Убили. Может быть, вы помните ту историю с танковым эшелоном, который пустили под откос? – Да-да, помню, – глухо сказал Павел. В нем все сжалось. – Муж пытался догнать паровоз и вскочить на подножку. Он хотел остановить эшелон, чтобы избежать множества жертв. И его застрелил тот самый офицер, который, кажется, был адъютантом генерала Ковалевского. Об этом тогда много говорили и писали… Его, кажется, тоже расстреляли. Павел ничего не сказал в ответ. Весь мир перевернулся в его глазах. Так бывает, когда смотришь на окружающее сквозь увеличительное стекло, отдалив его от глаз. Впервые в жизни он ощутил то самое, о чем пишут в книгах: «на мгновение сжало сердце». Значит, это он застрелил ее мужа. Того самого капитана, веселого, доверчивого, долговязого парня, который радостно представлял его собравшимся на станции офицерам. Стриженного бобриком. Именно этот капитан первым мчался от перрона к паровозу, чтобы заскочить в будку и остановить состав, идущий навстречу крушению. Он уже выхватил револьвер, стараясь прицелиться в Кольцова, который держал под дулом одного пистолета машиниста, а из второго успел выстрелить в капитана, лицо которого уже было совсем рядом с подножкой паровоза. Кольцов навсегда запомнил эту правильную красивую голову с короткой стрижкой – фуражка свалилась с капитана на бегу. Но могло ведь быть и так, что первым – и удачно – выстрелил бы капитан. Вполне могло. И эшелон без помех прошел бы свой путь, и тогда танки лавиной обрушились бы на незнакомых с этими стальными громадами бойцов где-нибудь за Орлом… Пролилось бы куда больше крови, чем от крушения эшелона. Разве думают они, стреляя друг в друга, что оставляют где-то там вдов, сирот, безутешных невест, просто обреченных на одиночество женщин? Нет, не думают, потому что не видят их. Теперь он увидел. И детей, и вдову. С которой он только что пережил незабываемую ночь – и теперь такая ночь никогда не повторится. Никогда. Потому что между ними встанет убитый капитан. Каменный рыцарь с чугунными шагами. Ах, у Пушкина все это романтично, а в жизни… Он почему-то вспомнил, как однажды на Великой войне, заменив убитого наводчика «максима», лег за щиток, удачно наладил и закрепил горизонтальную наводку и, когда австрийская цепь вышла на вымеренное им пространство, дал длинную и точную очередь слева направо – человек тридцать или сорок попадали один за другим, как костяшки домино в детской игре. Сколько тогда осталось вдов, несчастных матерей, сестер, сыновей, дочек? – Вы так посерьезнели, – сказала Лена. – Убили. Убили, в сущности, случайно, не на войне, а в тылу. Он надеялся отвоевать в железнодорожных войсках и уехать со мной в Сербию, там у нас родственники. – Убили… – повторил Кольцов. Он быстро оделся и взглянул на часы. Скоро четыре. Сказал решительно: – Мне пора. Дело военное. – Вы чем-то расстроены? – спросила она с участием. – Я что-то не так сказала? Или не так сделала? Скажите. Он, преодолевая чувство внутреннего сопротивления («Изменник! Обманщик!»), поцеловал ее. – Все так. Просто я уже в других пределах. – Сейчас я соберу остатки вашего рациона. Боюсь, что дети здорово его опустошили. – Не надо. Это все ваше. – И хлеб? – спросила Лена, не в силах скрыть радости. – Все… И вот еще… Он вывалил на стол все деньги, какие были у него, и портреты царственных особ засияли на столе, напоминая о других, мирных временах. – Это вам. Берите. – Все? – Все. На детей. Если мои дела мне позволят, я еще приду к вам. Мне будет что принести, я постараюсь. Ладно? – Милый, – сказала она. – Даже если у вас не будет ничего и вы придете голодный и холодный, я постараюсь приютить вас, как сумею. Она проводила его до калитки: утро выдалось туманное, уже начинала оседать роса. Павел зашагал через мостик, стараясь не оглядываться, потому что любое иное прощание показалось бы ему фальшью, обманом. Хибарка в одну минуту растворилась в серых, еще не подсвеченных дневным светом клубах тумана. И когда Павел оглянулся, перейдя речушку, уже не было ни домика, ни калитки, ни женщины по имени Лена. Руки его пахли полынью. Запах любви или запах убийства? Павел не понимал, куда идет. И зачем. Он шел мимо каких-то смутно виднеющихся в тумане хилых домишек, колодцев с высокими журавлями, пирамидальных, скрывающих свои верхушки тополей. Видно, это была окраина Харькова. Слишком неожиданно закончилась эта ночь, в которой было так много нежности и любви, как это может быть только между двумя исстрадавшимися, уставшими от одиночества и переживаний родственными душами. Не страсть, а понимание, сочувствие и желание дать другому больше, чем взять себе, породили эту необыкновенную ночь, которой никогда ранее не было в его жизни и, он предчувствовал, не повторится. А могло бы все повториться, могло, и кто знает… Так много приобрести и сразу потерять. Слишком быстро, слишком неожиданно! Незаметно он вышел совсем уже в сельское, заполненное бедными мазанками пространство. И тут до его уха донеслось позвякиванье бубенчиков, звуки троистой музыки – скрипки, гармошки и бубна, обрывки песен. Весь этот гомон, умноженный на стук не менее дюжины копыт, приближался к нему. Свадьба? Да, несомненно свадьба. Кто-то более счастливый, чем Павел, сейчас проскочит мимо на одной из бричек, поглядывая назад, туда, где в другом экипаже должна ехать его избранница. Свадебный поезд, лихой, не обращающий внимания на все запреты и сложности военного времени, приближался весьма быстро, и Павел отошел в сторонку, чтобы ненароком, в пыли и тумане, не угодить под копыта разгоряченных коней. Уже стала видна первая бричка, на которой рядом с ездовым сидел рослый парень и, пьяно покачиваясь, держал в руке «коругву». Война не война, голод не голод, а на Руси, хоть на Великой, хоть на Малой, люди не перестают гулять, и самогон льется из змеевиков пуще, чем в иную пору. Свадебный поезд неожиданно притормозил возле Павла. Здоровенный, кряжистый мужик с лентой через плечо соскочил с брички так, что подпрыгнул кузовок на освободившихся от тяжести рессорах. В одной руке он держал ополовиненную четверть с мутной жидкостью, в другой – стеклянную, грубого литья чарку, вмещавшую не менее стакана. – Выпей, служивый, – сказал он, оценив военную фуражку, гимнастерку и пистолет в кобуре, висевший на поясе. Павлу показалось, что он поискал взглядом знаки отличия на рукаве и, не найдя их, обратился как к ровне. – Выпей за счастье молодых, боевой товарищ! Друг! Кольцов усмехнулся. Снял фуражку, поклонился невесте в свадебной кичке, украшенной дюжиной дорогих, звенящих золотом и серебром монист. Невеста была высока, смугла и жилиста. И жениху, парубку с невыразительным лицом, Кольцов тоже поклонился. – Счастья вам, молодые, здоровья и деток здоровых! – сказал он. – А выпить, прощения прошу: служба. Но тут еще несколько человек соскочили с поезда. – Параска, Параска! – загалдели они, обращаясь к невесте. – Проси товарища! Поднеси ему чарку, Параска! Невеста очень бойко, по-мужски соскочила с брички и, вместо того, чтобы взять чарку из рук кряжистого, вдруг прильнула к Кольцову и крепко схватила его за руки. В одно мгновение Павел понял, что невеста – переодетый парубок, да притом обладающий недюжинной силой. Ловушка! Он рванулся, но тут на него навалилось человек пять, кто-то с силой ударил кулаком по затылку, так, что на миг вышиб сознание. Тут же его очень ловко, быстро, со знанием дела скрутили бечевкой, руки приторочили к ногам, а рот забили пропахшей конским потом тряпкой. Подняли его как пушинку, бросили на дно брички между сиденьями, сверху накрыли чем-то матерчатым и уселись, поставив на него ноги. Боком Кольцов пребольно уткнулся в сложенные на дне брички карабины, и особенно почувствовал это соседство, когда кони понеслись. Глупо! Как глупо попался: позволил себе задуматься, позволил себе быть самим собой и не понял, не раскусил простейшей западни. Одолеть их он, конечно, не смог бы, но, спохватись вовремя, двух-трех человек уложил бы, поднялась бы стрельба – и они поспешили бы поскорее убраться, а его мог спасти туман. Нелепость какая! Дурной сон, а не происшествие. Впрочем, и теперь надо искать выход. Кто они? Зачем он им нужен? В качестве кого? Раз не убили сразу, – значит, он действительно пока нужен. И это уже хорошо. Сквозь топот копыт, звон бубенцов и всхлипы уставшей гармошки он слышал голоса над головой. Захватившие его люди, пока вязали, успели порыскать в карманах и теперь делились впечатлениями. – Полномочный комиссар – это фрукт! И совсем новенькое посвидчення, краской документ пахнет – видать, только испеченный. – Дай поглядеть… И правда, полномочный комиссар. От батько спасибо скажет. – А кто говорил: «Давай в центр, давай на Сумскую!» Ну, проскочили мы в среду по Сумской – и что? А тут какого леща поймали!.. Гляди, ножичек перочинный… и до бутылок годится. – И скажи, что его, дурошлепа, на Тенистую занесло? Может, до Зинки-кривой шел, та всех принимает. – Зинка счас в Гуляйполе. – А орден, орден – гляди! В коробочке… новенький. – У батьки точно такой… «Махновцы! – сполохом ударило в голову Павлу. – Это у него, у Махно, орден Красного Знамени. В конце восемнадцатого его наградили от имени ВЦИКа. Правда, кто-то говорил, что через полгода, когда Махно выступил против красных, указ отменили. Но орден-то он вряд ли вернул. Носит небось. А другого батьки с орденом на Украине нет… Так вот, значит, я к кому попал. Говорили ведь, что махновцы рыщут не только под Харьковом, но и в самом городе. А они, видишь, даже по Сумской раскатывают…» – Дай-ка я орден надену! Больше почета будет на дороге. Кольцов слышал, как где-то за Харьковом свадебный поезд окликнули, приказали остановиться. Надежда на мгновение вспыхнула в его душе: красноармейский патруль! Может, догадаются осмотреть телеги? – Что за люди? Откуда, куда? – Местные мы, товарищи! Парасю замуж выдаем! – И прикрикнули на невесту: – Что ж ты молчишь, Параска! – Окажите милость, выпейте за здоровье! Послышался звук разливаемой самогонки… Кольцов напружинил руки, но они были крепко-накрепко связаны. Ноги тоже. Попытался вытолкнуть изо рта кляп, чтобы крикнуть – и не смог. Почувствовал, махновцы вновь тронулись по ухабистой дороге. Неслись по степи свадебные брички. От Харькова взяли на Чугуев, а там, оказавшись в северодонецких лесах, сменили в Моспанове коней, передохнули и снова помчались дальше изюмскими лесами к Славянску, где предстояло перевалить через забитую войсками железную дорогу Лозовая – Попасная и дальше, дальше, чтобы в конце концов очутиться в Гуляйполе. Оно оказалось сейчас меж двух огней – наступающим кутеповским корпусом и обороняющимися частями Красной Армии – и доживало, видимо, свои последние яркие столичные дни. Люди почтительно расступались перед свадебным поездом – велики на Украине уважение и любовь к народным гуляниям. Особенно блистал и вызывал всеобщее восхищение сидевший на первой бричке рядом с ездовым рослый парень с «коругвой». На груди у него блестел эмалью и серебром новенький орден Красного Знамени, который, как известно, за просто так не дают. Лишь один раз насторожились махновцы – когда на пустом и широком Изюмском шляху близ уездного города нагнали они две брички, одну – с пулеметом. А в седоке, прислонившемся к пулемету, признали они местного чекиста Шамраченкова, немало крови попортившего батьке. Но – обошлось. Обогнали они Шамраченкова и скрылись в меловой, все закрывающей пыли. |
||
|