"Голубые капитаны" - читать интересную книгу автора (Казаков Владимир Борисович)Крутые дороги отцовКлюч лежал на старом условном месте под рассохшейся кадкой из-под огурцов. Когда-то они с отцом гудронили ее, присаживали обручи. Владимир вынул ключ, подержал на ладони, будто взвешивая, неторопливо вставил в замочную скважину. В квартире все было по-прежнему. В полутемной кухне пахло лежалым хлебом. Запах появился в начале войны, когда мать, сохраняя каждый оставшийся кусочек, сушила его и клала в картонную коробку. Коробка с помятыми боками стояла на подоконнике, и сейчас Владимир заглянул в нее: пуста. В передней комнате остановился у шкафа с ажурными переплетами стекол. Шкаф сработал его дед Кузьма, столяр-краснодеревщик. Раньше мать запирала в шкафу сладости. В довоенное время здесь вкусно пахло халвой, в фаянсовой вазочке лежали конфеты. Теперь шкафчик источал запахи прогорклого масла и селедки. Владимир выложил из оттопыренных карманов шинели на стол консервы, галеты, сверточек с мармеладом. Разделся до пояса и пошел на кухню умываться. Мать застала его склоненным над раковиной. Она обхватила его за плечи, повернула, короткими поцелуями осыпала мокрое лицо, потом сорвала с гвоздя махровое полотенце и, смеясь, стала вытирать его, растирая тело до красноты, любуясь мускулами, касаясь пальцами родинок, которые, по ее словам, были точно такие же, как у отца. Она вытащила из комода отцовскую нижнюю рубашку, чуть припахивающую нафталином, сама надела ее на сына и непритворно удивлялась, что рубашка маловата. Откуда-то вынула заветный флакончик одеколона и, щедро налив пахучую жидкость в ладошку, полохматила ему волосы. Вечером Донсковы сидели за праздничным столом, пили цветочный чай. Маленькая шустроглазая Майя, пользуясь тем, что мама с братом увлеклись разговорами, потягивала с тарелки мармелад. Владимир рассказывал о партизанах. Раньше он представлял их жизнь полной борьбы и романтики. И то и другое есть. Но есть еще голод, лохмотья и вши, холодные берлоги временных землянок, одна цигарка на десятерых, одна винтовка на троих. — Володя, ты, помнишь, рассказывал мне о семье Бастраковых? По работе я несколько раз была в «Красной нови» и познакомилась с ними, с матерью и дочкой. Чувствую, тебе будет неприятно, но должна сообщить, что Аэлита вышла замуж и сейчас здесь, в городе. — Замуж? — А почему нет? Девушке пошел двадцатый годик. Я сначала пожурила ее за дезертирство с колхозного фронта, а потом подумала: семью сейчас создать трудно, и, если полюбила хорошего парня, что ж, пусть живут на здоровье. Плохо только, что она вот уже месяц не поступает на работу, говорит, муж не разрешает… Ты чего не пьешь? Остынет… Ты вспоминал о ней? — Все время помнил, мама… Не пойму, как в наше время можно запрещать человеку работать! Что он за птица… ее муж? Не знаю. Кажется, военный. Старше ее на девять лет. Или больше. Говорила, он настаивает, чтобы она закончила десятилетку и поступила в консерваторию, обнаружил у нее хорошие музыкальные данные. — В войну? Музыка? — Владимир резко отодвинул стакан, чай выплеснулся на скатерть. — Извини, мама! Подростки, пяти-шестиклашки гнутся у станков, вкалывают по две смены… — Успокойся! Отдай должное и работникам искусства. Ты слышал концерты Утесова, Клавдии Шульженко? Только по радио? А жаль! Шульженко — частый гость во фронтовых частях, и ее «Синий платочек» нужен бойцам, как хлеб и патроны. Ты, как и отец, бывало, занимаешь всегда крайние позиции и считаешь только их правильными. А жизнь сложнее. Она не может измеряться личным аршином… Как живы-здоровы твои друзья? — Нормально. — Владимир кивнул на сестренку. Глаза у Майки закрывались, она клевала носом в сложенные на столе руки. Мать перенесла вялую девочку на кровать. Уже засыпая, Майя пыталась поцеловать брата, но только обмусолила ему нос. Он накрыл ее по шейку одеялом. — Цветных тебе снов, Майка-фуфайка! Только пусть не снится серый волк. — Володя, что-то тебя мучает, что-то ты не досказываешь, — спросила мать, когда они снова сели за стол. — Не из-за Литы расстроился? — Да нет… Все как надо вроде бы. Об отце вестей никаких? — Ну, наконец-то! А я все ждала, ждала, когда ты спросишь. Сегодня утром заезжал в райком майор Маркин, передал мне письмо. Между прочим, из той почты, которую привез ваш самолет. — От кого? — От отца! Владимир как завороженный смотрел на ее руку. Ему казалось, что рука медленно, очень медленно опускается за отворот кофточки, выплывает оттуда. К кончикам пальцев приклеен белый треугольник. Он поднимает белые крылья, превращается в квадратный лист. С листа соскальзывает маленькая фотокарточка. Владимир цепко хватает ее. С фотографии на него смотрит нерусский солдат в очках. — Кто это? — подбрасывает он фотокарточку на ладони, будто она жжет ему пальцы. — Отец. Владимир внимательно разглядывает очкарика. Чуть сдвинутая к уху пилотка с широким белым кантом. Сбоку на ней жестяная эмблема в виде аиста. Отличительный знак итальянских горных стрелков. На лбу две глубокие морщины. Под круглыми стеклами очков глаз не видно, только два скошенных световых блика измазали стекло. Большой нос с горбинкой, слегка разомкнутые тонкие губы, широкий подбородок с ямочкой посредине. На узких погонах — лычки ефрейтора. Петлицы обвиты шнуром, на них непонятный расплывчатый знак. Подбородок и нос — отцовские, остальное — чужое. Владимир бросил фотографию. — Ты хочешь сказать?.. — Читай, — протянула мать письмо. Отец жив. Их часть, состоявшая в основном из саратовцев, попала в окружение. Сноп огня перед глазами, тупой удар — вот что помнит отец. Очнулся в погребе. Почти месяц отлеживался в сырой яме между кадушек с соленьями. Ему до сих пор чудится в каждом запахе запах квашеной капусты. Он просит запомнить имена его спасителей. Первый отпуск после войны проведет у них, милых стариков, потерявших все, кроме погреба и сарая над ним, но сохранивших в душе своей главное — веру в Советскую власть, в ее незыблемость. Если они получили похоронку на него, то пусть сберегут до его возвращения, — «почитаем, посмеемся, порадуемся вместе после победы!». Пусть не смущает их фотография. Это — бракованное изделие партизанского фотографа. Теплое, хорошее письмо прислал отец, а в конце приписка специально для Владимира: «Дорогой сын, моя надежда и гордость! Я знаю про тебя многое. Ты был рядом, почти рядом. Нас разделяли пятьдесят километров. Но мы не могли встретиться, потому что эти километры лежали между партизаном и мнимым итальянским солдатом. Но все-таки товарищи помогли мне послать письмецо. Все запоминай, чтобы рассказать моим внукам о годах сороковых. А главное — помни: ты Донсков! Казак Ипат, пугачевец, — твой прадед, дед — соратник Пархоменко, второй дед — побратим Кочубея, твои отец и мать, верь, горячо любят Родину. Если что случится со мной, будь головой в семье. Как хочется мне вас видеть! Обнимаю. Максим Донсков». — Был рядом. Он был со мной рядом, — с горечью произнес Владимир. — Как же так, ма-ма? Совсем рядом! Тогда они не знали, что эта весточка от отца последняя. Пройдет много лет, но никто не сможет им рассказать, где и как он погиб, в какой могиле захоронен. Останется только память. Вечная память в семье. И в редакции областной газеты, где он работал перед войной, вывесят мемориальную доску с фамилиями воинов-журналистов, отдавших жизнь за Родину на фронтах Великой Отечественной войны. Десятой в траурном списке будет фамилия Максима Донскова. Все, кто возвратился из вражеского тыла, написали боевые рапорты. Каждый планерист обрисовал цепь событий и своих ощущений, начиная с полета аэропоездов и кончая посадкой транспортного Ли-2 на родном аэродроме. И хотя д описаниях преобладали факты, действительную картину событий понять было трудно. Рапорт лейтенанта Дулатова сух, четок и краток. Эскадра боевых сцепок шла точно по намеченному маршруту. При подходе к ориентиру отцепки планеров он четырехкратным включением прожектора подал команду «Приготовиться!». Не прошло и минуты, как аэропоезда подверглись обстрелу зенитных батарей. Самолеты-буксировщики увеличили интервалы, но продолжали выдерживать курс. Увидев голубые контрольные огни партизанского аэродрома, лейтенант включил фару, что означало «Отцепиться!», и в сторону аэродрома выпустил ракету. Точно на площадку партизан спланировали четыре планера из девяти. Неподалеку на лес приземлились еще два, и с них снят груз. В боевых действиях партизан участвовали семь планеристов. Он не видел, но, по рассказу других, правофланговый первого звена взорвался в воздухе. В плен попал Корот Михаил Тарасович. К рапорту Дулатов приложил письмо начальника штаба партизанской бригады, в котором тот рассказывал о поведении планеристов в отрядах и благодарил за оказанную помощь. Полковник Стариков и майор Маркин с группой штабных командиров пытались по рапортам, а потом и в личных беседах воссоздать действительную обстановку полета планерной группы. Кое-кто из сержантов сомневался, что они точно шли по маршруту, некоторые не видели световых команд лейтенанта Дулатова, не все разделяли оптимизм Дулатова в том, что «буксировщики продолжали выдерживать курс». В конце концов стало ясно: некоторые летчики, попав в зону заградогня, не имея боевого опыта, растерялись, помешали планеристам четко выполнить задание. И все же задача решена: партизаны получили необходимое. Оставалось неясным происшествие с аэропоездом Костюхин — Донсков, и нужно было разобраться в поведении Михаила Корота. — Давайте еще раз проанализируем рапорты старшего лейтенанта Костюхина и членов его экипажа. Ведь на борту «хейнкеля» летели четверо! — предложил Маркин. Полковник Стариков достал из папки донесения полуторамесячной давности. В сущности они были одинаковы. Командир корабля Костюхин утверждал, что в момент обстрела одна из зенитных гранат разорвалась в непосредственной близости от самолета и осколки перебили трос. Планер оторвался, не долетев до места расчетной отцепки всего пять-шесть километров. То же самое подтверждали штурман и верхний стрелок. Нижний стрелок писал, что, увлеченный наблюдением за землей, ни взрыва около самолета, ни отрыва планера не видел. — Странно! — сказал Маркин. — Не видеть ночью огня или хотя бы не ощутить… — У некоторых людей в минуту опасности наблюдается психологическое торможение, скованность, их восприятие окружающего неконкретно и субъективно. — Стариков сложил бумаги, сунул их в сейф. — Возвратившись, Костюхин сдал на склад буксировочный трос, вернее, часть троса с номерной самолетной заглушкой. Об этом на его донесении есть пометка старшего инженера. Как видите, все нормально. С сержантом Донсковым нужно просто объясниться… Другое дело — сержант Корот. Его судьба в наших руках. — Не понимаю. — Вам лично могу и обязан рассказать о странных обстоятельствах появления Корота в одном из прифронтовых городов. Во время бомбежки он выбросился из вражеского бомбардировщика с парашютом во всем немецком. Маркин внимательно слушал полковника. Михаил Корот упал на крышу двухэтажного дома и чудом удержался на карнизе. Его сняли дружинники и отвели в милицию. Оттуда передали в отделение НКВД. На всех допросах Корот твердил одно: он совершил побег при помощи партизана Акима Грицева, работающего у немцев «переводчиком», и еще одного партизана-моториста. Ни имени, ни фамилии его он не знает. — Человек-бомба! — задумчиво произнес Маркин. — Существование партизанского разведчика Грицева подтверждено. Вернее, бывшее существование. Грицев убит в тот же день, в который Корот выпрыгнул из немецкого самолета. Моториста, якобы содействовавшего побегу, не нашли. Как видите, все не в пользу вашего сержанта. И в то же время есть косвенные доказательства, что сержант Корот вел себя в сложных обстоятельствах мужественно, не поддавался на уговоры, провокации, выдержал пытки. Подтверждают товарищи, спасенные тем же Грицевым с «полигона смерти». Подтверждает один из немцев-летчиков со сбитого самолета. Он слышал о грубом и упрямом пилоте с советского планера, украинца, которого гестапо пыталось завербовать… Теперь Корот здесь, в Саратове. Нужно расспросить о нем ваших ребят, майор. — Вы с ним разговаривали? — Да. Мне кажется, он искренен. Кажется… Но это плохой аргумент в нашем деле. Нужны веские и прямые доказательства. Только они обелят сержанта. Эх, хорошо бы найти того моториста, помогавшего вашему Короту. — Не будем медлить. Давайте сейчас же вызовем сержанта Донскова и других. — Не надо. Поговорите с ними пока неофициально, по-товарищески, Вадим Ильич. — Хорошо, Федор Михайлович. Постараюсь. Владимира Донскова немного обескуражила беседа с майором Маркиным. Казалось, комиссар не очень верит рассказу о Михаиле Короте. Маркин часто переспрашивал, уточнял даже отдельные слова. Владимир насторожился, и теплой беседы у них не получилось. Комиссар усомнился, что буксировщик Корота во время обстрела повернул обратно и потащил за собой планер. Он тут же вызвал командира самолета и спросил, так ли было на самом деле. Летчик сначала колебался, потом честно сказал: «Да, мы развернулись на обратный курс, думая, что планер отцепился. Но стрелок закричал: «Бандура тащится за нами!» И мы снова хотели встать на боевой курс. Только заложили крен, как планер отцежился». Маркин спросил Владимира, почему Корот, а не он остался у заминированных планеров. На этот вопрос было трудно ответить. Так решили. Корот тяжелее, хуже ходит на лыжах. Почему не зарыли груз и не ушли оба? Зарыть они бы не успели до рассвета, оставлять оружие и боеприпасы на произвол судьбы не решились. Подорвать? Зачем? Ведь при благоприятных обстоятельствах груз мог попасть к партизанам. Для этого они и летали туда! Видел ли он своими глазами, что боеприпасы взорваны? Он видел две огромные воронки, искореженные автоматы и противотанковые ружья. Двенадцать ПТР, шестьдесят семь автоматов! Почему точно? Оружие пересчитали партизаны, вынули все годные части из затворов, даже уцелевшие приклады отсоединили от железного лома, собрали каждый невзорвавшийся патрончик, унесли помятые консервные банки с тушенкой и омлетом. — Ты утверждаешь, Владимир, что буксировщик отцепил тебя далеко от цели? Так ли? — Трос болтался под планером. При посадке я им зацепился за деревья и чуть не разбился. — Ну, а представим такую картину: взрыв около самолета. Осколок режет трос или бьет по замку. Непроизвольная отцепка, и ты летишь с тросом под фюзеляжем. А? — Рядом с нами ничего не взрывалось. Ближе трехсот метров ни одной вспышки! — Триста для осколка не расстояние — летают и дальше. А оторваться в этой кутерьме ты не мог? Может, понервничал, упустил из вида самолет, допустил большой провис троса, а потом рывок… А? — Вы, товарищ майор, сомневаетесь в достоверности моего донесения? Я неправильно написал? Маркин задумался, медленно скатывал в трубочку лист исписанной бумаги, опомнившись, развернул, разгладил его. — Понимаешь, Владимир, с твоей точки зрения, может быть, все правильно, но факты — упрямая вещь. Давай представим, что мы поверили тебе. Значит, офицер Костюхин — трус! Даже больше — предатель, дезертир с поля боя! Его расстреляют. Вдумайся в это слово… Был — и нет человека. И если бы это касалось только его… Понимаешь? У него есть отец, мать… жена, теперь… может быть, дети. Достаточно ли у нас для приговора оснований? Только твой рассказ. А на его стороне факты. — Какие же, товарищ майор? — Он привез и сдал кусок перебитого троса с кольцом от самолета. Вот и получается: прав ты, что садился с тросом, прав и он. Он не отцеплял планер. Трос разрублен осколком или порван при резком выборе слабины. — Если факт отцепки подтвердится, Костюхина расстреляют? — Нет факта — нет и разговора. — Хорошо, товарищ майор, я подумаю и, может быть, пересмотрю свой рапорт. Может быть, мне показалось… Вопрос можно? Вы сказали: расстреляют — и нет человека! А предатель… имеет право на существование? Маркин с интересом посмотрел на Донскова. Он не убедил парня. Что-то тот не договаривает. Знает и не говорит. Глазищи уставил прямо, прячет в них усмешечку или еще черт знает что. — Вопрос праздный. — Для меня нет, товарищ майор. — В мирное время мы пытаемся перевоспитывать даже преступников. Сейчас мы не можем позволить этого. Ты понял? — Да… Но бывает, сам преступник пересматривает свои поступки, жизнь и становится полезным для людей. — Бывает, Владимир, бывает, — рассеянно ответил Маркин. — Бывает, дружок, да очень уж редко… Как мать-то? Небось ожила после весточки из лесов? Привет ей, привет! Ты знаешь, что вашему отряду присвоили звание гвардейского? То-то! Ну будь здоров, гвардии сержант Донсков! Иди, хороший мой, иди! Пофилософствуем потом, после войны. Полный, тяжелый Маркин с трудом приподнялся, протянул руку… Разговор на волнующую тему Владимир продолжил с матерью. Ей и отцу он привык верить. За всю жизнь не уловил ни в поведении родителей, ни в их словах фальшивых нот. Представь, мама, себя верховным судьей. Никто не спросит с тебя за то, помилуешь ты или покараешь. И вот я, твой сын, совершаю преступление. Отвечать должен по высшей мере. Так требует закон. Но ты не только судья, но и мать. Как рассудишь? — Без раздумья по закону. — Напоминаю, по закону кара только одна — смерть! Подпишешься под приговором? — Не сомневайся, я поставлю подпись, Володя. — Убьешь сына? Убьешь?.. А потом как жить будешь? — Жить?.. Разве после этого мать может жить?.. Но почему ты задаешь такие странные и страшные вопросы? — Наверное, за прошедшие месяцы я стал любопытнее. И еще один маленький военный совет Владимир держал со своим другом Борисом Романовским. — Боря, ты в курсе событий с Костюхиным. Он оправдался. Прилетел на базу и как положено сдал на склад часть буксировочного троса. Но мы-то знаем: так быть не могло! Значит… — Подлог! — Каким образом? — Сдавали после прилета все, скопом. Вряд ли внимательно проверялись номера на заглушках. — Но не мог подлог сделать один Костюхин! — Конечно. Экипаж знал об отцепке — это раз. Кто-то рубил трос, наверное, механик, — два. Кто-то сдавал. — Вот видишь, Боря. Если вывести на чистую воду Костюхина, вместе с ним погорят и другие, может, неплохие, но облапошенные им ребята. — Да, все, — вздохнул Романовский. — Как быть? Что будем делать? Трудный вопрос был для молодых ребят. Накликать беду сразу на стольких людей? Подвести весь отряд? Испортить жизнь незнакомым семьям? А при чем тут их жены, дети, родители? — Может, замолчим? Ведь все обошлось более-менее благополучно, — предложил Романовский. — А Миша Корот? Ты забыл про него? Ведь он пропал почти из-за такого же случая! Ну промолчим, пошлют Костюхина еще раз с планером, а он сделает снова гроб! — Тогда мы вовеки не простим себе, капитан! — Итак? — Потолкуем с ребятами из его экипажа… — Это сделаю я, ты поговори с Ефимом Мессиожником, ведь ему на склад сдавали тросы. — Потом к Костюхину!.. — Дай закурить, Боря. — Ты же не куришь! — Дай! Родители Мессиожника, быстро собравшись, уехали из Саратова, оставив сына, как в первые дни показалось ему, на произвол судьбы. Потом понял — все не так. Просто его, не умеющего плавать, бросили в воду: пусть барахтается и выплывет сам. Но когда он поплыл не в ту сторону и даже стал пускать пузыри, на помощь поспешили «знакомые» и родственники, о которых раньше Ефим Мессиожник не слыхивал. Знакомый отца, раздобывший дефицитное лекарство для умирающей матери (а она не собиралась даже болеть!), стал его постоянным гостем и помог устроиться вольнонаемным на склад планерной школы. Однажды гость пожаловал глубокой ночью. Вошел в полуподвальчик, открыв входную дверь своим ключом. Привычно пошарив по стене, зажег свет. Мессиожник, услышав, что кто-то непрошеный смело отпирает дверь и входит, страшно перепугался, съежился под одеялом — остро мелькнула мысль о милиции: ведь к тому времени он уже познакомился с некоторыми завсегдатаями Сенного базара и пользовался их услугами, да и склад консервированных продуктов, оставленных в кладовке отцом, тревожил, — но, увидев тощую сутуловатую фигуру ночного гостя в потрепанной одежонке, сразу успокоился, поторопился встать, одеться. — То, чем вы сейчас занимаетесь, Фима, опасная мелочь, скажу я вам. Можно пропасть за пустяк, — сказал знакомый без предисловия и положил на стол ярко мигнувшие желтым ручные часы. — Посмотрите. Еще имеет право на внимание драгоценный камень. И собственная голова. Вам никто не позволит оставить ее пустой, от нее чего-то нужно иметь. Читайте вот эти книги, Фима, — он указал на ряд потемневших от времени томиков, притулившихся в нижнем уголке большого книжного стеллажа. — Брали в руки? — Нет, — признался Ефим. — Поинтересуйтесь, там написано за жизнь, скажу я вам. Золотые часы оставляю, это плата за двадцать листов дюраля. На вашем складе его полторы тонны. — Его нельзя, он на очень строгом учете! — Не торопитесь, я подскажу, когда будет можно. Извините за поздний визит и примите совет: поступайте в институт, на заочный, слава богу, сейчас на мужчин большой недобор, скажу я вам. Документ образованного человека нам так же необходим, как пуговицы на брюках. Продолжайте спать. Меня не надо искать, по старому адресу не живу. Он прошел на кухню, попил воды, и входная дверь за ним неслышно прикрылась. Знал Ефим только его имя. Он ушел, оставив часы на столе и уронив в податливую душу парня сладкую каплю страсти к чему-то новому и все равно подспудно, издревле знакомому. Ефим быстро разобрался в мудрости старых книг. Теперь он усвоил, что внешний блеск жизни — хрупкий блеск елочной игрушки; что унижаться можно, даже необходимо, если перед тобою сиятельный дурак, унижаться — презирая, черпая в унижении ненависть и силу характера; что есть ценности и посильнее золота, «черные леклиты», то есть человеческие слабости, пороки, тайные преступления, собранные в «единый мешок» умным человеком… Понимал Ефим — в книгах рецепты яда для душ человеческих. Ему дали в руки рецепты — значит, яд для других. Яд сильный, настоянный на веках, рассчитанный на будущих рабов. А если будет раб, будет и хозяин. Примерно так рассуждал Ефим. Дорожка грязная, длинная, но по-своему романтическая, а главное — ведет к власти. Только имеющий власть над людьми живет, как хочет. КАК ХОЧЕТ! — нет сильнее и приятнее этих слов. И еще запомнил: «Ищи слабого!» Пока для молодого Мессиожника сладкий угар власти был чисто теоретическим понятием, нельзя же принимать всерьез раболепство базарных червей и некоторых клиентов, в основном баб-спекулянток. Такие люди не имели ценности «черного леклита», они подонки. Но случилось, и потонула душа… В то раннее морозное утро прилетели с боевого задания самолеты-буксировщики. Где-то за линией фронта от них отцепились планеры, и самолеты возвращались на базу только с тросами, с длинными, невидимыми издалека тонкими стальными хвостами. Самолету с «хвостом» садиться нельзя — трос может захлестнуть какое-нибудь сооружение на земле, и машина, мгновенно потерявшая скорость, клюнет носом. Для сброса тросов отвели место за границей аэродрома, выложили соответствующий знак из белых полотнищ. Летчики, пролетая над знаком, на высоте ста метров отцепляли тросы, и они, извиваясь и поблескивая, падали, подсекая живыми кольцами снежный наст. Один за другим заходили на сброс буксировщики, сильно снижаясь, а затем карабкались вверх. Некоторые производили маневр с шиком, очень красиво. Чтобы тросы, сброшенные в одно место, не перепутались, к знаку специально подвезли группу курсантов, и с ними старший инженер послал Мессиожника. Курсанты в промежутки между заходами самолетов оттаскивали упавшие тросы в сторону, а Мессиожник следил за точностью падения («Летчики устали, если ошибутся в расчете, заметьте, где упадет трос») и проверял номера на заглушках с полукольцами. Номер на заглушке сверял с номером в ведомости — должны сходиться, если нет — требуется немедленно доложить командованию. Вот зашел на сброс трофейный «хейнкель». Машина приметная, резко отличная по форме от СБ, все знали, что ее пилотирует один из лучших летчиков школы старший лейтенант Костюхин. Знал и Мессиожник, этому летчику он много раз угождал, доставал на черном рынке что-нибудь вкусненькое, отвозил продукты в село его невесте. Костюхин одаривал услужливого кладовщика иногда рублем, иногда старой форменной одеждой со своего плеча. Мессиожник сдержанно благодарил, а приходя домой, помятый рубль небрежно бросал в картонную коробку из-под макарон, а барахло метал в угол, откуда его потом забирала старуха, знакомая по базару. «Хейнкель» снизился над знаком, а потом ушел в набор высоты, как и предыдущие самолеты, но… трос не сбросил, а только имитировал сброс. Курсанты заволновались. Послышались реплики: — Без веревки пришел!.. — Потерял? — А может, планер где-то бросил? — Да не-ет, докладывали по радио — все в порядке. — Надо сказать комиссару… — Глаза пошире откройте! — Это уже был уверенный голос Мессиожника. — Вон же над бывшим гречишным полем сверкнул! Просто штурман ошибся, рано дернул замок, как на втором самолете. Ошибку штурмана самолета, заходящего вторым, все видели. — Все в ажуре, ребята! — успокоил Мессиожник. — Сматывайте тросы на барабаны, а тот я потом найду. Прогудел над знаком последний самолет, и курсанты побежали оттаскивать вновь упавший трос. Смотав тросы и поставив барабаны рядком, курсанты ушли к ангарам. Мессиожник, сев в присланную полуторку, поехал на поле, где «блеснул» трос с «хейнкеля». Примерно в том месте, куда указывал Мессиожник курсантам, он нашел трос и зацепил его за автомашину. Но только один, тот, который сбросил второй самолет, трос же с «хейнкеля» искать не стал — знал раньше, его здесь нет. Летчики, зарулив самолеты на стоянку, не торопились уходить: Усталые, но радостные, что возвратились с боевого задания, они сбились в большую группу и, мешая говорить друг другу, отчаянно жестикулируя, делились впечатлениями от необычного полета. Каждый из них твердо верил, что был на волосок от гибели, но одни говорили об этом горячо, другие со смешком, третьи сдержанно, как люди бывалые, только лихорадочный румянец выдавал их тайное желание броситься в омут общей радости. О сброшенных за границей аэродрома тросах они забыли, хотя эта часть полета для каждого была не менее опасна, чем прорыв заградительного огня за линией фронта: не привезешь на базу трос — будешь отвечать по всей строгости, не сумеешь толково рассказать, где потерял трос, а с ним и планер, можешь попасть под действие сурового приказа Верховного Главнокомандующего, под один из самых беспощадных параграфов: за преднамеренную отцепку планера над территорией, оккупированной противником, повлекшую за собой гибель экипажа планера или невыполнение боевого задания, командира и экипаж самолета привлекать к строгой ответственности вплоть до применения высшей меры наказания… Летчики не думали об этом, они радовались, что живы, что выполнили с честью сложное задание, что стоит погожий ясный день, а ночь, страшная ночь, канула в небытие! К каждому командиру самолета подходил, прихрамывая, улыбающийся Мессиожник, протягивал ведомость, положенную на фанерку, и командир, почти не глядя, веря только указательному пальцу Мессиожника, расписывался в графе о сдаче троса с таким-то номером — с номером, который он увез в тыл врага и привез обратно. К обязательной процедуре относились легко и беззаботно еще и потому, что из тех немногих полетов, которые были сделаны в тыл к партизанам, никто еще из буксировщиков без троса не возвращался. Радость встречи с товарищами притупила бдительность, которой и так не хватало на этом далеком тыловом аэродроме. Мессиожник дал расписаться всем командирам, кроме Костюхина. К тому даже близко не подошел. Остановился около штурмана с СБ, неточно сбросившего трос, и сказал ему, что «хвост» нашел, хотя это было очень трудно. За старание получил гофрированный колпачок от фляжки, наполненный спиртом, и пару дружеских хлопков по плечу. Смело выпил, задохнулся, вцепился зубами в комок снега, подсунутый к самому рту штурманом. И… наблюдал за Костюхиным. Очень уж независимый вид у летчика, правда, стоит в сторонке, в общем ликовании участия не принимает. «Куда он дел трос? Отцепил его вместе с планером за линией фронта или потерял при возвращении? Если первое…» И Мессиожник решился на психологический эксперимент, пошел к Костюхину. Остановившись перед ним, Мессиожник собрал всю свою волю, нагло и презрительно уставился на летчика, смотрел прямо в глаза, долго не отводя взгляда, хотя по спине ползла противная знобь, быстро сохло во рту, левая щека подрагивала, готовясь принять пощечину. Если бы тяжелая ладонь Костюхина приложилась к смуглой скуле Мессиожника, он бы немедленно протянул летчику ведомость для подписи, но Костюхин отвел глаза, засуетился, похлопывая себя по карманам, будто разыскивая папиросы. Когда после первой затяжки он снова взглянул на щуплого парня в помятой, довольно грязной телогрейке, глаза Костюхина слезились, будто от едкого дыма. Занятые разговорами пилоты на них не обращали внимания, кроме двоих из экипажа «хейнкеля». Ефим Мессиожник поднял палец, согнул его раз, второй, третий — так он привык подзывать к себе старух на Сенном базаре. Лицо Костюхина багровело, он зашевелил губами, но Мессиожник медленно повернувшись, уже хромал к курилке, оборудованной в конце стоянки самолетов. До курилки шагов сорок, и Мессиожник прошел их не оглядываясь, вдруг отяжелевшие ноги еле отрывал от снега: «Идет ли за спиной этот великан в шикарной американской куртке, гордец, брезговавший подавать ему руку даже после довольно крупных услуг? Тащится ли за ним красавец, любимец женщин, которые Мессиожника не замечали, даже когда он разговаривал с ними? А вдруг не пошел, смертельно обидясь, что его поманили, как собаку? Что же делать тогда? Доложить инженеру о тросе? Исчезнет Костюхин, а что будет иметь от этого он, Мессиожник?..» Делая последние шаги, Мессиожник не выдержал, обернулся. Костюхин брел за ним, развернув широкие плечи и поглядывая в небо, со стороны можно было подумать, что довольный жизнью неторопливо движется к скамеечке отдохнуть, всласть покурить, отрешиться от всех забот хотя бы на несколько минут. Так чуть развинченной походкой он и приблизился к Мессиожнику, сел напротив. Их разделяла врытая в землю красная железная бочка, полная окурков, измятых папиросных пачек. — Ты подлец? — спросил Костюхин зло, метнув непогасшую папиросу в ноги Мессиожнику. Тот напрягся, чуть сдвинулся к краю скамейки, сказал сипловато: — Не я! — Слушай меня внимательно, сморчок! Ты подобрал трос, с моей машины трос. Ты нашел его, понял? — Костюхин вытащил из кобуры ТТ, из кармана платок, начал протирать пистолет суетливыми пальцами. — Ты подобрал мой трос, понял? Он там, вместе с другими. Я вижу тебя насквозь, давно вижу. Ты трус… — Не я! — …и жадина, глот! Скажи, сейчас же скажи, что ты подобрал мой трос. Отметь в ведомости. Получишь свое, если отметишь, и… если нет, тоже! — Если отмечу, что? — Все, что у меня есть. Все, что в моих силах. Все, что позволит мне человеческое достоинство. — Об этом не надо. А если не отмечу? Костюхин выщелкнул из рукоятки пистолета обойму, пальцем выдавил первый патрон: — Твой! Сейчас же! Мне терять нечего. Вот сейчас, только сейчас они встали на одну доску, на ее концы, а посередине, под доской, бревно. Большой, отяжелевший от горя и унижения Костюхин и маленький, сухой, теперь уверенный, что подлость совершилась, Мессиожник. Один утопил свой конец, другой глядел на него сверху. Тот внизу бравирует из последних сил, пугает. Нет, его ватные пальцы не нажмут курок. Конечно, Мессиожнику не трудно «черкнуть» в ведомости, но сейчас, после угрозы, этого ему мало. Пусть холеный офицерик поползает в грязном снегу оврага, порвет белую кожу рук об заусеницы ржавого троса, попыхтит, попотеет с зубилом и молотком, отрубая кольцо. А потом Мессиожник выбросит кольцо в хлам, в утиль, в помойку. И где бы ни валялось кольцо, Костюхину всегда будет казаться, что оно на его шее. — Мне не нужно от вас ничего, товарищ старший лейтенант, кроме заглушки с кольцом. Вон в том овраге, — Мессиожник ткнул пальцем на север, — валяется под снегом старый негожий трос. Весь трос не нужен, отрубите кусок с кольцом и принесите мне. Для общего счета. Как пробраться в овраг незамеченным, где взять инструмент, дело ваше, но я вас жду на складе ровно через два часа. Инженер будет проверять, может быть, и пораньше. — Так день же! — Я могу оттянуть доклад инженеру только на два часа. — Еф… — Меня зовут Ефим Абрамович! — Как я это сделаю? Зачем? Дай ведомость, я распишусь — и все! — Вы думаете, мне пойти на подлог легче, чем вам было отцепить планер? Вы же отцепили его? Так? А за вами летели мои товарищи, сержант Донсков за вами летел! Где он теперь? Где-е? — и, чувствуя, как с каждым словом он растет в собственных глазах, Мессиожник воскликнул: — Вам лучше застрелиться, старший лейтенант! — Сволочь ты! — Повторяю в третий раз: не я! Вы… и еще дурак! Вам нечего было тащиться на свою базу, вы могли придумать что-нибудь, сесть на другом аэродроме, там трос могли украсть, ну хотя бы для хозяйственных целей! — Дай ведомость! — Дам. После того, как принесете кусок троса из оврага. — Издеваешься? — Горячая капелька сползла по бурой щеке и упала на посеревший от инея ствол пистолета, который летчик все еще держал в руках, расползлась в темное пятнышко. Мессиожник удалялся от курилки медленно и немножко величественно с сознанием, что он, только он может спасти этого несчастного слабого человека. — Еф… Ефим Абрамович! — мягко толкнул глуховатый голос в спину, но Мессиожник не обернулся. Костюхина ребята смогли увидеть только через неделю: он был в командировке, получал для отряда новый самолет. Донсков с Романовским поднялись на второй этаж. Романовский резво нажал звонок и не отпускал, пока не открылась дверь. Выглянула женщина в цветном халате с закрученными на голове бигудями. — А, Володенька, Боря, заходите, пожалуйста! — Аэлита! Не ожидал Владимир увидеть на этом пороге Аэлиту. Кто она теперь Костюхину, жена, подруга… Побелела, пополнела. На руке, которая прежде нежно гладила его щеку, — золотой перстень. Усилием воли подавив вспыхнувшую злость, Владимир спросил: — Сапоги снимать или так пропустите, сударыня? — У нас не убрано, проходите, ребята! — Аэлита пошире распахнула дверь и приглашающе вытянула руку, на ее лице не было и тени смущения. — Мы, собственно, на рандеву с Юрием, — галантно поклонился Борис и шаркнул ногой. — Вижу, вижу, издеваешься, Боря. Чем же заслужила? А, — она махнула рукой, — проходите. Юра, к нам гости! Донсков вошел вторым, Аэлита тронула его за плечо: — Рада, что возвратился! Он дернул плечом, как обиженный мальчик. Костюхин появился перед ними в домашнем халате. Чисто выбритый, немного похудевший со времени их последней встречи, он не удивился визиту, встретил сослуживцев неожиданно гостеприимно. Костюхин всегда относился к товарищам свысока, разговаривал тоном приказа или разбавляя речь обидными шуточками. А сейчас предложил снять куртки, повел в комнату. — Лита, гостей принято встречать за столом, — сказал он, и она юркнула в кухню. — Присаживайтесь, друзья. Все трое сели за круглый стол. Пока Аэлита накрывала скатерть, расставляла рюмки и закуску, молчали, не смотрели друг на друга. Аэлита поставила тарелку с хлебом, одернула угол скатерти и сказала: — Все, мальчики. Больше ничем угостить не могу. — Конечно, стол бедноват для встречи героев неба, но я думаю, гости удовлетворятся. Грибочки, лук в уксусе, спиритус вини, — приговаривал Костюхин, разливая по рюмкам. — Ну, по первой за ваше возвращение! А потом за награды, наверное, а? Парни держали руки на коленях, ладони будто приклеились, смотрели мимо улыбающегося хозяина. — Чего же не берете? — Эта женщина ваша домработница или жена? — кивнул Донсков на стоящую у двери кухни Аэлиту. — Законная жена, — Костюхин подчеркнул первое слово. — Ее организм алкоголя не принимает. Лита, может быть, пригубишь? Символически, так сказать?.. Не хочет… Придется одним мужчинам. Ну, по лафитничку! — С чужими не пьем! — угрюмо выдавил Борис. — Кол проглотить приятней. — Лита, выйди! — резко бросил Костюхин. — Вы, конечно, догадываетесь, зачем мы пришли? — спросил Донсков. — Представьте, нет… Костюхин все помнил. Правда, со временем в нем крепла надежда, что планеристы не скоро вернутся и, если все обойдется благополучно, забудут об инциденте. Он всегда считал себя сильным, волевым и если не бесстрашным, то и не трусом. Когда разорвались первые снаряды «эрликонов», он не дрогнул, руки спокойно лежали на штурвале, ну, может, чуть покрепче стиснули его, самолет шел по курсу, как на туго натянутой нитке. Потом взрывы приблизились. Нужно было произвести противозенитный маневр. Попытался и не смог. Под огнем противника вместо рассредоточения аэропоезда сходились, необстрелянные летчики жались друг к другу. Может быть, и не все, но справа и слева «хейнкель» подпирали аэросцепки, и Костюхину показалось, что вся эскадра сбивается в кучу, и в центре, как яблоко мишени, он, Костюхин. А тут еще кто-то, нарушив радиомолчание, крикнул: «Мессеры!» Кого могли сбить в первую очередь немецкие ночные истребители? Конечно, его, летевшего на трофейном бомбардировщике, сбить из-за престижа. Позже, узнав, что истребителей в небе не было, оправдывая себя тем, что это был его первый полет, обвинял начальство в слабой тактической подготовке летчиков, выискивал и другие причины. Но это позже. У Костюхина воля оказалась слабее воображения. Он увидел себя на земле в языках пламени, услышал треск, почувствовал смрад пожара. Воображение раскалывало голову: отвратительный запах бензина, горелого сукна продолжал заполнять его ноздри, горло… Все! Больше Костюхин выдержать не мог и дернул кольцо замка. Замок разомкнул железную пасть. Из-под хвостового обтекателя выпала заглушка с полукольцом и потянула трос вниз. Беспомощный планер остался в круговерти разрывов, а самолет ушел к земле и, таясь, повернул на восток. Уже за линией фронта, над каким-то черным безмолвным полем, он кружил невысоко и довольно долго, пока в светлеющем небе не увидел возвращающиеся самолеты эскадры, и незаметно пристроился к ним. Так и тащился последним. Планеристы вернулись. Вот они перед ним. Глаза уже не смотрят мимо, они уперлись в его лицо не моргая. — Ситуацию помню, только вы трактуете ее упрощенно, — сказал Костюхин задумчиво. — Произошло вот что… — Мы знаем вашу легенду о взрыве рядышком с самолетом и об осколке, перерезавшем трос. Поверил, даже комиссар. Не было взрыва! Не прилетал осколочек! — быстро сказал Романовский. — Подожди, Боря! — Донсков смотрел на Костюхина и удивлялся его холодному спокойствию. — Вам нужно пойти к командованию и все рассказать. Я не о вас пекусь. О тех, кого вы связали круговой порукой. — Чушь! — Костюхин опрокинул в себя рюмку. — В лучшем случае это шантаж. Ария не из той оперы! Скажите, для чего все придумано? Я сделал вам когда-нибудь зло? Давайте спокойно, не торопясь, выясним правду. Коснемся немножко и психологии. Но парней не интересовали психологические нюансы. Юность видит жизнь черно-белой, оттенки приходят с возрастом. Со дня рождения их воспитывали на примерах людей с чистой совестью, внушали понятия о чести и высоком долге перед народом, учили свято блюсти присягу. Прямолинейны- ми и жесткими они не выросли, но главное чувство справедливости, правды, нетерпимости к подлецам откровенным из них вынуть было нельзя. — Правда одна, и вы ее знаете! — Не горячитесь, Донсков. Вы можете доказать свою правду? — Да, конечно… Костюхин помолчал, он думал: «Какие же аргументы они могут привести? Неужели прижали Мессиожника?» И оттягивая секунду, в которую все должно решиться, проговорил: — Зря вы варите кашу из домыслов. Кстати, вам должны вскоре присвоить очередное воинское звание. Поздравляю заранее! — Костюхин выпил еще рюмку. — Может быть, закончим неприятный разговор? Аэлита!.. — Не нужна она тут, — остановил его Романовский. Донсков вынул из полевой сумки тяжелую металлическую заглушку с полукольцом и положил ее на стол. — Давно не расстаюсь. На железе выбит номер четыреста тридцать пятый. Перед отлетом вы расписались в ведомости именно против такого номера. Припоминаете? А на склад сдали другое кольцо. Ведь так? Костюхин не мигая смотрел на заглушку. Протянул крупные тяжелые руки, взял ее. Понянчил на ладони. — А если не отдам? — От этого вам легче не станет. Костюхин нянчил заглушку. Небольшой кусок железа, чуть ржавый. Бывает же, идешь по жизни солидно, беззаботно и вдруг спотыкаешься вот о такой маленький ржавый бугорок. Пилоты, сидящие перед ним, не знают, как он почти стоял на коленях перед товарищами, уговаривал их «запамятовать» происшедшее. Они промолчали и через несколько дней разными способами ушли от него в другие экипажи. При встречах не протягивают рук. Ждут. Ждут, как эти вот, когда он сам расскажет все. А чего выжидает он? Почему сейчас не встать и сказать: «Пошли к комиссару!» Он помнит, как унижался перед Мессиожником, как со стороны деревни, примыкающей к аэродрому, разгребая снег, сползал к оврагу, как терзал тупой ножовкой стальные нити выброшенного на свалку троса, понимая, что это не нужно Мессиожнику. И когда пришел к тому с заглушкой, покрытой ржой и кровью с рук, кладовщик еще раз сыграл комедию: развернул ведомость, сделал вид, что сличает номер на заглушке с записанным, поздравил «с благополучным возвращением!». Всю жизнь Костюхин мечтал высоко взлететь и в прямом и в переносном смысле. Хотел в авиацию, но родители заставили поступить в институт и закончить его. Он стал филологом не потому, что любил литературу, он угождал родителям, получая высшее образование. Во всем городе дипломированных было немного. Война нарушила размеренный ход жизни, но помогла все-таки попасть в авиацию. Но он уже не любил ее так, как в юности, она стала для него просто перспективным родом войск. Костюхин посмотрел на заглушку. «Надо встать. Найти в себе силы. Но если я сознаюсь…» — Вы представляете, чем грозит ваше обвинение моим товарищам по экипажу? — спросил-он. — Получат заслуженное. — Донсков помолчал, потом сказал просто, по-товарищески: — Повинную голову меч не сечет. — Категорическое суждение золотой юности, — грустно улыбнулся Костюхин. — Лита! — крикнул он. — Гости немедленно уходят. Проводи. Аэлита вышла из комнаты сразу, будто стояла за дверью. Взглянула на Донскова печально, проводила ребят до вешалки и вялыми руками подала куртки. — Разговор возобновим через три дня, но тогда уже в другом месте, — крикнул Романовский Костюхину. — Вы забыли на столе свое вещественное доказательство, — глухо донеслось из комнаты. — На память вам, — сказал Донсков. |
||
|