"Сексуальная жизнь Катрин М" - читать интересную книгу автора (Милле Катрин)

3. Свернутое пространство

Ниши

Эйфория наслаждения открытым пространством, охватывавшая меня во время обхода моих сексуальных владений, расположенных на окраинах Парижа, следуя внутренним законам своего развития, неизбежно оборачивалась игрой в прятки. Помню, как однажды нашла пристанище на большой просторной улице, в двух шагах от посольства СССР, в маленьком грузовичке с надписью «Мэрия Парижа», предоставленным, очевидно, одним из участников, оказавшимся муниципальным служащим. Мужчины залезали внутрь по очереди. Я встречала их либо сидя на корточках с открытым ртом, либо лежа на боку и стараясь максимально облегчить доступ к моей заднице. Мэрия не оборудовала принадлежащее ей транспортное средство ничем, что могло бы хоть немного смягчить контакт с обитым железом полом, мужчины старались вовсю, и я страшно мучилась. Но несмотря на это, я могла бы пролежать так всю ночь напролет: меня не пугала перспектива окончательно одеревенеть от неудобной позы и прикосновений невыносимо жесткого железа — такое одеревенение было ничто в сравнении с высшей степенью оцепенения, происходившего просто от осознания того факта, что я лежу, скорчившись в три погибели, в узкой нише и каждый удар члена погружает меня в нее все глубже и глубже — так бывает в тягучих мутных снах, когда сновидящий видит собственное тело, погружающееся во мрак. Я была лишена всяческой инициативы — с регулярными интервалами открывалась дверь, мелькали два силуэта и происходила смена караула. Я лежала в маленьком дребезжащем грузовичке, словно застывший идол, равнодушно принимающий подношения вереницы паломников. Я была в точности тем, чем не раз воображала себя в некоторых эротических фантазиях, в частности в той, где я представляю себя лежащей на слишком короткой кушетке в каморке консьержа, в то время как к моей торчащей из-за занавески заднице выстраивается длинная очередь из переругивающихся нетерпеливых мужиков. Нужно сказать, что грузовичок ничем не уступал обители анонимного консьержа. В тот день, однако, мне пришлось покинуть мой громыхающий алтарь прежде, чем все поклонники получили удовлетворение. На следующий день Эрик, который стоял на стреме, объяснил, что церемонию пришлось прервать по двум причинам: во-первых, сверх меры возбужденные участники начали вести себя крайне неосторожно, а во-вторых, грузовичок просто-напросто грозил опрокинуться.

Грузовики в этом смысле куда как удобнее — они, среди прочего, снабжены кушеткой. Всякий раз, когда я замечаю на обочине эклектично полуодетых девушек (бюстгальтер высовывается из декольте блузки, блузка не достигает пояса мини-юбки, из-под которой торчат чулки, и т. д.), ожидающих клиента, то не могу не думать о легком упругом движении ноги, которое им неизбежно придется выполнить, для того чтобы вскочить на подножку остановившегося грузовика. Мне хорошо знаком этот толчок, возносящий вас навстречу крепким объятиям двух здоровяков, деликатно подхватывающих вас наверху осторожными жестами людей, привыкших соразмерять движение своих больших тел с узким пространством, в котором им приходится работать. Мне везло больше, чем девушкам на обочинах: я была избавлена от необходимости торговаться и ждать на холоде. К тому же мне не приходилось разоряться на наряды: как правило, на мне было только пальто или плащ, который я распахивала, словно пеньюар, взлетая ввысь. Однажды мне повезло настолько, что, лежа на кушетке в грузовике неподалеку от ворот Отей — так вышло, что грузовик принадлежал компании International Art Transport, одному из крупнейших перевозчиков предметов искусства, — я насладилась по-настоящему изысканными ласками. В тот раз мной занимался только один из двух водителей (второй лишь наблюдал, сначала немного повернув зеркало заднего вида, затем подвинувшись поближе), который по-настоящему поразил меня тем, что продолжал целовать и гладить меня уже после того, как кончил. Я засиделась с ними допоздна и прекрасно провела время.

Любая более или менее узкая кровать, на которой нам приходится лежать свернувшись калачиком, неминуемо уносит нас, как ковер-самолет, в мир детства. Однажды, возвращаясь из Венеции в вагоне второго класса, битком набитом пассажирами, пытающимися во что бы то ни стало вернуться домой невзирая на забастовки, почти полностью парализовавшие движение поездов, нам с Жаком пришлось тесниться на одной из разновидностей такой кровати — верхней полке купе. Многодетная семья взяла нас в заложники, и нам ничего не оставалось, как назваться добровольцами и полезть вдвоем на верхнюю полку, где всегда царит невыносимая жара и куда можно попасть только после демонстрации всем присутствующим серии нелепых акробатических упражнений, предоставив родителям занять две нижние полки и распределить потомство по трем оставшимся. Очутившись под потолком, мы устроились, прижавшись друг к другу, в одной из позиций, от которых ленивое человечество, возможно, не откажется никогда, даже если ему придется забыть о существовании Камасутры, — в положении двух вложенных друг в друга ложек, так что мои ягодицы грелись в выемке, образованной бедрами и животом Жака. Как только погас свет, мы недолго думая спустили штаны, и Жак резко и глубоко погрузил в меня член. Мы трахались долго, в полной тишине, не позволяя себе ни малейшего стона, будь он даже замаскирован под довольный вздох спящего, наслаждающегося прекрасным сном, и в абсолютной — если не считать неуловимых сокращений ягодиц — неподвижности. Всякий, кто хоть единожды пытался ценой неимоверных усилий получить наслаждение в условиях предельно сжатого пространства и навязанной тесноты (общая спальня в интернате или дома и т. п.), понимает, о чем я говорю: удовольствие может быть достигнуто только при условии полной абсорбции в нем гробовой тишины вокруг и недвижности тел, что делает его максимально интенсивным. Неудивительно, что впоследствии многие стремятся воссоздать подобную ситуацию тесноты, а некоторые выбирают для этого самые неожиданные уголки, причем нередко у всех на виду. Лежа на верхней полке, я внимательно вслушивалась в дыхание спящих и замирала всякий раз, когда вагон, резко вздрагивая, грозил нарушить регулярный ритм их сонного сопения. Я, которая без малейших колебаний могла бы задрать юбку на заполненном перроне, если бы Жаку взбрела в голову мысль меня об этом попросить, боялась, что дети, проснувшись, могут понять, чем мы занимаемся в темноте. Несмотря на то что по отношению к тому времени, когда я делила постель со своей матерью, я продолжала быть той, кто под покровом ночи тайно предается несанкционированной деятельности, теперь я играла совсем другую роль — взрослого, могущего позволить себе презрительно отнестись к реакции ребенка. Я не забыла мою детскую стыдливость, воспринимаемую самим ребенком как одно из доказательств своего превосходства над взрослыми и оттого тем более бескомпромиссную. Иначе говоря, я не опасалась неодобрения взрослых, я страшилась суда детей. Я не боялась показать им нечто такое, чего они не должны были видеть в их возрасте, я остерегалась раскрыть перед ними нечто очень серьезное, драгоценное, что-то такое, что не показывают всем подряд без разбора. Мне не раз приходилось иметь дело с отцами и случалось бывать в довольно опасных ситуациях, и дважды я была на волосок от того, чтобы предстать перед детскими глазами в гораздо более беспощадном свете, чем в свое время моя мать с ее поцелуем украдкой в дверном проеме. В первую же ночь, проведенную в доме Робера, — она оказалось, впрочем, последней, — я стала свидетельницей забавных манипуляций: Робер подпер дверную ручку спинкой стула. Помнится, я подумала тогда: «Гляди-ка, как в кино!» Наутро нас разбудила его дочка, сотрясавшая дверь и требовавшая немедленного свидания с отцом, прежде чем отправиться в школу. Дверь не была сломана исключительно благодаря тому, что Робер пообещал немедленно выйти. В другой раз — дело было на каникулах в доме Эрика — сын обратился к нему из-за ширмы, за которую мы укрылись на время сиесты. Реакция Эрика была дьявольски стремительной: он оторвался от моей груди, проворно повернулся на локте, словно откидывая крышку табакерки, и в ярости проорал: «Убирайся немедленно, и чтоб я больше тебя здесь не видел!» Нужно сказать, что оба раза я была на стороне выдворенного ребенка.

Тот, кому на трассе приходилось на мотоцикле обгонять грузовик, знает, что при наличии даже совсем несильного ветра рано или поздно наступает момент, когда воздух сгущается, становится плотным и сжимает вокруг вас свои объятия. Точнее, этот момент наступает, когда, поравнявшись с кабиной грузовика, вы готовитесь вернуться на полосу впереди. Возникает тяга, и завихрения воздушного потока скручивают вас в спираль: то одно, то другое плечо поочередно выворачивается вперед и откидывается назад. Вы превращаетесь в хлопающий на ветру парус. Несколько секунд назад вы без усилий разрезали легко поддающееся пространство, разлетающееся по обе стороны дороги, и вот неожиданно это пространство начинает густеть, оказывать сопротивление, принимается вас теребить и пытается задержать. Я люблю эти ощущения и в состоянии распознать их под самыми разными личинами при самых различных обстоятельствах. Главное — это прикосновение к бьющемуся сердцу сжимающегося и разжимающегося пространства. В таком пространстве — подобном резиновому жгуту, который, податливо растягиваясь в любом направлении, будучи по неосторожности отпущен, может больно ударить держащую его руку, — мы подчинены стремительному переменному ритму и можем лишь на короткое мгновение стать субъектом, обнимающим — пусть только взглядом — окружающий мир, прежде чем снова превратиться в обнимаемый объект. Так происходит, как ни странно это может показаться на первый взгляд, в секс-шопе. Я особенно любила ходить в секс-магазин с Эриком. Пока он занимал продавца своими исключительно детальными — Эрик всегда был в курсе дел и не обходил вниманием ни одну новинку (в особенности это относилось к видеокассетам) — расспросами, я гуляла среди выставленных экспонатов. Первый же образ, первая бросившаяся мне в глаза картинка — вне зависимости от конкретного содержания, будь то лежащая красавица, которая, слегка приподняв голову и оглядывая свое тело, словно раненый на носилках, силящийся разглядеть, не ампутировали ли ему ноги, раздвигает ярко накрашенными ногтями алую плоть; или сидящая на корточках красавица, в классической позе pin-up, подпирающая ладонями огромные груди, далеко превосходящие размерами ее голову; или молодой мужчина в костюме и при галстуке, обнаживший член и угрожающе надвигающийся в направлении особы не первой молодости, сидящей на корточках у письменного стола (она, должно быть, адвокат или генеральный директор); или даже культуристы, одетые в теряющиеся среди нагромождения мускулатуры плавки и призванные привлекать гомосексуальную клиентуру, — короче говоря, любое изображение — графическое, фотографическое, кинематографическое, реалистическое (манекен, демонстрирующий мужские трусы в отделе «товары — почтой») или карикатурное (мультипликационный персонаж, стреляющий куда-то струей спермы невиданных размеров), — немедленно производила на меня легко распознаваемый эффект: характерная судорога в нижней части живота. Я листала открытые журналы, придирчиво вертела те, что были запакованы в целлофан… Не правда ли, это чудесно — иметь возможность беспрепятственно возбуждаться у всех на виду, в окружении людей, занятых тем же самым и при этом ведущих себя словно в Доме книги? Не правда ли, их видимая безучастность при разглядывании объектов и фотографий, от созерцания которых у себя дома можно запросто потерять голову, достойна восхищения? В таких случаях мне бывало трудно удержаться от несбыточных мечтаний, и я нередко принималась конструировать свой фантастический мир, где, заскочив в любой магазин, можно было найти порнографические товары, спокойно лежащие среди прочих, и, без стеснения и стыда впившись взглядом в сочные, красочные изображения, отдаться на мгновение жаркой волне, идущей из живота, прежде чем, оказавшись, к примеру, в купе поезда, продолжить, без малейшего замешательства или застенчивости, перелистывать наполненные разбухшими органами страницы. «Простите, не мог бы я позаимствовать у вас журнал?» — «Конечно, конечно…» Ну и так далее. Атмосфера откровенной безмятежности, царящая в секс-шопах, распространялась на общественную жизнь в целом.

Пип-шоу проходит в отдельном зале, вход в который находится позади стойки, и всякий раз, попадая туда, у меня складывалось ощущение, что я приехала в театр с опозданием. Переступив порог, мы попадаем в тускло освещенный кольцевой коридор, по всей длине которого находятся двери, ведущие в «ложи». Отличие от театра заключается в том, что нам нет необходимости давать мелочь на чай билетерше, а, напротив, билетерша — то есть билетер — меняет нам купюры на монеты, необходимые для поддержания в рабочем состоянии окна-экрана, выходящего на сцену, которая располагается в центре круглого зала и где с какой-то потусторонней неторопливостью извивается тело очередной девушки (иногда на ее месте работает пара «мужчина-женщина»). В кабине всегда так темно, что мне ни разу не удалось разглядеть там абсолютно ничего — даже стен, — и это вызывает у меня ощущение, что я парю в пустоте, если не считать едва различимого голубоватого света, один из лучей которого падает прямо на основание члена, верхняя часть которого находится у меня во рту, — таким образом, мое поле зрение ограничено этим морщинистым, усеянным волосами отростком, регулярно погружающемся мне в горло. Иногда Эрик зовет кассира, чтобы обратить очередную купюру в десятифранковые монеты. Я продолжаю наблюдать за тем, что происходит на сцене. Некоторое время спустя до моего сознания постепенно доходит понимание того, что руки, гуляющие по моим обнаженным ягодицам, мне совершенно незнакомы. При этом мне кажется, что и ягодицы, и ласкающие их чужие руки пребывают где-то в отдалении, словно бы также за каким-то экраном. Как только мы закрываем за собой дверь нашей «ложи», то немедленно пускаем в ход руки, ноги и губы, при этом ни на секунду не отрывая глаз от экрана и не прекращая подробного комментария того, что происходит на сцене. Мы сходимся на том, что у девушки исключительно красивое влагалище, а ее партнер не в меру смазлив. Эрик размышляет вслух, и эти рассуждения приводят его к мысли о том, что неплохо было бы посмотреть, как я и наша артистка лижем друг у друга. Я в принципе не против и, подходя к вопросу с практической стороны, интересуюсь возможностью организации такого сеанса после окончания выступления и т. д. Некоторое время спустя в наших собственных топках становится жарко, наша машина дает полный ход, два тела за стеклом постепенно развоплощаются, превращаются в смутную проекцию пляшущих на границе сознания трахающихся в темноте образов.

Наконец склонившаяся за мной тень, резко выдохнув: «Ха!» — наваливается мне на спину.

Фантастический обмен между образами и реальностью в процессе пип-шоу, несомненно, лишен той особенной текучести, свойственной подобным обменам при просмотре видеоизображения в домашней обстановке, когда достаточно на короткое мгновение разжать объятия и, кинув взгляд на экран, найти там предлог для смены позы. Копошение пикселей на экране дробит границу между порожденным ими пространством и пространством, в котором вы реально находитесь, в то время как стекло экрана пип-шоу представляет собой материальную преграду, стену, разделяющую две симметричные вселенные, преодолеть которую возможно, но которая никогда не исчезнет полностью. Еще два фактора, способствующие созданию такого впечатления, достойны упоминания: во-первых, любой порнографический фильм имеет сюжет, каким бы примитивным он ни был, и этот сюжет волей-неволей притягивает внимание, тогда как происходящее за барьером пип-шоу почти не претерпевает изменений; во-вторых, фильм всегда можно запустить по кругу — или, скажем, провести всю ночь с включенным телевизором, — а бездонная кабина ограничена временем, отмеряемым щелчками механизма, приглашающего опустить очередную монету.

Чья память не сохранила воспоминаний о прожорливых ненасытных поцелуях и о сцепившихся в клубок алчных языках, неожиданно обратившихся в жадные мощные щупальца, с легкостью проникающие в самые отдаленные уголки рта, обнимающие губы и всасывающие друг друга в полном согласии с буквальным смыслом всем хорошо знакомого выражения «целоваться взасос»? Не слишком рискуя попасть впросак, можно смело предположить, что с большой долей вероятности с вами это также произошло в темном коридоре, или на тускло освещенной лестничной площадке, или, на худой конец, внизу, у входной двери, там, где обычно на стене висит выключатель, тот самый, кнопку которого вы решили не нажимать. Подросткам, редко располагающим собственным неприкосновенным пространством, особенно часто приходится прибегать к помощи этих полупубличных мест для того, чтобы выплеснуть скопившееся напряжение застоявшейся плоти. Выше я уже упоминала о том, как половозрелые особи, проживающие в высокоурбанизированных зонах, силятся распространить сферу своего интимного влияния на запрещенные для такого рода деятельности ареалы. Сексуальный инстинкт, настойчиво выселяемый многовековым цивилизационным процессом в область запретного и сокровенного, проявляется тем не менее самым неожиданным образом в самых неподготовленных для такого проявления, в высшей мере публичных, всеми посещаемых местах «общего пользования» — не за закрытыми дверями супружеской спальни, но перед открытыми дверями лифта, — там, где тысячелетиями выдистиллированные нормы этикета и правила вежливости достигают апогея прозрачной сдержанности («Добрый день». — «Добрый день». — «После вас». — «Покорнейше благодарю…»). Я сбилась со счета, пытаясь точно припомнить, сколько раз неуклюжие руки мяли мне грудь в точности на том самом месте, где воспитанные соседи придерживали дверь и пропускали меня вперед. По сей день, даже достигнув необходимого возраста и приобретя наконец статус эмансипированной взрослой женщины, я вполне способна временами выказать достаточно мазохистического нетерпения для того, чтобы, усевшись на врезающуюся в задницу рельефную батарею и подтянув колени к подбородку, на темной лестничной площадке, скупо освещенной жидким светом, сочащимся из узкой форточки, сотрясаться, словно мешок картошки, под ударами резвого члена. Принимая все вышесказанное во внимание, нельзя не задаться вопросом о том, не является ли эта взрослая страсть изо всех сил нарушать правила (выбирая для удовлетворения сексуального инстинкта самые неподходящие, неудобные и находящиеся у всех на виду места, среди которых, положа руку на сердце, лестничные клетки представляются мне наиболее безобидными) лишь проекцией более глубокого — назовем его «примитивным» — стремления к нарушению границ, к шалости и, глядя на проблему в таком свете, не представляется ли их «развратность» просто-напросто выражением безобидной инфантильности?

Много раньше того времени, когда мне довелось познакомиться с игрой в сексуально-спортивное ориентирование на тропинках Булонского леса или с развлечениями возле ворот Дофин, вылазки в сопровождении Клода и Генри позволили мне освоиться с практическими азами укромного петтинга — могущими иногда заходить довольно далеко — в подъездах и на лестницах парижских домов. Однажды, под покровом ночи, мы отправились в очередную экспедицию, целью которой было отыскать среди нагромождения неосвещенных зданий нужный дом и квартиру и нанести неожиданный ночной визит одной общей знакомой. Упомянутая знакомая, невзирая на свои художественные влечения и склонность к демонстрации передовых радикальных взглядов, — настоящая буржуа (дома, среди которых мы бродим в темноте, расположены на бульваре Экзельман) и к тому же подружка нашего с Генри «босса». Мы придумали совершенно ребяческий сценарий: отыскав нужную дверь и разбудив объект развлечения, попытаться заслужить прощение бурными ласками. В случае оптимистичного развития мы надеялись, что по крайней мере один из юношей сумеет засунуть в сонное влагалище заспанной хозяйки член и окончательно добиться отпущения грехов. Но для осуществления честолюбивых планов было необходимо выяснить, в каком именно доме проживает ничего не подозревающая жертва нашей экстравагантной выходки. Поначалу мы ищем все вместе, затем самоуверенный Клод, оставив меня и Генри — вне всякого сомнения намеренно — на лестнице только что обшаренного нами сверху донизу дома, переходит к следующему зданию и пускается на поиски в одиночку. Два свойства характеризуют тактильную часть личности Генри — у него чрезвычайно нежные движения и немного задубелые, неуклюжие пальцы, скорее предназначенные для того, чтобы указывать на вещи, чем брать их. Я, в свою очередь, привыкла действовать в лоб. В качестве увертюры мы выбираем поглаживание ягодиц (на мне юбка, под которой больше ничего нет). Генри не слишком отличается от меня телосложением, и мне доставляет удовольствие ухватить его за задницу. Мне вообще приятно иметь дело с малогабаритными мужчинами, которых легко обхватить, и я никогда не обходила их стороной (не стоит думать, однако, что я пренебрегала дюжими мужиками). Гармония масс и уравновешивающие друг друга векторы физических сил, задействованные в объятиях, доставляют мне особенное, ни с чем не сравнимое наслаждение, к которому, вполне возможно, примешивается желание феминизировать мужчину и даже — почему нет — мимолетные всполохи нарциссизма (и он и я получаем в точности эквивалентное удовольствие от поцелуя).

Я надеюсь, что ниже мне удастся адекватно передать состояние эйфории, накатывающей на меня всякий раз, когда мой рот распирает набухший фаллос. Одной немаловажной составляющей этого хмельного счастья является идентификация моего удовольствия с удовольствием, испытываемым партнером. Чем сильнее он корчится, чем громче становятся его стоны и сочнее подбадривающие эпитеты, тем сильнее становится мое впечатление, что он вербализует и проецирует в окружающий мир сладкие муки моего собственного, скрученного невыносимым желанием, влагалища. Сегодня, пытаясь восстановить всю сцену целиком, я вспоминаю комментарий Генри, который поведал, что моя пылкость изрядно его удивила. Но вследствие какого именно простого движения его член оказался в конце концов стиснутым моими губами? Возможно, я просто соскользнула вниз, не разжимая объятий, и упала к его ногам, чтобы затем — по заведенной мной в незапамятные времена привычке — потереться лицом, лбом, подбородком о настырно выпирающий из джинсов бугор, который в такие минуты непременно наводит меня на мысль о несоразмерно огромном штопальном яйце… Потом погас свет, и Генри присоединился ко мне на ковре. Мы устроились в углу лестничной площадки, напротив лифта, крепко прижавшись друг к другу. Я высвободила скрюченный объект из лабиринта пуговиц и застежек и несколькими неторопливыми, точными движениями руки придала ему должную форму. Подготовленный таким образом член приятно взять в рот, чем я без излишней спешки и занялась, склонившись над лежащим телом. Раздался щелчок, включился свет, и я замерла, не завершив движения, затаив дыхание, чувствуя, как испуганное сердце молотом колотится в висках, стучит в груди и разносит зараженную ферментом страха кровь по всему телу, вызывая ответную сладостную пульсацию где-то внизу живота. За вспышкой не последовало никакого движения, и, придя в себя, я обнаружила, что пытаюсь инстинктивно прикрыть рукой не влезающий обратно в штаны член моего сообщника. Ободренные тишиной, мы воспряли духом и поудобнее устроились на ступеньках. Иногда негласные правила траханья — особенно в случае нестандартных ситуаций, не слишком располагающих к бурным ласкам, — могут удивительным образом напоминать правила вежливости: каждый поочередно жертвует собой и целиком отдает свои силы для ублажения партнера, словно два благовоспитанных джентльмена, случайно столкнувшиеся в дверях и принявшиеся раскланиваться, расшаркиваться и расточать друг другу комплименты, которым не видно конца. Пальцы Генри довели мое влагалище до исступления, и я, запрокинув голову на ступеньку и жадно глотая темноту, лежала распластавшись, не в силах сделать ни малейшего движения рукой, все еще сжимавшей член. Затем, разумно полагая, что хорошенького понемножку, я в свою очередь приступала к активным действиям и, сдвинув ноги и повернувшись поудобнее, принималась усердно работать головой. Мы экономили пространство скупыми движениями. Свет на площадке зажигался и гас еще трижды. Всякий раз в обрушивающейся на нас темноте мне мнилось, что мрак накатывает лавиной и хоронит нас в какой-то щели, дыре на стенке бездонного колодца лестничной клетки, а режущий свет хлещет меня по лицу и заставляет отсасывать все быстрее и быстрее. Не могу вспомнить, когда кончил Генри — «днем» или «ночью». Помню только, что мы удивительно похожим образом поправляли и разглаживали помятые одежды — потирая и похлопывая. В тех случаях, когда мы с Клодом отправлялись навестить общих знакомых и мне непреднамеренно доводилось с кем-нибудь наспех перепихнуться, мне бывало трудно, почти невозможно предстать затем перед ним, не испытывая неуловимо-смутного чувства… стеснения. Кажется, мои партнеры также испытывали нечто подобное. Клод поджидал нас внизу, делая вид, что только-только закончил обход соседнего дома. Генри нашел его «странным». Мы отказались от дальнейших попыток отыскать нужную дверь.

Болезнь, грязь

Любая ниша, всякое углубление, пребывая в котором тело испытывает обратно пропорциональную объему окружающего его пространства благодать и тем более наслаждается, чем меньше у него остается степеней свободы, обладает свойством пробуждать в нас тоску по зародышевому состоянию. Высшая же степень наслаждения достигается тогда, когда, укрывшись в нашем тайнике, мы можем ясно ощутить непреодолимое биение физиологической жизни и целиком отдаться неведомой силе, которая тянет нас вниз, поворачивая процесс эволюции вспять. Над этим стоит поразмыслить: вовсе не правилами гигиены обусловлено превращение отхожих мест в изолированные «уголки уединения» — правила гигиены не распространяются столь далеко, чтобы требовать такой степени интимности, — и стыдливость — лишь предлог, не имеющий ничего общего ни с приличиями, ни с достоинством, ни с уважением к ближнему, но скрывающий истинную причину: укрываться от посторонних глаз нас толкает желание без помех, сполна насладиться удовольствием, получаемым в процессе дефекации, и радостью, испытываемой при вкушении чарующей вони выделений или созерцании собственных фекалий (Сальвадор Дали оставил нам образные, богатые метафорами описания подобных объектов). У меня нет ни малейшего намерения рассказывать читателям скатологические[29] истории, и моей единственной целью является попытка вспомнить детали вполне рутинных обстоятельств, в которых различные функции моего тела вступили в противоречие, а так как мне так и не пришлось встретить никого, кто открыто признался бы мне в любви к моим экскрементам и выделяемым моим телом газам — да и я, в свою очередь, не испытывала особенного пристрастия к таким проявлениям, — это противоречие приняло форму молчаливой борьбы между мукой и блаженством, наслаждением и страданием.

Я страдаю мигренями. Прибыв в Касабланку самолетом, я, мучаясь от жары и обливаясь потом, долго жду в аэропорту багаж, но путешествие на этом не заканчивается: Базиль, пригласивший меня приятель-архитектор, сажает меня в машину и везет в построенную им туристическую деревню. У него там небольшой домик. Остановка посреди пути на обочине. Вокруг очень красиво, прозрачная листва купается в лучистом свете. Стоя раком на заднем сиденье, я, как обычно, старательно отставляю задницу наружу, так, что для меня не составляет большого труда представить, как она выглядит: я вижу ее в образе большого белого шара, вот-вот готового оторваться и улететь. В то время как один из самых острых членов Франции немилосердно пронзает мой шар, к голове подбираются первые симптомы. Перед глазами начинают плясать сполохи, которые, в соединении с дрожащей в ясном свете листвой, усиливают впечатление всеобщего трепетания атмосферы. С последним ударом члена тело — за исключением задницы — высыхает, скукоживается и, окончательно лишившись жизненных соков, подобно сухому листу, перестает существовать, растворившись в мерцающем потоке света. Точнее говоря, между черепом, окаменевшим в тисках невыносимой боли, и кожей ягодиц, по которой еще бродят заблудившиеся ласковые пальцы, нет больше ничего. Пустота. Невозможно вымолвить ни полслова. Добравшись до места назначения, я уложила свое одеревеневшее тело в большую высокую кровать. Между двумя неподъемными гирями, разделенными пустотой, в которые обратилось мое тело (одна наполненная болью, другая — застывшим удовольствием), вклинилась третья — кишащая тошнотой и рвотой, этими непременными назойливыми спутниками сильной мигрени. Так я лежала: видимость тела, расчлененная на три части и пригвожденная ими к постели, вокруг которой в тишине суетилась встревоженная тень. Когда мигрень приковывает меня к постели и я сутками лежу в темной комнате, полностью лишенная способности пошевелиться и откинуть пропитанные потом простыни, когда единственным элементом, продирающимся сквозь атрофировавшиеся рецепторы моих органов чувств, является тонкий смрад блевотины, мне случается, мобилизовав остатки душевных сил, воображать, что я — серые лужицы зрачков, плескающиеся в глазницах, нос, вдавленный в уголки глаз, — выставлена на обозрение посторонних глаз. Жак слишком хорошо меня знает, а врачи смотрят слишком профессиональным взглядом. Мне бы хотелось, чтобы Жак однажды сфотографировал меня в таком состоянии и чтобы читатели моих статей и книг смогли бы увидеть эти фотографии. Мне кажется, что, когда страдания становятся невыносимыми и лишают меня последних сил, я могла бы испытать что-то вроде компенсации, довершив дело полного распада и разложения моего физического тела выставлением этого процесса на всеобщее обозрение. Ничем не омраченная радость сексуального общения с Базилем являлась логическим продолжением наших легких, воздушных отношений, омрачать которые у меня не было ни малейшего желания, и, если уж мне приходилось болеть в его присутствии, мне бы хотелось, чтобы болезнь протекала в обстановке такой же непринужденной простоты, с какой он, бывало, имел меня после хорошего обеда, не обращая внимания на время от времени испускаемые моим набитым животом газы. Он обладал веселым, проницательным умом, был превосходным собеседником, занятным рассказчиком и однажды совершенно покорил меня, сделав комплимент форме и размерам моего довольно крупного носа — неиссякающего источника комплексов, который, по его мнению, придавал моему лицу особенное обаяние. Базиль предпочитал кончать в задницу, не забывая, однако, при этом предварительно энергично простимулировать уверенными движениями указательного пальца главную точку моего тела. Так как я не могла больше быть ни хорошим собеседником, ни чувствительной любовницей, мне не оставалось ничего другого, как преподнести ему то единственное, что еще оставалось в моем распоряжении, — удивительное зрелище съеживания и распада моей личности.

Людям, страдающим сильными головными болями, хорошо известно, насколько сложно точно определить конкретную причину болезни, и это, некоторым образом, снимает с них ответственность, неминуемо присутствующую в случае, когда болезненные ощущения вызваны определенными действиями страдающего лица (злоупотребление алкоголем или перегрев на солнце, например). За всю жизнь я серьезно напивалась два или три раза, один из них — в компании Люсьена (женатый Люсьен рухнул на меня, я рухнула на ковер — мы спровоцировали всеобщее веселье), который тогда, помнится, увез меня из Парижа на ужин к каким-то своим знакомым, где я выпила слишком много шампанского. Знакомые Люсьена — молодая пара — жили в большом доме, войти в который можно было только через кухню, служившую также столовой. В глубине виднелись две двери, ведущие в разные комнаты. По намеченному сценарию веселье должно было продолжиться в их комнате. Дальнейшие воспоминания довольно путаны: Люсьен, коварно заручившись поддержкой молодого человека, тащит меня на кровать; оба принимаются мять меня и ощупывать, я в свою очередь стремлюсь обнаружить местонахождение ширинок. На кровати, не принимая никакого участия в разворачивающихся событиях, немного в отдалении сидит хозяйка дома, на которую ни уговоры, ни объятия, ни поцелуи ее сожителя не оказывают ни малейшего эффекта; в конце концов они оба исчезают в ванной комнате, откуда юноша появляется некоторое время спустя в одиночестве и заявляет, что «это все не для Кристины, но все в порядке, и мы можем делать все, что заблагорассудится». Я гляжу на это дело совершенно отстраненно, как могла бы слушать трансляцию футбольного матча, льющуюся из распахнутых окон соседа жарким летним днем. Наверное, из уважения к покинувшей нас Кристине — что-то она поделывает? Печально смотрится в зеркало? Сидит в нерешительности на краю ванны? — мы перемещаемся в соседнюю комнату.

Не могу вспомнить, трахал ли меня приютивший нас молодой человек, но точно знаю, что мной, несмотря на мою полную апатию, плотно занимался Люсьен. Я медленно тонула в перинах. Голова, плечи и раскинутые крестом руки, сдавленные каким-то парализующим грузом, еще держались на поверхности, но живот с агонизирующим, заполненным членом Люсьена влагалищем — который, нужно отдать ему должное, видимо, понимая, что со мной не все в порядке, действовал довольно аккуратно — без сомнения шел ко дну. Несмотря на все это, я находила в себе силы подняться. Сколько раз? Не помню. Пять? Шесть? В чем мать родила, я пересекала кухню и направлялась в сад, где блевала прямо на центральной аллее. Дождь лил как из ведра. Каждый скручивавший мое тело спазм, казалось, довершал работу молота, без устали кующего кусок железа на стенках моей черепной коробки — с каждой судорогой этот кусок разлетался на мелкие капли, впивавшиеся в мозг. Мне чудилось, что все мое тело обратилось в гигантскую руку, что эта рука целиком помещалась у меня в голове и ловила там, корчась от боли, стекающие по стенкам раскаленные капли. Холодные струи дождя немного смягчали боль. На обратном пути я делала остановку в кухне и полоскала рот в раковине. Утром, когда все было кончено, когда волшебник аптекарь прописал чудодейственную пилюлю и когда я смогла адекватно воспринимать окружающий мир, Люсьен заверил меня, что за ночь отымел меня не раз и не два и что, по его мнению, мне это доставляло немалое удовольствие. Таким образом, это был один из редких моментов в моей жизни, когда я делала что-то, не отдавая себе отчета в своих действиях. Несколько месяцев спустя девушка — Кристина — нанесла мне визит и рассказала ужасную историю о том, как она и ее приятель попали в аварию, после которой в живых осталась только она, и о том, что семья молодого человека выгнала ее из дома, в котором они принимали нас тем памятным вечером. Мне было ее по-настоящему жаль, и в то же время я не могла отделаться от странного ощущения — словно бы ночной кошмар неожиданно ожил, обрел плоть и получил продолжение в реальной жизни.

Все эти воспоминания воскресили в памяти еще одно: в один прекрасный день у меня случилось расстройство желудка — в отличие от эпизода с Брюно причиной этого был не обильный роскошный обед, а, наоборот, неосторожно съеденная несвежая пища, — и Люсьен выбрал именно этот день для того, чтобы всенепременно засунуть мне свой член в анус. Ничто не могло его остановить — ни отговоры, ни объяснения, ни предпринятый мной в качестве последнего средства лихорадочный минет: Люсьен хотел анального секса и, ухватив меня покрепче, погрузил пальцы в задний проход. Я со стыдом почувствовала, что он окунает их в жидкую среду, но было поздно — Люсьен сменил пальцы на член. Нет никакого сомнения, что удовольствие, получаемое посредством анального отверстия, родственно сладкому чувству, охватывающему вас в короткий момент, предшествующий непосредственному извержению фекалий, однако сплав этих двух ощущений превратился для меня в настоящую пытку. Скатологические игры остались за горизонтом моего чувственного опыта: ни волею обстоятельств, ни под влиянием мужчин, имевших определенный навык в этой области, ни разу я не принимала в них участия. Таким образом, относительно только что описанных казусов мне приходит на ум только одно — оба случая произошли в обществе мужчин много старше меня, при этом и тот и другой, по различным, впрочем, причинам, могли быть восприняты мной в качестве «отцовских» образов. Вынув из моей задницы грязный член, Люсьен отправился в ванную комнату, довольно пробормотав лишь что-то в том смысле, что «и надо было ломаться…». Я успокоилась.

Нередко случается, что, испивая, так сказать, чашу наслаждения, мы целиком и полностью отделываемся от своего тела, сбрасываем его, как змея кожу, и без остатка вверяем его партнеру, упиваясь следующим за этим ощущением полноты и радости бытия; некоторые аспекты этого ощущения могут отыскаться и при совсем иных обстоятельствах частичного распада тела: в отвращении, унижении или свирепой боли. Выше я уже касалась вопроса об открытом пространстве, которым мы пытаемся безраздельно завладеть, и о наготе, выставляя которую напоказ мы стремимся привлечь посторонние взгляды. Впрочем, в этих случаях нагота играет роль украшения, и выставление ее на обозрение возбуждает в точности так же, как и в случаях прямо противоположных, когда одеваемое и накрашиваемое тело готовится стать орудием соблазнения. Я не случайно употребила термин «возбуждает», так как речь идет именно о возбуждении, пришпоренном жгучим желанием добиться от окружающего мира ответа. Однако оцепенение, наступающее немедленно после опорожнения кишечника или мочевого пузыря, или погружение в темный колодец боли уже не позволяют говорить о возбуждении: притихшее тело, не в силах пошевелиться, тонет в углублении матраса, блевотина стекает но пальцам ног, а дерьмо тонкой струйкой сочится между ягодицами. Если к этим чувственным данным примешивается ощущение тонкого удовольствия, то происходит это не оттого, что окружающая тело огромность, кажется, выпивает его до дна, но, напротив, от чувства, что само тело не имеет ни дна, ни границ и что посредством выворачивания самого себя наизнанку можно впитать в себя окружающее пространство.

Если утверждение о том, что одним из значений слова «пространство» является «пустота», а само это слово, употребленное без эпитета, чаще всего вызывает в памяти образ голубого неба или пустыни, верно, то также верно и положение, согласно которому упоминание об ограниченном пространстве неминуемо наводит на мысль о «заполненном» пространстве. Когда, следуя неведомо какому капризу, мне хочется поглядеть на изнанку моей любви к бесконечным горизонтам, мне достаточно перенестись воображением в помойку (почти всегда помойка оказывалась мусорными бачками у дома, в котором я провела детство). Там мужчина, спустившийся вынести мусорное ведро — и поставивший его для такого случая на землю, — трахает меня, прижав к стене между бачками. Мне не пришлось воплотить этот сценарий в жизнь, хотя одно время я прилежно навещала одного приятеля, который жил, окруженный таким фантастическим беспорядком и такой феерической грязью, что у меня не оставалось никаких сомнений — где-то в глубине его подсознательного был запрятан образ мусорного бачка как идеального образа существования. При этом это был эстет, образованнейший человек, критик, писатель, обладавший спокойным, ясным, хотя и немного вычурным стилем. Квартира его состояла из двух крохотных комнат, почти полностью заваленных книгами и рукописями, лавинами сходящих с книжных полок, занимавших все стены. Пространство одной из комнат на три четверти было занято кроватью, ни простыни, ни покрывала которой мне так и не пришлось ни разу увидеть иначе как скомканными в углу, и в которую можно было попасть, только разобрав предварительно гору газет, журналов и прочей бумаги. Письменный стол, находящийся во второй комнате, выглядел так, словно разбойник с большой дороги, по ошибке взломавший дверь в эту обитель интеллектуала и, естественно, не нашедший ничего стоящего, выместил на нем всю свою разбойничью злость. Пол соответствовал: я пролагала себе путь среди наваленных кучами книг, разбросанных там и сям каталогов, сонма распечатанных конвертов, туч скомканных бумажек и залежей каких-то разрозненных страниц, которые, вполне возможно, все еще представляли собой немалую интеллектуальную ценность. Этот натюрморт был покрыт толстым слоем пыли. Все это можно было бы перенести, не причиняя непоправимого вреда своему душевному здоровью, если бы на каждой бумажке в комнате не красовался жирный круг — следы от многочисленных стаканов, которые, покрытые изнутри засохшей каштановой пленкой — остатки выпитых тысячелетия назад напитков, — служили пресс-папье, если бы футболка бурого серого цвета в паре с засохшей губкой не прятались в простынях и если бы, для того чтобы обнаружить кусочек мыла в раковине, не приходилось осуществлять археологические раскопки в залежах чашек и блюдец, покрытых затвердевшей коркой крошек и остатков пищи, — от этого тошнота подступала к горлу. В этой трущобе я провела не одну ночь. Хозяин не обманывал ожиданий: его очевидное и полное неведение, касающееся существования орудия, служащего человечеству для совершения базового гигиенически-социального акта — зубной щетки, — являлось для меня неиссякающим источником удивления, а так как я ни на минуту не сомневалась, что всякая мать обучает своих детей элементарным жестам личной гигиены, становящимся впоследствии рефлекторными, я всерьез задавалась вопросом о том, какой степени амнезии нужно достичь, чтобы их начисто позабыть. Когда он смеялся — он всегда смеялся в нос, — его верхняя губа поднималась и обнажала частокол зубов, покрытых толстым желтым налетом, кое-где тронутым черными пятнами. Он обожал быть оттраханным в задницу женскими пальцами и, открыв мне дверь, не терял времени даром, тотчас же вставал раком и подставлял мне свои тяжелые белые ягодицы, в то время как его лицо принимало серьезное, сосредоточенное выражение ожидания. Я устраивалась сбоку на коленях, широко раздвинув ноги, и, легонько поглаживая левой рукой ему спину или бедро, смоченными слюной пальцами правой руки начинала массировать колечко ануса, затем вводить один, два, три… четыре пальца. Если бы кто-нибудь имел возможность в это время посмотреть на меня со стороны, то легко мог бы принять меня за кухарку, взбивающую крем, или за фабричную девушку, яростно полирующую какую-то деталь. Его постанывания напоминали его носовой смех и возбуждали меня в высшей степени — по ним я могла судить об эффекте, производимом моими лихорадочными движениями, — так, что я с большим сожалением отрывалась от его ануса и то только тогда, когда не могла больше двигать занемевшей рукой. После такой прелюдии мы приступали к основным действиям, пробуя позицию за позицией, словно акробаты под куполом цирка, которые после серии головокружительных этюдов оказываются в зеркальном исходном положении, поменявшись местами. Мой язык приходил на смену пальцам, затем я проскальзывала вниз, в позицию, которую принято называть «шестьдесят девять», после чего приходил мой черед становиться раком. Необыкновенно острое удовольствие, испытываемое в этом логове, было одной из тайн места, не перестававшей меня интриговать. Очень немногие знали дорогу в пещеру интеллектуала, и возможность понежиться в глубине, несомненно, будила испытываемую детьми страсть к клоаке. Клоака является прежде всего потаенным местом, и ее потаенный характер определяется в первую очередь не через стыд и позор, испытываемые субъектом, застигнутым там врасплох, но скорее тем, что — подобно некоторым представителям животного мира, которые в качестве защиты от врагов испускают отвратительно пахнущие жидкости, — она служит защитным чехлом, в нее прячутся, как в нору, предоставляющую тем более надежную защиту, что ее стены частично сделаны из собственных выделений. Мои знакомые тем не менее могли без труда констатировать, что мой приятель выходил за рамки любых мыслимых и немыслимых норм неопрятности даже для представителей интеллигенции, по определению не слишком заботящихся о своем внешнем виде. Я не увиливала от расспросов и храбро и спокойно — пусть и с некоторым вызовом — отвечала на любые недоуменные комментарии по этому поводу: «Да, да! Я — всегда такая чистая, опрятная и благоухающая, — я ныряю в эту грязь». Или: «Я обнимаю его точно так же, как вас».

Не нужно быть великим психологом, чтобы обнаружить в таком поведении очевидную тягу к самоуничижению с некоторой примесью развратного желания втянуть в эту игру партнера. Однако в моем случае на этом дело не заканчивалось — я была убеждена, что на мою долю выпала редкая возможность пользоваться фантастической свободой, и была очарована этим обстоятельством. Совокупление по ту сторону восхищения и отвращения становилось не только актом самопоругания, но, выворачиваясь наизнанку, превращалось в восходящее движение, возносившее меня над предрассудками. Есть смельчаки, нарушающие такие исполинские хтонические табу, как инцест. Я скромно довольствовалась свободой не выбирать партнеров, каким бы ни было их число (учитывая обстоятельства, в которых это происходило, я не узнала бы и отца родного, будь он «из их числа»), пол (я положительно вправе сделать такое утверждение), физические и моральные качества (точно таким же образом, как я не избегала мужчину, который не знал, что такое мыло и мочалка, я, в здравой памяти и трезвом рассудке, посещала трех или четырех дряблых идиотов), ожидая того, давно обещанного Эриком, момента, когда я окажусь наконец под специально обученным псом. Этого так и не случилось. Я до сих пор теряюсь в догадках относительно причин — то ли Эрику так и не подвернулся удобный случай, то ли он просто решил, что псу лучше оставаться фантазией, недостижимой мечтой. Выше я затрагивала тему пространства и вот теперь добралась до животного мира и вопроса о погружении в пучину мира людской животности. Как лучше описать контраст ощущений, где радость и наслаждение, поднимающие тело вверх, смешаны с неумолимо засасывающими нас вниз грязью и мерзостью? Возможно, посредством следующего образа: я очень люблю, находясь в самолете, не отрываясь глядеть на проплывающие внизу пустынные дали. На дальних маршрутах долгое пребывание в закрытом пространстве при ограниченной возможности передвижения рано или поздно приводит к некоторой всеобщей расхлюпанности пассажиров, и к потолку, формируя удушливое облако, поднимаются испарения от нагретых подмышек и потных ног. В такие моменты, глядя на расстилающуюся подо мной сибирскую тайгу или бесконечные пески Гоби, я испытываю настоящий восторг, только усиливающийся от того, что мое тело сжато и спрессовано — не столько ремнем безопасности, сколько густой душной атмосферой салона.

На работе

Некоторые черты моей сексуальной личности содержат зачатки регрессивных тенденций, которые, впрочем, далеки от того, чтобы играть доминирующую роль: потребность заштопать рубец между «внутри» и «снаружи» моего тела, способность наслаждаться извлеченными из мутного скатологического болота — не впадая тем не менее в анальные крайности — миазмами удовольствия. К этому списку я бы добавила также привычку осуществлять сексуальный акт в максимально возможном количестве точек интимного пространства. Некоторые из таких точек относятся к тем местам в жизненном пространстве, что позволяют партнерам озвучить срочную необходимость утоления сексуального голода, одновременно давая возможность поэкспериментировать с доселе невиданными позами и положениями: площадка между лифтом и входной дверью, ванная, кухонный стол… Некоторые из самых привлекательных располагаются в пространстве рабочих кабинетов и коридоров — на стыке личного и интимного пространств. Один приятель, которого я обычно навещала в его офисе на улице Рен, с видимой охотой давал мне отсосать, стоя перед огромным окном (практически — застекленной стеной), и оживленное жужжание улицы, лившееся на мой коленопреклоненный в солнечном свете абрис, несомненно повышало получаемое мной от процесса удовольствие. В городе вообще, ввиду невозможности заполучить в свое распоряжение бесконечный горизонт, мне нравится — сжав в капкане влагалища неподатливый член — иметь перед глазами вид из окна или с балкона. Дома я скольжу мутным взглядом по периметру узкого двора и соседским окнам, на работе — когда мой офис располагался на бульваре Сен-Жермен — глядела на массивное здание Министерства иностранных дел. О подобных точках я также упоминала, когда речь шла об обворожительном робком трепете испуга, проистекающего от вероятности открыться случайному постороннему взгляду. Эти эксгибиционистские всплески следует дополнить также свойственной некоторым животным потребностью метить территорию. Лемур несколькими брызгами мочи определяет принадлежащее ему пространство, а позаимствовавшие такую модель поведения люди роняют капли спермы на ступеньках лестницы или на ковре офиса и пропитывают своими выделениями шкаф, куда обычно сотрудники складывают свои вещи. Место, где совершается акт, необходимым условием которого является, некоторым образом, «половодье тела», медленно и незаметно «присваивается» этим телом. Такая экспроприация, как и всякая другая, осуществляется за счет ближних наших и, вне всякого сомнения, содержит немалую степень злой провокации и даже латентной агрессии. Вырванная таким образом свобода кажется тем более огромной, что мы наслаждаемся ею в местах профессионально-общественных, то есть подверженных прямому действию строгих правил и четко установленных ограничений, вне зависимости от того, насколько вежливы и терпимы могут быть коллеги, обитающие совместно с нами в таких местах.

Не говоря уж о том, что, втягивая в свою интимную орбиту принадлежащие им предметы — забытый свитер, подложенный под ягодицы, полотенце в туалете, используемое не совсем по назначению, — мы засасываем туда и их самих, несмотря на то, что они остаются в полном неведении относительно такого поворота событий. В некоторых из таких мест я всегда находилась с чувством, что они более привычны мне, чем людям, проводившим там большую часть своего времени, потому что на полированной поверхности стола, куда они наваливали папки и бумаги, остались невидимые глазу контуры моих влажных ягодиц. Все это не помешало мне однажды подумать о том, что и они, возможно, используют свое рабочее пространство с большим разнообразием, чем это может показаться на первый взгляд, и нельзя исключить вероятности того, что они совокупляются в нашем фарватере. Или наоборот.

Я методично покрывала карту профессиональных территорий флажками моих сексуальных ареалов. Некоторые закоулки бывают особенно привлекательными. Так, например, маленькая темная комнатушка, где расположено оборудование для проявки фотопленок, или склады без окон, без дверей, наполненные аккуратно расставленными налетами с газетными пачками. Окно комнатки закрыто плотными гардинами. Ввиду крайней тесноты помещения единственное доступное положение — стоя. Тела купаются в приглушенном свете, напоминающем освещение кабаре. Такой свет обволакивает кожу бархатистой шалью и в сотни раз обостряет чувствительность эпидермиса — легчайшее прикосновение электризует рецепторы. К тому же происходит медленное развоплощение тел: красный свет просвечивает насквозь светлые участки кожи и без остатка поглощает темные пятна, волосы и то, что осталось из одежды.

Самая деликатная проблема на складе — выбрать место. Однородное пространство аккуратно расставленных палет разрезано параллельными аллеями, в каждой из которых вы в одинаковой степени беззащитны и открыты нескромному взгляду, к тому же щели между палетами позволяют также и перпендикулярный обзор. Таким образом, в этом загроможденном пространстве выбор места осуществляется согласно тем же принципам, что и на абсолютно голой плоскости, включая некоторое первоначальное замешательство и вытекающее нерешительное топтание на месте. Для меня в таких местах идеальным упражнением является фелляция как наименее инерционный процесс с минимальным тормозным путем. Я думаю, это в немалой степени связано с заунывной атмосферой места. В лесу, на обочине безлюдной дороги или в любом общественном месте всегда возможно отыскать по крайней мере одну разумную причину, по которой выбор падает на ту или иную рощицу или тот или иной подъезд, — это могут быть причины эстетического, игрового или практического (удобство и/или безопасность) характера. Ничего подобного на складе не происходит, и оттого задержаться там надолго не представляется возможным — одна точка ничем не отличается от другой, и с тем же успехом можно переместиться на несколько метров вправо или влево и продолжать такую миграцию бесконечно долго. К тому же попасться на живописном месте преступления куда как приятнее, чем на безликом, скучном складе.

Мне мила атмосфера пустых офисов, в них царит та особенная тишина отдыха, передышки, так отличающаяся от мертвенного покоя полной остановки. Надоедливое жужжание непрерывной деятельности стихло и не докучает больше, но оно не исчезло совсем и постоянно напоминает о себе звонками телефонов, мигающим экраном компьютера или открытой папкой на столе. Ощущение, что все пространство, все инструменты и материалы принадлежат только мне одной, создает иллюзорное, но оттого не менее приятное впечатление контроля над бесконечно мощной производительной силой. Я уже говорила об этом и повторю еще раз: когда люди освобождают пространство, они освобождают время; мне кажется, что в моем распоряжении вечность, чтобы научиться пользоваться всеми приборами и машинами, чтобы разрешить все проблемы и ответить на все вопросы, и что возможность появиться в дверях, не здороваясь и не извиняясь, сглаживает острые углы моей негладкой жизни. В таких условиях и б присутствии коллеги — сексуального партнера мне крайне редко удавалось воспользоваться небогатыми преимуществами коврового покрытия. Чаще всего опорой мне служили столы. Здесь я должна развеять весьма распространенное заблуждение, касающееся позиции «женщина лежит на столе, раздвинув ноги, между которыми стоит мужчина», и сказать, что такое положение вовсе не позволяет наслаждающимся мгновенно переделать его во что-нибудь более пристойное в случае внезапного появления в кабинете коллег. Дело в том, что жесты, незаметно перетекая друг в друга, следуют своей внутренней логике. Так, например, Винсент отвечал в издательстве за макет и всегда выполнял свою работу стоя, поэтому, находясь рядом с ним, не садилась и я, и мы переходили от стола к столу, плечом к плечу склоняясь над разложенными на них листами. Малейшего сбоя в тщательно отлаженном механизме совместной деятельности было достаточно для того, чтобы я немедленно развернулась, мои ягодицы в результате легкого, упругого, почти незаметного движения скользнули по поверхности стола среди бумаг, а лобок оказался на нужной высоте. Очень важно правильно рассчитать высоту. Как правило, идеальный момент для превращения профессионального диалога коллег в страстные объятия любовников наступает в периоды снижения уровня внимания и ослабления сосредоточенности — например, когда необходимо достать какую-либо бумагу из самого нижнего ящика стола. Нагибаясь, я выставляю напоказ задницу, которая немедленно попадает в капкан жадных рук. Затем следует быстро найти свободное место на столешнице: я всегда очень трепетно отношусь к своей спине и слежу за тем, чтобы все посторонние совокуплению предметы были предварительно ликвидированы. Здесь необходимо заметить, что не все столы в одинаковой степени подходят для подобных упражнений, тут все дело в высоте, и ничто не заставит меня снова улечься на некоторые образцы. Художник-иллюстратор, которого я навещала в его агентстве, нашел способ отладить проблему посредством кресла с регулирующейся высотой сиденья. Я усаживалась в это кресло, отрегулированное таким образом, чтобы мое влагалище находилось в точности напротив его члена, и укладывала ноги на находящийся за его спиной стол. В таком положении мы могли проводить неограниченно долгое время, не рискуя переутомиться: у меня было впечатление, что я отдыхаю в шезлонге, а он имел возможность в любой момент прервать яростные циркулярные движения талией, которые наводили на мысль об упражнениях с обручем, и, взявшись обеими руками за ручки кресла, слегка повращать последнее.

Табу

Мне не часто приходилось всерьез опасаться быть застигнутой на месте сексуального преступления. На предыдущих страницах я не раз затрагивала вопрос о чувстве опасности, охватывавшем меня в случае проистекания полового акта в местах, специально не предназначенных для такого рода деятельности, и о том, что осознание такого чувства и соответствующих рисков обычно вносит в получаемое в процессе совокупления удовольствие некоторое разнообразие. Все это так, но необходимо также отметить, что речь почти всегда идет о весьма умеренных, просчитанных и укладывающихся в рамки негласных законов и правил рисках: завсегдатай Булонского леса без труда начертит вам карту районов, где «нельзя, но можно, если очень хочется», и составит список мест, где «нельзя ни в коем случае». Я и сама никогда не вторгалась в офисы в самый разгар рабочего дня… Рассуждая сугубо практическим образом, я пришла к выводу, что сексуальность — какую бы форму она ни принимала — есть черта, присущая всем представителям рода человеческого, и, следовательно, со мной не может случиться ничего дурного. Невольный свидетель — если он не побуждаем к участию — почти наверняка испытывает такое смешение чувств и желаний, что неизбежно стыдливо отведет взор. И на вопрос смущенно улыбающегося Жака о том, какова была бы реакция прогуливающегося молодого человека, с которым мы только что поздоровались, если бы он встретил нас двумя минутами ранее — то есть со спущенными штанами, притулившихся под сотрясающимся от наших порывов деревом (со стороны можно было бы подумать, что в кустах прячется какой-то зверь), — я твердо отвечаю, что ничего страшного бы не произошло.

Добавлю, что боюсь только тех, кого хорошо (или слишком хорошо) знаю, и плевать хотела на анонимов, в чем, думается, не составляю исключения. В этой области настоящим табу для меня является утилизация в половых целях совместного жилища, при условии что сожитель отсутствует и/или пребывает в полном неведении относительно происходящего. День. Клод возвращается домой, в большую квартиру стиля «буржуа», в которую мы недавно переехали, входит в комнату для гостей и немедленно попадает в эпицентр полового акта, от которого я не могла отказаться. Впервые в жизни я вкушала радость приватного общения с Полем, в одиночку, оторвавшись от коллектива, с наслаждением задыхаясь под его большим телом. Клод покинул помещение, не проронив ни слова. Поль поднялся с кровати, его широкая спина на мгновение загородила дверной проем, в коридоре мелькнули его ягодицы, маленькие под массивными плечами, и он поспешил за Клодом. Я услышала: «Прости, старичок» — и поразилась простоте скупых слов, выражавших тем не менее вполне реальное замешательство. Со мной дело обстояло куда сложнее, так как, несмотря на то, что до этого деликатного случая я неоднократно лежала под Полем на глазах у Клода, и на то, что последний никогда не возвращался к злосчастному эпизоду, еще очень долгое время спустя я не могла думать о происшедшем, не испытывая тягостного чувства вины. И это при том, что «гостевую» комнату с некоторой натяжкой все же возможно было рассматривать как нейтральную территорию. Наша общая комната, «супружеское» ложе находились в сердце запретной зоны, составляли ядро области абсолютного табу. Однажды моя не обуздываемая, фатальная реакция на первое прикосновение мужской руки — этот распад личности и расщепление воли, о которых я рассказывала выше, — сыграла со мной злую шутку и привела на порог нашей с Жаком спальни, комнаты, которую мы продолжаем разделять и по сей день. Но, очевидно, подсознательно страшась коснуться какого-то неведомого триггерного механизма и захлопнуть за собой дверь мышеловки, я не смогла даже прикоснуться к косяку и вместо этого принялась скакать на одной ноге — так как стоящий передо мной на коленях мужчина, стремясь достигнуть заветного места, положил вторую ногу себе на плечо — задом наперед по направлению к кровати, неподалеку от которой, окончательно потеряв равновесие, рухнула на пол. Поверженная наземь, я глядела сквозь «V» своих раздвинутых ног на недоверчиво-растерянное лицо мужчины наверху. Я положила конец забавам. Гордиться было нечем.

Таковы мои персональные пограничные столбы, установленные моралью, более похожей на упаковку предрассудков, чем на сознательное представление о том, что такое хорошо и что такое плохо. Во-первых, эти заграждения полностью асимметричны: будучи абсолютно непроницаемыми с одной стороны, они не представляют собой ни малейшего препятствия с другой, так что я не вижу никаких причин, оказавшись поутру в чужой ванной комнате, не использовать, скажем, душистое мыло, принадлежащее отсутствующей хозяйке, и не смыть с себя тяжелые запахи сна. Во-вторых, я вполне способна изменить мужчине множеством разных способов, прекрасно отдавая себе отчет в том, что в случае если весть об измене достигнет его ушей, то причинит ему гораздо больше мучений, чем информация о том, что я валялась с другим на его кровати, не поменяв простыней. Я приписываю другим собственное свойство сращения с окружающей реальностью, свойство, которое превращает любой объект интимной сферы или любой объект, использованный в интимных целях, в дополнительный член тела, в живой протез. Прикасаясь к прикасающемуся к человеку объекту, вы касаетесь механизма смежности и прикасаетесь к самому человеку. Я запросто могла вылизывать чью-нибудь вагину, в которую только что извергся потоками спермы мужчина, всего лишь минуту назад орудовавший в моем собственном влагалище, но сама мысль о том, чтобы использовать полотенце, побывавшее между ног женщины, находившейся в доме в мое отсутствие, или о том, чтобы Жак прикоснулся к полотенцу, употребленному незнакомцем, о визите которого он ничего не подозревает, приводила меня в ужас. Этот ужас, однако, покоится на фундаменте прочных иерархических связей, согласно которым я с большим вниманием отношусь к физической целостности личности (и ко всему, что с этим связано, что я с этим связываю…), чем к ее душевному спокойствию, полагая, что покушение на первую влечет за собой куда более непоправимые последствия, чем атака на вторую. Крен в моих рассуждениях (который с годами я в той или иной степени научилась исправлять) приводит меня к мысли, что невидимые раны лечатся легче. Я формалистка.

Доверчивая

С этой чертой характера связан следующий парадокс: несмотря на огромное значение, которое играют в моей жизни образы, и тот факт, что именно зрение является для меня главнейшим из всех органов чувств, попадая в мир сексуального, я слепну. В этом пространственно-сексуальном континууме я передвигаюсь, подобно клетке в межклеточном веществе. В этом смысле мне в особенности подходили ночные вылазки, в продолжение которых я бывала окружена — хватаема, поднимаема, пронзаема — бесплотными тенями. Более того, я, как дисциплинированный ведомый, могу слепо следовать сквозь ночь за своим ведущим. В таких случаях я делегирую все полномочия, всецело полагаясь на него и отключая свободу воли. Одного его присутствия достаточно для того, чтобы у меня появилась твердая уверенность, что со мной не может случиться ничего дурного. В тех случаях, когда ведущим был Эрик, мы могли часами кружить в машине по совершенно незнакомым мне местам, очутиться в чистом поле далеко за городом или на минус третьем этаже подземного гаража — я не видела поводов испытывать малейшее беспокойство. В конце концов, так было даже лучше: я бы чувствовала себя менее уверенно в более спокойной обстановке. Не самое приятное воспоминание оставил мне один марокканский ресторан, располагавшийся в полуподвале неподалеку от площади Мобер — далеко от привычных нам кварталов и в стороне от наших традиционных маршрутов. Каменный свод нависал над столами и низкими диванами. Было немного холодно. Мы ужинали вдвоем. Моя блузка была расстегнута, юбка задрана. Всякий раз, когда официант или тот, кого я принимала за хозяина заведения, входил для перемены блюд, Эрик тянулся ко мне, одной рукой углубляя импровизированное декольте и погружая вторую под юбку. Более, чем рваные, пунктирные прикосновения мужчин, принявших молчаливое приглашение моего спутника, я помню их тяжелый, мрачный взгляд. Я положила конец наэлектризованной атмосфере всеобщего ожидания, засунув член Эрика в рот. Возможно, я сделала это исключительно с целью укрыться от всепроникающей нелюбезности хозяев и мне в голову не пришло ничего лучшего… Мы раскланялись, не окончив трапезы. Может быть, рестораторы испытывали трудности с привычной клиентурой? Действительно ли Эрик хорошо знал заведение? Не переоценил ли он наши способности, а заодно и их возможности? Томительное ожидание страшило меня куда больше, чем, скажем, внезапное появление отряда гусар летучих с елдой наперевес. В компании Эрика меня никогда не покидало ощущение, что первый встречный-поперечный, совершенно незнакомый человек, повинуясь какому-нибудь незаметному невооруженным взглядом знаку, мог запросто задрать мне юбку и отыметь не сходя с места. Мысль о том, что у этого правила могут быть исключения, даже не приходила мне в голову, а Эрик мнился кем-то вроде вселенского паромщика, цель которого состояла не в том, чтобы перевезти меня на землю обетованную, а обеспечить универсуму — в порядке очереди — доступ к моему влагалищу. Отсюда и мое смущение в тот вечер.

У меня никогда не было причин опасаться грубости или жестокости в моих путешествиях по сумрачным землям сексуальных миров, населенных народами, чьи внешние признаки принадлежности к той или иной социальной группе снивелированы сексуальным эгалитаризмом. Напротив, там я нередко была окружена заботой и вниманием, которые не всегда выпадали на мою долю в привычных координатах бинарных отношений… Что до «страха перед блюстителем порядка», то он у меня начисто отсутствует. Во-первых, я испытываю по-детски безграничное доверие к способностям своего партнера в каждом конкретном случае контролировать ситуацию и обеспечивать безопасность — следует отметить, что со мной действительно ни разу ничего не случилось. Во-вторых, я устроена таким образом, что, очутившись перед лицом более или менее сурового контролера, требующего предъявить в трамвае билет, который я не могу найти, потому что засунула его не в тот карман, я способна изведать чувство острейшего стыда и почувствовать себя навеки опозоренной, в то время как, будучи застигнутой в голом виде в общественном месте и уличенной в грехе эксгибиционизма и нарушении нравственности, я не испытала бы ничего, кроме глухой досады. Дело в том, что во втором случае арестованное представителями власти тело принадлежало бы мне в той же степени, что и тело, насаживаемое на члены призрачных фигур в ночном Булонском лесу, то есть в очень малой степени. Меня в этом теле почти что и нет, а есть только оболочка, маска, пустой сосуд. Отрешение, беззаботное беспамятство, берущее начало в свойственных мне в вопросе совокупления — как, впрочем, и в других вопросах — качествах постоянства и железной решимости, связанных в свою очередь с описанной выше диссоциацией личности; здесь возможны два варианта развития событий: либо сознание тонет, поглощенное несгибаемой силой намерения, и, как следствие, не в состоянии более обеспечивать необходимую для оценки происходящего дистанцию, либо, наоборот, отдав бразды правления физиологическому автоматизму, сознание растворяется в небесной вышине и теряет с происходящим всякую связь. В такие моменты ни один объект внешнего мира не в состоянии каким бы то ни было образом воздействовать ни на мое тело, ни на тело моего партнера, потому что кроме занимаемого этими телами в данный момент пространства никакого внешнего мира не существует. И в этом пространстве тесно! Сношающимся в общественных местах расслабляться не приходится. Им приходится максимально вжиматься друг в друга.

В мире найдется не много мест, которые могут сравниться с музеями по количеству запретных зон, сжимающих пространство: дверей, куда нельзя входить, и произведений, к которым нельзя приближаться. Посетитель прокладывает себе путь со смутным ощущением, что рядом живет своей жизнью невидимый, но наблюдающий за ним параллельный мир. Короче говоря, Генри, я и наш приятель Фред воспользовались предоставившейся нам редчайшей возможностью и проникли через оставленную кем-то в углу одного из гигантских залов парижского Музея современного искусства приоткрытую дверь в какую-то каморку, забитую — вероятно, временно — всяческим невообразимым хламом. От пустого в это время дня зала нас отделяла тонкая перегородка. Далеко мы не полезли, во-первых, оттого, что решение действовать было принято очень быстро, не раздумывая, а во-вторых, потому, что все вокруг было завалено всякой всячиной. Несмотря на это, я, уже будучи распяленной между юношами в виде буквы «Г», смогла заметить лучик света, пробравшийся в помещение в щель оставленной нами приоткрытой двери. Несколько минут спустя они поменялись местами и вскоре кончили: один в рот, другой во влагалище. Кто-то из них — не помню точно кто — время от времени переставал шуровать членом, чтобы немного меня подрочить, в результате чего я так разошлась, что занялась этим самостоятельно, чем и довела себя в конце концов до оргазма. К тому времени я уже проглотила сперму того, что разрядился мне в рот, и он благополучно ретировался, дав мне возможность сполна вкусить радость собственного оргазма, в то время как второй, стремительно обмякающий, член все еще скользил где-то во влагалище. Этот эпизод вызвал к жизни небольшую дискуссию относительно моего мастурбационного метода, в течение которой я, в надежде вызвать удивление аудитории, поведала о том, что в более спокойной обстановке способна испытать два или даже три оргазма подряд. Слушатели подняли меня на смех и, пока не торопясь заправляли рубашки в брюки, растолковали мне, что для женщины это самая что ни на есть естественная вещь. Выйдя вновь на божий свет, мы обнаружили, что музей по-прежнему тих и пуст, и продолжили осмотр. Я кочевала от одной картины к другой, бегала от Генри к Фреду с различными комментариями, и посещение выставки сделалось тем более приятным, что все вокруг было пропитано атмосферой тайных конспиративных связей, установившихся между мной и моими компаньонами, с одной стороны, и между мной и местом — с другой.

Темная каморка, тело, преломленное между двух тел, взгляд, падающий отвесно вниз и стекающий по столпам ног, — я была вставлена в идеальную раму. Я убеждена, что сам факт сужения поля зрения является довольно примитивным методом продуцирования чего-то вроде магического заклятия, отводящего от меня всякую опасность, отвращающего все, что может меня потревожить, и отстраняющего все то, что я, по тем или иным причинам, в данный момент не желаю принимать во внимание. Тело мужчины образует стену, и то, что находится за его пределами, недоступно глазу, лишено качества реальности: вот я, как тогда в музее, стою согнувшись на втором этаже магазина садомазохистских товаров на бульваре Клиши — по странному стечению обстоятельств в этот раз тоже в какой-то подсобке, — упираясь смятой щекой в живот Эрику, поддерживающему меня за плечи, в то время как хозяин магазина резко насаживает мою задницу себе на член. Прежде чем занять исходную позицию, я успела заметить, что хозяин садо-мазо бутика был маленький, кряжистый человек с короткими ручками, однако, как только он исчезает из моего поля зрения, образ блекнет, истончается и рассеивается без следа до такой степени, что я обращаюсь не к нему, а к Эрику с просьбой снабдить член презервативом. Просьба приводит хозяина в замешательство, он некоторое время роется в коробках и доверительно сообщает нам приглушенным голосом, что опасается появления супруги. Несмотря на значительный диаметр его инструмента, который должен был бы с заметным усилием протискиваться в узкий проход, все время совокупления он оставался на небольших глубинах, так и не сделав решительного погружения. За сценой, едва уловимо нахмурившись, наблюдает молодая девушка с отрешенным выражением лица, свойственным наемным работникам при исполнении служебных обязанностей. Время от времени мы встречаемся взглядом. У меня появляется ощущение, что я гляжу со сцены в зрительный зал, на мрачную, насупленную зрительницу, ожидающую действия, которое все никак не начнется, отделенная от нее мерцающей стеной пустоты. В некотором смысле, отражаясь от ее подведенных черных глаз, мой взгляд падает на меня саму, и я начинаю видеть себя со стороны, но только голову: шея ушла в плечи, щека, расплющенная на куртке Эрика, слегка расцарапана молнией, раззявленный рот. То, что происходит за границами торса, видится как смутный фон, задний план. Хождение карликова поршня доносится до меня, как из-за кулис долетают до зрителей смутные голоса и крики, призванные создать иллюзию удаленного действия.

В другой раз раздвоение было спровоцировано ласковой заботой одной массажисточки. Дело было в сауне. Скамейки из тонких дощечек располагались ступеньками, и я вынуждена была крутиться, как уж на сковороде, то свешиваясь вверх ногами, то подтягиваясь, и хватать жадным ртом нетерпеливые члены. Я вообще плохо потею, и мое тело оставалось относительно сухим довольно длительное время, что позволяло то одному, то другому мужчине крепко ухватывать и удерживать меня некоторое время, в то время как я в свою очередь была вынуждена идти на всяческие ухищрения, чтобы уцепиться за скользкие отростки и направить их в нужном направлении… Меня не оставили в покое и в душе, дразня соски, играя с клитором… В конце концов я, совершенно обессиленная, с ноющим от боли телом, улеглась на массажный стол. Девушка говорила тихим голосом, не торопясь роняя фразу за фразой, ритмически совпадающие с паузами в движениях рук, которые она время от времени погружала в тальк. Мое уставшее тело вызывало у нее сочуствие. В моем положении было сложно вообразить что-нибудь лучше сауны с массажем. Она делала вид, что ведать не ведает о том, какие именно упражнения довели меня до такого плачевного состояния, и говорила со мной, как приличествует работнице салона красоты говорить с современной, активной женщиной, переступившей порог ее заведения и отдавшейся без ложного стыда и наигранного смущения в ее опытные руки, то есть искусно сплетая профессиональные и материнские нотки. Мне всегда было сложно, особенно в подобных обстоятельствах, удержаться от искушения сыграть предложенную роль, не удержалась я и на этот раз и принялась подавать реплики, испытывая большее наслаждение от такого конформизма, чем от прикосновений ее пальцев. Со смешанным чувством любопытства и удовлетворения я прислушивалась к тому, как она мнет и растягивает мышцы, которые еще несколько минут назад сжимали и тискали похотливые руки. Мне казалось, что массажистка находится на страшно большом удалении. Между нами простирались сотни примеренных мною личин, тысячи сброшенных змеиных кож. Наш диалог ткал нити очередного маскарадного костюма, еще одной маски, за которую она цеплялась изо всех сил, безуспешно пытаясь удержать, но за этим обличьем скрывалась смятая тысячами рук кожа, которую она штриховала в свой черед легкими касаниями пальцев, и я без сожаления оставляла ей эту кожу, как драную одежду. В конце концов, я имела столь же мало отношения к маленькой развратной буржуа, за которую она меня принимала, как и к респектабельной, современной буржуа, образ которой мы вызвали к жизни. Насколько я знаю, в тот вечер мы были единственными женщинами во всем заведении, но при этом я мыслила себя как субъект активного мужского пространства — и в некотором смысле я все еще была окружена мужскими фигурами, — а ее — как часть женского пассивного космоса, имманентную наблюдательницу. Между нами лежала непреодолимая пропасть.

Нужно также сказать о том, что жесткие ограничения, накладываемые на окружающую реальность моим собственным взглядом, надежно подкреплены с тыла чужим взглядом, который обеспечивает мне надежное прикрытие, окутывая чем-то вроде облака, которое, естественно, одновременно обладает свойствами прозрачности и непроницаемости. Чтобы сфотографировать меня обнаженной, Жак никогда специально не охотится за самыми многолюдными местами — зеркальный жест — вот, что имеет для него первостепенное значение, — но, ввиду того что он явно предпочитает места «абсолютных пересадок», где ни один объект не задерживается надолго, и в особенности дорог его сердцу фотохудожника транзитный, «переходный» характер декораций (развалины, остовы брошенных машин, вообще любая движимость…), мы всегда оказываемся там, где такие декорации используются активнее всего. Мы очень осторожны. Я всегда ношу платье, которое можно быстро застегнуть в случае опасности. На пограничном вокзале Пор-Бу мы терпеливо ждем момента, когда перрон окажется па некоторое время пуст. Один из поездов готовится к отправлению, но нас отделяют от него три или четыре платформы. Пассажиры настолько поглощены своими делами, что не обращают на нас никакого внимания. Нам остается удостовериться, что несколько таможенников неподалеку целиком захвачены оживленной беседой. Жак стоит спиной к свету, и мне с большим трудом удается расшифровать подаваемые им знаки. Я расстегиваю платье сверху донизу и начинаю двигаться в его направлении. Каждый шаг вперед придает мне уверенности. Расплывчатое мерцание сияющего силуэта впереди завораживает и притягивает, и по мере продвижения во мне растет чувство, будто я прокладываю в спертом воздухе туннель, узкую — не шире границы, обозначенной моими опущенными руками, — галерею. Каждый щелчок все более утверждает меня в мысли о безнаказанности моего перемещения. Конец маршрута обозначен стеной, в которую я в конце концов и упираюсь. Жак делает еще несколько снимков. Достигнув финиша, я позволяю себе немного расслабиться. Победная эйфория: никто не потревожил нас ни в подземном переходе между платформами, ни в гулком пустынном зале вокзала, ни на маленькой, оккупированной котами и украшенной фонтаном террасе, к которой нас привел один из выходов.

Второй фотосеанс состоялся на кладбище моряков, на дорожках, между могил, и прошел в форме игры в прятки с несколькими неторопливо прогуливающимися по кладбищу дамами. Морской ветер и мертвые — в таком контексте мне казалось совершенно естественным находиться без одежды. Однако мне было затруднительно найти твердую опору и уверенно ступать в зыбком амбивалентном пространстве, ограниченном объективом с одной стороны и горизонтом — с другой. От падения в пустоту меня удерживала не балюстрада, но глаз, неотступно следующий по пятам и держащий меня на поводке. Когда я поворачивалась лицом к морю, оставляя глаз за спиной и будучи не в состоянии оценить дистанцию, на которой он находился, объектив дотягивался до моих плеч, касался чресел и обволакивал меня, словно щупальца гигантского спрута.

После ужина мы возвращаемся к припаркованной у кладбища машине. Вечер непростого дня, отдых, петтинг. Сегодня я так часто распахивалась, разоблачалась и сбрасывала одежды, что сила инерции становится непреодолимой — мне необходимо продолжение. Я уже почти улеглась на капот, моя сочащаяся вагина уже жадно раскрыла губы, готовясь поглотить нефритовый столп во всем его великолепии, когда мои уши прорезал пронзительный лай. В куполе света от единственного в округе фонаря на секунду появилась и тотчас же пропала из виду тень маленькой взъерошенной собачки, за которой прихрамывая следовал хозяин. Немая сцена, затем сцена замешательства: я натягиваю юбку на колени, Жак пытается спрятать в штаны разбухшие гениталии. Поглаживая их через ткань брюк, я пытаюсь уговорить его не торопиться и действовать в зависимости от направления движения, которое выберет месье с собачкой. Месье с собачкой, как назло, остается в зоне прямой видимости, прохаживается туда-сюда и исподтишка бросает на нас любопытные взгляды. Жак принимает решение вернуться. В машине, как всегда, когда давление неутоленного желания становится невыносимым, я впала в состояние чрезвычайной нервозности, и, как обычно бывает в таких случаях, фрустрация переросла в приступ ярости. На все разумные и логичные аргументы Жака я неизменно отвечаю, что мужчина, возможно, присоединился бы к нам. Пришпоренное желание — наивный диктатор, который не может и не хочет понять, как кто-то может перечить или противиться его воле. К тому же мне кажется, что неотступно направленное на меня в течение целого дня неослабное внимание, хранившее меня и служившее в некоторой степени связующим звеном между мной и окружающим миром, вдруг ослабло. Осознание собственного бессилия порождает гнев и ярость. Когда между мной и моим желанием немедленно заполнить влагалище встает непреодолимое препятствие, меня раздирают два противоречивых чувства: во-первых, фундаментальное недоумение, мешающее мне ясно видеть и понимать причины — какими бы очевидными они ни были, — по которым окружающие не откликаются на истошный зов плоти; во-вторых, также фундаментальная (и в такой же степени несуразная) неспособность преодолеть их сопротивление — каким бы формальным, хрупким или условным оно ни было, — что означает взять инициативу в свои руки, наметить соблазнительный жест, совершить провокационный маневр и заставить их взглянуть на ситуацию по-новому. Вместо этого я теряю силы и терпение в упорном ожидании того момента — который, впрочем, возможно, никогда не наступит, — когда другие сделают первый шаг. Я сбилась со счета, вспоминая все те случаи, когда желание скручивало меня посреди самых что ни на есть обыденных занятий — уборка или готовка, например, — и я, не показывая виду, продолжала совершать механические действия, в глубине души бросая Жаку самые страшные обвинения в том, что он не умеет считывать информацию прямо с извилистых дорожек моего мозга. Если читатель простит мне неуместное сравнение этих капризов с тяжелым положением людей, с рождения или по причине несчастного случая лишенных двигательных функций и дара речи, но не утративших способности и потребности к коммуникации, то я могла бы сравнить их положение с моим в такие минуты. Эти несчастные полностью зависят от того, что окружающие их люди могут и хотят сделать для того, чтобы пробить брешь в стене одиночества и отчуждения. Говорят, что частичный успех может быть достигнут при условии предельно напряженного внимания к малейшим знакам, подаваемым больным, таким как подрагивание век, или при помощи долгих сеансов массажа, призванных разбудить и максимально обострить чувствительность. Сексуальная неудовлетворенность погружает меня в состояние, которое можно обозначить как легкий аутизм, находясь в котором я полностью завишу от ласки рук и огня желания глаз партнера. При выполнении этих условий кокон тоски расплетается сам собой, и я снова могу занять место в мире, неожиданно переставшим быть мрачным и неприветливым местом.

Мы держим путь домой. Я требую, чтобы Жак остановил машину на обочине. Все, чего я добиваюсь, — многократное увеличение интенсивности кипения моей ярости: мы находимся на скоростном шоссе, и остановки запрещены. Тогда я абстрагируюсь от шоссе и от машины, съезжаю немного в кресле и полностью концентрируюсь на собственном лобке и медленных круговых движениях своих пальцев, крадущихся вокруг маленького скользкого зверя, притаившегося в зарослях. Время от времени сполохи фар встречных машин на мгновение освещают мой живот, гладкий, как бок амфоры. К какому миражу я бреду на этот раз? Я отбрасываю возможность расплетения вороха возможных событий, экстраполируя то, что почти произошло несколько минут назад. С этим покончено. Вместо этого я предпочитаю укрыться в одном из моих давних, надежных, испытанных сценариев, подальше от того куска реальности, в котором я в данный момент пребываю. Ожесточенным напряжением всех сил воображения я в мельчайших деталях реконструирую спасительную сцену — то ли пустырь, где десятки жадных рук растаскивают меня на кусочки, то ли туалет какого-то грязного подозрительного кинотеатра — точно уже не помню. Когда некоторое время спустя Жак протягивает руку и, не отрывая глаз от дороги, принимается размазывать широкие слепые жесты мне по груди и животу, а затем его пальцы вступают в борьбу с моими за обладание набрякшей мокрой игрушкой, он нарушает плавное течение моего сценария. Сделав над собой усилие, я решаю не мешать.

Неподалеку от въезда в Перпиньян Жак останавливает машину на пустой, ярко освещенной парковке, у подножия какого-то многоэтажного дома. Преодолевая разделяющий нас провал между сиденьями, он изгибается и вытягивается в моем направлении, отчего на мгновение становится похожим на горгулью. Его голова вплывает в поле моего зрения. Его пальцы забираются во влагалище. Чавканье набухших губ доставляет мне удовольствие, их натуральное, сочное хлюпанье возвращает меня к реальности. Для того чтобы развернуться навстречу ласкам, моему телу нужно дать срок. Необходимо сделать усилие. Я вовсе не сразу широко развожу бедра, запрокидываю голову и раскидываю руки, выпячивая грудь. Для этого требуется время. Время, для того чтобы выпростаться из рефлекторно занимаемого скрюченного положения, впечатанного в тело бесчисленными детскими ночами, когда, девочкой, я старалась мастурбировать в полной неподвижности. Время, для того чтобы — всегда и даже после многочасовых метаморфоз перед глазом объектива — подготовиться и раскрыть все тело разом, одним широким взмахом. Я страшусь не наготы — вовсе нет — внезапности откровения наготы. Я не испытываю неловкости или смущения перед чужими взглядами — вовсе нет! — проблема состоит в том, что я не умею избавиться от своего внутреннего глаза и взглянуть на себя со стороны. Для-этого мне необходимо перетечь в чужой, направленный на меня взгляд. Я не в состоянии сказать: «Смотри!» Я скорее жду, когда мне осторожно скажут: «Смотри, как я на тебя смотрю…» Я не сопротивляюсь и предоставляю Жаку полную свободу действий. Однако очевидно, что я погрузилась слишком глубоко и так далеко ушла в себя, что, для того чтобы вернуться обратно, мне необходимо пройти через своего рода зародышевую стадию. Я скукоживаюсь, свертываюсь в клубок и заглатываю разбухший член, чувствуя как под моими губами мобильный кожаный чехол скользит вдоль неподвижной оси. Я в состоянии в такой степени отдаться этому процессу и достигнуть такого градуса сосредоточения, что мне начинает казаться, что мое тело целиком, как узкая перчатка, насажено на огромный фаллос.

Серия фотографий, сделанная одним американским фотографом, — некоторые из них были напечатаны годы спустя в журнале «On Seeing» — открывается снимками, на которых можно видеть — я вижу саму себя сегодня — мою субтильную сомнамбулическую фигуру — можно подумать, что у меня головокружение и я вот-вот покачнусь и упаду, — стоящую возле матраса, на котором некая пара предается разврату. В помещении темно, свет падает только на колени девушки и ступни юноши, а я, кажется, одета во все черное. На других снимках я сижу на матрасе, склонившись над парой; за стеной ниспадающих волос угадывается моя голова, упрятанная между девичьим бедром — одной рукой я пытаюсь раздвинуть ее бедра пошире — и торсом молодого человека. Очевидно, я делаю попытку полизать выступающие детали половых органов обоих участников. На кого я похожа? На исправного работника — прилежного водопроводчика, старательного обойщика, усердного механика, — изучающего проблемные детали, потребовавшие его вмешательства; на ребенка, от которого игрушка укатилась в щель и который, приникнув глазом к черной дыре, тщательно изучает возможности заполучения ее обратно; на запыхавшегося спортсмена, присевшего перевести дух и оперевшегося локтями на колени. Зрителю становится понятно, что я прилагаю массу усилий для того, чтобы протолкнуть мое тело и вдвинуть его между двумя другими телами — создается даже впечатление, что я хочу запихать его туда целиком. От себя добавлю: этому физическому напряжению соответствует сильнейшей степени концентрация всех душевных сил.