"Горящий рукав" - читать интересную книгу автора (Попов Валерий)

ЭТО ИМЕННО Я

Какая-то легкая, но прочная конструкция теперь поддерживала меня изнутри – не давала опасть, скукожиться, "расправляла" меня! Теперь я легко входил в класс и куда угодно. Моя обособленность раньше меня угнетала – теперь я с нею тайно ликовал. Сколько я вдруг понял всего, и наслаждался этим, и никому не собирался этого выдавать.

Теперь я знал, зачем хожу, вхожу, гляжу, – все теперь было полно смысла, и когда получалось еще раз – это было еще одним подтверждением, что я нашел свое!

Вот я иду по узкой булыжной улице, тускло освещенной луной, сердце заранее колотится в предчувствии: сейчас что-то произойдет. И вдруг сердце падает – из единственной двери в длинной глухой стене выходит какой-то огромный человек, идет, мрачно склонив голову. Мы неумолимо сближаемся – узкий тротуар сейчас сведет нас. Но я, не сворачивая, иду. Телу страшно – а душа поет. Сейчас что-то произойдет, все неожиданно, но точно перевернется – как я люблю. Мои, сугубо мои истории липнут ко мне, я уже почти богат ими – и вот сейчас случится еще одна. Я точно предчувствую это, хотя абсолютно еще не представляю – что? Главное – жизнь меня увидела и теперь уже работает на меня. Что может быть слаще этого чувства? Ну? Что теперь? Что еще она мне подарит на этот раз? Мы неумолимо сближаемся с тем грозным прохожим. И вдруг он резко запускает руку за пазуху. Я обмираю. Нож ты сейчас получишь, а не рассказ! На слабых ногах я иду вперед. Трусость – или отвага? Работа! Которая, как я понял, вошла в меня уже навсегда… ежели не убьют сейчас. Ужас и восторг нарастают с каждым шагом. Он медленно начинает вытягивать руку из-за пазухи.

Вот… сейчас… Когда мы сходимся, закрываю глаза, рискуя соступить с тротуара и попасть под транспорт. Но что транспорт по сравнению с этим вот страхом? С закрытыми глазами жду конца… жизни? Или – сюжета? Что важней? И – нарастает ликование: страшный момент прошел, его шаги уже стучат сзади! Короткий звук, словно выстрел, – но звук какой-то знакомый, привычный, родной. Я открываю глаза, резко оборачиваюсь и успеваю увидеть, как горбатая крышка, ударив в синий почтовый ящик, подпрыгивает и снова падает, закрывая щель. Он всего лишь опустил письмо, этот "страшный человек"! Я усмехаюсь, вытираю пот. Стою обессиленный. Надо мне это было? Надо!

Домой я прихожу счастливый, сопя простуженным носом, с ощущением, что шатался не зря. Чем я доволен, какой добычей? Историей избавления от страха, слегка дурацкой. чуть-чуть смешной? Это что-нибудь для меня значит? Значит, значит. Важней ничего нет для тебя, чем такие истории. Скоро поймешь, зачем тебе они, а пока просто радуйся, что они происходят с тобой. Ты уже при деле! При каком?.. Не знаю, но чувствую себя хорошо!

Я вдруг заметил однажды, что сижу на парте наискосок, вольно и легко, закинув ногу на ногу, и спокойно смотрю учителям в глаза. Я вспомнил вдруг, как на самом первом уроке в самый первый день, когда училка сказала: "Нарисуйте, что хотите!" – я, мучительно стесняясь, нарисовал крохотную уточку, почему-то втиснув ее в одну тетрадную клетку! Что же произошло во мне, почему я так укрепился и все вокруг чувствуют это? Кто со мной сделал это?.. А я сам! Что – зря, что ли, годы терять? – думаю я лихо, но, слава богу, не вслух.

"Покатили тебе золотую медаль!" – однажды шепнул мне с задней парты

Макаров, когда за не совсем блестящий ответ химичка все же поставила мне пятерку. Больше я не буду так рисковать. Упадешь – не поднимешься. Да и куда падать? Зачем?

Малов, который раньше шел в классе первым, вдруг стал прогуливать: что-то там дома у него. Ну и что? У меня тоже что-то дома. Но зачем из одной беды делать две? Беды, срастаясь, усиливаются, не надо их множить – в новое место надо новым приходить, будто в тылу у тебя ничего нет плохого. "С пяти до восьми – приготовление уроков.

Страдания – с восьми пятнадцати до восьми двадцати. Одно с другим не смешивать!" Такое шутливое расписание дня я составил себе тогда. И теперь так живу.

Несчастная любовь?

Пожалуйста! С семи до восьми!

Она приходила в семейство Беловых, на третий этаж во втором дворе. Я только раз увидел ее – черные кудри, оливковое, матовое лицо, скромно склоненное – и сразу задохнулся. И потом я чувствовал истому, видя даже пожилую беловскую домработницу, выходящую во двор.

На базар за продуктами? Ждут, значит, гостей? Кровь ударяла в голову. Но тут работница проходила и исчезала, и я переворачивал страницу учебника и продолжал свои занятия. Умно? Умно. Пожилая домработница меня устраивала даже как-то больше, хотя бы уже тем, что не надо вставать и за нею идти, бросая учебу, – а чувства те же, и даже острей! Потом мне стало хватать лишь приближения субботы – в субботу я впервые увидел ту! Сердце сладко щемило. Но во двор я даже не выходил, время не тратил: вряд ли она так скоро появится – такая ее "навязчивость" испортила бы все. Я вдруг почувствовал уют стола, где можно достигать всего, не сходя с места. Я всемогущ! Есть что-то важнее и слаще даже любви! Согласитесь, почувствовать это в ранней еще молодости – дело немалое!

Вдруг сам Малов пожаловал ко мне, бывший лидер класса и отличник, – пришел поздно вечером, без предупреждения и звонка, словно с обыском, надеясь "накрыть" мое тайное оружие и разоблачить меня.

Видимо, он никак не мог смириться с тем, что я вдруг перед самым финишем выскочил из-за его спины и стал первым. "Откуда такая сила и нахальство?" Своими серыми глазами навыкате он быстро оглядел нашу квартиру и, не обнаружив ничего "секретного", уставился на меня.

– У тебя дед академик? – резко вдруг спросил он.

Значит, это показалось ему причиной всего?

– Да, – произнес я спокойно и насмешливо, – но видел я его один раз, в глубоком детстве, когда мы через Москву ехали из Казани сюда. Вряд ли я произвел на него такое уж неизгладимое впечатление! – я тщательно проговорил эту сложную фразу.

Малов буквально задохнулся от негодования – откуда этот тип, как это он так нагло и, главное, спокойно говорит?! А он, Малов, волнуется и дрожит! Я сам-то не совсем еще понимал, откуда во мне все это?! Но держался я неплохо, азартно чувствуя, что после той встречи со

"страшным человеком" у почтового ящика уже сам черт мне не брат!

– А в школе, как ты думаешь, знают про твоего деда? – цепко разрабатывал Малов единственную версию, которая казалась ему реальной.

– Понятия не имею. В анкетах я этого не писал.

Малов снова забегал глазами – так что же, что же? Соображал он, надо отметить, гораздо лучше меня, задачки щелкал с ходу, математик им восхищался… но что-то он вдруг потерял! Может быть, перестал понимать, для чего учиться хорошо, – а я это вдруг почувствовал, хотя объяснить это четко еще не мог. Для чего? А на всякий случай!

Это спокойствие мое больше всего бесило Малова. Он понимал одно слово – "схватить!". А тут – непонятно что творится! Малов ушел, раздосадованный. Потом я посмотрел в окно, но уже не увидел его, так стремительно он передвигался. Зато я увидел домработницу Беловых и с некоторым удовлетворением почувствовал, что сердце уже не сжимается, как прежде.

"Вот так проходит первая любовь!" – произнес я про себя, наслаждаясь этой фразой, пестрой, как хвост павлина, серьезной снаружи и насмешливой внутри.

И много еще предстоит всяческих наслаждений в этой комнате и за этим столом! – чувствовал я, любуясь закатом, покрасившим потолок цветом луковой шелухи.

И вдруг точно в этом же состоянии я оказался через десять лет, сидя в той же позе, в тот же час, так же глядя на потолок и то же самое ощущая. Две эти абсолютно одинаковые минуты, случившиеся через такой долгий промежуток, оказались вдруг в сознании где-то рядом. Сознание собирает сходные моменты, при этом ему как бы и неважно, каким временем они разделены. Оцепенев от сего феномена, боясь разрушить его, я сидел неподвижно, и все, подчиняясь этой минуте, застыло: никто не входил в мою комнату, не звенел телефон. Я уже знал, для чего я живу. Все странное, случившееся со мной, уже пригодилось – и рукав нового пальто, загоревшийся, когда я пытался прикурить у одноклассников, и такая чужая зеленая мисочка, оказавшаяся в руках отца, когда я приезжал после его ухода из дома, – все эти пронзительные видения пронзали меня не зря – я вспомнил все и все написал, и написал удачно, и все сказали: ого! Но что поразило меня

– точно в такое же мгновение, окрасившее потолок цветом луковой шелухи десять лет назад, я уже знал, что сделаю это, был спокоен и даже торжествовал! То было не два мгновения, озарившие мою жизнь с промежутком в десять лет, а одно мгновение, расколовшееся на два! А в промежутке? Было много всего: школа, золотая медаль, электротехнический институт, работа на морском заводе, первые знакомства с писателями. Десять лет ушли на подтверждение того, что мне и так давно было ясно! Десять лет! Но как быть? Чтобы люди тебя увидели – быстрее не выходит. Надо было еще написать то, что я хотел, напечатать (целая эпопея!), и потом – чтобы до всех дошло. В появление нового писателя никто поначалу не верит. Когда все уже нужные бюсты стоят на шкафах – куда же еще писатели? Я страдал, что все приходит так медленно (когда ж все зашевелится?), но терпел. А кто не вытерпит "жизни холод" – тот не дойдет. Хорошо, что была вспышка счастья в самом начале. И после этого я мог уже идти по этому лучу, не сбиваясь, вылезая из ям, проходя сквозь непроходимые бетонные стены режимных объектов, где служил после института, – луч и тут находил брешь. Благодаря тому, что я поймал его десять лет назад и не упустил, когда жизнь меня колошматила, я выжил и сделал то, что хотел и должен был сделать. А что было со мной в следующую, вторую десятилетку, я еще расскажу.

Хотя и второй закатно-оранжевый вечер, случившийся через десять лет, тоже не был умиротворенно-спокойным, он был таким же пронзительным, как и первый, – лишь такие мгновения и запоминаются, Если в первый раз было лишь предчувствие, то теперь я уже знал точно, в какое глубокое море я вхожу. И этот второй вечер мне потому так запомнился, что я ждал звонка. Тот звонок должен был сказать мне: а пустят ли меня вообще в это "море" или нет? Уже часа два как должно было кончиться заседание приемной комиссии, и я страстно ждал звонка моего друга Яши Гордина, чей тесть, замечательный Леонид Николаевич

Рахманов, заседал в этой комиссии. В квартире на Марсовом поле, где жили и Леонид Николаевич и Яша, уже было известно, принят я или нет.

А здесь, в этой комнате окнами на пустырь в далеком Купчино, где я волею судеб оказался, было тревожно – хотя душа уже была ко всему готова, в том числе и к новым битвам, и от напряжения пела, как струна. Время надежд – восемь, половина девятого – сменилось отчаянием. Если было бы что-то радостное, я бы уже знал. Весть радостная летит как стрела. А дурная долго топчется, не идет, стесняется – и ее можно понять. Теперь главное, чтобы эта весть не прозвенела дома. Тут к моим переживаниям добавятся еще страдания мамы и жены – за прошедшие десять лет зона страданий значительно расширилась. Еще и дочь появилась! Конечно, сути дела она пока не поймет – но общий упадок духа почувствует и заплачет. Поэтому мне сейчас надо выйти на улицу, отрегулировать себя – и при любом исходе дела вернуться радостным и спокойным.

Закат угас. Я быстро оделся и вышел. Темная морозная мгла питерских окраин! Шестьдесят девятый год! Уже два года, как мы живем на этом глухом пустыре, и ничего тут не добавляется! И так из-за вечных этих колдобин трудно пройти – а теперь еще они покрылись льдом! Упав два раза, добрался до ближайшей и, увы, единственной в нашем квартале телефонной будки на углу. Домашний телефон нам поставили только что, а перед тем сколько переживаний моих слышала эта будка! И пусть услышит еще! "Нет? Не подходит рассказ? Совсем не годится?.. Спасибо вам!" Как-то радостей в ней я совершенно не помню, радости почему-то приходят по почте. Сейчас будка к тому же белая, ледяная, непрозрачная, примерзшая дверь отходит с сипеньем. Падаешь туда, словно в гроб. Нет, в гроб ты не ложился еще, так что не сравнивай.

В гробу – оно, может, и поспокойней будет. Точность важнее всего. А тут – телефон, помутневший от мороза, висит, а трубка оторвана!

Кому-то надо непременно, чтобы и без того тяжелая жизнь была еще тяжелее! Надо тащиться по ледяным колдобинам еще квартал!

Но – добираюсь до новой, такой же побеленной морозом будки.

Скособоченный диск с трудом поворачивается – приходится с натугой его поворачивать не только туда, но и обратно тоже. Все цифры набраны. Тишина. А есть ли вообще связь на свете, или все уже распалось в этой морозной темноте? Гудки -такие далекие, словно с

Луны! Никого?! Куда же все делись на этом свете? Щелчок. И тихий, еле узнаваемый голос Яши:

– Слушаю вас.

– Алло! – ору я. – Алло!

– К сожалению, ничего не слышно, – произносит он.

Сейчас повесит трубку – и страдания мои, вместо того чтобы убить меня враз, растянутся надолго. Ужасна жизнь – к главным страданиям зачем-то примешиваются мелкие неприятности, сломанные будки – словно тебя хотят специально добить! Громкий шорох в трубке: вот он слышен почему-то хорошо. Можно выходить. Железная трубка щиплет ухо – примерзла, придется отдирать? И вдруг – ласково-насмешливый голос Яши:

– Но если это звонишь ты, Попов, могу сообщить тебе: у тебя все в порядке. Принят фактически единогласно.

– Ура! – кричу я, но сипло, голос мой тоже примерз. – Спасибо тебе!

– надеюсь, он услышал.

Выскакиваю на мороз. Озираюсь. Так же морозно и темно, но фонари на столбах сияют как-то ярче и мороз уже не гнетет, а бодрит. Снова падаю. Но уже как-то целенаправленно. Я уже знаю свое дело – набивать шишки и рассказывать об этом смешно. Вроде я "вышел и ростом и лицом" – почему же я выбрал такую работу? Или она выбрала меня?

Еще отец, в сущности, это дело наладил – и теперь передал это налаженное хозяйство мне: набивай шишки и пиши о них, чтобы людям, побитым судьбой, не так было грустно. Он и сам немало в этом преуспел, неоднократно рассказывал, как еще в молодости вынес головой стекло над почтовой стойкой, где раньше не было стекла – и вот надо же, сдуру поставили! Потом, читая учебник, своротил в

Саратове столб, оказавшийся на его пути. И, в общем-то, вся жизнь его была уставлена такими столбами. Когда мы после войны приехали в

Ленинград, тут ничего не было – даже дверных звонков. А дверь мы установили в неожиданном месте, в конце длинного коммунального коридора – попробуй найди ее, гость! Стучать бесполезно – за дверью опять длинный глухой коридор. Но отец, с парадоксальным его мышлением, что изобрел? Он нашел на помойке ржавую банку, отвел зазубренную крышку, накидал в банку гвоздей, крышку снова задвинул и положил этот плод смелого разума в нашей комнате, перед окном. Потом привязал к банке тросик и выпустил конец его через окно. Теперича друзья семьи, самые желанные гости, допущенные к тайне, знали, как к нам можно попасть. Не надо было, как раньше, орать на всю улицу:

"Поповы! Откройте!" У нашей старинной арки сбоку стоял гранитный столбик – чтобы въезжающие экипажи об него бились, не разрушая дом.

Теперь столбику нашлось другое применение. Дорогой гость должен был встать одной ногой на столбик и дотянуться до кончика тросика, свисающего вдоль водосточной трубы – и как следует подергать. Банка прыгала и гремела. После чего кому-то из нас надо было выглянуть в форточку и помахать: заходи! Просто и необычно.

Однажды мы сидели обедали и никого в гости не ждали, и вдруг банка загремела-запрыгала. Мы радостно кинулись к окну – и что же мы увидели? Под окном стояла небольшая толпа, а на столбике стоял милиционер и дергал наш тросик с некоторой опаской. Подозрения этот свисающий предмет вызвал, видимо, самые серьезные. Антенна вражеского передатчика? Бикфордов шнур, ведущий к бомбе? В те времена бдительность была на высоте, и гениальное изобретение отца чуть нам не принесло всяческие неприятности. Такова участь гения!

Отец, почесав лысину, пошел разбираться.

Впрочем, отец, кроме набивания шишек, имел и еще кое-какие занятия, был выдающимся селекционером – в Казани по просу, в Ленинграде – по ржи. И успехи в этой области слегка отвлекали его от чудачеств, чудачества он целиком оставил на меня – мол, действуй, сынок, может быть, когда и окупится! И я действовал – в семь лет чуть не утонул в

Пушкине в пруду, в одиннадцать – зачем-то переходил Фонтанку по льду и провалился. "Боюсь, люди так и не успеют оценить твой талант, не успеешь поведать о нем миру!" – читалось в насмешливом взгляде отца.

Однако я успел. Я уже был писатель со стажем, опытом и умением: рукав теплого моего пальто (чудесный сюжет!) загорелся от папиросы, когда мне было всего девять. А свой первый рассказ я создал, по воспоминаниям бабушки, уже года в полтора. Едва научившись ходить, я уже представлял из себя объект, достойный описания. Мама сшила мне из какой-то ткани (видимо, со стола президиума) широкие красные шаровары. В Казани мы жили на узком перешейке между оврагами, и сильные ветры то и дело пытались сдуть меня вместе с красным моим парусом в овраг. Я не стал жаловаться, и до сих пор я больше люблю принимать решения в размышлениях, а не в разговорах. Я пошел домой и, ни с кем не советуясь, вынес маленький стульчик, на котором иногда дома сидел. На ветру я использовал его для устойчивости – когда ветер хотел меня сбросить, я крепко опирался о стул. В другой руке, по свидетельству бабушки, я всегда держал для балансировки бутылку со сладкой водой и соской. Еще больше устойчивости я любил усидчивость: борясь с порывами ветра, я пересекал плацдарм и дерзко устанавливал стульчик у самого оврага. Здесь я комфортно усаживался, закидывал ногу на ногу и, придерживая панамку, закидывал голову и пил из бутылочки. Умел жить и ценил наслаждения – уже тогда! Теперь оставалось это только описать – то был мой первый или второй рассказ. Так что когда мне определяли литературный стаж, правильней было считать с полугода – свое предосудительное поведение в ванночке я тоже помнил и потом описал. Жили мы в Казани, а работали родители на селекционной станции на Архиеереевой даче. Однажды они почему-то несли меня туда на руках, весело споря, передавая с рук на руки.

Выходили они еще до солнца: огромное казанское озеро Кабан, вдоль которого они шли, появлялось под холмами внизу, сперва темно-фиолетовым, потом багровым.

Летом мы переезжали туда. Отец бодро шагал за возом, на котором лежал наш скарб, и я тоже сидел на возу, вместе с сестрами и бабушкой. Помню внеплановую остановку среди степи, у большого светло-серого вяза: стульчик потеряли! Мысли отца всегда витали далеко от конкретных мелочей жизни. И мои мысли, как ни странно, тоже где-то летали: не увидать, как мой любимый стульчик отвязался и упал! Это надо же! О чем таком надо было думать, чтобы проглядеть мой любимый предмет? А упал он прямо отцу под ноги! И тот, со своей обычной отрешенной улыбкой, величественно его перешагнул, такую мелочь пузатую! Мы долго стояли у вяза (хотите – поменяйте его на тополь). Отец даже вернулся до поворота дороги, посмотрел вдаль. И вернулся почему-то со счастливой улыбкой, еле сдерживая смех.

– Ничего! – произнес он – У него четыре ноги – догонит!

Придумал! Изобрел! И был счастлив. Слова важнее предметов! Словом можно поправить все! – вот что я радостно там усвоил, приобрел, можно сказать, специальность свою! Выражаясь языком современным, потеря стульчика – наш первый с отцом совместный литературный проект. Потом было еще несколько.

И вот я на самообслуживание перешел. Начиная с горящего рукава жизнь всегда приветливо обо мне заботилась, поставляя материал. Веселых ужасов у нас кругом гораздо больше, чем скучного реализма, поэтому я, выбрав веселое разрешение ужаса как основной мой прием, никогда не знал перебоев в работе.

Помню – самый глухой застой. Дома хоть шаром покати, да и в магазинах тоже. Да если бы хоть что-то там и было, денег все равно нет. Полное отчаянье. Но что радует – это еще не предел. Вдруг раздается резкий звонок, мы кидаемся к двери – и в квартиру, отпихнув нас, врывается невысокая, но крепкая женщина. Не обращая, фактически, внимания на нас, она сбрасывает с наших кроватей одеяла, увязывает все белье в узлы и стремительно направляется к двери. "В чем дело?" – успеваю пролепетать я. Тут она останавливается, и мстительно говорит: "А вы не знаете? Вам выдали в прачечной мое белье!" – и устремляется к выходу. "А где же наше белье?" – "Понятия не имею!" – произносит она торжествующе. И хлопает дверь. А мы с женой вдруг валимся от хохота. Несчастье превратилось в гротеск.

Потом, конечно, выясняется, что автором сюжета была моя жена Нонна, уверенно из двух пакетов схватившая чужой и одарившая меня очередным гротеском, которыми, кстати, она уверенно снабжает меня до сих пор.

Помню, как я просил ее принести мне в больницу зеркальце и она, вместе с нашим другом Никитой, с грохотом втолкнула в палату средних размеров трельяж из нашей прихожей, и как она сияла при этом от счастья, а "сопалатники", придерживая швы на животах, хохотали – может, впервые за все свое пребывание здесь. Так что сюжетами я обеспечен надолго. Впоследствии граница трагического и смешного перемещалась, как тень Земли при лунном затмении, постепенно закрывая свет. Но всегда в конце выскакивал светлый лучик, позволяющий жить.

Быть мастером гротеска в нашей действительности очень легко – сама наша жизнь на нем и стоит. Например, вспоминаю похороны и поминки мачехи. Предлагается почтить минутой молчания память замечательной женщины, выдающегося селекционера. Потом, видимо, последует тост.

Полная тишина – и вдруг короткое, прерывистое бульканье. Кто-то, не выдержав паузы, торопливо "набулькал" в рюмку. К скорби добавляется тихая усмешка, какой-то ветерок проносится по лицам. Жизнь продолжается, несмотря ни на что! Дороже всего стоит улыбка, появившаяся из глубины страдания. Гротеск – лучшая модель жизни.

Гротеск – самый короткий, как вспышка молнии, путь от несчастья к смеху. Этим я наслаждаюсь и до сих пор. Меня греет высказывание

Пруста: "В вечности от литературы остается только гротеск".

Раньше считалось, что нелепа лишь советская жизнь. Но этого и в современной жизни хватает. И у меня перебоев с материалом как не было, так и нет. По-моему, с переходом от расхлябанного социализма к якобы четкому капитализму мало что изменилось вокруг.

Недавно я в мрачнейшем настроении сел в метро, но через минуту уже ликовал, впрочем, вместе со всем вагоном. Одновременно со мной вошли два усталых человека. Рухнули на сиденье и отключились. Но как! Один спал, высоко подняв правую руку, и в руке той была не бутылка, не нож, но шариковая ручка. Второй сполз почти в проход, но цепко сжимал в руке журнал с заполненным наполовину сканвордом. То есть – сон сразил их как раз на пике интеллектуального подвига: вот сейчас ребята немного передохнут и снова продолжат свое нелегкое дело. С такими людьми писателю, да и вообще – современнику, чем не жизнь?

Вагон с любовью и надеждой смотрел на них.

Пока писатель живет среди своего народа, такие подарки ему гарантированы, даже обязательны, успевай только их фиксировать – и счастью твоему не будет конца! Жить среди такой роскоши, событийной и словесной… что тебе нужно еще?

В молодости у меня был друг, а вернее, сокурсник, обладающий поистине уникальным даром. Он входил в незнакомую компанию, произносил пару фраз – и через минуту его уже били.

– Как ты нашел нас?

– По запаху!

И понеслось!

– Ну как же ты так? – вытаскивая его в очередной раз, огорчался я.

– Конечно, правду никто не любит! – сплевывая кровь (или зубы), гордо говорил он, явно считая, что он служит чему-то высокому.

Когда у нас в стране начались бурные события, я нетерпеливо ждал его появления в роли дерзкого журналиста или бесстрашного депутата – причем с любой стороны. Ему-то какая разница, с какой стороны резать правду-матку, лишь бы резать ее! Но не дождался. Увы! Почему-то близкие знакомые никогда не становятся знаменитостями. Но дело его живет.

– Куда вы нас посадите? – радостно спросил я официанта, входя в кафе.

– Только на кол! – с явным наслаждением произнес он.

Я сначала подумал, что, может, ослышался, может, он "на пол" сказал?

Но он был так горд, что явно сажал опостылевших посетителей именно на кол! И таких героев полно, и главное – они чувствуют себя правыми, почти святыми! Как говаривал тот мой друг: "А если он не поверит, что я хороший человек, я так ему будку начищу – не забудет вовек!" Еще он говорил гордо: "Да, жизнь не балует меня!" А за что же ей, жизни, баловать таких, если они сами ее дубасят? Люди, уверен я, делятся не только на классы и нации, но – на слышащих и неслышащих. И неслышащие ненавидят слышащих: чему это там улыбаются они? И при чем тут политическая обстановка, да и цены, в конце концов? Ведь в раю, говорят, нет материальной заинтересованности и политики нет – ничего нет, кроме самого рая. И рай этот вовсе не за океаном, а у тебя во рту, и скрывается за одним легким поворотом языка. Скажи собеседнику своему вместо официального ледяного слова

"товарищ" шутливое "товарышш" – и вы оба в раю, хоть и ненадолго. А почему, собственно, ненадолго? Ведь у нас, слава богу, хватает букв.

Но нынче, увы, бушует тезис: "Вот будет человеческая жизнь – тогда по-человечески и заговорим". Как будто Шаляпин запел лишь тогда, когда стал миллионером! На самом деле – все наоборот. И научить этому людей – чем не счастье для писателя?

Придумав в самые глухие времена повесть "Жизнь удалась!" и написав ее, я, думаю, сделал свое главное дело. Герой, отчаявшись, уходит из дома отдыха ночью и на пруду проваливается сквозь лед. Это узнают друзья, и ночью они собираются на берегу пруда в сторожке, бывшей часовне, и вспоминают их нелегкую, но в общем-то веселую жизнь.

Восходит солнце. Они смотрят на лед. Да – вот тот черный страшный провал, унесший жизнь их товарища. И вдруг из этой "проруби" вылетает, трепыхаясь, живой лещ и падает друзьям под ноги. Какая сила могла выкинуть его? На краю льда появляется локоть, потом голова – и вылезает их друг. Живой, и главное – абсолютно сухой!

Оказывается – воду из пруда давно откачали. А остался лишь один лед, и наш друг, прекрасно под ним выспавшись, вылез к друзьям. Тонуть нет смысла, если нет воды – но многие тонут даже без нее!

Потом название "Жизнь удалась!" широко расхищалось. Появилось даже такое блюдо, а затем и такой плакат – черной икрой по красной там написано "Жизнь удалась!". Все попытки мои срубить под это дело хотя бы икры мойвы, чтобы ею расписаться под моими словами, не увенчались ничем. Все умело запутано, как это принято в сфере бизнеса. Ну что же: мне плохо – зато моим словам хорошо. А это и есть главное для писателя.