"Периферийная империя: циклы русской истории" - читать интересную книгу автора (Кагарлицкий Борис Юльевич)Глава VI ПЕРИФЕРИЙНАЯ ИМПЕРИЯ Задержка развития, вызванная смещением торговых путей (сначала в XII-XIII, а затем в XVI-XVII веках), привела не просто к «отставанию от Запада», а к тому, что социальная эволюция пошла по качественно иной траектории. Причем эти восточные «особенности» были вызваны не изоляцией от Западной Европы, а, напротив, сложившимися с ней экономическими и политическими связями. Чем более активно Россия втягивается в мировую экономику, тем существеннее эти «специфические отличия». Отнюдь не случайно, что «вторичное закрепощение крестьян» в Восточной Европе происходит параллельно со становлением рабовладельческих плантаций в Америке. Характерно, что наиболее активно рабовладельческие отношения возникают там, где потребность в этом испытывает динамично развивающийся капитализм. Робин Блекборн в «Истории рабовладения» показывает, что три наиболее передовые страны Запада – Англия, Голландия и Франция – сыграли и решающую роль в становлении рабовладельческой экономики в Новом Свете. Период между 1640 и 1750 годами стал временем бурного развития рабства. Численность рабов неуклонно возрастала и в ряде карибских колоний превзошла число белого населения. Первым местом, где это случилось, был английский Барбадос в 1645 году [Любопытно, что Барбадос оказался и одной из первых английских колоний, где были созданы органы политического самоуправления. Разумеется, только для белых]. После этого рабство стало стремительно распространяться. «Испания, являвшаяся крупнейшей колониальной державой в Новом Свете, была лишь четвертой в сфере работорговли. Британия и Франция, которые еще в 1640 году не имели колоний, основанных на рабском труде, теперь владели самыми процветающими рабовладельческими плантациями Нового Света» [291]. Изменился и характер плантаций. Они стали крупнее и все более коммерчески ориентированы. «Переход к крупным плантациям был совершен на Карибских островах в 40-50-е годы XVII века британскими и французскими землевладельцами, которых поддерживали независимые голландские купцы» [292]. Золото, добывавшееся рабами в португальской Бразилии, направлялось на лондонские рынки. Хлопок и сахар перерабатывались во Франции. Без европейского спроса колониальная плантационная экономика не могла бы развиваться. А с другой стороны, отмечает Блэкборн, дешевое колониальное сырье «сделало возможным накопление капитала в тех немногих странах, которые использовали наемный труд» [293]. Принудительный труд рабов на плантациях был частью первоначального накопления капитала. «Плантационная революция опередила индустриальную примерно на столетие. Независимо от того, был ли другой путь возможен и желателен, реальный переход к капиталистической индустриализации стал возможен благодаря активному товарному обмену с рабовладельческими плантациями» [294]. Развитие рабовладельческих плантаций помогло преодолеть экономические трудности, с которыми сталкивался Запад в середине XVII века. Но точно таким же образом формирование крепостнического сельского хозяйства на востоке Европы было важной частью глобальных преобразований, которые обеспечили успешный рост мировой экономики в следующем столетии. С появлением английских и голландских колоний в Северной Америке спрос на поставки из России несколько снижается, а цены на них падают. Однако производство сырья в колониях оказывается недостаточным, чтобы удовлетворить растущий спрос. По мере снижения цен, падает и интерес колонистов к производству подобных товаров. С другой стороны, в то время как обесценивалось традиционное российское сырье, в Западной Европе формировался новый рынок продовольствия. Соответственно, характер восточноевропейской торговли в XVII веке радикально меняется. Вывоз зерна выходит на первое место. Как уже упоминалось, XVII век – эпоха голландской торговли в России, так же как предшествующий век был временем английской торговли и влияния. Если англичане открывают русский сырьевой экспорт, то голландцы специализируются на зерне. Торговля зерном в мировом масштабе была сосредоточена в руках амстердамских купцов. До середины XVII века избытка зерна в России не было. За сто лет до того западные купцы, отмечая возможность зерновой торговли, не считают ее наиболее выгодным делом в России. Лишь в XVII веке голландские представители начинают уговаривать московского царя резко увеличить экспорт зерна, ибо это «увеличит доходы государя от пошлин» [295]. Голландцы просят у царя монополию на вывоз хлеба. Закупать зерно в России для голландцев было в принципе выгоднее, чем в Германии, ибо на Востоке можно было обменять хлеб на западные изделия: «Корабли, которые идут в Московию, нагружены ценным товаром, а не балластом, как те, которые ходят в Данциг, Ригу, Францию» [296]. Иными словами, именно отсталость производства в России делала ее особенно привлекательной страной для мировой торговли. Потребность в зерне Голландия испытывала, прежде всего, для обеспечения внутреннего рынка. Сельское хозяйство Соединенных провинций было ориентировано главным образом на более выгодные и важные для развития промышленности технические культуры. В свою очередь, начав импортировать в больших количествах продовольственное зерно из Восточной Европы, голландские купцы быстро обнаружили, какие возможности открываются перед ними на мировом рынке. В XVII веке перевозкой зерна заняты уже тысячи кораблей, а Амстердам превращается в мировой центр зерновой торговли. Проблемой для развития амстердамской торговли были зундские пошлины, установленные Данией на любой товар, вывозившийся из Балтийского моря в Северное. Вывезти товар в Северное море через Зундский пролив, не заплатив пошлину датскому королю, могли с некоторых пор лишь шведы. Захватив город Мальме на северном берегу пролива, Швеция окончательно превратила Данию во второстепенную державу. Одновременно под властью шведского короля оказались устья многих немецких рек и торговые города Ливонии. Однако беспошлинная торговля через Зунд была доступна только шведским купцам, тогда как немецкие купцы из Риги, даже находившиеся под властью шведской короны, такой привилегией не обладали. Рига оставалась крупнейшим городом шведского королевства, и правительство в Стокгольме очень насторожено относилось к амбициям своих немецких подданных из Риги. Одновременно, по мере роста глобального спроса, дорожал и хлеб. В 1606 году ласт (1,92 тонны) ржи стоил в Данциге 16 гульденов, в 1622 году уже в десять раз больше. После оплаты транспортировки и зундских пошлин цена еще больше взлетала вверх. В 1628 году в Амстердаме за ласт зерна давали до 250 гульденов. Совершенно ясно, что для голландцев Россия представляла огромный интерес. С одной стороны, выбросив большое количество ржи на мировой рынок, она могла бы сократить цену. А с другой стороны, путь из Архангельска в Амстердам проходил в обход Зундского пролива. Это делало его коммерчески привлекательным, несмотря на все трудности северной навигации. Уже в 1629 году было получено разрешение на вывоз 20 тысяч четвертей для отправки в Амстердам и Бремен. В следующем году из Московии было вывезено уже несколько сот тысяч четвертей зерна. Значительную часть ржи получали в монастырских вотчинах, причем одним из самых крупных коммерческих партнеров голландцев в середине XVII века был патриарх Никон. В свою очередь, голландские купцы обязались поставлять ему ежегодно крупные партии рыбы, которую закупали тут же, на севере России [297]. Голландский представитель в Москве Исаак Масса подготовил для царя записку о хлебной торговле. В 1630 году из Нидерландов явилось в Москву посольство для заключения специального договора по зерну. Голландцы просили у царя монополии на экспорт русской ржи и даже предлагали самостоятельно организовать производство, распахав пустоши. Однако царское правительство не готово было довольствоваться экспортными пошлинами. К тому же перед глазами был пример Швеции, где подобная торговля была сосредоточена в руках государства. Кремлевские чиновники тут же подготовили собственный проект о создании царской зерновой монополии. Одновременно начали торг с голландцами, заломив такую непомерную цену, перед которой меркли все ужасы зундских пошлин. Голландские планы не были реализованы, но начало было положено. Русский хлеб все же пошел на Запад в возрастающих количествах. «Вторичное закрепощение крестьянства» вовсе не является просто «феодальной реакцией» или возвратом к прошлому, речь идет о совершенно новых формах аграрной организации и принуждения. Не только в России крепостное право фактически формируется заново в XVI-XVII столетиях, достигая кульминации в «просвещенном» XVIII веке. В Восточной Пруссии происходит схожий процесс, причем для новых крепостнических отношений приходится даже вводить в обиход новое слово – Erbiintertaenigkeit вместо термина Liebeigenschaft, использовавшегося для характеристики феодальных отношений традиционного типа, существовавших на Западе. По мнению немецкого историка Хайде Вундер, это новое крепостничество «должно рассматриваться как радикальное нововведение в отношениях между крестьянами и помещиками» [298]. Фернан Бродель признает, что в Восточной Европе, в отличие от Западной, «наемный труд, однажды появившись, мог и исчезнуть». Описывая развитие виноградников в Венгрии, он отмечает, что на рубеже XVI и XVII веков «везде восстанавливается крепостная зависимость крестьянина», тогда как на Западе переход к наемному труду был «явлением необратимым» [299]. Откуда, однако, такое различие? Официальные историки советского периода, видевшие в крепостном праве «пережиток» Средневековья, не могли объяснить, почему закрепощение крестьянства не ослабевает, а наоборот, усиливается на протяжении XVI-XVII веков. Именно в разгар эпохи «просвещенного абсолютизма» в конце XVIII и начале XIX века помещики пытаются перейти к полностью «плантационному» хозяйству, лишив крестьян остатков самостоятельности. Земледельцев переводили на «месячину», снабжая их продовольствием и отбирая собственные наделы. «Тогда помещик превращался в некоторое подобие владельца плантации, а крепостной крестьянин в некоторое подобие негра» [300], – иронически заключает Покровский. Однако в России этот тип хозяйствования все же оставался крайностью, «предельной возможностью» [301]. Либеральная традиция начала XX века склонна была объяснять крепостничество ссылками на потребность государства взвалить на народ издержки, связанные с ускоренной модернизацией страны. Но это все равно не объясняет, почему модернизация сопровождалась сохранением и укреплением средневековых порядков в деревне, а не вела к их разложению. На самом деле крепостничество было не «пережитком» Средневековья, а порождением Нового времени. С точки зрения государства, связь между модернизацией страны и необходимостью усиленной эксплуатации крестьянства была очевидна и особенно не скрывалась. И все же за интересами правительства и помещиков стояли менее очевидные, но не менее значительные интересы торгового капитала, как зарубежного, так и отечественного. Этот торговый капитал диктовал повестку дня модернизаторов, и он же нуждался в использовании подневольного труда. Первый шаг к закрепощению крестьян был предпринят еще при Иване Грозном. До сих пор крестьяне имели возможность ежегодно по окончании работ, две недели, начиная с 20 ноября (Юрьев день), уйти от помещика и перебраться на другую землю. Выход этот не был совсем свободен – крестьяне обязаны были предварительно заплатить землевладельцу своего рода пошлину – рубль пожилого (немалую по тем временам сумму). Однако уже в годы Ливонской войны власти предпринимают первые шаги к тому, чтобы отменить этот обычай. Военная необходимость – всегда идеальный предлог для проведения «непопулярных мер», назревших с точки зрения господствующего класса. «Временная мера», ставшая постоянной нормой – типичное явление русской истории. Исторические источники упоминают так называемые заповедные лета, когда переход крестьян ограничивается. Правда, подобные постановления действовали, судя по всему, не по всей стране, а только на некоторых территориях [По вопросу о «заповедных годах», введенных Иваном Грозным, среди историков нет полного единства. Сам указ не сохранился ни в оригинале, ни в цитатах. Б.Д. Греков считал, что в годы Ливонской войны крестьяне были закрепощены повсеместно, тогда как академик С.Б. Веселовский полагал, что речь шла лишь об отдельных территориях [302]]. Очевидно, что экономические последствия царской политики значили больше, чем любые официальные решения. Разорение страны в ходе Ливонской войны привело к тому, что крестьяне, переходившие на новые земли, были не способны выплатить пожилое. Они перебегали от одного землевладельца к другому в голодные весенние месяцы, а зачастую сами помещики увозили крестьян от соседей, тоже не считаясь ни с какими законами и обычаями. «К началу 80-х годов, – пишет Скрынников, – значительная часть сельского населения либо разбежалась, либо вымерла. Деревня напоминала огромный пустырь. Крестьяне пахали лишь малую часть той пашни, которая кормила их прежде. Под тяжестью катастрофы старый порядок перехода в Юрьев день полностью разладился» [303]. Закрепощение крестьян, однако, не прекращается после Ливонской войны. Напротив, по окончании боевых действий положение крестьянства продолжает ухудшаться. Решающие шаги к законодательному закреплению нового порядка сделал Борис Годунов (фактически руководивший страной уже при царе Федоре, а затем сам ставший царем). Другое дело, что Годунову это решение далось непросто. Правительство колебалось. В обстановке голода 1601- 1602 годов Борис Годунов объявляет о временном восстановлении Юрьева дня (правда, тоже не на всей территории царства и не для всех категорий землевладельцев). Однако уже в 1603 году политика вновь ужесточается, и крестьянский «выход» запрещается окончательно. Это дорого стоило царю: массовая неприязнь к Борису, взявшему на себя ответственность за окончательную ликвидацию Юрьева дня, была использована Дмитрием-Самозванцем в его победоносном походе на Москву [Как ехидно замечает Покровский, царя Бориса погубило то же, что и многих других политиков, пытавшихся нормализовать самодержавие, ввести его в рамки законов и правил: «Все полицейские государства ломали себе шею на неразрешимой задаче – сочетать правосудие с полным бесправием подданных» [304]]. «Гражданская война, развернувшаяся в Русском государстве в 1604-1605 гг., была порождена в первую очередь глубоким социальным кризисом, возникшим на почве ломки прежней социальной структуры и становления крепостнической системы, – констатирует Скрынников. – Борис Годунов тщетно пытался смягчить остроту противоречий посредством временного и частичного восстановления Юрьева дня. Сопротивление феодальных землевладельцев вынудило власти вернуться к старому крепостническому курсу. «Великий голод» 1601 – 1603 гг. ускорил взрыв» [305]. Ливонская война, террор опричнины, голод 1602- 1604 годов и Смута привели к массовой гибели и бегству населения из европейских регионов России. Впрочем, положение, сложившееся в России в первой половине XVII века, было типично для всей Восточной Европы. В Польше и некоторых частях Германии после Тридцатилетней войны и продолжавшейся даже после заключения Вестфальского мира череды военно-политических конфликтов потери населения тоже были огромными. Демографическая ситуация в Московии и других государствах Восточной Европы к середине XVII века сопоставима с тем, что наблюдалось в Западной Европе после эпидемий чумы. «Крепостное право, – пишет Покровский, – быстро растет у нас на развалинах, созданных Смутой, точно так же, как в Германии росло оно на развалинах, созданных Тридцатилетней войной» [306]. Возникает вопрос: почему депопуляция в Англии XIV столетия способствовала развитию свободного найма, тогда как в Восточной Европе начинается прямо противоположный процесс «вторичного закрепощения крестьян»? Американский историк Роберт Бреннер (Robert Brenner) объясняет это поражением крестьянских восстаний. Действительно, восстание Болотникова в начале XVII века и более позднее восстание Степана Разина кончились поражением. Но то же самое может быть сказано и про крестьянские выступления XIV века в Западной Европе: и восстание Уотта Тайлера, и Жакерия во Франции были разгромлены. Крестьянские восстания вообще всегда кончались неудачей. Более того, в Западной Европе после эпидемии чумы феодалы тоже пытались ограничивать заработную плату или прикрепить к земле крестьян, но эти попытки провалились – не только из-за сопротивления масс, но и экономически, чего нельзя сказать о русском крепостничестве в XVII-XVIII веках. Нельзя объяснить закрепощение крестьян и слабостью буржуазии. Даже отсталое, по голландским или английским меркам, московское купечество XVII века было сильнее, нежели буржуазные слои в Англии за три сотни лет до того. К тому же крепостничество укреплялось и в Ливонии, где немецкая торговая буржуазия была, безусловно, сильна. На самом деле именно развитие международного рынка и буржуазных отношений на Западе было решающей причиной закрепощения на Востоке. В XIV веке ни в Англии, ни во Франции не существовало потребности в массовом товарном производстве для внешнего рынка, да и внутренний рынок был крайне узок. Города были сравнительно неразвиты. Недостаток людей привел к тому, что на рынке стали покупать то, что раньше получали своими силами в рамках «натурального хозяйства». Потому нехватка рабочей силы вела и к формированию рынка труда, и к развитию товарного рынка вообще. Напротив, на Востоке в XVII веке имелись уже достаточно развитые и сформировавшиеся внешние и внутренние рынки. Из-за нехватки рабочей силы эти рынки стали испытывать острый дефицит товаров. И самый простой, а возможно, единственный способ резко, в кратчайшие сроки увеличить поставки состоял в усилении эксплуатации крестьян. Западноевропейскому крестьянину, даже свободному, от феодала было некуда деться, ибо «нет земли без сеньора». Иное дело – Россия. Здесь не было дефицита земли. Русский народ, замечает Покровский, заселял свою землю «не расселяясь, а переселяясь» [307]. Периодическое переселение крестьян с места на место не подрывало натуральное хозяйство, поскольку эти перемещения были вызваны не столько феодальным гнетом, сколько демографическими причинами и истощением почвы. В рамках примитивного крестьянского уклада на каждом данном месте было как раз достаточно людей, чтобы прокормить и мужиков, и помещика. Но для товарного земледелия такое положение дел уже недопустимо. Более того, «ушедшие» крестьяне на новой земле воспроизводили именно натуральное хозяйство, тем самым ограничивая развитие зерновой торговли [Позднее этот конфликт между спросом рынка и потребностями крестьянского хозяйства был проанализирован в работах А. Чаянова]. Понятно, что закрепощение стало «производственной необходимостью» в условиях, когда нужно было обеспечить систематическое поступление товарного зерна на рынок. «Во имя экономического прогресса раздавив феодального вотчинника, помещик очень быстро сам становится экономически отсталым типом: вот каким парадоксом заканчивается история русского народного хозяйства эпохи Грозного» [309], – пишет Михаил Покровский. Аграрная революция XVI века происходила в Англии уже в условиях, когда торговый капитал превратился в мощную общественную и политическую силу, а аристократия была истреблена в войне Алой и Белой Розы. В России времен Грозного наблюдались схожие процессы, но потребности рынка опережали социальное развитие, и огромную роль в этом отношении играла стремительно расширяющаяся международная торговля. Не менее существенно и то, что становление аграрного рынка в Западной Европе началось задолго до «революции цен», в то время как в Восточной Европе революция цен предшествовала аграрным преобразованиям и в значительной мере стимулировала их. Помещик должен был сразу, при минимуме наличных ресурсов, увеличить коммерческую отдачу поместья, причем в условиях, когда деньги обесценивались. «Нужно было закрепить уходившие неудержимо из имения рабочие руки, но как это сделать без капитала, без серебра, которым закреплялись крестьяне?» [310] Кризис, охвативший всю Европу в XVII веке, привел в Англии и России к совершенно противоположным результатам. Между тем внешние симптомы этого кризиса и, порой, даже конкретные события на первый взгляд поражают невероятным сходством. В то самое время, когда Англию потрясала революция, в Москве разворачивался собственный социально-политический кризис. В 1648 году по всей стране прокатились бунты. Мало того, что население отказывалось повиноваться распоряжениям властей, оно проявляло свое недовольство в организованной форме. Как отмечает С.Ф. Платонов, после Смуты сословные соборы стали неотъемлемой частью политической системы. Выборные представители сословий заявляли власти о своих требованиях. Разумеется, этим формам сословного представительства было далеко до английского парламента, но игнорировать их власть тоже не могла. Династия Романовых была обязана Земскому Собору самим фактом своего существования. «К концу царствования Михаила Федоровича практика коллективных обращений к власти установилась твердо и вместе с тем выяснилось, что правительство не в силах удовлетворить все пожелания сословных групп» [311]. Московский бунт 1648 года Платонов сравнивает с «революцией» [312]. Политический кризис развернулся на фоне затяжной экономической депрессии. Правительство, испытывая нехватку средств, пошло по классическому пути «жесткой экономии». Боярин Морозов, фактически возглавлявший тогда царскую администрацию, повысил пошлины на соль и табак, сократил дворцовые расходы, уволив часть слуг и сократив жалованье остальным. Неудивительно, что в Москве эти меры еще больше усугубили хозяйственную депрессию и вызвали всплеск ненависти к правителю. Недовольство правительством дополнялось раздражением буржуазии против духовенства, которое активно занималось коммерческой деятельностью, пользуясь при этом всевозможными привилегиями. Для «посадских людей» церковные иерархи были, прежде всего, конкурентами, причем конкурентами недобросовестными. Пошлина на соль, введенная в 1646 году, была отменена в начале 1648 года, но было уже поздно. Хотя недовольство имело вполне экономические причины, восстание столичного люда приобрело политический характер. Требования бунтовщиков поразительным образом перекликались с лозунгами, вдохновлявшими народное возмущение в Англии. К ужасу патриарха Никона, в Москве добивались равенства всех граждан перед законом (что означало конец судебных привилегий духовенства). Шведские послы писали, что простолюдины в царской столице хотят быть удовлетворены «хорошими законами и свободою» [313]. По существу, в России сложилась революционная ситуация. Иностранные наблюдатели, находившиеся в Москве, писали, что страна находится на грани большого восстания, и правительство может пасть в любой момент. Насколько власть была перепугана, видно из поведения царя, пожертвовавшего всеми ключевыми людьми своего правительства. Судью Земского приказа Леонтия Плещеева велено было казнить, но возбужденная толпа расправилась с ним до того, как приговоренного привели к месту казни. Морозов был отставлен и бежал, а дом его разграбили. Собственным людям при дворе не доверяли настолько, что царская охрана составлена была исключительно из иностранцев (позднее их заменили русскими, но под командой голландских офицеров). Паническое состояние царского двора понятно, если учесть, что бунт, разворачивавшийся в столице, находил отголоски по всей стране. «Острастка возымела сильное действие, – пишет Ключевский. – Двор перепугался; принялись задабривать столичное войско и чернь; стрельцов поили по приказу царя; царский тесть несколько дней сряду угощал у себя в доме выборных из московских тягловых обывателей; сам царь во время крестного хода говорил речь народу, звучавшую извинением, со слезами «упрашивал у черни» свояка и дорогого человека Морозова; на обещания не скупились» [314]. Царь униженно оправдывался перед народом: «Я обещал выдать вам Морозова и должен признаться, что не могу его совершенно оправдать, но не могу решиться и осудить его: это человек мне дорогой, муж сестры царицыной, и выдать его на смерть будет мне очень тяжко» [315]. Однако обещаниями и кадровыми перестановками ограничиться было уже невозможно. 1 сентября пришлось собрать Земский Собор для принятия нового свода законов, вошедшего в историю как Уложение 1649 года. Однако если предыстория Земского Собора выглядит как классическое описание ранней буржуазной революции, то итогом кризиса стал порядок, разительно отличавшийся от западноевропейского. С одной стороны, Уложение 1649 года упразднило судебные льготы духовенства, положив, по словам Платонова, «начало равноправию середины московского общества с его аристократическим верхом» [316]. А с другой стороны, это же Уложение, утвердившее демократические принципы, закрепило и «право» помещиков на труд крестьян. Разрушение системы феодальных привилегий в России оказывалось отнюдь не шагом к гражданской свободе, а вехой в становлении крепостничества. И здесь нет никакого парадокса, ибо крепостное право было порождено не средневековой дикостью, а потребностями формирующегося рыночного хозяйства. Как отмечает Платонов, в новых законах видны «все черты сознательной классовой работы» [317]. Городские средние слои, взбунтовавшиеся в 1648 году, не были никак связаны с сельским населением. Более того, сельские помещики, использовавшие принудительный труд, были формирующейся русской буржуазии ближе, нежели крестьяне. Именно помещик был для торгового сословия партнером, а теперь оказался и политическим союзником. Этот союз поместного дворянства и торговой буржуазии победил в 1648 году, нанеся очередной удар по привилегиям духовенства и старой знати, унизив и в очередной раз ограничив монархию. События 1648 года свидетельствуют не об отсталости, а как раз о достаточной развитости московского общества, которое смогло организоваться и добиться своего от власти. Но вот расклад интересов оказался совершенно иным, чем в Западной Европе. Парадоксальным образом социальный блок, восторжествовавший в России, не так уж сильно отличался по своему составу от тех, кто в те же годы делал революцию в Англии. В парламенте Кромвеля тоже господствовал союз буржуазии и нового дворянства, союз, скрепленный теми же общими интересами, что и в московском Земском Соборе. Принципиальная разница, однако, состоит в том, что коммерческая деятельность нового дворянства, толкавшая его в объятия буржуазии, основана была на свободном найме и арендных отношениях, тогда как в России – на крепостном труде. Россия и Англия переживали один и тот же мировой кризис, но каждая страна – по-своему. Если Англия дала образец революционного выхода из «кризиса XVII века», то Россия – реакционного. При схожих обстоятельствах результаты оказались противоположны. И эти результаты отразили не только разный уровень социально-экономического развития или разные политические традиции, но, в гораздо большей степени, разные места, которые эти две страны заняли в складывающейся миросистеме. Третье сословие Запада победило потому, что объединило в своих рядах большинство народа. Буржуазия, опирающаяся на крестьянские массы и городских плебеев, могла позволить себе не только конфликт с монархией, но и роскошь революционности. Массы периодически выходили из-под контроля, что порождало кровавые конфликты внутри самого «революционного» лагеря. Но в России крестьянское большинство было изначально исключено из политического процесса. В известном смысле несостоявшаяся революция 1648 года предопределила расклад сил, воспроизведенный во всех последующих социальных кризисах русской истории вплоть до 1917 года. Победившая в 1648-1649 году «середина» объединилась не с «низами», а против «низов». Совершенно понятно, что при всем своем стремлении к правовому «равенству» она была неспособна к демократии и нуждалась в жесткой авторитарной власти для защиты своих интересов. Буржуазия оказалась намертво связана с помещиками и тем самым неспособна на сотрудничество с крестьянством. Модернизация могла быть проведена только сверху, только под присмотром государственных солдат и чиновников, которые не дали бы сельским массам возможности ворваться в процесс. Царизм дожил до 1917 года потому, что при всех своих издержках более, нежели демократия, подходил для развития капитализма на периферии. В 1905 и 1917 годах русские марксисты объясняли реакционность отечественной буржуазии страхом перед поднимающимся пролетариатом. Но в 1648 году, когда ни о каком пролетариате не могло идти и речи, буржуазия действовала точно по той же логике, что и 250 лет спустя. Русский капитализм опирался на помещичье хозяйство, внеэкономическое принуждение и жесточайшую эксплуатацию сельского большинства. Именно это делало его конкурентоспособным на мировом рынке. Именно это позволяло динамично развиваться, несмотря на узость внутреннего рынка. В России не могло быть третьего сословия. А потому не получилось и буржуазной революции. Закрепощение на востоке Европы, как и рабство в Америке, было теснейшим образом связано с развитием капитализма на Западе. Оно стимулировалось все большим вовлечением периферии в новую рыночную экономику, одновременно предоставляя западной буржуазии дешевое сырье и продовольствие, необходимое для экономической экспансии [318] [Эту точку зрения оспаривает Роберт Бреннер, утверждающий вслед за большинством советских авторов, что крепостничество было исключительно проявлением феодальной отсталости. По мнению Бреннера, развитие торговли просто не могло подорвать личную зависимость крестьянина от помещика, а потому рынок существовал как бы сам по себе, а крепостное право – само по себе [318a] Точка зрения Бреннера, однако, не подтверждается фактическим материалом. Как уже говорилось, русский крестьянин до конца XVI века просто не знал тех форм личной зависимости, какие сложились в ходе Смутного времени и петровских реформ. Бреннер и другие представители теории «отсталости» не могут объяснить, почему по мере развития товарных отношений крепостничество не только не ослабевало, но радикально усиливалось, почему положение русского крестьянина в XVI веке было более или менее таким же, как у его западного товарища по классу, тогда как в эпоху Екатерины Великой оно уже мало отличалось от положения плантационного раба. Показательно, кстати, что Бреннер, подобно советских историкам, нигде не рассматривает и параллелей в развитии помещичьего и плантационного хозяйства, хотя эти параллели буквально бросаются в глаза]. Можно сказать, что русский крепостной и плантационный раб своим трудом как бы кредитовали западноевропейский капитализм. Это, в свою очередь, привело к существенным различиям в формировании буржуазии. Капиталистические отношения складывались и на Западе, и на Востоке, но на Западе возникала промышленная буржуазия, тогда как на Востоке развивался преимущественно торговый капитал. Западная буржуазия оказывалась революционна и рассматривала сохранившиеся элементы феодализма как тормоз развития, тогда как восточная, напротив, жила в симбиозе с помещичьим хозяйством. Русское крепостническое хозяйство было подчинено той же динамике, что и американские рабовладельческие плантации. Если Иван Грозный ограничил действие Юрьева дня, а Борис Годунов окончательно отменил его, прикрепив крестьянина к земле, то в XVIII веке крестьянина, как и плантационного раба, можно продавать без земли. Таким образом, именно с распространением европейского просвещения человек окончательно становится товаром. В отличие от средневекового феодального поместья, североамериканская плантация и русское крепостническое хозяйство XVII-XIX веков были тесно связаны с рынком. Производство здесь носило изначально коммерческий характер. В конечном счете, подневольный труд на периферии обеспечивал накопление капитала в центре. И, разумеется, гарантировал периферийным элитам достойное место среди мировых элит. Особенно это видно на примере России, которой крепостническое хозяйство отнюдь не мешало занять важное место в ряду европейских держав. Экономика, основанная на принудительном труде, была невозможна без сильного государства. Аграрное развитие требовало освоения огромных просторов, которые нужно было защищать. В этом плане вновь напрашиваются параллели между историей крепостничества в России и историей рабства в Америке. Робин Блэкборн отмечает, что Голландия уступила Англии и Франции, поскольку не обладала достаточными средствами для поддержания империи, основанной на рабском труде. «И в отличие от Нидерландов, Британия и Франция были способны мобилизовать и направить значительные силы для защиты своих колониальных завоеваний в Новом Свете» [319]. Наконец, необходимо было контролировать торговые пути, по которым продукция рабовладельческих плантаций поступала на мировые рынки. В противном случае она просто обесценивалась. Португалия, обладавшая обширной колониальной империей, но не имевшая сильного флота, сама превратилась в полуколонию Англии. Поддержание плантационной экономики требовало постоянного применения «военной и особенно военно-морской силы» [320]. Русское государство развивалось по той же логике, что и колониальные империи, создававшиеся Англией и Францией. Принципиальное различие состояло вовсе не в том, что российская экспансия XVII-XVIII веков была преимущественно сухопутной. Борьба за морские пути оставалась одной из главных задач русского государства на протяжении XVI-XVIII и отчасти даже XIX столетия. Гораздо более важное отличие состояло в том, что Россия, с одной стороны, отстояв свою самостоятельность в годы Смуты, развивалась как независимое государство, а с другой – являлась частью периферии. Эта периферийная империя обладала достаточной мощью, чтобы своими силами, на собственной территории решать те же вопросы, которые Англия и Франция решали в колониях. Россия являлась империей и объектом колонизации в одно и то же время. Это предопределило многие особенности последующей русской истории – не только в политическом и экономическом, но и в культурно-психологическом плане. Можно сказать, что начиная с XVII века, русское государство осуществляет «самоколонизацию». Сильная власть, базирующаяся сначала в Кремле, а потом в петербургских дворцах, систематически порабощает собственное население, одновременно защищая свои границы от любых посягательств и обеспечивая торговые пути для вывоза на Запад продуктов, производимых на основе подневольного труда. Русский народ в одно и то же время становится народом «имперским», гордящимся своими историческими победами, и народом порабощенным, в сущности колониальным. Оправляясь от потрясений Ливонской войны и Смуты, Россия в середине XVII века вновь активно включается в мировую торговлю в качестве поставщика сырья для развивающегося западного капитализма. Но по сравнению со временами Ивана Грозного ситуация на мировом рынке существенно изменилась. У Московии появились серьезные конкуренты в виде североамериканских колоний, поставлявших примерно ту же продукцию. С другой стороны, в XVII веке Россия готова предложить мировому рынку большие ресурсы, нежели за сто лет до того. Первым приобретением русского государства в XVI-XVII веках была Сибирь. Показательно, что завоевание огромных пространств Сибири начинается параллельно с Великими географическими открытиями и колонизацией Америки. Почему русские не шли на восток раньше? Во второй половине XIII века здесь господствовали татары. Но в период расцвета Киевской Руси на востоке был политический вакуум. Тем не менее русские дружины упорно шли на север и северо-запад, на земли, не особенно пригодные для колонизации, совершенно безнадежные для земледелия, рискуя столкнуться (и постоянно сталкиваясь) с мощными силами шведов, двигавшимися в том же направлении. Причина проста: север мог дать пушнину и другие товары, которые можно было выгодно продать на европейских рынках. Восток с точки зрения торговли привлекателен не был. Зерно еще не было товаром. Русь кормила себя сама. Европейские страны – тоже. Пушнины, получаемой с севера, вполне хватало, а доставить ее по рекам на рынки Южной Европы было легче. Сибирские реки текли с юга на север или с запада на восток и никак не были связаны с великими торговыми путями Средневековья. С развитием колонизации в Новом Свете и ростом городов на европейском и мировом рынках резко повышается спрос на зерно. Одновременно поток серебра из Америки повышает спрос и на традиционные товары русского экспорта – меха, которые по-прежнему остаются в цене. Емкость мирового рынка увеличивается. В таких условиях русский торговый капитал начинает все больше интересоваться землями, находящимися «за Камнем», то есть за Уральским хребтом. Сибирь становится источником необходимых ресурсов. Походы Ермака и его товарищей в Сибирь не просто совпадают с походами конкистадоров. Это части одного и того же мироэкономического процесса. В поход отправляются первоначально не царские армии, а отряды, набранные из вольных людей на купеческие деньги. Это, прежде всего, торговое предприятие; расширение державы и военная слава – лишь побочные продукты этого процесса. В 1574 году Строгановы выпросили у Ивана Грозного жалованную грамоту на обширные земли, лежавшие за Уральским хребтом. Проблема, однако, состояла в том, что земли, столь щедро пожалованные московским царем, ему не принадлежали, а находились во владениях сибирского хана Кучума. С точки зрения московской бюрократии, имела место обычная ошибка делопроизводства. Однако Строгановы, получив документ, поторопились вступить в права собственности. Накупив самого лучшего по тем временам оружия, они снарядили за Урал наемный отряд во главе с казачьим атаманом Ермаком. Вряд ли можно объяснить происхождение жалованной грамоты Строгановых наивностью и географической безграмотностью московских чиновников. Советский экономист и историк С.Г. Струмилин подозревает, что без взятки дело не обошлось. «В Москве, жалуя чужое добро, может быть, и не знали, что земли лежат за нашим рубежом, в границах сибирского царства, ссора с которым вовсе не входила тогда в расчеты Ивана IV. Но Строгановы, учитывая, что такие «подарки» при известной жадности к взяткам московских подьячих обходились не так уж дешево, не могли не знать, где и какой они себе выпросили подарок. Тем более вероятным становится известие летописи, по которому и славное завоевание Сибири вольницей Ермака Тимофеевича следует рассматривать как одно из широко задуманных коммерческих предприятий торгового дома Строгановых» [321]. Узнав о походе Ермака, московский царь и его окружение поняли, что они натворили. В столице начался переполох, стали писать Строгановым свирепые письма, требуя казаков отозвать. Участников похода грозились всех перевешать. Но к тому времени, как письма дошли до Урала, Ермак уже успел завоевать все Сибирское ханство и овладеть его столицей Искером (ныне Тобольск). Царь сменил гнев на милость, Ермак был из преступника срочно переквалифицирован в национального героя, каковым и числится по сию пору. Но Строгановых все же наказали. Завоеванные Ермаком земли казна забрала себе. Расходы на снаряжение сибирской экспедиции торговому дому пришлось списать. Вслед за торговым капиталом на восток двинулась крестьянская масса. Началась колонизация Восточного Урала и Сибири. Освоение «новых» земель русскими переселенцами идет одновременно с включением этих территорий в мировой рынок. Уже в 70-е годы XVI века купцы Строгановы вывозили сибирские товары в Антверпен и Париж. Завоевание Сибири совершенно не похоже на феодальную экспансию. На новых землях нет крепостного права. Более того, местное население порой безжалостно истребляется, но никогда не превращается в крепостных или рабов. Решающее значение в завоевании Сибири имела предпринимательская инициатива купцов Строгановых. Получив от Ивана Грозного во временное владение земли на восточной границе России, они стали фактическими хозяевами «на том пустом месте ниже Великой Перми». Они могли набирать и вооружать «охочих людей», то есть формировать собственную армию, а сибирских татар «в дань за нас приводить» [322]. Короче, полномочия Строгановых явно напоминают статус английских и голландских купеческих компаний, созданных для освоения Вест-Индии и Ост-Индии. Действия Строгановых в Сибири были тесно связаны с развитием мирового рынка. Как отмечают историки, богатство Аникея Строганова пошло с того, что он «ранее других русских людей сумел пробраться на Обь и наладить там обмен драгоценных мехов на дешевые «немецкие» безделушки и иной товар». На Алтае русские предприниматели обнаружили золото и серебро, что еще больше подогрело интерес «деловых людей» к освоению Сибири. В свою очередь, добытые на Востоке товары поступали на Запад: «Для проникновения на рынки Западной Европы они подбирали торговых агентов из числа взятых в плен «немцев и литвяков», содержавшихся в тюрьмах, приглашали опытных иностранных мастеров для постройки судов и моряков» [323]. На протяжении XVII века состояние и торговый оборот Строгановых постоянно увеличивались. В одном лишь 1671 году их компания закупила в Архангельске «заморских товаров» на 30 тысяч рублей, сумму по тем временам огромную. В свою очередь, иностранцам были проданы воск, кожи, шелк, меха собольи, лисьи и песцовые шубы [324]. Если Колумб плыл через Атлантику, надеясь найти путь в Индию и Китай, то русские покорители Сибири реально достигли именно этой цели. Потому с XVII века в Москву через Сибирь поступают китайские товары, ранее перемещавшиеся по Великому шелковому пути, проходившему южнее. Однако то, что ранее через Сибирь не пролегали торговые пути, было отнюдь не случайностью. Вплоть до строительства Транссибирской железной дороги, наладить успешную торговлю по этому направлению было невозможно – не было подходящих речных путей. Можно сказать, что русское завоевание Сибири по своим социально-экономическим и культурным параметрам больше похоже на англосаксонскую колонизацию Северной Америки, нежели на испано-португальское завоевание Америки Южной. Однако последствия сибирских походов оказываются совершенно иными, нежели последствия протестантской колониальной экспансии. Более того, в исторической перспективе русская экономика оказывается ближе к латиноамериканской, нежели североамериканской. Можно, разумеется, пытаться объяснить различия ссылкой на протестантскую этику или ее отсутствие. Но на самом деле существовала и другая, куда более весомая причина. Европейская часть России оставалась крепостнической. Буржуазия была маргинальна. Именно пытаясь преодолеть свою маргинальность по отношению к царскому государству, затевала она походы на Восток. Но западные области страны, где господствовало крепостное право, просто не могли выделить ни достаточного количества поселенцев, ни свободных капиталов для освоения новых территорий. Вообще, в XVI веке, когда начинается великое движение на восток, население Московии вовсе не было поголовно закрепощено. Парадокс в том, что укрепление крепостничества в центре страны сопровождалось формированием казачьей вольницы на окраинах. И то, и другое оказывалось как бы двумя сторонами одного и того же процесса развития товарного земледелия и интеграции России в мировой рынок. «Несмотря на интенсивную раздачу и самовольный захват государственных населенных земель, – пишет Дружинин, – сохранялось и постепенно увеличивалось сословие государственных крестьян, феодально зависимых от казны, но обладавших личной свободой, официально признаваемой законом. Наряду с закрепощенными земледельцами в пермских и поволжских лесах, на широких просторах Сибири, в южной степной полосе оседали массы беглых людей, которым удалось избежать организованных розысков, правительственных переписей и насилий местных органов власти. Это были не только свободные казачьи общины, которые непрерывно росли за счет беглецов, но также самовольные переселенцы, гонимые сектанты и «беспокойные» элементы, которым удавалось самостоятельно возвратить себе утраченную свободу. Так в крепостной России XVI- XVII веков создавались очаги свободного хозяйственного развития, сходные с американским институтом скваттерства, сложившимся благодаря наличию огромных незаселенных пространств с неосвоенными природными богатствами. Отличие таких самостоятельных хозяйств от скваттерских заключалось в том, что они возникали в пределах феодально-крепостной монархии, не могли использовать выгоды сложившегося капиталистического строя и жили под вечной угрозой преследования и разрушения» [325]. Существует, впрочем, и другое объяснение различий между русским казачеством и североамериканскими колонистами, о котором, кстати, пишет тот же Дружинин: «Продвигаясь со стороны Урала в глухие районы Сибири, Русское государство должно было одновременно ожидать нападений с юга, создавать лесные засеки и сторожевые посты, держать на границах вооруженные отряды и вести искусную дипломатическую игру, чтобы сохранить занятые пространства. Опасность грозила и с запада, со стороны Ливонии, Швеции и Польши. Если огромная протяженность и возможность широкого расселения в разные стороны сближала Россию с американскими колониями, то наличие постоянной военной угрозы резко отличало Россию от заокеанских владений Англии» [326]. На самом деле английские колонии в Новой Англии тоже находились под постоянным военным давлением – опасность исходила и с востока, от индейцев, и с севера, от французских колоний, и с юга, от испанцев. Как отмечал Робин Блэкборн, военный аспект колонизации был, в конечном счете, решающим. Именно ликвидация серьезной внешней угрозы в результате победы Англии над Францией в Семилетней войне подтолкнула колонии к борьбе за независимость – ранее они не могли защищать себя без помощи метрополии. Проблема казачества была, прежде всего, проблемой демографической. «Самоколонизация» в европейской части страны одновременно требовала экспансии на восток и ограничивала ее возможности. Старая добрая Англия могла выделить гораздо больше свободных людей для колонизации, нежели Россия, которая сталкивалась с неразрешимым противоречием: с одной стороны, люди были нужны для освоения новых земель, с другой – для производства товарного зерна на европейской территории страны. И то, и другое есть порождение одного и того же процесса: торговый капитал нуждается во все возрастающем количестве товаров и ресурсов для экспансии на внутреннем и внешнем рынке. Но поскольку именно помещик является главным поставщиком дешевого зерна, крестьянин должен оставаться в крепостной зависимости. Мало того, что в западных землях эксплуатация крестьян усиливалась, крепостничество постепенно продвигалось на восток. В таких условиях колонизация требовала еще более активной поддержки государства, чем в Америке. Казачьи общины не только находились под постоянным давлением со стороны самодержавного правительства, но, существуя на окраинах страны, подвергались регулярным нападениям внешних врагов, с которыми они не могли справиться без поддержки центра. В свою очередь, и государство было вынуждено терпеть казачество на окраинах, в той мере, в какой казаков можно было использовать для охраны границ. Получалось так, что казаки начинали служить тому самому государству, от которого они бежали. Сотрудничество это, однако, было непостоянным, а отношения с властью – нестабильными. Время от времени правительство предпринимало меры для того, чтобы укрепить контроль над казаками, что вызывало, естественно, сопротивление последних. В периоды ослабления центральной власти казаки могли фактически не считаться с правительством и его воеводами, следуя лишь распоряжениям своих атаманов и «казачьих кругов», своеобразных «представительных органов» военной демократии, складывавшейся на окраинах России. Коллективное землевладение, не допускавшее слишком большого имущественного расслоения в рядах казачества, позволяло поддерживать эту разновидность самоуправления в течение длительного исторического периода. Казачьи отряды были своеобразными самоуправляющимися общинами, всячески оберегавшими свою самостоятельность. Казаки также играли ключевую роль во всех крупных антиправительственных восстаниях, потрясавших Россию с XVI по XVIII век. Вожди народных восстаний – Болотников, Разин, Пугачев – либо сами были казаками, либо опирались на их поддержку, хотя основную массу восставших, как правило, составляли крепостные крестьяне. Многочисленные самозванцы, претендовавшие на русский трон в XVII и во второй половине XVIII века, также обращались к казакам за помощью. «Особенно стойко поддерживали казаки самозванцев, выступавших под именем царевича (затем царя) Дмитрия Ивановича, в победе которого они видели гарантии почетного положения казачества в русском обществе, – отмечает современный историк, подводя итоги политическому кризису, охватившему русское общество в начале XVII века. – Стремление казачества добиться воцарения в Москве своего претендента было использовано в 1613 году романовской «партией». «Вольные» казаки явились одной из главных сил, способствовавших избранию на Земском Соборе Михаила Романова, которого они противопоставляли «боярским» кандидатам на русский престол» [327]. Тем не менее, при всем демократизме своей военной организации, казачество вовсе не было носителем передовых общественных отношений. Меньше всего казачьи хозяйства были похожи на буржуазные или семейно-фермерские. Напротив, бежав из центральных областей страны на окраины, казаки стремились восстановить на новом месте старые патриархальные порядки, подорванные правительственной политикой. По словам историков, «вольное» казачество Дона, Яика и Терека начала XVII века по «своему социальному развитию было много архаичнее общественного устройства Русского государства того же времени» [328]. В конечном счете, благодаря долгой борьбе казачество добилось свободы и привилегий для себя, но свобода эта пришла в форме средневековых сословных вольностей, а потому неудивительно, что к середине XIX века окрепшее казачество из периодически бунтующей и политически ненадежной массы превратилось в консервативную силу, помогающую режиму удерживать в рабстве остальные сословия и социальные группы. Если протестантские колонисты первоначально были более или менее лояльными подданными короны и лишь позднее превратились в бунтовщиков, то русское казачество проделало обратную эволюцию. Уже в XVII веке казаки периодически грабили крестьян, облагая их всевозможными поборами. К началу XX века казачьи части стали главной силой, на которую (в отличие от ненадежной регулярной армии) правительство могло твердо рассчитывать при подавлении любых городских и сельских бунтов, стачек и восстаний. Если сибирская колонизация расширила границы России на восток, то войны с Польшей не просто укрепили ее позиции на западе. Присоединив Украину, Московское государство захватило важнейший в Европе источник зерна. Как уже неоднократно говорилось, хлеб становится важным товаром не только на мировом, но и на внутреннем рынке. А это означает, с одной стороны, активное освоение всех еще пустующих земель на юге, а с другой – обострение борьбы за эту землю между польской аристократией и украинским казачеством. Еще на рубеже XVI и XVII веков казаки активно участвовали в походах Речи Посполитой против Московии, но в середине XVII столетия положение дел резко меняется. Противостояние между польским помещиком и казачеством обостряется на Украине прямо пропорционально развитию зернового рынка. Эта борьба, в конечном счете, подорвала польское государство в том виде, в каком оно сложилось к концу Средневековья. Борьба между казачеством и польской аристократией, как отмечает Покровский, была национально-религиозным противоборством по форме, но по сути являлась социально-аграрным конфликтом. Именно поэтому восстание Богдана Хмельницкого сразу приобрело массовый размах. Украинский историк Олесь Бузина подчеркивает, что ни в одном документе эпохи Хмельницкого «мы не находим требований независимости Украины» [329] [Книга Бузины, разумеется, не может быть отнесена к разряду серьезных исторических исследований, но она является одним из редких примеров систематического разоблачения мифов, созданных как украинскими, так и русскими националистами]. С другой стороны, по мере того, как развивается зерновая торговля, обостряется и русско-польское противостояние. На сей раз борьба ведется не на берегах Балтики, а в степях Украины и заканчивается победой России. Украинское казачество, возглавляемое Богданом Хмельницким, видело в Москве скорее тактического союзника, от которого предстояло отделаться, как только будет решен вопрос с поляками, но Россия оказалась гораздо более сильным государством, чем могло показаться со стороны. Тактическое соглашение с московским царем обернулось присоединением Украины к России на несколько столетий. Парадоксальное положение Российской империи в полной мере проявилось уже в XVII веке: с одной стороны – типичная периферийная страна, а с другой – великая европейская держава. Этот парадокс предопределил бесконечные противоречия политики, величественные взлеты и болезненные падения, империалистические амбиции и управленческую беспомощность, формирование мощной армии и неспособность преодолеть хроническую слабость экономики. Та Россия, над судьбами которой ломали себе голову историки и философы, страна бескрайних просторов и постоянно нереализованных возможностей, противостоящая Западу и отчаянно стремящаяся приблизиться к нему, самодовольная и страдающая комплексом неполноценности, живущая под достоянным гнетом самодержавного режима, крепостническая, терпящая, но периодически взрывающая «бессмысленным и беспощадным» бунтом, эта Россия родилась именно в XVII веке. Завоевание Сибири резко изменило географию страны, крепостничество и самодержавие стали основой социального и политического порядка. Не татарское нашествие XIII века, а именно кризис XVII века и последовавшие за ним преобразования, завершившиеся модернизацией Петра I, сделали Российское государство неизбежно авторитарным. Складывавшийся в Москве режим нуждался в идеологическом оформлении. И именно здесь он столкнулся с неожиданными проблемами, чуть было не обрушившими все здание нового общественно-государственного устройства. Идеология в Москве XVII века – это религия, точно так же, как религия – это идеологическая и моральная опора государства. Однако сама по себе церковная организация Московского царства в XVII веке была исключительно нестабильна. Не была она и полностью изолирована от внешнего мира. Показательно, что в то самое время, когда на Западе официальная церковь переживает потрясения и разворачивается борьба между протестантизмом и католицизмом, в России сначала возникают многочисленные «ереси», а затем начинается церковная реформа. Как и на Западе, лозунгом церковной реформы был «возврат к древнему благочестию», но на деле это была попытка приспособить церковь и идеологию к условиям нового времени. Разумеется, решающее значение здесь имело не влияние западной Реформации, а схожесть условий общественного развития. На западе и на востоке Европы происходили параллельные процессы. Однако «периферийный» характер русского развития и здесь давал о себе знать. Запаздывая, русская реформация не просто повторяла западный сценарий с отставанием на добрую сотню лет, но и радикальным образом меняла его, ибо соотношение, расстановка сил оказывались уже совершенно иными. В Западной Европе «королевская» и «народная» реформация хоть и вступали в периодический конфликт, но все же оказались взаимосвязаны. Это было предопределено невозможностью полностью сломить старую католическую церковную организацию и приобретшим межгосударственный, межнациональный характер конфликтом между буржуазно-протестантским Севером и феодально-католическим Югом. В России, напротив, старая церковная система уступила свои позиции без борьбы, поскольку православие, в отличие от католицизма, самостоятельной политической организации не имело. Зато столкновение «народной» реформации с официальной «церковной реформой» приняло характер борьбы за «старую веру». Впрочем, не следует забывать, что главный идеолог «старообрядчества» протопоп Аввакум и лидер официальной реформы патриарх Никон на первых порах выступали как союзники против традиционной церкви. Конфликт не был теологическим, он был социальным. Если внешне, догматически борьба могла восприниматься как столкновение «консервативных» масс с реформистскими верхами, то на деле именно старообрядцы отстаивали радикальный вариант церковной реформы – вплоть до таких ее крайних форм, как «беспоповство», то есть полная ликвидация особого профессионального слоя священнослужителей (то, что было предложено и наиболее радикальными протестантскими сектами на Западе). Николай Никольский в «Истории русской церкви» называет старообрядчество «крестьянской реформацией» [330] [Анализируя социальную природу раскольнического движения, Никольский подчеркивает преобладание в нем на первых порах «Крестьянской эсхатологической реформации», которую позднее отодвинули на задний план более умеренные течения. В этом отношении русский раскол тоже сопоставим с европейской реформацией: «При всем разнообразии идеологий, провозглашавшихся в качестве старой веры, между ними было тем не менее нечто общее – оппозиция против крепостнического государства и церкви как орудия его господства»]. Однако специфика ее была не только в противостоянии народа правящим классам, но и в том, что реформаторское по сути, хоть и не по лозунгам, движение «снизу» формировалось в борьбе не со старой церковью, а с реформой «сверху». Точнее, имело место и то, и другое. То, что Аввакум в своей борьбе апеллировал к древнему благочестию, отнюдь не делает его самого консерватором: Мартин Лютер и лидеры английских пуритан поступали точно так же. Протопоп Аввакум и его радикальные сторонники вынуждены были бороться со старой церковной организацией, но не консервативной, как католицизм начала XVI века на Западе, а напротив, активно реформирующейся. Русское православие не впустую провело полтора столетия, отделяющие Лютера от Никона. Оно усвоило и уроки «королевской» реформации, и опыт католической «контрреформации». В свою очередь, возглавлявший официальную реформу патриарх Никон не только исправлял церковные книги по греческим образцам, но и стремился к единообразию, «стандартизации» обрядов, говоря современным языком. Греческая церковь, кстати, не настаивала на исправлении обрядов. Здесь преобладала государственная необходимость, стремление к модернизации сверху. Церковь должна была руководствоваться теми же принципами, что и государственная бюрократия, преобразуясь и входя в новую эпоху как часть системы управления. Легко догадаться, что церковная власть такую реформу поддержала, а сторонников Аввакума с их идеями автономии общин подавила. Раскольники-старообрядцы в России оказались одновременно средой, породившей преуспевающих предпринимателей, и наиболее последовательными противниками западного влияния. Они постоянно вели в посаде агитацию против иностранных купцов и западной «ереси», придавая коммерческой конкуренции пафос религиозного противостояния. Никониан старообрядцы обвиняли в потворстве западным ересям, а в правительстве видели проводника иностранного влияния. Поскольку власть навязывает людям «немецкие поступки», она должна быть отвергнута [331] [Старообрядческие памфлеты времен Петра Великого изобличали царя в том, что он «изменил летоисчисление и назвался императором, чтобы скрыть, что он антихрист. Он украл восемь лет у Бога да еще перенес начало года на январь (никогда сотворение мира не могло быть в январе – ведь яблок тогда не бывает!)». В этом же ряду, однако, стояли и более серьезные обвинения: правительство провело перепись населения (ревизию) и ввело подушную подать[331a]]. Легче всего представить старообрядцев в качестве мракобесов, реакционеров и врагов прогресса. Официальная церковная пропаганда изображала их в виде «людей отсталых и неумелых», способных только распространять среди народа ложные слухи, суеверия, «порицания и хулы» [332]. Либеральная русская историография испытывала к Великому Расколу непреодолимую антипатию, в лучшем случае – отсутствие интереса. Однако неизменные успехи староверов на предпринимательском поприще, продолжавшиеся вплоть до начала XX века, явно не вписываются в картину, рисуемую официальной церковной пропагандой и западнической исторической традицией. Именно раскольники породили многочисленные торговые и промышленные династии, а их идеологические воззрения стали своего рода местным аналогом пресловутой протестантской этики. Точно так же позднее, в эпоху сталинской индустриализации, заменой протестантской этики в качестве организующего морального начала выступала коммунистическая идеология. Поскольку либеральная традиция связывает все прогрессивное и модернизаторское с западным влиянием, ее сторонники не могут даже вообразить, что в глубинах российского общества могли родиться собственные идеологии модернизации, которые неизбежно должны были вступить в соревнование с идеями, приходящими с Запада. Чем более старообрядчество было похоже на реформацию по своей направленности, тем больше оно должно было противопоставлять себя иностранному влиянию и проводившему это влияние государству. По существу, в лице старообрядческого движения Россия получила бессознательную попытку создать основы демократического буржуазного порядка, опираясь на собственные силы, а не на международную торговлю и западные технологии. Старообрядческая идеология, подобно протестантской этике, характеризовала деловой успех как проявление божественного благоволения: «Держащиеся старой веры живут гораздо богатее держащихся новой, а это показывает, что Бог благословляет не новую, а старую веру» [333]. Точно так же старообрядческая эмиграция из России во многом похожа была на эмиграцию кальвинистов из Старого Света в Новый. Разумеется, силы были не равны. И не только потому, что западные технологии и организация в XVII веке были настолько мощнее русских, но, прежде всего, потому, что само русское общество и его элиты уже сформировались к тому времени как периферийные. Опорой старообрядческого движения был такой же блок городского торгово-ремесленного слоя с крестьянством, как и в Западной Европе. Однако события 1648 года показали, что в Московском государстве социальная история развивалась не по западному сценарию. Большинство складывающейся буржуазии связало свою историческую судьбу не с крестьянством, а с дворянством. В итоге и реформация, и буржуазная революция на западный лад становились невозможны в принципе, а дворянское государство обречено было стать «единственным европейцем в России» и главной модернизаторской силой. Поражение старообрядчества положило конец демократическим тенденциям XVII века. Радикальное наследие Смутного времени было преодолено окончательно. «Периферийная» перспектива развития капитализма восторжествовала. |
||
|