"Фолкнер" - читать интересную книгу автора (Грибанов Борис Тимофеевич)

8. Роман гнева и сострадания

В августе 1931 года Фолкнер начал работать над новым романом. Он сам еще плохо представлял себе, каким будет этот роман. Назвал он его "Темный дом", но это название не удовлетворяло, и он знал, что со временем придет другое, более точное.

У него уже выработался распорядок дня, которого он придерживался потом всю жизнь. Он рано вставал и до середины дня работал. После полудня занимался всякими работами по дому. Больше всего он любил тот час, когда они с Эстелл сидели на веранде и выпивали перед обедом по рюмке чего-нибудь крепкого. И вот в один из этих августовских дней Эстелл, глядя в сад, между прочим, сказала: "Билл, тебе никогда не казалось, что свет в августе совсем иной, чем во все другие времена года?" Ее муж встал, пробормотал: "Вот оно!" — и ушел к себе в кабинет. Через минуту он уже вернулся, и опять они сидели, потягивая из бокалов и любуясь сочными красками сада. Эстелл, уже достаточно хорошо знавшая мужа, ни о чем его не спросила. А он наверху в кабинете зачеркнул название "Темный дом" и написал вместо него новое — "Свет в августе".

Много лет спустя, когда студенты Виргинского университета спросили Фолкнера о происхождении названия "Свет в августе", он ответил: "В августе в Миссисипи бывает несколько дней примерно в середине месяца, когда предвкушается осень, становится холодно, появляется какой-то необыкновенный свет, как будто он дошел к нам не сегодня, а из далеких классических времен. В нем видятся фавны, сатиры, боги — из Древней Греции, откуда-то с Олимпа. Это длится день или два, потом пропадает, но каждый раз в августе в моих местах это происходит, и вот оттуда это название, для меня приятное, потому что оно напоминает мне об этом времени, о сиянии, более древнем, чем христианская цивилизация",

Этот августовский свет, как символ язычества, связывался в воображении Фолкнера, когда он начинал писать новый роман, с образом молодой женщины, которой суждено будет стать его героиней. Рассказывая об истории написания "Света в августе", Фолкнер говорил: "Эта история началась с Лины Гроув, с образа молодой женщины, у которой ничего нет, беременной, твердо решившей найти своего возлюбленного. Эта идея возникла из моего преклонения перед женщинами, перед мужеством и выносливостью женщин. По мере того как я рассказывал эту историю, я все больше и больше влезал в нее, но это главным образом история Лины Гроув".

Говоря о "сиянии, более древнем, чем христианская цивилизация", Фолкнер продолжал: "Может быть, это связано с Линой Гроув, в которой есть нечто от язычества — приятие всего, желание иметь ребенка, которого она отнюдь не стыдится — неважно, есть у него отец или нет, — она просто следует принятым законам того времени, когда ей надо найти отца ребенку, и она находит его. Но что касается ее, то ей и не особенно нужен для ребенка какой-нибудь отец, не более, чем женщинам, рожавшим от Юпитера, нужен был дом или отец ребенку. Достаточно было иметь ребенка. Вот и все, что означает это название, — просто отблеск света, более старого, чем наш".

Фолкнер приступал к роману "Свет в августе" в расцвете творческих сил. Он потом говорил, что "в жизни писателя есть период, когда он — не буду подбирать других слов — плодоносит. Потом кровь начинает пульсировать медленнее, кости становятся более ломкими, мускулы менее эластичными, к тому же у него появляются другие интересы, но мне кажется, что в жизни писателя один раз бывает период, когда он пишет в полную силу своего таланта плюс скорость. Потом скорость спадает, но не обязательно, чтобы одновременно происходило увядание таланта. Однако бывает в жизни период, когда они полностью совпадают. Скорость, сила, талант — все в расцвете. Писатель, как говорят американцы, "горячий".

Вот в таком «горячем» творческом состоянии Фолкнер сел писать "Свет в августе". Талант его стал более зрелым, видение мира — шире и глубже. Формула, впоследствии отчеканенная Фолкнером, но задолго до этого продуманная и выношенная, — "Меня интересуют главным образом люди, человек в конфликте с самим собой; со своим собратом, со своим временем и местом, где он живет, со своим окружением", — приобретала новое, более емкое, теперь уже социальное звучание. Фолкнера начинает уже в новом аспекте волновать проблема человек и общество.

Много лет спустя Фолкнер выразит эту мысль следующими словами: "Человек гораздо важнее, чем его окружение, чем все законы и все эти жалкие и убогие деяния, которые он совершает, как раса, как нация, важно одно — человек, в это надо верить, никогда этого не забывать".

Можно предположить, что именно в период, предшествовавший созданию романа "Свет в августе", Фолкнер с особой обнаженностью столкнулся в своих раздумьях о Человеке с тем, что проблемы нравственные так тесно переплетены с проблемами социальными, что разделить эти нити в клубке человеческой судьбы невозможно, и, видимо, надо описывать этот клубок во всей его запутанности, в сложном, подчас причудливом переплетении разнохарактерных, разнородных, но неразделимых нитей. Каждый человек несет в своем сознании неизгладимые следы своего прошлого, своего окружения, воспитания, данного ему, убеждений и предрассудков, заложенных в него обществом и людьми.

"Роман сам избирает свою форму", — не раз утверждал Фолкнер. Так произошло и с романом "Свет в августе". Сложность затронутых в нем проблем продиктовала и сложную композицию романа, в котором сосуществуют несколько историй, почти независимых сюжетов, связанных между собой, казалось бы, почти случайно, только по воле автора. Но, заканчивая роман, читатель ощущает, что только соседствование и взаимодействие этих как будто независимых друг от друга жизненных историй дает смысл всему повествованию, обнажает и формирует мысль писателя, идеи, которые он хотел выразить.

На первый взгляд утверждение Фолкнера, что "это главным образом история Лины Гроув", опровергается самим романом, в котором история Лины Гроув занимает сравнительно малое место, являясь, по существу, только обрамлением романа. Но для Фолкнера важно было не количество страниц, отведенных Лине, а тот глубокий смысл, который несет в себе ее история, тот свет, который она отбрасывает на другие человеческие судьбы, собранные в этом романе.

Роман действительно начинается с Лины Гроув. Одинокая, незамужняя женщина на девятом месяце беременности, без денег, без вещей пробирается из Алабамы, по существу, неизвестно куда в поисках своего возлюбленного, который скрылся в неизвестном направлении.

Ни здесь, ни далее на протяжении всего романа Фолкнер не описывает внешности Лины Гроув. Но, представляя ее на первых страницах, писатель характеризует Лину такими краткими, однако очень емкими словами: "Из-под блекло-синего чепца, полинявшего не от воды и мыла, она смотрит спокойно и любезно — молодая, миловидная, бесхитростная, доброжелательная и живая".

Да, действительно, Лина Гроув доброжелательна и бесхитростна. Она охотно рассказывает каждому свою простую историю — она повстречала парня по имени Лукас Берч и полюбила его. Он уехал, пообещав вызвать ее, когда где-нибудь устроится, но весточки от него так и не пришло, хотя Лина без тени сомнения верит, что это просто случайность, недоразумение, что он где-то ждет ее, а так как ей пришла пора рожать, то она и решила отправиться в путь в твердой уверенности, что найдет отца своего будущего ребенка. С этой спокойной уверенностью она повторяет: "Я думаю, семья должна быть вместе, когда рождается ребенок. В особенности первый. Я думаю, господь об этом позаботится". Ее бесхитростная простота и доброжелательность невольно вызывают симпатию людей и желание помочь ей, даже у замужних женщин, обычно не расположенных к незамужним девицам, собирающимся рожать неизвестно от кого. Ее подвозят на попутных повозках, кормят, пытаются припомнить, не встречали они в окрестностях веселого балагура по имени Лукас Берч. В конце концов кто-то говорит ей, что на деревообделочной фабрике в Джефферсоне как будто работает человек с такой фамилией.

В характеристике Лины Гроув следовало бы выделить жирным шрифтом или курсивом одно слово — живая. Это главное в Лине. В ней все естественно, она живой, ясный человек, не отягощенный грузом предрассудков, воспитания, религиозных предубеждений. В этой неотягощенности есть даже доля условности, но Фолкнер находит оправдание этой условности — Лина сирота, она жила в семье брата, где ею никто не занимался, где от нее требовали только выполнения тяжелой работы по хозяйству.

В поношенном синем платье и с огромным животом в субботу во второй половине дня Лина Гроув появляется в дверях склада деревообделочной фабрики около Джеф-ферсона. Здесь она застает одного-единственного человека, ибо рабочий день уже закончился. И тут же выясняется, что люди, пославшие ее сюда, перепутали фамилии. Ей нужен Берч, а фамилия человека, стоявшего перед пей, Банч, Байрон Банч. Случай, чистый случай, привел сюда Лину Гроув именно в тот час, когда здесь трудился в одиночестве Байрон Банч. Но неминуемое произошло — Байрон Банч увидел эту женщину и понял, что обязан ей помочь.

Он еще не подозревает, к каким последствиям для него приведет эта случайная встреча. А на самом деле происходит вот что: "Байрон влюбляется. Влюбляется вопреки всем заповедям своего ревнивого и строгого деревенского воспитания, требующего, чтобы предмет любви был физически непочат".

Байрону Банчу, единственному из героев романа, Фолкнер не дал биографии, лишил его прошлого. Есть только намек на то, что Байрон Банч прожил свою жизнь — ему лет тридцать пять — без всяких происшествий, катаклизмов. Он рядовой, обычный человек, старающийся честно и тихо пройти по жизни, не причиняя никому зла. Он верит в прописную истину, что ленивые руки порождают грешников. Потому-то он и остается работать в субботу во второй половине дня, когда все остальные уже отправились отдыхать. Его интересуют не сверхурочные заработки, он считает должным занять себя работой. Потом он возвращается в меблированные комнаты, моется, ужинает, седлает своего мула и отправляется за тридцать миль от города в деревню, где он руководит церковным хором, — эта служба продолжается весь воскресный день. Около полуночи он опять седлает мула и едет обратно в Джефферсон "ровной, на всю ночь заведенной трусцой". А в понедельник утром лесопилка уже готова вновь занять его работой. Таким безобидным способом Байрон Банч спасается от жизни. Он не бежит от жизни, но сторонится ее, он ни к чему не стремится, он нашел, как улитка, свое убежище, свой духовный покой и верит, что так и проживет всю свою жизнь.

И тут вдруг появляется эта женщина и смущает покой Байрона Банча. Ведь он-то сразу догадывается, что отец ее ребенка, которого она разыскивает и уверена, что найдет, не кто иной, как работавший здесь; на лесопилке, непутевый и никчемный парень, назвавшийся Джо Брауном. А из-за леса поднимается в небо высокий столб дыма — Байрон Банч знает, что это, — это горит старинный дом Джоанны Верден, — и Байрон Банч смутно подозревает, кто замешан в этом темном и страшном деле.

Байрон помнит, как три года назад на лесопилке, где он работает, появился странный человек. "Он не был похож на босяка в босяцком рубище, но бездомностью от него так и веяло, словно не было у него ни города, ни городка родного, ни улицы, ни камня, ни клочка земли. И сознание этого он нес как знамя, с выражением независимым, жестоким, чуть ли не гордым". Человек этот со странным именем Джо Кристмас приходил на лесопилку, молча отрабатывал свои часы и так же молча уходил, ни с кем не разговаривая, замкнутый в своей мрачной ожесточенности. Никто из рабочих долгое время не знал даже, где он живет, только потом кто-то пронюхал, что он ютится в хибарке на земле Джоанны Берден.

Так впервые в романе упоминается имя Джоанны Берден, хотя сама она в действии пока никакого участия не принимает. Фолкнер пишет здесь о ней предельно кратко, но в этой краткости — зерно и содержание одного из интереснейших образов романа: "Она живет одна в большом доме — женщина средних лет. Живет там с рождения, но все еще пришлая, чужая: ее родители приехали с Севера в Реконструкцию. Северянка, негритянская добро-хотка — до сих пор по городу ходят слухи о ее странных отношениях с неграми, городскими и иногородними, хотя прошло уже шестьдесят лет с тех пор, как ее дед и брат убиты на площади бывшим рабовладельцем в споре об участии негров в штатных выборах. Но и поныне что-то тяготеет над ней и имением — что-то темное, нездешнее, грозное, хотя она всего только женщина, всего только отпрыск тех, кого предки города имели причины (или думали, что имели) страшиться и ненавидеть. Но тут оно: отпрыски и тех и других, в их связях с вражьими тенями, и рубежом меж ними — видение давно пролитой крови, ужас, гнев, боязнь".

Внимательный читатель, конечно, уже приметил в этой краткой характеристике звено, связывающее Джоанну Берден с историей Джефферсона, с Гражданской войной и последовавшей за ней Реконструкцией, — ведь это полковник Сарторис застрелил ее деда и брата, добивавшихся осуществления права негров на участие в выборах, эпизод этот уже промелькнул в романе "Сарторис".

Так вот, было известно, что Джо Кристмас живет в хибарке, приютившейся неподалеку от старинного дома Джоанны Верден. Кое-кто знал и о том, что у Джо Кристмаса можно тайком купить бутылку самогонного виски, но те, кто знал, помалкивали об этом.

А с полгода назад на лесопилке появился этот новый парень, назвавшийся Джо Брауном, бездельник и болтун, и Байрон Банч слышал, что он поселился вместе с Крист-масом в его хибарке. Теперь уже стало довольно широко известно, что у Джо Брауна можно купить самогонное виски с ходу, прямо в переулке, где он поджидает покупателей с бутылкой за пазухой. Жители города отметили и то, что у Кристмаса и Брауна появился автомобиль, в котором они разъезжают по улицам. Потом Кристмас бросил работу на лесопилке, а через некоторое время вслед за ним ушел и Джо Браун.

И вот теперь эта женщина, добравшаяся сюда из Алабамы, сидит рядом с Байроном Банчем, а он понимает, что должен скрыть от нее свое подозрение о том, что ее возлюбленный неминуемо запутан в преступлении, совершенном в доме Джоанны Верден. Байрон уводит Лину в город и оставляет в своей комнате, стараясь изо всех сил, чтобы она не услышала ничего из тех разговоров, которыми полон город.

А в воскресенье вечером Байрон отправляется к человеку, единственному, с кем разговаривал по душам в этом городе, приходя к нему по ночам, — бывшему священнику Хайтауэру.

Так на страницах романа появляется еще один персонаж, чья жизненная история занимает в романе значительное место.

Байрон слышал рассказы, как много лет назад этот молодой тогда священник, только что окончивший семинарию, приехал сюда с женой, как он изо всех сил добивался назначения именно в Джефферсон, пустив для этого в ход все связи, какое странное впечатление произвел он на своих прихожан. "Байрону рассказывали, что и спустя полгода молодой священник все еще был возбужден и все толковал о Гражданской войне, и убитом деде-кавалеристе, и о горевших в Джефферсоне складах генерала Гранта — покуда не получалась полная каша, Байрону рассказывали, что так же он говорил и с кафедры; так же на кафедре заходился, превращая религию в непонятный сон… Будто даже на кафедре он не мог отделить религию от скачущей конницы и покойного деда, застреленного на скаку. И в личной жизни, у себя дома, тоже, наверное, не мог отделить… В городе говорили, что, будь Хайтауэр самостоятельным человеком — человеком, каким следует быть священнику, а не таким, который родился на тридцать лет позже того единственного дня, которым он словно бы и жил всю жизнь — дня, когда его деда застрелили на скаку, — с женой бы тоже ничего не случилось".

Байрон знает, что произошло потом с женой Хайтауэра — как она стала уезжать из города и ее видели в Мемфисе с какими-то мужчинами, как однажды с ней случилась истерика в церкви во время проповеди, которую читал ее муж, — она визжала и проклинала, не поняли только кого — бога или мужа. В конце концов она не то сама выбросилась, не то ее выбросили из окна дешевой гостиницы в Мемфисе, где она была с неизвестным мужчиной.

Примчавшиеся тогда в город репортеры караулили Хайтауэра у церкви, где он читал проповедь пустому помещению — прихожане встали и вышли при его появлении, — и один из них сфотографировал его — "он прятал лицо от того, кто стоял впереди, а появившийся на другой день снимок был сделан сбоку: священник на ходу загораживает лицо книгой. А рот за книгой растянут словно в улыбке. Но губы плотно сжаты, и лицо напоминает лицо сатаны на старых гравюрах".

После этого Хайтауэра изгнали из церкви, пытались выгнать и из города — его запугивали куклуксклановцы, однажды утром его нашли в лесу привязанным к дереву и жестоко избитым. Он отказался тогда подавать в суд и назвать тех, кто его истязал, но из города не уехал. В конце концов город примирился с его существованием здесь — бывший священник жил один, замкнувшись в своей духовной изоляции, отгородив себя от людей, от их "шумного, грубого мира". Единственный человек, с которым Хайтауэр поддерживает человеческие отношения, — это Байрон Бапч, который приходит к нему по ночам побеседовать. Это, по существу, единственная оставшаяся у Хайтауэра связь с миром.

И когда в воскресенье вечером Байрон Банч, который должен быть в это время за тридцать миль от Джефферсона, появляется в домике Хайтауэра, бывший священник понимает, что жизнь пытается вторгнуться в его крепость. Байрон Банч, путаясь и спотыкаясь, рассказывает ему о Лине Гроув, и о пожаре, уничтожившем дом Джоанны Берден, и о том, что ее нашли в доме зарезанной.

Хайтауэр понимает то, чего еще не понимает Байрон Банч, — что Байрон влюбился, что он втягивает себя и пытается втянуть Хайтауэра в эту историю. Хайтауэр сопротивляется, он умоляет Байрона бежать, уехать, спастись от этой женщины.

Тем временем рассказ возвращается к вечеру накануне убийства Джоанны Берден, к главному герою романа — Джо Кристмасу, который бродит в смятении по окрестностям города, по его улицам, повторяя про себя: "Что-то со мной будет. Что-то я сделаю". И здесь во время его бесцельного скитания по городу происходит эпизод, имеющий откровенно символический смысл, отбрасывающий свет па трагедию Джо Кристмаса, которая будет раскрыта писателем позднее, когда он постепенно, слой за слоем, будет снимать покровы с прошлого Джо Кристмаса, с того сложного пути, который привел его к трагическому концу.

"Улица незаметно для него пошла под уклон, и не успел он оглянуться, как очутился в Фридмен Тауне, среди летнего запаха и голосов негров. Они, казалось, взяли его в кольцо — эти бесплотные голоса — и шептали, смеялись, разговаривали на чужом языке. Словно со дна глухой и черной ямы, он видел вокруг очертания хижин, неясных, освещенных керосином, отчего уличные фонари как будто стали реже, словно дыхание черных сгустилось в какое-то плотное дыхательное вещество…

Теперь он стоял неподвижно, тяжело дыша, свирепо озираясь по сторонам… Он побежал, сверкая зубами, к следующему фонарю, и воздух, врываясь в рот, холодил сухие губы и зубы. Под фонарем из черной ложбины отходил в сторону и поднимался к параллельной улице узкий ухабистый переулок. Бегом Кристмас свернул в него и со стучащим сердцем бросился по крутому склону к верхней улице. Там он остановился, задыхаясь, поводя глазами, и сердце его все колотилось, словно он никак не мог или не хотел поверить, что воздух вокруг — холодный, резкий воздух белых.

Потом он успокоился. Негритянский дух, негритянские голоса остались позади и внизу… Он шел опять медленно, прочь от площади, опять между домами белых. И здесь на верандах сидели люди — и на лужайках, в креслах, но тут он мог идти спокойно. Время от времени он видел их: силуэты голов, неясную фигуру в одежде, на освещенной веранде сидели четверо за карточным столиком — сосредоточенные белые лица, резкие в низком свете лампы, обнаженные руки женщин, ровно белеющие над пустячными картами. "Это все, чего я хотел, — думал он. — Кажется, не так уж много".

Вот так всю жизнь и мечется Джо Кристмас между миром черных и миром белых, не зная, к какому же из этих двух миров он принадлежит.

Память возвращает Джо Кристмаса к дням его детства, которые он провел в приюте, куда его подбросили в ночь на рождество, почему ему и дали фамилию Кристмас. Когда ему было пять лет, он залез в комнату к диетсестре, чтобы полакомиться сладковатой зубной пастой, и оказался невольным свидетелем ее любовной встречи с молодым врачом. Женщина, потерявшая голову от страха, что мальчишка разоблачит и тем опозорит ее, сначала пытается подкупить его деньгами — а он не понимает, чего она от него хочет, он-то ждет наказания за кражу пасты, — решает избавиться от него и заявляет начальнице приюта, что в этом мальчишке есть негритянская кровь. Его должны отправить в приют для негритянских детей. Однако вместо этого он попадает к белому фермеру Макихерну, который усыновляет его. Но с тех самых пор Джо Кристмас не знает, действительно ли в нем есть негритянская кровь. Это незнание ставит его в чудовищное по исключительности положение.

В беседе со студентами Виргинского университета Фолкнер говорил о Кристмасе: "В этом его трагедия — он не знает, кто он, и у него нет никаких возможностей выяснить это. А для меня это самая трагическая ситуация, в которой может оказаться человек, — не знать, кто он, и знать, что он никогда этого не узнает".

Так Джо Кристмас оказался обречен всю свою жизнь быть жертвой расовых предрассудков.

Но прежде чем он вышел на жизненную дорогу, Джо Кристмасу предстояло пройти через страшное горнило религиозного воспитания, ожесточившего его. Его приемный отец Макихерн был религиозным фанатиком, кальвинистом, свято убежденным в том, что земные радости являются смертным грехом. Это был "безжалостный мужчина, не знавший, что такое сомнение или сострадание".

Он верил, что человек предназначен быть или избранным, или проклятым, а доказательством избранности является его воздержание от греха. Правильная жизнь представлялась ему формой самобичевания, жестокой дисциплины, тяжелой работы, непрекращающихся молитв. Жизнь рисовалась ему сценой, по которой человек должен пройти, — греховной, но необходимой прелюдией к смерти и тем самым к единению с богом. Будучи сам жертвой этой концепции, отрицающей, по существу, жизнь, Макихерн, в свою очередь, плодит вокруг себя других жертв.

Такой жертвой становится и маленький Джо Кристмас. Макихерн ремнем пытается вколотить в Джо катехизис, но наталкивается на упорное внутреннее сопротивление мальчика.

Голос Макихерна "не был недобрым. В нем вообще не было ничего человеческого, личного. Он был просто холодный, неумолимый, как писаное или печатное слово". Джо прошел мимо своей приемной матери "как деревянный, с непреклонным лицом — непреклонным, быть может, от гордости и отчаяния. А может быть, от тщеславия, глупого тщеславия мужского…

Штаны упали на пол; мальчик остался в короткой рубашке, не закрывавшей ног. Он стоял прямой и тонкий. При первом ударе ремня он не отпрянул, не дрогнуло и его лицо. Он смотрел прямо перед собой со спокойным, углубленным выражением, как монах на картине. Макихерн принялся хлестать методично, медленно, с рассчитанной силой, по-прежнему без гнева и азарта. Трудно сказать, чье лицо было более спокойным и углубленным, в чьем было больше убежденности".

Мальчик принимал все это как должное. Его больше пугала и отталкивала тайная доброта и жалость приемной матери: "Дело было не в тяжелой работе, которую он ненавидел, не в наказаниях и несправедливости. С этим он свыкся еще до того, как узнал их обоих. Ничего другого он не ждал; это его не удивляло и не возмущало. В женщине ее мягкость и доброту, чьей жертвой, казалось ему, он обречен быть всю жизнь, — вот что ненавидел он пуще сурового и безжалостного суда мужского. "Она хочет, чтобы я заплакал", — думал он, лежа на своей кровати, закинув руки за голову, холодный, окоченелый в полосе лунного света".

В семнадцать лет Джо Кристмас влюбляется в проститутку Бобби, работающую официанткой в маленьком грязном ресторанчике, и по ночам убегает к ней в город. Эта связь кончается тем, что однажды выследивший его Макихерн настигает парочку на деревенской танцульке и Джо убивает его стулом. Потом он возвращается домой, забирает деньги из тайника, где хранила их его приемная мать, и торопится в город, к Бобби, чтобы жениться на ней. Но Бобби и ее хозяева спешат бежать из города, понимая, что расследование убийства может привести к ним. Мужчины жестоко избивают Джо, отбирают у него деньги, и вся компания исчезает.

На этом кончается юность Джо Кристмаса.

"Он шагнул с темного крыльца в лунный свет и о окровавленной головой и пустым желудком, в котором горел и буянил хмель, вступил па улицу, протянувшуюся отсюда на пятнадцать лет.

Хмель со временем выветрился, сменился новым и снова выветрился, но улице не было конца. С той ночи сотни улиц вытянулись в одну — с незаметными поворотами и сменами ландшафта, с промежутками езды — то попутчиком, то зайцем, на поездах, на грузовиках, на телегах, где в двадцать, в двадцать пять, в тридцать лет он сидит с неподвижным, жестким лицом, в костюме (пусть грязном и порванном) горожанина, а возница не знает, кто он и откуда, и не смеет спросить. Улица вела в Оклахому и Миссури и дальше на юг, в Мексику, а оттуда обратно на север, в Чикаго и Детройт, потом опять на юг и, наконец, — в Миссисипи. Она растянулась на пятнадцать лет".

Это дорога самоистязания, бегства от самого себя. Джо Кристмас ищет спасения в скитаниях, но спасения ему нет, ибо он не знает, кто он — негр или белый, и это неразрешимое противоречие раздирает его душу. Как говорил Фолкнер в Виргинском университете о Кристмасе, "он знает, что никогда не узнает, кто он, и его единственное спасение, чтобы жить самим собой, это отречься от человечества, жить вне человеческого общества. И он пытается делать это, но общество не позволяет ему". Кристмас не может жить ни с белыми, ни с черными. "Иногда он вспоминал, как хитростью или насмешкой заставлял белых назвать себя негром, чтобы подраться с ними, избить их или быть избитым, теперь он подрался с негром, который назвал его белым. Он жил уже на севере — в Чикаго, потом в Детройте. Он жил с неграми, сторонясь белых. Он ел с ними, спал с ними — воинственный, замкнутый, способный выкинуть что угодно. Теперь он жил с женщиной, словно вырезанной из черного дерева. Ночами он лежал рядом с ней без сна и вдруг начинал глубоко, тяжело дышать. Он делал это нарочно, чувствуя и даже наблюдая, как его белая грудь вздымается все круче и круче, пытаясь вобрать в себя темный запах, темное и непостижимое мышление и бытие негров, с каждым выдохом стараясь изгнать из себя кровь белого, мышление и бытие белого. А между тем от запаха, который он пытался сделать родным, ноздри его раздувались и белели, и все существо сводила судорога физического отвращения и духовного неприятия.

Он думал, что не от себя старается уйти, но от одиночества. А улица все тянулась: как для кошки, все места были одинаковы для него. И ни в одном он не находил покоя".

И вот скитальческая судьба приводит Джо Кристмаса в Джефферсон. Здесь он встречает Джоанну Берден и задерживается на три года.

Джоанна тоже жертва фанатизма, правда, иного свойства. Ее дед Калвин был фанатичным кальвинистом и борцом против рабства негров. Своим детям он говорил: "Я научу вас ненавидеть две вещи — ад и рабовладельцев". От деда и отца она унаследовала ненависть к рабству, религиозную убежденность в том, что рабство негров страшным божьим проклятьем лежит на белой расе. Она рассказывает Кристмасу, как, когда была еще девочкой, отец повел ее на могилу ее деда и брата и сказал: "Запомни. Здесь лежат твой дед и брат, убитые не одним белым человеком, но проклятьем, которому Бог предал целый народ, когда твоего деда, и брата, и меня, и тебя не было и в помине. Народ, проклятый и приговоренный на веки вечные быть частью приговора и проклятья белой расе за ее грехи. Запомни это. Его приговор и Его проклятье. На веки вечные. На мне. На твоей матери. На тебе, хотя ты и ребенок. Проклятье на каждом белом ребенке, рожденном и еще не родившемся. Никто не уйдет от него…" После этого они впервые стали для меня не просто людьми, а чем-то другим — тенью, под которой я живу… Я думала о том, как появляются на свет дети, белые — и черная тень падает на них раньше, чем они в первый раз вдохнут воздух. А черная тень представлялась мне в виде креста. И виделось, как белые дети, еще не вдохнув воздух, силятся вылезти из-под тени, а она не только на них, но и под ними, раскинулась, точно руки, точно их распяли на крестах… Это было ужасно. Ночью я плавала. Наконец, я сказала отцу, попыталась сказать. Я хотела сказать ему, что должна спастись, уйти из-под этой тени, иначе умру. "Не можешь, — сказал он. — Ты должна бороться, расти. А чтобы расти, ты должна поднимать эту тень с собой. Но ты никогда не подымешь ее до себя".

Джоанна принимает это бремя, возложенное на нее дедом и отцом, и, не жалуясь, не противясь, несет всю свою жизнь этот крест — она посвятила себя делу помощи неграм. К ней приходят за советами негритянки, она ведет обширную переписку, помогая негритянским школам, больницам. Ради этих дел она отказалась от личной жизни, не говоря уже о том, что своими отношениями с неграми она поставила себя вне белого общества Джефферсона. Ее самоотречение от жизни находит свое выражение и в том, что Джоанна в течение многих лет, а ей уже за сорок, подавляет свое женское начало. Она и впрямь стала мужеподобной. Когда Джо Кристмас впервые приходит ночью в ее спальню, она сопротивляется ему почти как мужчина и сдается в конце концов не столько ему, сколько давно подавляемой потребности, которая бурлит в ней.

Когда эта страсть в ней прорывается наружу, Джоанна отдается ей самозабвенно, плотоядно, словно пытаясь наверстать все упущенное за долгие годы своей одинокой жизни. Потом страсть утихает, и Джоанна бросается в другую крайность — она молится о прощении, ищет спасения. Ею овладевает навязчивая идея — она хочет, чтобы человек, с которым она грешила, обрел спасение в боге. А для нее бог и спасение неразрывно связаны с миссией, которую она взяла на себя. И она требует от Кристмаса, чтобы он признал себя негром и разделил с ней ее труды по помощи неграм. Она хочет, чтобы Джо сделал то, что он уже пытался и не смог совершить, — идентифицировать себя с негритянской расой. Для нее идея помощи неграм смешивается с идеей спасения, а для Джо она равносильна проклятью.

В ту последнюю, роковую ночь, когда Джо приходит к Джоанне, она опять требует, чтобы он встал на колени и молился с ней о спасении. Кристмас молчит, и тогда Джоанна выпрастывает из-под платка руку со старинным пистолетом и стреляет. Но пистолет дает осечку. А у Джо в руках оказывается бритва, и этим все кончается.

Кристмас бежит, а вечером в тот же день, когда в городе стало известно, что родственник мисс Верден на Севере обещал тысячу долларов тому, кто поймает убийцу, Браун явился к шерифу и стал выкладывать все про Кристмаса. Однако он понимал, что сам под подозрением, и тогда он выложил свой главный козырь: "Ну конечно, — он говорит. — Валяйте. Обвиняйте меня. Обвините белого, который хочет вам помочь, рассказать, что знает. Обвините белого, а нигера — на волю. Белого обвините, а нигер пускай бежит.

— Нигер? — шериф говорит. — Нигер?

И тут он вроде понял, что они у него в руках. Вроде, в чем бы его ни заподозрили — все будет ерундой рядом с тем, что он им про другого скажет".

Итак, роковое слово произнесено. Власть предрассудков над умами настолько сильна, что никто уже не сомневается в вине Кристмаса и участь его, если им удастся поймать его, предрешена — "негр жил с белой женщиной и убил ее".

Начинается погоня за Кристмасом. Наибольшую суетливость в этой погоне проявляет Браун, готовый бежать впереди ищеек — так страстно он хочет получить объявленное вознаграждение. А по вечерам, когда преследователи возвращаются ни с чем, шериф на всякий случай упрятывает Брауна в тюрьму — до следующего утра, когда опять возобновится охота за человеком.

Есть в Джефферсоне один человек, которого эта ситуация устраивает, — это Байрон Банч. Он все старается уберечь Лину от волнений, уверяет ее, что Лукас Берч, он же Браун, занят пока делами вне города.

Байрон Банч, оказывается, строит собственные планы. Он приходит к Хайтауэру и рассказывает, что собирается поселить Лину в той хибарке, в которой жили Кристмас и Браун. Между ним и Хайтауэром происходит примечательный разговор:

"— Прекрасно, — Хайтауэр говорит с напускной резкостью, которая так не вяжется с его лицом, с дряблым подбородком и черными пещерами глаз. — Значит, все решено. Вы отведете ее туда, в его дом, позаботитесь, чтобы ей было удобно, и чтобы ее не тревожили, пока все не кончится. А потом вы скажете этому человеку… Берчу, Брауну… что она здесь.

— И он сбежит, — говорит Байрон. Он не поднимает глаз, но кажется, что его захлестывает торжество, ликование — раньше, чем он успевает сдержать и скрыть его, когда уже и пытаться поздно. В первое мгновение он даже не пытается его сдержать; тоже откинувшись на стуле, он впервые смотрит на священника — уверенно, смело, бодро".

Хайтауэр с ужасом ощущает, как обстоятельства и в первую очередь Байрон пытаются извлечь его из привычной изоляции, запутать его в людские дела, от которых он давно отрекся, отгородился. В лавчонке, где Хайтауэр обычно покупает продукты, продавец сообщает ему, что преследователи напали на след убийцы-негра, и он спешит в свой дом, "свое убежище", уговаривая себя: "Не буду. Не буду. Я купил непричастность". Уже почти звучащими словами настойчиво повторяет, оправдывает: "Я заплатил за это. Не торговался. Никто не смеет это сказать. Я хотел лишь покоя; я уплатил их цену, не торговался". Улица зыбится и плывет; он в поту, но сейчас даже полуденный зной кажется ему прохладой. Затем пот, зной, марево — все мгновенно сплавляется в решимость, которая упраздняет всякую логику и оправдания, сжирает их как огонь. Не желаю! Не желаю!"

А Кристмас тем временем бежит, но бежит как-то странно, словно не желая далеко убегать, словно поддразнивая своих преследователей. В среду вечером он вломился в негритянскую церковь, где шла служба, стащил с кафедры проповедника, "и как начал оттуда Бога ругать, прямо криком ругается". Утром, когда там появились преследователи, чтобы собаки взяли след, они нашли клочок бумаги — "одна непечатная фраза, адресованная шерифу, без подписи".

Это странное бегство кончается тем, что Кристмас приходит в соседний с Джефферсоном городок Моттстаун, где его тут же опознают и арестовывают.

И тут на сцене появляется новая фигура, которая отбрасывает трагический свет на всю историю Джо Кристмаса, фигура страшная, воплощающая все отвратительное, что есть в религиозном фанатизме и расовой нетерпимости. В Моттстауне уже много лет живет старик Джо Хайнс со своей забитой молчаливой женой. "Он целыми днями околачивался в центре на площади — неразговорчивый, грязный, с яростным, отпугивающим выражением в глазах, которое люди объясняли безумием; выгоревшей свирепостью веяло от него, как душком, как запахом; тлевшей, словно уголь в золе, напористой протестантской фанатичностью, которая состояла когда-то на четверть из страстной убежденности и на три четверти — из кулачной отваги. Поэтому, когда стало известно, что он ходит но округу, обычно пешком, и проповедует в негритянских церквах, люди не удивились; не удивились даже тогда, когда узнали, что он проповедует. Что этот белый, чуть ли не целиком зависевший от щедрот и милостыни негров, ходит в одиночку по отдаленным негритянским церквам и прерывает службу, чтобы взойти на кафедру и резким, неживым своим голосом, а порою и с яростной непристойной бранью, проповедовать им смирение перед всякой более светлой кожей, проповедовать превосходство белой расы, выставляя себя — непроизвольный, изуверский парадокс — образцовым ее представителем".

Когда-то у Хайнсов была дочь Молли, потом ее соблазнил парень из бродячего цирка, и она хотела сбежать с ним, но Хайнс догнал их, убил этого парня и вернул дочку домой. С той поры Хайнсом овладела навязчивая идея — что соблазнитель его дочери непременно должен был иметь в себе негритянскую кровь, и Хайнс начинает представляться себе рукой господней, мстителем за бога и белую расу, орудием божьего гнева. Он фактически убивает свою дочь во время родов, не позволяя оказать ей помощи, — она для него символ "разврата и омерзения". Ребенка он оставляет в живых как доказательство божьего омерзения к разврату. Это он подбросил своего внука в приют, где тот получил имя и фамилию Джо Кристмас, и в течение пяти лет следил за ним, стараясь отыскать в его лице следы негритянской крови и божьего проклятия.

Джо Хайнс давно потерял из вида своего внука, и вот теперь, по прошествии стольких лет, волею божьей, как уверен Хайнс, Джо Кристмас оказывается в том городке, где живет его дед, — божье проклятие свершилось, круг замкнулся — этот человек негр и убийца белой женщины. И Джо Хайнс с яростью, граничащей с безумием, требует от жителей Моттстауна линчевать Кристмаса.

Потом, когда Кристмаса перевозят в Джефферсон, старики Хайнсы тоже отправляются туда, но теперь активным началом в этой семье выступает жена Хайнса.

"Если бы хоть на денек могли отпустить, — говорит она Хайтауэру, к которому их привел Байрон Банч. — Как будто ничего этого еще не случилось. Как будто люди ничего еще против него не имеют. И было бы так, как будто он просто уехал надолго, стал за это время взрослым и вернулся".

А Хайтауэр как раз перед их приходом слушал доносящуюся сюда церковную музыку. "В музыке слышится что-то суровое, неумолимое, обдуманное, и не столько страсти в ней, сколько жертвенности, она просит, молит — но не любви, не жизни, их она запрещает людям, — как всякая протестантская музыка, в возвышенных тонах она требует смерти, словно смерть — благо. Словно одобрившие ее и возвысившие свои голоса, чтобы восхвалить ее в своей хвале — воспитанные и взращенные на том, что восхваляет и символизирует их музыка, они самой хвалой своей мстят тому, на чем взращены и воспитаны. Он слушает, и слышится ему в этом апофеоз его собственной истории, его земли, племенного в его крови: народа, который его породил и окружает, который не способен ни пережить наслаждение или беду, ни уклониться от них — без свары. Наслаждение, восторг, кажется, для него невыносимы: он спасается от них в буйстве, в пьянстве, в драке, в молитве; от бед — тоже, в таком же буйстве, по-видимому, неискоренимом. Так стоит ли удивляться, что их религия заставляет людей казнить себя и друг друга? — думает он".

Это очень важные слова, в них ключ всего романа. Отрицание жизни, провозглашаемое протестантской религией, сопротивление жизни порождают жертвы, которые казнят себя и других, ведут к саморазрушению.

А жизнь, естественная, нормальная жизнь, берет свое. Байрон с Хайнсами был у Хайтауэра в воскресенье ночью, а утром в понедельник Лина Гроув родила. И принимать ребенка пришлось Хайтауэру. И это соприкосновение с жизнью, сопричастность этому естественному и прекрасному моменту — рождению нового человека — неожиданно согревают Хайтауэра, наполняют его сердце радостью. "Волна, прилив чего-то, почти горячего торжества, накатываются на него". А спустя некоторое время он думает: "Ребенка принял я. В мою честь еще никого не называли. И я ведь знаю случаи, когда благодарная мать называла его в честь доктора, который помогал ей разрешиться".

И опять Лина Гроув предстает, на этот раз в мыслях Хайтауэра, символом жизни, продолжения рода. "Ей придется рожать еще, и не одного, — он вспоминает молодое сильное тело, даже там, в родовых муках, сиявшее мирным бесстрашием. Не одного. Многих. В этом будет ее жизнь, ее судьба. И, мирно повинуясь ей, доброе племя заселять будет добрую землю; из крепких этих чресел без спешки и суеты произойдут мать и дочь, но теперь — порожденные Байроном".

Хайтауэр с грустью вспоминает Джоанну Берден: "За хибаркой он видит купу деревьев, где стоял старевший дом, но черных и немых головешек, которые некогда были досками и балками, отсюда не видно. "Несчастная женщина, — думает он, — несчастная, бесплодная женщина. Не дожить всего недели до той поры, когда счастье вернулось в эти места. Когда счастье и жизнь вернулись на эти бесплодные и загубленные земли".

Но трагический спектакль еще не окончен, занавес еще не упал, и Хайтауэру предстоит еще одно испытание. В этот день, в понедельник, когда Кристмаса вели в наручниках через площадь, он бежал и бросился в дом Хайтауэра. "Город удивлялся не тому, как Кристмасу удалось бежать, а почему, вырвавшись на волю, он искал убежища в таком месте, зная, что там его наверняка настигнут, и почему, когда это произошло, он не сдался, но и не оказал сопротивления. Как будто замыслил и рассчитал в подробностях пассивное самоубийство".

В этом последнем акте кровавой драмы роль палача предназначена молодому человеку по имени Перси Гримм, который до этого не появлялся па страницах романа. Фолкнер дает ему краткую, но емкую характеристику: "Жизнь, открывшаяся его глазам, несложная и бесповоротная, как голый коридор, навсегда избавляла его от необходимости думать и выбирать, и ноша, которую он взял на себя, была блестящей, невесомой и боевой, как латунь его знаков различия: возвышенная и слепая вера в физическую храбрость и беспрекословное повиновение, уверенность в том, что белая раса выше всех остальных рас, а американская раса выше всех белых, а американский мундир превыше всего человечества, и самое большее, чего могут потребовать от него в уплату за это убеждение и эту честь, — его собственная жизнь". Фолкнер впоследствии сказал о Перси Гримме, что он фашист, "который считает, что спасает белую расу, убивая Кристмаса. Я придумал его в 1931 году. До тех пор пока Гитлер не появился в газетах, я не сознавал, что создал наци раньше, чем он".

Вот этот фашист, бездумный убийца, возглавляет погоню за Кристмасом и настигает его в доме Хайтауэра. И тут Хайтауэр совершает, вернее, пытается совершить единственный настоящий поступок в своей жизни. "Люди! — закричал он. — Послушайте меня. Он был здесь той ночью. В ночь убийства он был со мной. Клянусь богом…" Но драма линчевания развертывается по твердо установленному канону, участвующие в ней люди не более чем актеры, разыгрывающие давно знакомые роли. И не старику Хайтауэру изменить железный ход спектакля.

Кровь вырвалась из тела Кристмаса, "как сноп искр из поднявшейся в небо ракеты; в черном этом взрыве человек словно взмыл, чтобы вечно реять в их памяти. В какие бы мирные долины ни привела их жизнь, к каким бы тихим берегам ни прибила старость, какие бы прошлые беды и новые надежды ни пришлось читать им в зеркальных обликах своих детей, — этого лица им не забыть".

Так Фолкнер впервые выразил мысль, которая будет впоследствии занимать большое место в его произведениях и высказываниях, связанных с расовой проблемой, — что каждое новое преступление белых расистов накладывает свою страшную печать на души последующих поколений — печать страха, вины, ненависти.

Казалось бы, на этом сюжет романа завершается, но Фолкнер продолжает повествование — он возвращается к предшествующей биографии Хайтауэра, по-видимому желая довести до логического конца столь важную для него тему бегства от жизни.

Фолкнер рассказывает в этой главе историю детства Гейла Хайтауэра, позднего ребенка, родившегося, когда его отцу было уже за пятьдесят, а мать тяжело болела, болезненного и впечатлительного мальчика, лишенного естественного контакта с родителями, впитавшего от негритянки-няни рассказы о его деде, храбро воевавшем в Гражданскую войну и застреленном на скаку при налете на Джефферсон.

Подобно многим молодым героям Фолкнера, Гейл Хайтауэр идеалист, стремящийся уберечь себя от ужасов этого "шумного, грубого мира". Он бежит от жизни в духовную семинарию. "Он верил со спокойной радостью, что, если есть на свете убежище, то это церковь; что если правда может жить нагой, без стыда и боязни, то — в семинарии. Когда он верил, что обрел призвание, его будущая жизнь представлялась ему незыблемой, во всех отношениях совершенной и невозмутимой, подобно чистой классической вазе, где дух может родиться сызнова, укрытый от житейских бурь, и так же умереть — в покое, под далекий шум бессильного ветра, избавясь лишь от горсти истлевшего праха".

Однако в семинарии Хайтауэр не обрел желанного покоя. Семинарские интриги, а потом женитьба только усилили в нем стремление бежать от действительности. Он добивается назначения в Джефферсон, где может ежедневно в тот час, когда свет переходит в тьму, оживлять в памяти смерть своего деда, здесь, на улицах Джефферсона. Его изоляция от мира, от жизни становится все более полной, а после гибели жены и изгнания Хайтауэра из церкви он живет в том полном одиночестве, к которому стремился.

Только после трагических событий, описанных выше, Хайтаузр начинает понимать правду о своей жизни, познает, что такое человеческая ответственность. Идея изоляции от жизни рассыпалась в прах. Она ведет к саморазрушению личности.

Остается еще один герой романа — Байрон Банч, человек, который сделал свой выбор, — в последней главе романа Байрон Банч с Линой и ее ребенком уезжает из Джефферсона — для него начинается новая жизнь.

Многие американские критики выдвигали на первый план в романе "Свет в августе" христианскую символику, которая действительно там присутствует, — фамилия Кристмаса, его хождение по мукам, его страшный конец и то, что ему, как и Христу, было ко времени гибели тридцать три года. Однако сам Фолкнер объяснял все это гораздо проще. "Вспомните, — говорил он студентам Виргинского университета, — что писатель в своем творчестве должен опираться на свои предпосылки. Он должен писать, исходя из того, что знает, а христианская легенда является частью предпосылок каждого христианина, особенно деревенского мальчика, деревенского мальчика с Юга. Моя жизнь, мое детство прошли в очень маленьком городке в Миссисипи, и это было частью моего происхождения. Я вырос с этим. Я впитал это, воспринял, не зная, что к чему. Это не имеет никакого отношения к тому, насколько я верю, — это просто живо во мне".

Можно считать, что христианская символика оказалась здесь просто удобным материалом для того, чтобы рассказать историю, которая волновала писателя, — историю о том, как расовые предрассудки и религиозный фанатизм калечат душу человека, коверкают его жизнь, ведут к разрушению личности. И о тех простых, душевно здоровых, естественных людях, которые находят в себе силы противостоять этому мертвящему влиянию, приемлют жизнь, не бегут от нее.

Работа над "Светом в августе" продолжалась до февраля 1932 года. А жизнь шла своим чередом. В сентябре 1931 года вышел в свет сборник рассказов Фолкнера, который в конце концов получил название "Эти 13". Книга расходилась хорошо.

Ему нравилось шокировать снобов — это был способ самозащиты от посягательств на его личность. Так, например, случилось в Северокаролинском университете, куда его пригласили выступить перед студентами. Молодежи Он понравился своей серьезностью, полным отсутствием позы. Но когда литературная дама, присутствовавшая на этой встрече, прочитала отрывок из одного романа и строго спросила: "А теперь, мистер Фолкнер, скажите, о чем вы думали, когда писали это?" — он сказал: "О деньгах", чем вызвал веселый смех и аплодисменты студентов.

Одной нью-йоркской знакомой он признался: "Я не люблю литературную публику. Я никогда не общаюсь с другими писателями. Сам не знаю почему — во мне нет светскости. Я не переношу литературных групп".

Во время визита в Нью-Йорк впервые возникли разговоры о возможной его работе в Голливуде. К нему подослали красавицу киноактрису, южанку по происхождению, Таллалу Банкхед. Она стала ему говорить, как любит его книги и как ей хотелось бы, чтобы он написал для нее сценарий. Фолкнер задумчиво посмотрел на нее. "Дело в том, — сказал он, — что мне хотелось бы помочь девушке с Юга, которая делает карьеру. Но вы слишком хороши и милы, чтобы играть в том, что я могу написать. Я не хотел бы делать этого для вас".

У него было ощущение, что ему необходимо отстоять свою независимость, человеческую и писательскую. Поэтому он порой ужасно огорчал своих друзей, которые были уверены, что ему надо заводить полезные знакомства, устанавливать светские контакты. Друзья, например, устроили ему встречу на обеде с крупным издателем Альфредом Нопфом. Богатый и самоуверенный издатель привез с собой штук шесть первых изданий книг Фолкнера и после обеда подошел к нему: "Мистер Фолкнер, — сказал он, — мне сегодня пришлось пройти дважды по Шестой авеню, чтобы раздобыть эти книги. Большинство из них, вы знаете, давно исчезли из продажи. Я хотел бы, чтобы вы надписали их для меня". Фолкнер в раздумье посмотрел на него: "Понимаете, мистер Нопф, люди останавливают меня на улице, в лифте и просят подписать им мои книги, но я не могу этого делать, потому что специальные подписанные экземпляры являются частью моего заработка. А кроме того, я подписываю книги только для моих друзей". Тут на выручку обескураженному издателю бросился хозяин дома. "Билл, — воскликнул он, — мистер Нопф очень известный человек и большой поклонник твоего таланта!" Фолкнер вздохнул. "Ладно, — сказал он, — миссис Нопф была очень мила со мной, так что, если вы выберете одну из этих книг, я ее вам подпишу".

В первой половине декабря Фолкнер вернулся в Оксфорд. И примерно в эти же дни его нью-йоркский приятель, режиссер Леланд Хэйуорд получил телеграмму из Голливуда: "Во время последнего своего приезда вы, кажется, упоминали Уильяма Фолкнера. Если так, то можно ли его заполучить и за сколько. С наилучшими пожеланиями". Телеграмма была подписана главой сценарного отдела студии «Метро-Голдвин-Майер» Сэмом Марксом.