"Заболотный" - читать интересную книгу автора (Голубев Глеб Николаевич)

В старости одолевают воспоминания. Чем меньше остается жизни впереди, тем все чаще тянет оглянуться, проверить, взвесить ее — не напрасно ли прожита. Заново переоцениваешь свои дела и проступки, вспоминаешь дороги, по которым ходил, людей, события, встречи. Эта напряженная и волнующая умственная работа не прекращается даже во сне.

Сегодня мне приснилось почему-то самое раннее детство и бабушка. Она у меня была религиозной и почти каждый вечер, закончив дневные заботы, читала мне перед сном жития святых. Такой я и увидел ее нынче во сне: в линялом платочке горошком, с лицом морщинистым и темным, она сидела в углу под образами и протяжно, слегка нараспев, читала пухлую книжищу в засаленном переплете, время от времени строго поглядывая на меня поверх очков:

— «Бе человек в Риме, муж благочестив именем Ефимьян и жена его Аглаида при Онории и Аркадии славныма цесарема римьскима, велик быв в боярех, богат зело…»

А потом, по какой-то странной ассоциации, еще не раскрытой до конца психологами, мне приснился мой учитель, Даниил Кириллович Заболотный. Я увидел его опять молодым, каким встретил впервые осенним днем далекого 1896 года.

Проснувшись, я весь день, чем бы ни занимался, все время думал неотступно о Данииле Кирилловиче, вспоминал встречи с ним, даже словно слышал его глуховатый голос и радостный, заливистый смех. И давнее желание рассказать всем об этом удивительном человеке властно потянуло меня к письменному столу. До сих пор я как-то все откладывал это «на потом». Но теперь воспоминания охватили меня, — так и родилась эта книга.

И еще я подумал: написав ее, я выполню завет Алексея Максимовича Горького, который столько раз говорил, слушая рассказы Заболотного: «Очень надо было бы написать книгу о вашей жизни, об учителях ваших и учениках…»

Я врач, медик, а не литератор и писал ее урывками, вечерами, без строгого плана, как говорится, «по вдохновению». Порой как-то так получалось, что в воспоминания вплетались мои сегодняшние мысли и раздумья, — надеюсь, читатель не посетует на меня слишком строго за это.

Долго я выбирал название, — оно, может быть, удивит некоторых своей старомодностью. Но его подсказал все тот же сон с бабушкой.

Жития святых… Каких только подвигов не совершали праведники в рассказах бабушки, чтобы доказать богу свою святость: и вериги носили, и в пустыню удалялись, и годами на одной ноге на верхушке столба стояли на манер аиста! Преподобный Феодосий, обнажившись до пояса, отдает свое тело на съедение оводам и комарам. Днем и ночью он носит власяницу и никогда не спит «на ребрах», а только «сед на столе», то есть сидя на стуле.

А зачем? Какую, спрашивается, пользу принесли они этими «подвигами» людям?

А вот перед вами жизнь, целиком, — до последнего дыхания, растаявшего на холодном зеркале, которое я держал в своих руках в тот прощальный час, — вся жизнь, без остатка, щедро отданная людям.

Даниил Кириллович Заболотный тоже частенько спал сидя, хотя это ему вовсе не нравилось, кормил своей кровью комаров в астраханских плавнях, замерзал и голодал, ухаживал за несчастными, рискуя каждую минуту смертельно заразиться от них при одном неосторожном, слишком глубоком вдохе. И все это он делал ради совсем не знакомых ему людей: русских, украинцев, индийцев, китайцев, арабов — ради всех людей на земле. Ради того, чтобы «уменьшить массу человеческих страданий и увеличить массу человеческих наслаждений». Эти слова Писарева он очень любил и частенько повторял.

Благородная, поистине героическая жизнь-подвиг, спасшая сотни тысяч людей… Как назвать ее иначе, если не этим старинным и торжественным словом: житие?

НА СОПКАХ МАНЬЧЖУРИИ

Однажды в середине ноября 1910 года Заболотный позвонил в «Чумной форт», где я продолжал работать, и попросил срочно, сегодня же, приехать к нему в институт для весьма важного разговора.

— Собраться по-походному? — пошутил я. После короткой паузы он коротко ответил:

— Пожалуй, да.

По его тону я понял, что медлить, похоже, не следует, и с первым же катером отправился в Петербург.

Даниила Кирилловича я застал дома, в кабинете, склонившимся в глубокой задумчивости над старой, потрепанной картой, сопровождавшей нас в странствиях по монгольским степям. В этот момент он был очень похож на полководца, намечающего план сражения.

Уже с первых же слов Заболотного я понял, что сражение нам предстоит нешуточное.

— В Маньчжурии чума, и самая опасная форма: легочная. Первый случай был отмечен вот здесь, на нашей границе, на станции Манчьжурия, двенадцатого октября. Думали обойтись своими силами — не удалось. Эпидемия распространилась на соседние Джалайнарские копи и в более южные районы по линии Китайско-Восточной железной дороги. В октябре в Харбине зарегистрировано уже пятьдесят восемь смертных случаев. Пока еще ничего нет в наших газетах, но меня предупредили, что готовится специальный запрос по этому поводу в Государственной думе: что намеревается сделать русское правительство, дабы преградить дорогу чуме в наши края? А подготовить ответ предложили мне.

— Что же вы им ответите?

Заболотный усмехнулся, потеребил начавшую седеть бородку.

— Мою идею-фикс вы знаете: чуму надо поражать в ее собственном вогнище. Не обороняться, а наступать. Но попробуй я заявить, что считаю совершенно необходимым направить большую экспедицию с группой опытных врачей туда, в Маньчжурию, — представляете, какой вой поднимется?! «Швыряют деньги на ветер!..» А без такой экспедиции оборонять от чумы российские границы, протянувшиеся на тысячи верст по «диким степям Забайкалья», — совершенно бредовая затея.

Он помолчал, разглаживая потертые сгибы карты, потом поднял на меня глаза.

— Пока я хочу добиться хотя бы командировки в Харбин двух человек, чтобы посмотреть на месте, что надо делать. Хотя бы для двух человек — для старого чумагона с его верным соратником найдутся, наконец, у них гроши?!

Я понял, что вопрос о моем участии в этой поездке для Даниила Кирилловича уже решен, в моем согласии он не сомневается.

Мы занялись изучением карты, газетных заметок, заботливо собранных Заболотным в отдельную папку, составлением плана научных работ.

Когда Даниил Кириллович доставал какую-то книгу, из нее выпал недописанный листочек бумаги. Я поднял его, машинально пробежал глазами первые строчки и удивился…

«Научная часть:

1) Доклад «Стремление студентов к науке и способ рациональной борьбы с ними».

2) Доклад «О влиянии полицейского режима на поднятие научного строя».

3) Сообщение «Задние дворы и тетенькины хвосты, как исключительный путь достижения недостижимого».

4) «Об упрощении литературных ссылок до степени: Гиппократ, Боткин и Я», — прокашляет академик…

Художественная часть:

«Осади назад» — исполнит хор штаб-офицеров и очистит от студентов эстраду (в воздухе пахнет скандалом)…»

— Это что такое? — изумился я.

— Да, понимаешь, я к юбилею Военно-медицинской академии готовился, — смущенно ответил Даниил Кириллович, отбирая у меня листочек и торопливо засовывая его снова куда-то между книг. — Так я набросал кое-что… вроде капустника.

Он посмотрел на меня и добавил, грустно вздохнув:

— Теперь не придется повеселиться. Жаль…

Мы снова углубились в расчеты и планы и просидели за ними до глубокой ночи, пока в кабинет не; пришла Людмила Владиславовна. Она увидела карты, записи, лежавшую на краю стола старую, потрепанную кожаную «лекарьску» сумку — и сразу все поняла.

— Опять?.. — тихо спросила она.

— Опять, — виновато ответил Заболотный. — Но, понимаешь, Милочка, совсем ненадолго! И надо, надо мне проехаться, засиделся в кабинете. Помнишь, как у нас на Подольщине поется:

Мени нудно в хати жить. Ой, вези ж мене з дому, Де багацко грому, грому!

— «Де гонцюють все дивки да гуляють парубки!»- с грустной усмешкой закончила Людмила Владиславовна, качая головой.

Только тут я вдруг заметил, как сильно она поседела…

Через две недели мы уже ехали с Даниилом Кирилловичем в Маньчжурию.

Пассажиры посматривали на нас с опаской, сторонились. Чем ближе к границе, тем меньше людей оставалось в вагоне. Заголовки газет, которые мы первым делом покупали на каждой станции, становились все тревожнее.

«Более 300 смертных случаев в течение 20 дней на станции Маньчжурия!»

«Еще около 3 тысяч китайцев обречены на гибель!»

А слухи, мчавшиеся навстречу поезду, были еще невероятнее, еще фантастичнее. «Очевидцы» утверждали, будто на станции Маньчжурия вообще вымерли все до единого жители и она разрушена до основания, сожжена дотла.

Чума якобы охватила уже весь Северный Китай и население толпами бежит к морю, бросая дома и в панике все сметая на пути.

На станцию Маньчжурия поезд прибыл утром 6 декабря. Перрон был почти пуст, на нем только приплясывали озябшие солдаты. Они перебрасывали винтовки из руки в руку, и штыки сверкали багрянцем в, лучах морозного солнца.

Поезд остановился. Мы хотели выйти, но у двери уже стояли двое часовых.

Через несколько минут в вагон поднялся высокий, усатый, разрумянившийся от мороза человек лет сорока. Он держался подтянуто, по-военному и выглядел даже щеголевато в форменной путейской шинели. Приложив руку в серой перчатке к лакированному козырьку фуражки, он четко доложил:

— Помощник главного врача Китайско-Восточной дороги доктор Хмара-Борщевский. Рад вас приветствовать, профессор!

Повелительный взмах руки. Часовые взяли на караул, и мы с Даниилом Кирилловичем торжественно сошли на перрон. Пока солдаты выгружали наш немудреный багаж, Хмара-Борщевский лаконично и деловито рассказал об обстановке.

Да, первое официально зарегистрированное заболевание чумой отмечено на станции действительно 12 октября. Но фактически оно было уже не первым. Еще летом поступали отрывочные сведения о каких-то заболеваниях среди охотников за тарбаганами в окрестных селениях. Проверить их не удалось, потому что охотники все время кочуют с места на место, а за лето и осень их здесь перебывало без малого одиннадцать тысяч человек…

— Одиннадцать тысяч охотников?! — воскликнул Заболотный.

— Так точно, профессор. Могу дать точные справки. За август, сентябрь и октябрь их проехало через станцию Маньчжурия около шести тысяч, да четыре тысячи шестьсот еще оставались к началу эпидемии в ближайших окрестностях станции. Я знаком с вашей теорией о роли тарбаганов в распространении чумы, целиком ее поддерживаю и потому обратил особое внимание на сбор соответствующих сведений.

— А хоть одного больного чумой тарбагана вам не удалось поймать? — нетерпеливо перебил Заболотный.

Хмара-Борщевский пожал широкими плечами.

— Признаться, было не до этого, профессор.

— Понимаю, понимаю, коллега. Тяжеленько пришлось?

— Очень! Я прибыл сюда немедленно, как только получил телеграмму о первом случае чумы. Устроили изоляторы в теплушках и уже к утру на пятый день перевели в них всех, кто соприкасался с больными. Наладили медицинскую проверку всех пассажиров. Начали поголовный осмотр всех жителей станции. Я запретил местным торговцам принимать к погрузке тарбаганьи шкурки без предварительной дезинфекции. Но…

Он обескураженно развел руками.

— Все-таки мы опоздали. В октябре умер триста девяносто один человек. Сейчас эпидемия, кажется пресечена. Но она перекинулась в Харбин и другие города. И в Харбин первым завез ее человек, приехавший именно отсюда, со станции Маньчжурия.

Заболотный понимающе похлопал его по рукаву шинели.

— Что же делать, вы тут ни в чем не повинны, — тихо сказал он. — Пока мы умеем распознавать чуму лишь через три-четыре дня после начала болезни. А за это время ее можно завезти далеко. Так что не станем вешать головы, а будем работать. Покажите-ка нам ваше хозяйство.

Целый день водил нас Хмара-Борщевский по станции и раскинувшемуся вокруг нее поселку. Мы заглядывали в наскоро сколоченные из гнилых досок хибарки, едва поднимавшиеся над землей. По словам Хмара-Борщевского, их понастроили местные жители специально к сезону охоты на тарбаганов. При наплыве охотников в каждую такую полуземлянку набивалось до двадцати ночлежников!

— Понимаете, как трудно было в таких условиях осматривать людей, отыскивать среди них заболевших и проводить дезинфекцию? — с горечью рассказывал Хмара-Борщевский. — Народ темный, неграмотный, к тому же многие совершенно не знают русского языка. Приехали три китайских врача, но очень быстро заразились и умерли один за другим. А нам не верят, прячут больных, даже трупы прячут, только бы спасти свой жалкий скарб и не допустить к нему дезинфекционную команду. К тому же некоторые китайские газеты заняли какую-то странную позицию. Я вам потом покажу вырезки…

Мы осмотрели дезинфекционный отряд, оборудованный по всем правилам, устроенные в поле за станцией печи, на которых еще сжигали трупы, выкопанные в разных местах из-под снега. Потом Хмара-Борщевский провел нас в больницу на окраине поселка. Дорогу к ней охраняли солдаты. Ни одного больного здесь уже не осталось.

— Отлично распорядились, — сказал Заболотный. И Хмара-Борщевский заметно воспрянул духом, расправил пшеничные усы.

В заключение обхода он привел нас в маленькую лабораторию, устроенную в. одном из станционных домиков. Здесь тоже все было сделано хоть незатейливо, но аккуратно: чистые, свежевыкрашенные шкафы, у окна длинный стол с двумя микроскопами.

Хмара-Борщевский надел халат, достал из термостата пробирку, сам нанес на предметное стекло капельку чумной культуры. И мы с Даниилом Кирилловичем, чтобы доставить ему удовольствие, посмотрели Я по очереди в микроскоп на врага, с которым ему так нелегко довелось бороться, — хотя сколько раз уже видели эти палочки с раздутыми концами…

Хмара-Борщевский сбросил шинель, расстегнул форменную тужурку и начал угощать нас чаем. Он сразу стал как-то проще, мягче, разговорчивее.

— Все дело в тарбаганах, вы правы, профессор, — говорил он, то роясь в каких-то бумагах, то снова торопливо начиная прихлебывать чай из громадной дымящейся кружки. — Я за ними слежу уже давно и накопил любопытный материал, только он у меня не здесь, а в Харбине. Обязательно покажу вам и распоряжусь снять копии.

Порывшись в столе, Хмара-Борщевский вытащил несколько газетных листов, усыпанных китайскими иероглифами.

— Вот я вам обещал показать, какие тут статейки про нас порой сочиняют. Специально толмачу приказал полный перевод сделать, чтобы ни единого слова не исказил. Простых людей я по-человечески понимаю. Нарушаем их обычную жизнь, запираем в бараки, отбираем и сжигаем имущество. А что мы им можем гарантировать? Жизнь? Но ведь прививки от легочной чумы не спасают. Почему же они должны нам верить, эти неграмотные, забитые люди? Печальное явление, но понятное. Но когда такое в газетах пишут!..

Поднеся листок бумаги к близоруким глазам, он начал читать срывающимся от гнева и злости голосом:

— «Как жестоки русские власти и бездеятельны китайские! К черту тех и других!» Это заголовок у них такой хлесткий, а дальше: «Эпидемия на станции Маньчжурия уменьшается, и последнее время почти нет новых заболеваний. Тем не менее русские оцепили войсками почти все улицы и выгнали всех жителей, около трех тысяч, в вагоны, разместивши их по двадцать человек в вагон. Нетронутыми остались только восемнадцать самых больших лавок. Эти несчастные, запертые в вагоны, кричат, плачут. Три раза в день осматривают их доктора и всякого, чуть кашляющего или слабого, объявляют зараженным чумой. Как им защитить свою жизнь?»

Хмара-Борщевский отшвырнул листок и скрипнул зубами.

— Спасаешь людей, а они…

Я посмотрел на Заболотного. У него было такое выражение, словно он вдруг получил пощечину. Даниил Кириллович долго молчал, негромко покашливая, потом положил руку на плечо Хмаре-Борщевскому.

— Подлецов, торопящихся погреть руки на народной беде, везде хватает: и в России, и в Китае, и в Индии мы их видели. Это первые помощники чумы, помощники сифилиса, холеры, туберкулеза. Так что плюньте на них и расскажите-ка мне лучше, что делается в Харбине…

Мы проговорили в этой тесной комнате на станции Маньчжурия почти всю долгую зимнюю ночь напролет. А утром вместе с Хмарой-Борщевским отправились дальше, в Харбин.

На пустынном перроне, так же оцепленном солдатами, как и на станции Маньчжурия, нас встретил доктор Богуцкий, один из членов созданного в городе чрезвычайного Противочумного бюро. Он отвез нас в гостиницу, а часа через два заехал за нами с доктором Борщевским на двух пролетках, чтобы познакомить с положением в городе прямо на месте, а не по бумажкам, — так хотел Даниил Кириллович.

Город вырос лихорадочно-быстро за какие-то полтора десятка лет на унылой болотистой равнине по берегам мутной Сунгари. Его вызвала к жизни Китайско-Восточная дорога, и до сих пор он как бы и числился «при ней», КВЖД определяла весь ритм жизни Харбина. Санитарной части управления дороги пришлось принять на себя и всю организацию борьбы с эпидемией.

Харбин рос быстро, но без всякого плана.

В центре серыми скалами высились здания банков, торговых контор, гостиниц; богатые особняки прятались за ажурными решетками в глубине просторных дворов. Но даже здесь до сих пор, не было ни водопровода, ни канализации.

А на окраинах — кривые улочки, жалкие фанзы китайских рабочих, грязные базары, где даже среди бела дня под ногами людей шныряли крысы, подозрительные харчевни, опиекурильни, портовые притоны так называемой Пристани. Особенно грязен и заброшен был Фудзядян — китайское селение, разросшееся до размеров самостоятельного городка на окраине Харбина. Никто точно даже не знал, сколько людей живет в его трущобах: может, тридцать тысяч, а возможно, и вдвое больше. Люди то тысячами стекались сюда в надежде получить какую-нибудь работу, и тогда каждая фанза не только в городе, но и во всех ближних селениях битком набивалась постояльцами; то снова разбредались по всей стране в поисках тощего бедняцкого счастья.

Мы объехали в тот день весь Харбин. На многих улицах штабелями лежали трупы; их не успевали убирать.

Даниил Кириллович настоял, чтобы осмотрели несколько домов на выбор. Солдаты оцепляли фанзу. И каждый раз мы поражались, сколько в этой полуразвалине пряталось людей: уже заполнен весь двор, а люди, запахиваясь в рваные халаты и нередко ступая прямо по снегу босыми ногами, все вылезают и вылезают из каких-то неведомых щелей, поднимаются из погреба, слезают по шатким лесенкам с чердака.

— Да сколько же их там?! — воскликнул пораженный Заболотный.

И ведь каждый мог уже таить в себе невидимую «черную смерть»…

По дороге Богуцкий рассказывал Даниилу Кирилловичу, какие приняты меры для борьбы с эпидемией: весь город оцеплен солдатами карантинной стражи, разбит на восемь участков; за каждым из них закреплены постоянные врачи и фельдшеры. Устроены специальные обсервационные пункты, куда направляются все подозрительные на чуму. Если подозрение оправдается, заболевшего переводят в чумную больницу.

Чумной пункт располагался на четвертой версте от города, в бывших Московских казармах, остававшихся после русско-японской войны. Место было удобное, изолированное. На огромном дворе, обнесенном высоким забором, нашлись помещения и для лаборатории и для бани, прачечной, кухни, столовой. На трех железнодорожных ветках, заходивших во двор, разместились восемьдесят четыре вагона-теплушки, заменявших бараки для взятых под обсервационное наблюдение.

Ужасен был только барак, отведенный для чумных больных: земляные полы, нары вместо кроватей, ледяной ветер задувает в щели колючий снег. Нет ни умывальника, ни уборной. Во дворе под навесом грудой лежат трупы, запорошенные снегом.

— Это гнездо чумы надо немедленно сжечь! — заволновался Заболотный. — Не понимаю, как у вас язык поворачивается, господа, называть это больницей!..

На следующий день Даниил Кириллович выступил на заседании Противочумного бюро, попросив предварительно пригласить на него по возможности всех врачей, занятых на эпидемии. Он говорил так напористо и гневно, что осанистый генерал Хорват, управляющий дорогой, несколько раз тянулся к колокольчику, но потом, передумав, только нервно разглаживал роскошную бороду и позвякивал бесчисленными орденами.

Подробно рассмотрев те меры, которые уже были приняты для защиты города от «черной смерти», Заболотный предложил их существенно дополнить.

— Во-первых, мы должны так наладить медицинскую службу, чтобы держать под постоянным врачебным контролем здоровье всех жителей не только Харбина, но и ближайших селений, — говорил он, властно постукивая кулаком по столу, покрытому толстым зеленым сукном. — Опыт недавней эпидемии в Одессе показал, как важно возможно раньше выявить больного и отделить от здоровых. При легочной чуме лечебный эффект сыворотки очень невелик, поэтому своевременная изоляция больных остается основным средством пресечь дальнейшее распространение эпидемии. Во-вторых, решительная борьба с крысами…

Кроме других санитарных мер по дезинфекции одежды и жилищ, Даниил Кириллович повел речь о вещах, казалось бы, вовсе выходящих за пределы забот медицины:

— Немедленно улучшить жилищные условия беднейшего рабочего населения и устроить ночлежные дома и бесплатные столовые для безработных!

Среди городских чиновников и путейцев, собравшихся в зале, пошел легкий шум. Но Заболотный упрямо повторил:

— Да, да, господа! И бесплатные столовые! Напоминаю вам еще раз, что чума — болезнь прежде всего социальная. Она поражает в первую очередь беднейшие слои населения. Именно им мы и должны помочь.

Большие споры разгорелись в том, стоит ли закрывать на время эпидемии городские школы. Этого требовали многие перепуганные родители. Их поддерживали чиновники городского управления. Один из них встал и, сверкая золотой оправой очков, торжественно зачитал письмо, присланное, по его словам, «весьма почтенным отцом семейства»:

— «Ни для кого не секрет, как относится китайское население к чумной заразе и какие неудовлетворительные меры принимает оно, чтобы обезопасить себя от заражения. Казалось бы, не может быть и речи по поводу того, что дети китайцев, живущие в Фудзядяне, должны прекратить свои занятия в той школе, где вместе с ними обучается более двухсот детей европейцев, но на деле это оказывается не так, и они беспрепятственно продолжают посещать школу…»

Я посмотрел на Заболотного. Он слушал это гнусное письмо, проникнутое расистским «европейским» духом векового презрения к «азиатам», низко опустив голову, словно сам был в чем-то виноват. По лицу его пошли багровые пятна.

Опасаясь, что он сейчас вспылит и сгоряча наговорит лишнего на этом совещании, где для пользы дела требовалась прежде всего дипломатия, я поспешил взять слово и сказал:

— Позорно и недостойно, конечно, противопоставлять китайских детей европейским и запрещать им посещать школы. Если уж закрывать школы, то для всех без исключения. И при создавшемся положении такая мера кажется мне разумной. Скопление детей в школах, несомненно, может способствовать распространению болезни…

— Чепуха! — резко перебил меня Заболотный. — Простите меня, Владимир Николаевич, но вы говорите ерунду. Наоборот, только в школах мы можем держать детей под постоянным, неослабным контролем. И поэтому закрывать школы, поддаваться шкурной панике некоторых «почтенных отцов семейства» совершенно недопустимо и даже преступно!

Когда мы выходили из зала после заседания, Даниил Кириллович сердито буркнул мне:

— Как вы могли поддерживать этих держиморд? Не понимаю!.. Расистские бредни! Забыли, как им подобные в Индии рассуждали? «Чума — болезнь азиатская, она тут нормальнее гриппа…» Как будто дело в цвете кожи, а не в бытовых и социальных условиях!

— Но я же действительно считал… Так будет разумнее.

— Один мудрый человек сказал, что бывают времена, когда слово «благоразумие» становится синонимом слова «подлость». Закрыть сейчас школы — значит признаться в своем бессилии, выкинуть белый флаг, сдаться: А мы не для этого сюда приехали, чтобы сдаваться.

Заболотному удалось настоять, чтобы ни одна школа не закрыла свои двери ни для «европейских», ни для китайских детей. Он сам разработал подробную инструкцию для школьных врачей. Всех детей осматривали перед началом занятий, всем сделали прививки. И за время эпидемии ни один школьник не заболел.

А эпидемия между тем разгоралась с каждым днем. Все больше заболевших привозили в Чумной пункт облитые известью и сулемой сани «летучего отряда». По указаниям Даниила Кирилловича для заболевших чумой были переоборудованы два новых барака. Теперь они приняли вполне больничный вид: длинный коридор, а по обеим его сторонам небольшие палаты. Все щели в стенах законопачены, полы покрыты линолеумом.

На борьбу с эпидемией вышли все семнадцать железнодорожных врачей и четырнадцать городских. Среди них было немало женщин: Б.М. Паллон, Ю.В. Алякритская и другие, — не страшившихся даже глубокой ночью по первому зову выезжать в самые глухие и мрачные трущобы города.

Не хватало врачей, санитаров, просто рабочих-добровольцев для дезинфекционных отрядов. Но, услышав тревожные вести, которые разносили по всему свету гудящие ниточки телеграфных проводов, уже спешили в Харбин смелые люди, чтобы помочь китайскому народу в постигшей его беде. Из Томска с десятью студентами-добровольцами приехал молодой врач Владимир Михель. Из Петербурга примчался на экспрессе недавно окончивший Военно-медицинскую академию нескладный и близорукий Илья Мамонтов, которому все родные и знакомые прочили блестящую придворную карьеру, потому что воспитывался он в «благородном» Пажеском корпусе.

Еще ничего не зная об эпидемии, приехала в Харбин Мария Александровна Лебедева, земский врач из подмосковного Дмитровского уезда. Ехала она погостить у родных, отдохнуть, а попала в самое пекло. И вот, забыв об отдыхе, об отпуске, который давно уже кончился, эта худенькая женщина с печальными серыми глазами днем и ночью ходит по фанзам, забираясь в самые грязные трущобы, чтобы не пропустить ни одного больного.

Вышли на борьбу с эпидемией и добровольцы из других стран. Из Парижа приехал врач-бактериолог Жерар Мени. Ему было уже за сорок. Держался он просто, был всегда весел, остроумен и быстро подружился с томскими студентами. Познакомившись с Заболотным, Мени пришел в восторг.

— О, я давно мечтал поработать с таким человеком, как вы, профессор! — сказал он, учтиво склоняя голову с безукоризненным блестящим пробором. — Поверьте, это для меня настоящий праздник!

Разговор происходил в чумном бараке, из которого как раз в этот момент два угрюмых санитара выносили очередной труп, шаркая огромными, неуклюжими калошами. И Даниил Кириллович невесело усмехнулся:

— Хорошенький праздник! Я предпочитал бы встретиться с вами, дорогой коллега, в более уютной обстановке.

Налаживание прививок, лекции об их пользе и безопасности, хлопоты по добыванию денег и материалов для новой больницы, все-таки отвоеванной Заболотным у железнодорожного начальства, всякие организационные заботы занимали у нас целые дни, и встречались мы с Даниилом Кирилловичем обычно только поздними вечерами в холодном и сыром номере гостиницы. Пили чай за ободранным столиком красного дерева на причудливо гнутых ножках и рассказывали друг другу, что удалось сделать за день. — Надо людей, людей! И людей опытных, — устало говорил Заболотный, тщетно пытаясь размочить в кружке с остывшим чаем совершенно окаменевший сухарь. — Сегодня приехало еще три студента из Иркутска. Смелые, добрые, энергичные хлопцы. Но ведь это только солдаты, а" вот штаба-то у нас нет. Чума уже пробралась в Мукден, в Порт-Артур, отмечены первые случаи заболевания в Пекине. Тут дело принимает такой размах, что без плановой, хорошо продуманной обороны эпидемии не прекратить. И мы же не просто врачи, а ученые мужи некоторым образом. Должны вперед смотреть. Не только об этой эпидемии думать, но и принять меры, чтобы она оказалась последней, никогда больше не повторялась в будущем. Меня тут Хмара-Борщевский завалил газетами, так в них на всех языках тарбаганы склоняются: «Дуже красивый мех! Последний крик моды!» Меховые фабриканты Германии и Франции применили новый метод выделки тарбаганьих шкурок. Вот, оказывается, в чем дело. Спрос повысился, и газетчики орут наперебой: «Каждая красавица должна сшить себе шубку из тарбаганьих шкурок!» Пятьдесят европейских пушных фирм прислали нынче сюда своих представителей специально для скупки шкурок тарбаганов. Вот я выписал тут весьма любопытные цифры: в 1908 году в Маньчжурии добыто семьсот тысяч тарбаганьих шкурок, через год — восемьсот тысяч, а в нынешнем, 1910, - уже два с половиной миллиона! А цена на каждую шкурку поднялась с тридцати копеек в 1907 году до рубля двадцати в нынешнем. Вот почему и кинулись десять тысяч охотников в маньчжурские степи.

— Значит, вы снова считаете, будто эпидемия началась с тарбаганов? Именно они хранят ее в природе?

— Совершенно уверен! Но дело-то ведь не во мне. Надо всех убедить. А для этого нужна экспедиция, нужна кропотливая научная работа. И чую: мы у самой разгадки. Еще немного — и вор будет пойман, помяните слово старого чумагона!..

Второй раз уже за последнее время Даниил Кириллович называет себя стариком. А ведь ему вчера исполнилось только сорок четыре года! Отметили мы это событие тихо, по-домашнему, распив вдвоем в этом мрачноватом и неуютном номере бутылку какого-то кислейшего вина.

Он сильно устает, похудел, на висках и в усах все заметнее седина. Но до старости еще далеко. Или просто с усталости записывает он себя в старики?..

Чем больше мы беседовали так вечерами, тем яснее становилось, что действительно нужно возвращаться в Россию и немедленно снаряжать большую научную экспедицию. Поедет один Заболотный, решили мы, а я останусь в Харбине.

— Не легкая будет у вас тут жизнь, — усмехнулся Даниил Кириллович. — Чтобы этих чиновных мастодонтов раскачать, нужно их каждый час жалить и подстегивать.

— Да и вам придется не легче; Даниил Кириллович, — засмеялся я.

— Верно. Но я их пугну! Я в такой набат ударю, что вся Россия всколыхнется. Добровольцев наберу, пойду с шапкой по церковным папертям, но экспедицию сюда привезу!

Двадцать третьего декабря я проводил Заболот-ного в Петербург.

— Берегите себя! — крикнул он мне на прощание и погрозил пальцем. — И хлопцев берегите. Вон Мамонтов какой близорукий, все носом тычется. Чтобы к моему возвращению все были целы!

Я помахал ему рукой и крикнул:

— Обещаю! Только возвращайтесь поскорее!

Какое это было самонадеянное обещание!..

Через пять дней, 28 декабря, когда я был на строительстве новой больницы, меня разыскал один из студентов с запиской от доктора Богуцкого. В ней стояло только два слова: «Приезжайте немедленно».

Нахлестывая тощую лошаденку, мы помчались по обледеневшим после вчерашней оттепели улицам в чумную больницу.

Богуцкий встретил меня на пороге лаборатории.

— Кто? — спросил я.

— Доктор Мени. Утром почувствовал недомогание. Температура была 38,2. Сам пришел сюда. Мы поместили его в одиннадцатый изоляционный барак.

— Мокрота для анализа взята?

— Вот, несу.

Он отдал пробу для анализа лаборанту, и мы отправились в изоляционный барак.

Жерар Мени лежал на койке в углу и молча смотрел, как мы дуем на руки, чтобы согреть их перед осмотром.

— Ну, коллега, где же это вас угораздило простудиться? — спросил я, внутренне ужасаясь фальшивой бодрости своего тона.

Он не ответил. Только глаза его усмехнулись. Мы осмотрели его — сначала Богуцкий, потом я. Мне послышались какие-то подозрительные хрипы в легких.

— У вас что-нибудь было с легкими?

— У меня была пневмония в прошлом году, — поколебавшись, ответил Мени. — Страдал бронхитом.

— Туберкулез?

— Сам не болел, но в семье были случаи.

— Как же вы решились поехать на эпидемию легочной чумы? — сердито спросил Богуцкий.

Мени не ответил.

Пока никаких явных признаков чумы не было. Можно еще надеяться, что недомогание нашего французского товарища вызвано воспалением легких или вновь разыгравшимся бронхитом. Но на всякий случай, не ожидая результатов анализа, мы ввели ему двести тридцать кубиков сыворотки.

Когда мы уже уходили, доктор Мени вдруг окликнул меня.

— Профессор Заболотный уехал? — спросил он таким тоном, что я сразу понял: сам Мени отлично понимает, чем он заразился.

Через час анализ был готов, и мы с Богуцким отчетливо увидели в круглом светящемся поле микроскопа проклятые прозрачные палочки с утолщенными концами.

Из расспросов выяснилось, что доктор Мени, видимо, заразился как раз в день отъезда Заболотного, работая в чумной больнице. С тех пор прошло достаточно времени, чтобы болезнь уже успела прочно угнездиться в его теле. И действительно, сначала коварно притаившаяся, она начала стремительно добивать нашего товарища. Слабело сердце, прерывистым становилось дыхание.

Вечером 30 декабря доктор Жерар Мени скончался.