"Жертвы Сталинграда. Исцеление в Елабуге" - читать интересную книгу автора (Рюле Отто)

...До последнего солдата

«При отклонении Вами нашего предложения о капитуляции предупреждаем, что войска Красной Армии и Красного Воздушного Флота будут вынуждены вести дело на уничтожение окруженных германских войск…»

Так было написано в письме советского командования, направленном 8 января 1943 года генерал-полковнику Паулюсу. «А за их уничтожение Вы будете нести ответственность».

К этому времени в междуречье Волги и Дона находилось более двухсот тысяч войск. Заключительный акт страшной трагедии начался 10 января утром.

В полевом госпитале в Елшанке об этом узнали, услышав залп русской артиллерии. Землянка, где проводилась операция, задрожала, как от землетрясения. Хирург отложил скальпель, ассистент забыл дать раненому эфир. Все так и застыли на месте. Подполковник не договорил, как мне обеспечить госпиталь водой.

Залпы следовали один за другим. Выстрелы и разрывы перемешались до невероятности.

Вскоре началось такое, что вообще ничего нельзя было разобрать.

— Пойдемте со мной наверх, — приказал мне подполковник. — Посмотрим, что там происходит.

А пушки все стреляли и стреляли. По-видимому, их было очень много, не меньше нескольких тысяч. Ничего подобного до сих пор мне не приходилось ни слышать, ни переживать.

На горизонте показались бомбардировщики, несколько эскадрилий в боевом порядке. На юго-западе я увидел вспышки артиллерийских орудий. По-моему, стреляли из-под Цыбенка, километрах в пятидесяти от госпиталя. Все небо на юго-западе и западе было объято пламенем и дымом.

— Это и есть начало нашего конца, — заметил стоявший рядом со мной профессор.

— На Волге, кажется, пока еще тихо, — заметил я.

— Они, наверное, начнут сжимать котел с запада и юго-запада. Это легче, чем вести бой в городе. А мы между тем будем продолжать голодать, да и аэродром в «Питомнике» мы скоро потеряем.

11 января 1943 года полевому госпиталю предписывалось доставить в «Питомник» двадцать раненых, чтобы на Ю-52 или Хе-111 переправить их в тыл.

Сначала врачи получили указания из армейского корпуса не перевозить на самолетах тяжелораненых, так как лежащие раненые занимали слишком много места. Потом этот приказ отменили.

Но счастливчик, которому удалось попасть в грузовик, еще не мог считать себя полностью счастливым. На аэродроме бригадный генерал медицинской службы со свитой врачей решал, транспортабелен этот раненый или нет. Если рана казалась им слишком легкой, раненого оставляли воевать в котле. В то же время ранение не должно было быть и слишком тяжелым.

Те же, кому удалось успешно преодолеть все препятствия и получить от бригадного генерала пропуск, должны были еще «сражаться» за место в самолете. Как протекал этот «бой», не знали ни я и ни один из двадцати раненых, которые на рассвете со счастливыми лицами влезли в полуторку. В мирной обстановке перевезти на полуторатонном автомобиле двадцать пять взрослых мужчин было бы очень трудно, а сейчас получилась даже некоторая недогрузка, настолько мы были худы.

Со средней скоростью, километров двадцать в час, наш грузовик двигался по замерзшему, исковерканному воронками шоссе. Большая часть маршрута проходила по дороге, по которой я пять дней назад ехал из Городища. На полпути от Воропанова до Гумрака водитель вдруг неожиданно свернул с шоссе в сторону. Вскоре в небе послышался гул моторов. Оказалось, это был наш Ю-52. Ему чудом удалось миновать зону зенитного огня русских, и теперь он шел на посадку.

Немецкие солдаты любовно называли эти самолеты «доброй тетушкой Ю». Такой самолет поднимал в воздух две тонны боеприпасов, горючего или продовольствия.

Всех сидевших в грузовике охватило радостное волнение. Раненые видели в этом самолете свое спасение, сопровождавшие их санитары радовались, что самолет привез хлеб и оружие.

Однако радоваться в общем-то, было нечему. Что значит один Ю-52? Их должно быть по крайней мере в десять раз больше!

Раненые, конечно, не разделяли моих мыслей. Сквозь окошечко в задней стенке кабины я видел их радостные лица. Они думали только о самолете, который вывезет их из котла, и больше ни о чем.

Когда наш грузовик въехал на аэродром, самолет как раз приземлялся. К нему бежали солдаты из аэродромной команды и несколько жандармов. Вскоре подъехали и два грузовика.

Самолет вырулил на отведенное ему место. Пропеллеры вращались все медленнее и наконец совсем остановились. Затем открылась дверь, вниз полетели ящики, мешки, картонные коробки, видимо, с продовольствием. Жандармы оцепили место посадки самолета. Между тем к самолету приближались санитары с носилками, спешили раненые. Все они должны были улететь из котла. Однако самолет мог забрать всего-навсего двадцать человек! Кому же посчастливится попасть в это число?

Я приказал остановить нашу полуторку недалеко от палатки, на крыше которой красовалось два больших красных креста в белых кругах. По моим представлениям, я должен был организованно передать своих двадцать раненых, что подлежали отправке в тыл в самое ближайшее время. Но каково же было мое удивление, когда я увидел сцену, разыгравшуюся перед самолетом! Ни о каком порядке здесь не могло быть и речи.

Жандармы, оцепившие самолет (а они питались, видно, неплохо, потому что были сильны, как быки), с трудом сдерживали натиск раненых. Жандармы пинали раненых ногами, отбивались от них прикладами, совали стволы автоматов прямо им в лицо. Однако, несмотря на все это, кольцо жандармов постепенно сжималось. Неистово крича, ругаясь, кусаясь и жестикулируя, раненые все ближе и ближе подходили к самолету. Слабые падали на землю, их топтали ногами.

Картонки и ящики с продовольствием были тут же растерзаны. Жадные руки хватали хлеб, шоколад, горох, водку — все, что попадалось под руку. Одновременно все лезли в самолет, который мог забрать только двадцать человек. А желающих улететь было несколько сотен, причем все они словно обезумели в своем желании.

Наконец первые добрались до двери самолета, и здесь «борьба» достигла своей кульминационной точки. В эту «борьбу» включились теперь не только раненые, но и охрана аэродрома, и солдаты транспортного подразделения. Самые сильные, отбрасывая слабых, лезли по самолетному трапу. На какое-то мгновение в открытой двери самолета показалась фигура человека в летном комбинезоне. Пилот, по-видимому, понял, что сдержать этих обезумевших людей уже невозможно. И он запустил моторы. Крика не стало слышно. Только широко раскрытые рты и вытаращенные глаза свидетельствовали о том, что люди орали, как одержимые.

Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее самолет побежал по взлетной полосе. За открытую дверь самолета держались десятки рук. Многие из этих отчаявшихся людей сразу же свалились в снег и больше не поднялись. Тех, кто сидел на крыльях, сбросило воздушной волной. И только одному человеку удалось забраться внутрь самолета!

Поодаль от этого места стояло несколько носилок с ранеными — санитары не рискнули поднести их ближе к самолету.

Наблюдая эту сцену, ни один раненый из Елшанки не проронил ни слова. Я с трудом взял себя в руки.

— Кто хочет пойти со мной, — предложил я раненым, — пошли. А вы, двое на носилках, лежите спокойно. Мы за вами вернемся.

Я направился к палатке. У входа было написано: «Прием раненых». В палатке сидели врач и санитары.

— Я привез раненых из елшанского полевого госпиталя. Двадцать человек. Все они отобраны для отправки в тыл согласно приказу командования армии. Надеюсь, вы сегодня же их отправите?

— Желание у вас хорошее, — заметил мне врач, капитан медицинской службы, — но вы не знаете, что здесь творится.

— Я только что наблюдал одну сцену. Это настоящее сумасшествие. Так у вас всегда бывает? Неужели нельзя навести здесь порядок?

— Порядок, когда речь идет о спасении собственной шкуры? Поначалу кое-какой порядок был, когда раненых и больных поступало не так много. Да и люди тогда еще надеялись на помощь извне. Теперь же, когда наши войска вот уже семь недель сидят в котле, никто уже ничему не верит. В этой толпе, что сейчас штурмовала самолет, не столько раненых, сколько здоровых. Эти типы во что бы то ни стало, всеми правдами и неправдами хотят улететь из котла.

— Но почему же вы не усилите охрану аэродрома? — спросил я. — Тогда можно было бы обеспечить посадку раненых в самолет.

— Честь и хвала вашему идеализму! На самом же деле все гораздо сложнее. Мы не раз просили усилить охрану аэродрома. Но где ее взять? Или вы полагаете, что нам пришлют подмогу из 6-й армии, дела которой и без того плохи? Но дело не только в охране. Несколько дней назад отсюда улетел штаб одной дивизии во главе с генералом фон Шверином. Только сели два самолета, как все штабные офицеры в легковых автомашинах на большой скорости подъехали к самолетам. Тут же появилась охрана. Самолеты быстро разгрузились, и офицеры улетели.

— Это такой пример показывают наши генералы?! — спросил я с возмущением.

— Такой вопрос и мне в голову приходил. А чего они только не увезли с собой! Разные ящики, чемоданы, мешки. Все свое барахло и продукты, по крайней мере недели на две. Погрузили даже два мотоцикла, чтобы генералу после благополучного приземления не пришлось идти пешком. Бегство штабных офицеров этой дивизии видели сотни солдат и офицеров. Представьте себе, какое настроение теперь у них? Какой дисциплины можно от них требовать? Разве будут они после этого верить своим командирам?

Все это было настолько возмутительно, что меня охватили одновременно чувства отвращения и гнева. Вот тебе и «сражайся до последнего патрона», как приказал генерал-лейтенант Шверин. Оказывается, до последнего патрона должны сражаться другие, а сам генерал позорно бежал из котла, заведомо бросив на гибель свою дивизию. Неужели все генералы именно так поняли приказ фюрера «Держаться!»? И как только фюрер и главное командование вермахта могли разрешить всему штабу дивизии вылететь из котла? И в то же время обещать целой армии помощь и поддержку?

Невольно я вспомнил случай с полковником-ветеринаром и нашим старшим лейтенантом, награжденным золотым партийным значком. Они ведь тоже удрали из котла по протекции. А теперь очередь дошла и до генерала фон Шверина. На самом же деле это было не что иное, как дезертирство и предательство перед лицом тысяч и тысяч солдат, которые всерьез воспринимали понятия верности и дружбы.

Капитан провел раненых из Елшанки в большую палатку с красными крестами на крыше. В той обстановке он, разумеется, не мог назвать день, когда они смогут вылететь из котла. Сказав каждому раненому что-нибудь утешительное, я попрощался с ними и вместе с фельдфебелем и двумя санитарами направился к грузовику.

Настроение мое после поездки на аэродром резко ухудшилось. «Неужели, — думал я, — на самом деле нет никакого выхода из создавшегося положения? Неужели всем нам суждено погибнуть? И это не смерть в бою. Это самая что ни на есть бессмысленная гибель…»

Погруженный в свои невеселые мысли, я рассеянно смотрел из окна кабины на заснеженную равнину. Слева от дороги валялись корпуса разбитых самолетов. Их стащили в одну кучу, чтобы не загромождать поле аэродрома. Эти самолеты или были сбиты над аэродромом советскими истребителями, или же уничтожены во время бомбардировок. Сейчас это было кладбище железного лома. Каких только типов машин тут не увидишь: и «юнкерсы», и «хейнкели», и даже «кондоры».

Несколько в сторонке стояли мессершмитты. Но ведь они совсем целехонькие! Они и на самом деле были не повреждены, однако подняться в воздух не могли из-за отсутствия горючего. Достать же авиационный бензин не было никакой возможности, так как склады горючего находились не менее чем за триста километров от «Питомника». Кроме того, полеты в котел сквозь зону заградительного огня русской зенитной артиллерии, а также в районе воздушного патрулирования советских истребителей были очень рискованными. Бывали дни, когда в воздух за целый день не поднималась ни одна машина. Особенно часто это случалось при густом тумане.

Слова начальника госпиталя оправдывались: наступление, предпринятое Красной Армией, было действительно началом нашего конца. Вот уже трое суток подряд днем и ночью продолжались бои по уничтожению основных сил окруженных войск. Это был первый этап Сталинградской битвы. На юге и западе котла русские добились крупных успехов. Части Красной Армии захватили населенные пункты Цыбенко, Карповка, Мариновка, Дмитриевка. Полдюжины немецких дивизий понесли тяжелые потери в вооружении и транспортных средствах. Пришлось оставить многие инженерные сооружения, построенные с большим трудом. Вновь занятые немецкими солдатами позиции были совершенно не оборудованы.

В эти дни в госпиталь прибывало особенно много раненых и солдат, отставших от своих частей. Все коридоры и углы у нас были заняты. Ко мне явились два казначея с дивизионного медпункта. Одному из них я дал задание обеспечить госпиталь водой. Другому поручил не менее сложное дело — достать топливо.

В госпитале попросили убежища несколько священников. Они отбились от подразделений санслужбы, к которым были приписаны. Пришлось принять и их. Теперь в каждой землянке для раненых дежурили не только санитары, но и один или двое священников. Они давали пить раненым, утешали страждущих.

У каждого из обитателей набитых до отказа землянок была своя жизнь. Большинство раненых были молоды, дома их ждали родители, жены или невесты. Многие еще не успели обзавестись детьми. За исключением нескольких кадровых солдат, большинство имели гражданские специальности: одни были промышленными рабочими, другие — ремесленниками, третьи — крестьянами, четвертые — учителями, пятые — инженерами.

В одной из землянок, уставившись в потолок, лежал худой блондин. Он хотел стать строителем, однако под Песчаной ему осколком бомбы раздробило правую руку. В данном случае без ампутации никак нельзя было обойтись. Парень уже никогда не возьмет в руки карандаш или линейку, не сделает самого простого чертежа.

Рядом с блондином валялся на нарах мелкий лавочник из Ростока. Когда его привезли в операционную, я как раз был там. С искаженным от страха лицом парень рассказал, как его ранило. Во время очередной контратаки шедший впереди солдат подорвался на мине. Его же поразило в обе ноги. Все это произошло день назад. Когда стали перебинтовывать его ноги, солдат увидел, что они покрыты множеством мелких рваных ран. Врач начал ощупывать раны. От боли солдат закричал, как оглашенный, и чуть было не свалился с носилок.

— Сейчас мы сделаем вам небольшое вспрыскивание, — успокоил раненого врач, — и вы ничего не будете чувствовать.

Когда раненый уснул, капитан сказал только два слова: «Газовая гангрена».

Эти слова мне не раз приходилось слышать на дивизионном медпункте. В свое время доктор Гутер объяснял мне, что это значит. Поэтому, когда капитан осторожными движениями ощупывал раны солдата из Ростока и я явственно услышал легкое потрескивание, мне тоже все стало ясно.

— Правую ногу уже не удастся спасти, — сказал доктор Герлах. — Повреждены главные артерии. Нужно ампутировать.

Раны на левой ноге были не так опасны — кровеносные артерии функционировали. Раны тщательно обработали.

Это была очень сложная операция. Она требовала большого мастерства и заняла много времени. Даже при самых благоприятных условиях нельзя было на сто процентов ручаться за жизнь раненого, тем более сейчас.

Многие раненые находились при смерти. Они нуждались в поддержке и утешении. День ото дня число умерших росло. Не все умирающие покорно слушали последние напутствия священника. Были и такие, которые отказывались от исповеди: они больше не верили в бога.

* * *

— Скоро мы потеряем и аэродром в «Питомнике», — сказал мне профессор Кутчера, когда мы из-за железнодорожной насыпи наблюдали за налетом советской артиллерии. Сказаны эти слова были 10 января, а через четыре дня наступило это самое «скоро».

После первого сильного натиска Красная Армия сделала небольшую передышку, затем огонь ее артиллерии обрушился на сооружения второй полосы немецких войск. Эта полоса создавалась в далеко не благоприятных условиях и не отличалась прочностью. 14 января противник овладел аэродромом «Питомник», который был для 6-й армии, все равно что сердце для человека. Благодаря «Питомнику» армия получала продовольствие, горючее, боеприпасы, медикаменты, короче говоря, все необходимое. Правда, явно в недостаточном количестве, но все же получала, что, разумеется, лучше, чем ничего.

Теперь положение немецких войск стало критическим. На запасной аэродром в Гумраке нечего было и надеяться, так как он находился всего в пяти километрах северо-восточнее «Питомника». Район, занимаемый 6-й армией, к этому времени сократился примерно на одну треть по сравнению с положением на 8 января 1943 года. Линия фронта от берегов Волги проходила теперь мимо Елшанки, через Воропаново, затем вдоль полотна окружной железной дороги до Гумрака, далее несколько южнее Конной, Орловки и на Рынок. Район котла уменьшился настолько, что советская артиллерия могла простреливать его насквозь в любом направлении.

В первые два дня в районе Гумрака не приземлилось ни одного самолета. Напрасно мы смотрели на небо и прислушивались к каждому гулу. Наконец с юго-запада показался один «хейнкель», однако на посадку не пошел. Мы видели, как из фюзеляжа полетели какие-то крупные предметы. Через несколько секунд раскрылись купола парашютов, груз плавно опустился на землю.

— Бомбы с продовольствием! — ехидно пошутил кто-то.

За сутки до этого, получая на складе продовольствие, я слышал разговор о том, что наша армия насчитывает ровно сто семьдесят тысяч человек. «Интересно, — подумал я, глядя на опускающийся груз, — а как же теперь будут доставляться к нам боеприпасы и горючее? Тоже будут сбрасываться на парашютах?»

Правда, некоторые самолеты все же стали садиться на аэродроме, но продовольствия они привозили очень мало. За период с 12 по 16 января в среднем в день доставлялось около шестидесяти тонн продовольствия. В последующие пять суток эта цифра выросла до семидесяти девяти тонн, а 22 и 23 января она упала до сорока пяти тонн.

Чем меньше становился район котла, тем чаще продовольствие, сброшенное с самолетов, попадало в руки противника. Когда уже нельзя было использовать парашюты, пилоты сбрасывали хлеб, колбасу, горох и прочие продукты прямо в мешках или картонных ящиках. По 6-й армии был издан строгий приказ — под страхом смертной казни сдавать все найденное продовольствие на продсклад.

Вечером в землянке врачей все только и говорили о положении в «Питомнике».

— Давайте включим радио, — предложил старший провизор. — Сейчас как раз должны передавать последние известия.

И он начал вращать ручку настройки приемника. Послышались музыка, позывные солдатского радиопередатчика «Густав». Когда музыка кончилась, диктор зачитал сводку Верховного главнокомандующего от 16 января 1943 года.

Нас, конечно, больше всего интересовали события, имеющие непосредственное отношение к Сталинграду.

Наконец дошла очередь и до них:

«…В районе Сталинграда наши части вот уже несколько недель мужественно обороняются от наседающего со всех сторон противника. Вчера они отбили сильные контратаки пехоты и танков противника, нанеся им большие потери».

— Ну, вот видите, господа, — заговорил доктор Шрадер. — Выходит, положение наше не так уж и плохо! Фронт держится, а разговоры о том, что аэродром «Питомник» захвачен противником, — просто выдумка.

— Было бы очень хорошо, — заметил я, — если бы все это было правдой. Я же лично считаю, что эта сводка главного командования вермахта — самая настоящая небылица. Жаль, что вчера вас не было вместе со мной в Гумраке. Вы бы собственными ушами послушали, что рассказывают штабные офицеры, которым 14 января чудом удалось спастись от русских танков.

— Значит, вы осмеливаетесь утверждать, что Верховное главнокомандование лжет? — с гневом спросил дантист.

— По-видимому, да, — ответил я. — Больше того, считаю, что это не первая и не последняя ложь, которой нас пичкают в течение восьми недель.

— Своими разговорами вы подрываете дух наших войск, — бросил мне в лицо дантист. — Это пораженчество чистой воды.

При слове «пораженчество» я невольно вспомнил капитана медслужбы Бальзера, который незаметно удрал из котла, как только почувствовал опасность. А уж каких красивых слов он только не говорил! Не хуже этого дантиста.

В наш разговор вмешался доктор Герлах.

— Не так горячо, господин Шрадер, — сказал он. — Лучше объясните, что именно вы понимаете под «духом наших войск»? Уж не имеете ли вы в виду дух этих несчастных, которые, как перепуганные и загнанные до смерти зверюшки, прячутся по землянкам и убежищам? Скажите, думали ли вы когда-нибудь о том, что вот вам, врачу, придется работать и, быть может, умереть в такой дыре?

— Я знаю только то, — с перекошенным от злости лицом проговорил дантист, — что мы обязаны спасти Германию и нацию от смертельной опасности. Ради этой цели мы участвуем в этой битве. Ради этой цели мы должны держаться и выстоять.

— Господин Шрадер, — сказал я, — все мы выполнили свой долг. Мы и дальше будем оказывать посильную помощь больным и раненым. И, если потребуется, умрем вместе с ними. Однако все это не мешает нам задать самим себе вопрос: «Почему?» Спросить это мы имеем полное право — и как люди, и как немцы.

— Первый и самый главный долг солдата — стойкость, — возразил мне Шрадер. — Война — большое испытание для немцев. И тот, кто этого не понимает, зря носит военную форму.

— Изволите понимать это как оскорбление? — спросил капитан. — Но меня вам этим не оскорбить. То, что вы называете «стойкость», — не что иное, как глупое упрямство. Перестаньте бросать на ветер красивые фразы и не называйте других пораженцами.

— Нервы у всех нас сильно взвинчены, — заметил я, — поэтому ваших слов мы не принимаем всерьез. И все же в одном я хочу вам возразить, а именно: стойкость становится пустой формальностью, если не учитываются реальные возможности. Я, правда, не могу похвастаться тем, что мне известна первопричина всех наших страданий. Однако я хочу найти ее. В сегодняшней сводке Верховного командования ее нет, так как сводка лжива.

На следующий день в офицерской землянке разговор как-то не клеился — разногласия были слишком серьезными.

По установившейся традиции у нас врачи и санитары ходили и работали без оружия. В то утро доктор Шрадер, отправляясь на работу, нацепил на пояс кобуру с пистолетом.

— Господа, — обратился он ко всем, — не следует забывать, что эта штука стреляет. Русские у нас под носом. Семь пуль для них, последняя — себе в грудь.

— Как прикажете понимать вас, господин Шрадер? — спросил его капитан Герлах. — Уж не хотите ли вы стрелять по русским прямо в лазарете?

— Именно так. Прежде чем пустить себе пулю в лоб, я убью нескольких большевиков.

— Это безумие! Что вы предлагаете? — оборвал его я. — Подумайте о раненых. Если хоть кто-нибудь из нас окажет сопротивление, начнется перестрелка, в ходе которой могут пострадать невинные.

— Подумайте о жене и детях, — добавил доктор Герлах. — Уж не думаете ли вы, что они обрадуются вашему самоубийству?

— Пусть вас это не тревожит! Как бы там ни было, русским я живым в руки не дамся! И перед смертью уложу не одного из них…

— Точно так же поступлю и я, — раздался вдруг голос фельдшера Рота. — Неужели вы верите, что русские берут в плен? Они схватят нас, допросят, а потом — пулю в затылок или отправят на пожизненную каторгу в Сибирь. Нет, благодарю, я на это не пойду!

В то время как капитан Герлах встал на мою сторону, доктор Вальтер и Штарке разделили мнение дантиста. Инспектор же остался нейтральным. Он не присоединился ни к одной из сторон.

Я понимал, что при такой расстановке сил может получиться большая неприятность.

— Господин Шрадер, — обратился я к дантисту, — вы что-нибудь слышали о Женевской конвенции в отношении военнопленных? Советский Союз тоже подписал эту конвенцию. Кроме того, предлагая нам капитуляцию 8 января 1943 года, советское командование ясно написало, что всем раненым, больным и обмороженным будет оказана медицинская помощь. Если мы сами будем придерживаться Женевской конвенции, не будем применять оружие, не снимем повязок Красного Креста, противник не откроет огня.

— Вы можете делать, что вам заблагорассудится! Я же поступлю так, как считаю нужным. — С этими словами дантист схватил свою меховую шапку и вышел из землянки. На ремне у него болтался пистолет.

Я решил немедленно рассказать обо всем этом главному врачу.

* * *

Связной мотоциклист сообщил нам, что 23 января будет последняя выдача продовольствия, после чего склад прекращает свое существование. 21 января части Красной Армии заняли аэродром западнее Гумрака, а восточнее окружной железной дороги советские минометы обстреливали продовольственный склад.

Рано утром, когда густой туман еще не поднялся над землей, мы выехали из Елшанки.

Кроме меня и водителя в полуторке были двое солдат, которых я взял на случай, если машина где-нибудь застрянет в снегу и нужно будет ее откапывать.

По всему чувствовалось, что Красная Армия и в этот день не оставит нас в покое. Накануне русская артиллерия вела в течение получаса ураганный огонь по юго-западному району котла. Отдельные снаряды взрывались километрах в двух от госпиталя. Минометные обстрелы продолжались часами. Очень часто мы видели в небе огненные хвосты, оставляемые от залпов катюш. После полудня к нам стали прибывать новые раненые. Все они были перепуганы до смерти.

По всей видимости, русские вели наступление в направлении Воропанова.

Этот населенный пункт находился в восьми километрах западнее госпиталя. Наш путь лежал через Воропаново.

Не успели мы проехать и десяти минут, как впереди увидели два грузовика. Неужели это катюши?

Это были обыкновенные грузовики. В темноте они, видимо, съехали с дороги и скатились в эскарп. Я приказал шоферу остановиться и вылез из кабины.

В кабине первого грузовика никого не было. Возле заднего левого колеса лежал мертвый. Левая рука его была в гипсе. Я заглянул в кузов. В нем оказались двадцать замерзших раненых.

Такая же картина и во второй машине.

Это были тяжелораненые. Их, видимо, спешно пытались вывезти из дивизионного медпункта, испугавшись русских танковых частей. Возможно, их хотели доставить в госпиталь в Елшанке или же везли на южную окраину Сталинграда. По следам на снегу было видно, что шоферы пытались выехать на дорогу. Когда же это не удалось, они пошли пешком, вероятно, в надежде позвать кого-нибудь на помощь.

Дальше по дороге все чаще и чаще нам стали попадаться одиноко бредущие солдаты. У них был страшный вид. Это были жалкие остатки тех подразделений, на которые вчера обрушился огневой вал русских. Оружия ни у кого из солдат не было, разве что кое у кого на голове еще осталась каска. Редко у кого можно было увидеть зимнюю шапку, ботинки или сапоги. У большинства обмороженные ноги обмотаны какими — то тряпками, головы закутаны шарфами, да так, что виднелись только ввалившиеся глаза да отмороженный нос сине-черного цвета.

Нередко среди этих солдат попадались и раненые с повязками. Некоторые брели по двое, по трое, крепко держась друг за друга или опираясь на палки. Когда кто-нибудь хотел на минутку присесть, товарищи долго уговаривали его идти дальше. Однако, если уговоры не действовали, товарищ махал рукой и шел дальше один. Остановившийся же садился на снег и сразу же засыпал крепким сном. И больше уже никогда не просыпался. Через час-другой несчастный замерзал, и ветер заносил его снегом.

* * *

Вскоре показалась водонапорная башня Воропанова. Подъехав ближе, мы увидели развалины вокзала, жилых домов, взорванные паровозы, вагоны, разбитые вдребезги грузовики, пушки, танки. Кругом валялись каски, ранцы, котелки, коробки от противогазов, карабины, автоматы.

И повсюду мертвые, над которыми носились стаи ворон.

Воропаново находилось под обстрелом русской артиллерии. Над головой то и дело свистели снаряды. Они взрывались то перед нами, то позади нас. Едкий дым пожарищ резал глаза, мешал дышать.

Мы решили как можно скорее проскочить через Воропаново, но сделать это было нелегко. На шоссе почти на каждом шагу попадались глубокие воронки или же перевернутые машины. Часто проехать мешали группы солдат или брошенная ими амуниция.

Чтобы выбраться из Воропанова, нам понадобилось больше часа. Наконец мы выехали на открытую дорогу. Но в это время в небе послышался гул самолетов. На небольшой высоте летели краснозвездные истребители. Шли они как раз над шоссе.

Увидев первый Ил, я приказал остановиться. Отбежав в сторону от дороги, мы залегли в снег. Бомбы упали точно на шоссе. Однако нам повезло, грузовик наш остался цел и невредим. Только мы забрались в машину, как снова показался самолет. Бежать в сторону уже было поздно, и нам ничего не оставалось, как дать газ в надежде, что и на этот раз нам повезет.

На продовольственном складе на окраине Гумрака царило невообразимое оживление. Интенданты, казначеи, фельдфебели, унтер-офицеры и солдаты — все были на своих постах, помогая поскорее ликвидировать склад. Сделать это было нетрудно, так как складские помещения и без того были почти пусты. Минометный огонь, пулеметные и автоматные очереди нервировали персонал склада. Приехавшие за продуктами представители частей получали очень понемногу продуктов.

После потери гумракского аэродрома на запасном аэродроме у Сталинграда садилось очень мало самолетов. Поле аэродрома было таким маленьким, что сесть на него мог лишь первоклассный летчик, да и то только днем. Кроме того, действовал этот аэродром всего лишь двое суток. С 26 января уже ни один самолет не мог приземлиться в районе расположения 6-й армии.

Спустя час я вместе со своими товарищами ехал обратно в госпиталь. В грузовике мы везли лишь десятую долю суточной дачи для всей нашей голодной оравы в тысячу четыреста человек.

И это были последние продукты, полученные на складе! Далее планировалось доставлять продовольствие самолетами, если им, конечно, удастся перелететь через линию фронта. Да и то сброшенные продукты в первую очередь попадут частям первого эшелона.

На обратном пути нас захватил страшный снежный буран. Радовало, что в такую погоду на нас не могли налететь Илы, но двигаться приходилось лишь с черепашьей скоростью.

Однако самое плохое заключалось не в этом. Чем ближе мы подъезжали к Воропаново, тем чаще нам навстречу попадались немецкие и румынские солдаты. Они брели безо всякою порядка. Раненые, обмороженные, больные — все шли в одном направлении, к городу на Волге, словно надеялись найти в его развалинах хлеб и тепло.

Глядя на эту охваченную паникой, измученную орду, я чувствовал, как у меня сжимается сердце. Эти люди уже перестали быть солдатами. Для них уже не существовало больше никаких приказов. Они были готовы пойти на что угодно, лишь бы спасти свою жизнь.

И во что только превратили этих людей война и голод! А ведь было время, когда они спокойно жили в родительском доме, ходили в школу, учились. У них было определенное представление о жизни, были свои цели. И вдруг такое!

Настоящую оргию ужасов мы увидели перед самым Воропановом. Три немецких танка на скорости ворвались на улицу, не обращая никакого внимания на то, что давили гусеницами собственных солдат. Это была уже пляска смерти 6-й армии.

Кольцо окружения в этот день сжалось до окружной дороги. Командование армии в своей новой передаче по радио описало результаты прорыва противника и снова отклонило условия капитуляции.

Генералы, находящиеся в котле, покорно повиновались приказу, а их подчиненные снова должны были воевать.

Никогда я не чувствовал себя таким разбитым душевно и физически, как в тот вечер, когда стал невольным свидетелем предсмертной судороги немецкого Южного фронта. У меня было такое ощущение, будто руки и ноги отказываются повиноваться, а на мои плечи давит неимоверный груз. Голова раскалывалась от боли. Механически я доложил начальнику госпиталя о получении продуктов и об увиденном мною в пути. Спокойным голосом он пригласил меня спуститься в его землянку и там поговорить.

— Конец очень близок. Русские каждую минуту могут оказаться здесь. Это, может, произойдет сегодня ночью или завтра днем. Нам следует подумать о том, что делать. Что у нас есть из продовольствия?

— Только то, что я сегодня привез из Гумрака, — ответил я. — И еще до семидесяти пайков НЗ на два дня. Я предлагаю семьдесят пайков на одни сутки погрузить в машину, в которой мы перевозим самое необходимое медицинское оборудование. Все же остальное пустить в котел, каждый получит по половинке супа и по полбулки хлеба. Это и будет наша последняя выдача пайка, на дорогу.

— Хорошо. Так и сделаем. Я думаю, мы получим приказ направить раненых, способных передвигаться, и медперсонал в город. Хорошо еще, что символический запас продовольствия у нас все же есть, — сказал, горько усмехнувшись, профессор.

— Я никак не могу всего этого понять. Можно с ума сойти! Вот уже девять недель нас кормят обещаниями: «Держитесь! Фюрер вас вызволит, спасет!» или: «Вся Германия прилетит в Сталинград!» А мы здесь дохнем, как крысы. Неужели такое возможно?

— Работая врачом, я всегда думал, что у меня самая гуманная, самая необходимая людям профессия, — начал профессор. — Все гуманное уничтожено, все национальное попрано.

Кутчера схватил в руки небольшую книжку и начал листать, отыскивая какое-то место.

— Это книжка Канта. Я его неплохо знаю. И эта книжка — моя постоянная спутница.

— Я тоже немного знаком с Кантом, — заметил я. — Сейчас вы, наверное, ищете место, где Кант пишет о нравах и обычаях.

— Да, да, именно это место я и ищу. Сейчас мы посмотрим, что говорит старый философ по этому поводу. — Профессор перевернул еще одну страницу и начал читать, водя пальцем по строчкам. — По Канту выходит, что я, как человек, должен действовать, неся ответственность за свои действия, так чтобы мои действия отвечали действиям всех других людей. Но все те, кто поставил нас в положение убийц и гонит на верную гибель, действуют против этого завета.

— Значит, бесчеловечно приказывать идти на верную гибель не ради высокой цели? А кто несет за это ответственность? А что делаем мы? Мы вот рассуждаем об этом, а сами маршируем дальше.

— Да, мы и сами не безгрешны, — заметил профессор. — Я вот пошел служить в вермахт, хотя имел много претензий к режиму. Пять лет назад я ни за что бы не поверил в возможность того, что мы сейчас видим и переживаем. Да, я не был последователен. Гитлер — как хамелеон, да и в те времена его личность чем-то привлекала меня. Сейчас я уже точно знаю, что Гитлер — олицетворение преступления.

— Возможно, он не знает о нашем положении, — попытался возразить я профессору. — Но Паулюс-то и наши генералы прекрасно это знают.

— И Гитлер, и все Верховное командование вермахта точно информированы о нашем положении. Они ведь главные виновники случившегося. Это не меняет ничего, даже если командующий 6-й армией со своей стороны тоже виновен в отдаче бессмысленных приказов.

— Это ужасно. Но вы правы, — сказал я. — Незадолго перед Новым годом мы в Городище дали приют одному майору. Он пробирался в западный район котла, но был застигнут бураном. Он рассказал нам о старом Блюхере. Когда в его войсках в 1807 году кончились хлеб и порох, он капитулировал перед французами и сдался в плен. Ни один историк никогда не упрекнул его за это. И ведь его корпус не находился так долго в таком положении, как наша армия. Непонятно, почему Паулюс не сделает такого же шага?

— Паулюс — не Блюхер и не Зейдлиц, — твердо сказал подполковник.

— Вы имеете в виду командира нашего корпуса? — спросил я.

— Да, Вальтера фон Зейдлица. Еще в начале нашего окружения он написал Паулюсу письмо, в котором советовал в случае необходимости действовать самостоятельно, вопреки требованиям Гитлера, хотя тогда еще все надеялись прорваться. В прошлом году я видел Зейдлица в котле под Демянском. Благодаря его мужеству и энергии окруженные пробились к своим. Но там в окружение попали лишь сто тысяч, а не двести пятьдесят тысяч, как у нас. И главный фронт находился в нескольких десятках километров, а не в нескольких сотнях километров, как у нас. Начиная с января, свобода действий для нашей приговоренной к смерти армии — не в попытке прорваться, а в необходимости принять капитуляцию.

* * *

Капитуляция.

Плен.

Другого выхода для нас не было.

Прежде чем прийти к этой мысли, я много и мучительно передумал.

— Вы считаете, что, сдавшись в плен, мы сможем надеяться когда-нибудь увидеть своих близких? — спросил я профессора.

— По этому поводу я мало что могу сказать определенное. Каждый должен решать по-своему. Как врач, я знаю, что через три недели все мы перемрем, если не будем получать хотя бы минимальный паек. Понимая это, я требую принять капитуляцию.

— Извините, господин подполковник. Задавая свой вопрос, я думал не о капитуляции, а о плене.

— А вы, я вижу, упрямы. Чтобы вы меня поняли, расскажу вам кое-что из своей жизни. В течение десяти лет после 1933 года я столько пережил, что стал смотреть на жизнь скептически. Это даже немного пугало меня, так как я понимал, что такое отношение принесет мне еще больше разочарований. Вряд ли мы можем надеяться, что русские примут нас по-дружески. Мы, немцы, слишком виноваты перед русским народом. И большую долю этой вины придется искупать военнопленным. Что касается лично меня, я сомневаюсь, что жизнь за колючей проволокой будет чего-то стоить.

Это признание профессора меня испугало. Я ведь хотел поговорить с ним о заявлении доктора Шрадера и фельдшера Рота о самоубийстве и надеялся, что профессор Кутчера будет в этом вопросе моим единомышленником. А он сам засомневался. Я не ожидал такого поворота, так как незаметно он, как старший, стал для меня своего рода примером.

— Ваши слова обеспокоили меня. До сих пор я решительно отклонял любую мысль о самоубийстве и думал, что и вы придерживаетесь такого же мнения. Разумеется, советский плен будет для нас нелегким, но нужно надеяться пережить его. Мысли о жене и сыне помогут мне в этом.

— Я благодарю вас за откровенность. Я не боюсь каких-то там психических последствий плена. Но меня беспокоит духовная жизнь. Над Германией темная ночь, и я не вижу никакого просвета. Я не знаю, найду ли в себе силы постоянно носить в душе муки совести.

— Вы должны найти эту силу. У вас есть товарищи, которые будут идти по такому же трудному пути. Какой пример вы покажете персоналу госпиталя и раненым, если старший офицер и профессор университета покончит жизнь самоубийством?

— Я еще раз благодарю вас за сочувствие, дорогой друг. Я хорошенько подумаю над вашими словами. Можете быть уверены, я выполню свой долг до тех пор, пока я, как офицер и врач, буду необходим. Ну, а пока спокойной ночи! Завтра у нас будет очень тяжелый день.

Когда я повернулся к двери, профессор быстро подошел ко мне и еще раз пожал руку.

— Всего вам хорошего.

* * *

На улице все еще шел снег. Дул юго-западный ветер, бросая в лицо колючие снежные хлопья. Там, на юго-западе, решалась наша судьба. Возможно, все кончится даже в самые ближайшие часы.

Как было бы хорошо заглянуть в будущее! Но кто знает, быть может, лучше и не заглядывать?

Фельдфебель Гребер лежал в землянке для рядовых у самого входа. Он еще не спал, так как сразу же откликнулся, когда я тихо позвал его по имени. Его «так точно» свидетельствовало о том, что он прекрасно понял все мои указания в отношении порядка при раздаче талонов на паек.

Я пошел в свою землянку. Не зажигая огня, снял сапоги и поставил их поближе, чтобы они были под рукой. Шапку я тоже положил рядом. Расстегнув пуговицы френча, не раздеваясь, лег на свое соломенное ложе и накрылся шинелью.

С соседних нар доносилось спокойное дыхание спящих. И только я ворочался с боку на бок.

Итак, что-то будет завтра!

Противник снова продвинется вперед, и еще меньше станет кольцо окружения вокруг Сталинграда. В этом кольце, в руинах, норах, отрытых в снегу, в балках, уже некому будет сражаться. Измученные люди, которые до сих пор оказывали противнику сопротивление, попадут или в плен, или навсегда останутся лежать на поле боя, или же побредут на восток, к городу.

Вероятнее всего, Елшанку, где находился наш полевой госпиталь, войска Красной Армии займут завтра.

В приказе по армии говорилось, что при приближении советских войск всех раненых необходимо отправить в город. Один наш священник, вернувшись из Сталинграда, рассказывал, что подвалы домов в центре города, здания городской комендатуры, а также лазареты на окраинах забиты ранеными, обмороженными, больными и ослабевшими от голода солдатами. Что же будет с полевым госпиталем в Гумраке? Сейчас части Красной Армии, вероятно, совсем близко.

— Из дивизионного медпункта в Городище, — продолжал священник, — я еле выбрался. Положение там очень тяжелое. Из других медпунктов удалось эвакуировать три-четыре тысячи больных и раненых. В Городище же очень плохо.

Раненые и больные, рассказывал дальше священник, лежали в коридорах и помещениях многоэтажного привокзального здания. Раненые лежали, тесно прижавшись друг к другу, страдая от ран и голода. Лежали в полной темноте: все стекла выбиты, а окна заколочены досками или же заложены кирпичами. Санитары не успевали справляться со своими обязанностями, а в темноте вообще было нелегко отличить умершего от еще живого. Многих умерших поэтому не сразу выносили из помещения, и с каждым днем таких становилось все больше и больше. Такую же картину можно было увидеть и в полуразрушенных товарных вагонах. Там было еще холоднее. Когда столбик термометра падал до двадцати — двадцати восьми градусов, собственного тепла для ослабленного организма уже не хватало.

Армейский госпиталь в Гумраке был своеобразным массовым лагерем смерти. До 16 января командование армии находилось неподалеку от этого госпиталя. Но, невзирая ни на что, оно требовало: «Сопротивляться до последнего человека!»

В полевом госпитале в Елшанке тоже было уже несколько десятков трупов, замерзших, как льдышки. Их сложили в углу двора штабелями, так как невозможно было раскопать мерзлую землю. Санитары старались прикрыть эти штабеля снегом, но это удавалось далеко не всегда. А что же ждет живых — раненых и тех, кто еще здоров?

Я долго ворочался, лежа на своих нарах в полной темноте. Меня вдруг охватило чувство одиночества и страха. Неужели профессор Кутчера прав? Смогу ли я несколько долгих лет провести за колючей проволокой, не видя Эльзы и Хельмута?

Вчера, когда я уже не надеялся получить весточку из дому, мне принесли письмо. Письмо, отправленное авиапочтой еще в середине декабря. Оно было послано на мою старую полевую почту в Городище. Один из моих товарищей захватил его, отправляясь на склад за продуктами. Жена писала, что она еще надеется на мой рождественский отпуск. А я за несколько дней до этого написал ей, что вряд ли она еще получит от меня письмо. Возможно, мы долго не увидимся. Разве что судьба будет благосклонна ко мне…

Судьба?