"Жертвы Сталинграда. Исцеление в Елабуге" - читать интересную книгу автора (Рюле Отто)Сомнениям нет концаСтарый год подходил к концу. Итоги года были для Германии неприглядны. В Африке и на восточном фронте противник перешел в победоносное контрнаступление, в ходе которого были измотаны и уничтожены почти дюжина немецких, итальянских, румынских и венгерских армий. Никогда еще Германия не несла таких больших потерь в живой силе и технике, как за двенадцать месяцев 1942 года. Без всякого сомнения, самым тяжелым поражением для Германии явилось окружение 6-й немецкой армии, части 4-й танковой армии и двух румынских армий под Сталинградом. Это было самое крупное поражение гитлеровской Германии и ее сателлитов. И все же в нас еще жила крошечная искорка надежды. Она помогала огромной массе окруженных, измученных и полуголодных солдат быть в состоянии боевой готовности. Неизвестно, откуда пошли разговоры, что в ближайшее время предстоят бои. Блиндажи, дивизионные медицинские пункты и лазареты прочесывались на предмет выявления солдат, которым можно было всучить в руки оружие и заставить идти в окопы. На дивизионном медпункте в Городище также отобрали группу солдат и отправили в окопы защищать 6-ю армию. Все это было, ни больше ни меньше, бессмысленно. Все наши укрепления состояли из блиндажей с толстыми стенами и метровым перекрытием. А наши убежища, скорее, можно было назвать норой для кротов — кучи развалин да ячейки, отрытые в снегу. Вместо крепостной артиллерии, снабженной всем необходимым, у нас было несколько сот старых орудий и до смешного скудный запас боеприпасов. А солдаты, которым предстояло оборонять эти укрепления! Со своими исхудалыми физиономиями они, в основном, походили на приговоренных к смерти. В канун Нового года даже самый последний солдат, находившийся в котле, понимал, что спасительная группа Гота разбита. Правда, открыто в сводках вермахта об этом не говорилось, однако между строк каждый читал именно это. Окруженные войска вот уже три недели со дня на день ждали приказа начать двигаться в направлении частей, наносивших деблокирующий удар. Но такого приказа никто не отдавал, и мы были обречены на бездеятельное ожидание. Все это страшно угнетало. Мои коллеги по блиндажу тоже были удручены сложившейся ситуацией. Они терялись в догадках и ничего не могли понять: внезапное окружение, запрет на разрыв кольца, голод, резкое увеличение числа раненых, отсутствие медикаментов, неудача с попыткой деблокации извне. Лозунг, которого мы раньше придерживались: «Трудности для того и существуют, чтобы их преодолевать!» — звучал теперь избито и пошло. Разумеется, находясь среди солдат роты, среди раненых и больных, мы старались держаться мужественно и не показывать виду, что дела наши плохи. Но стоило нам прийти в свой блиндаж, где после отлета д-ра Кайндля и д-ра Бальзера нас осталось четверо, как уныние и хандра брали верх. — Пойдешь подышать свежим воздухом? — спросил я как-то начальника аптеки. — Может, все вместе посмотрим в последний раз на уходящий год? — предложил д-р Гутер. Все надели шинели и шапки и вышли из блиндажа. Нас сразу охватило холодом. Стояла гробовая тишина. Все небо было усыпано звездами. Я без особого труда отыскал Большую Медведицу — ковш из семи крупных звезд. За ним ярко сверкала Полярная звезда. Еще из школьных учебников мне было известно, что она намного больше и ярче Солнца… Вдруг тишину разорвал огромной силы взрыв. Небо на горизонте перерезали снопы красноватых и оранжевых траекторий. Вспышки от залпа тысячи орудий слились в один раскаленный поток. Земля содрогалась от взрывов. — Красная Армия приветствует Новый год, — заметил д-р Ридель. — У них есть причины для триумфа. Хотел бы я знать, что с нами будет недели через четыре? — Наше «жизненное пространство» вряд ли останется таким же, как сейчас, — проговорил начальник аптеки. — Огненное кольцо еще больше сомкнётся, и мы все сгорим в нем. — Слушая эту канонаду, трудно представить, что из такого положения есть выход, — не удержался я. — Я вспоминаю слова нашего полковника. Недели четыре назад он сказал нам, будто бы Гитлер заявил по радио о том, что сделает все возможное, чтобы обеспечить нас всем необходимым и вовремя освободить из котла усилиями войск извне. — Он явно поспешил, сделав такое заявление, — заметил д-р Гутер, который до этого не проронил ни слова, внимательно наблюдая за артиллерийской канонадой. — Боюсь, что нам не только не говорят правды, но даже лгут. — Так оно и есть, — согласился я. — Нас и так довольно долго дурачили гитлеровскими лозунгами и достигнутыми успехами. Теперь же мы попали в западню, из которой не выбраться. С первых же дней Нового года части Красной Армии начали стягивать кольцо. То тут, то там внушительные территории переходили в руки советских войск, что вынуждало и без того потрепанные немецкие полки и дивизии оставлять свои оборудованные позиции и в тридцатиградусный мороз уходить в голую степь междуречья Волги и Дона. Уже сорок пять суток находились мы в котле. Неожиданно я получил приказ. Мне его лично вручил дивизионный интендант. Он приехал в Городище, хотя еще не оправился от желтухи. — Мне очень жаль, что мы должны расстаться, однако, согласно приказу командующего армией, от нашего корпуса нужно откомандировать одного из опытных казначеев санитарной службы в полевой лазарет на юге котла. Выбор пал на вас. Рассматривайте это как повышение по службе. Я чуть было не заплакал, так как уезжать от своих товарищей в такое время, переводиться в новую, незнакомую часть мне совсем не хотелось. И это я должен был рассматривать как повышение по службе! — Господин интендантский советник, — начал я, — меня радует ваше доверие, но я все же очень прошу вас разрешить мне остаться в роте. Ведь я прослужил здесь десять месяцев. Не сомневаюсь, что в войсках есть более достойные казначеи, которые заслуживают такого повышения. — Я вас понимаю, — сказал мне интендант, — но вопрос о вашем назначении уже решен. Если хотите, можете взять с собой двух-трех человек из вашей группы. На ваше же место прибудут офицер из штаба расформированного полка и несколько хозяйственников. — А почему бы этого полкового казначея не послать в полевой лазарет? Как штабной казначей, он вполне там справится. Я просто не понимаю, — защищался я, как мог. — Нам обязательно нужен человек, хорошо знающий санитарное дело. В Елшанке — тысячи раненых. Вам в помощь выделен один инспектор. Начальник лазарета — подполковник медицинской службы профессор Кутчера, он назначен на эту должность с личного согласия начальника медицинской службы армии и начальника тыла армии. Мне ничего не оставалось, как согласиться. Спорить было бесполезно. — Желаю вам всего наилучшего. Надеюсь встретиться с вами в добром здравии после войны у вас в Нюрнберге или же у нас в Шварцвальде. — Я тоже желаю вам пережить этот хаос. И, разумеется, буду очень рад встретиться с вами на родине. Мы обменялись крепким рукопожатием. Встретиться с интендантом больше мне уже не пришлось. Позже я узнал, что господин интендантский советник умер, не вынеся выпавших на нашу долю испытаний. Я пошел попрощаться с солдатами роты. Вместе с ними я прожил триста дней. Когда формировался наш медпункт в небольшом городке на берегу Дона, личный состав медроты насчитывал сто шестьдесят человек. Теперь же в Городище осталась только половина. Многие из оставшихся в живых охотно бы поехали со мной в Песчанку, но по приказу я мог взять только троих. Я выбрал унтер-офицера Эрлиха и ефрейторов Вайса и Шнайдера. Перед отъездом мы вчетвером долго сидели в блиндаже. Военная обстановка, ежедневное балансирование на грани жизни и смерти, постоянные заботы и беспокойство за жизнь раненых сплотили нас. И сейчас мы тихо пели о настоящих и верных товарищах. Эта песня не была для нас ложью. Правда, пели мы ее очень и очень редко, но она постоянно жила в каждом из нас. Однако были вещи, понять которые я никак не мог. Речь идет здесь не о моем назначении, нет. Это о дружбе. Впервые я задумался над этим в тот рождественский вечер, когда наш доморощенный поэт Шнайдер декламировал стихи о дружбе и верности. С тех пор мысль об этом не выходила у меня из головы. В чем же смысл дружбы? Я мог привести многочисленные примеры из действительности, когда люди умирали за друга. Но ради какой цели они это делали? Ради чего живем, боремся и умираем мы? Все эти вопросы не давали мне покоя. Взять хотя бы старшего лейтенанта Бальзера и полковника — дивизионного ветеринара, которые бросили своих подчиненных на произвол судьбы и позорно улетели в тыл. А кто помог им бежать? Почему? Уж не из соображений ли укрепления дружбы? Горящие глаза раненых, мужество больных и ежедневные картины смерти — все это требовало немедленного ответа на мучившие меня вопросы. Я не мог обвинить себя в трусости или отсутствии энергии. Нет, я просто хотел знать, в чем смысл нашей дружбы. Как ужасно, если наша дружба служит неправому, несправедливому делу! Чем же тогда отличается эта дружба от обычного соучастия в разбое? А если это действительно так? Сомнения росли и мучили меня. За шесть недель окружения во мне что-то треснуло, надломилось, и я чувствовал, что склеить меня уже невозможно. На сорок седьмой день пребывания в котле я в последний раз окинул взглядом Городище: церковь, окруженную лесом крестов на могилах немецких солдат, полуразрушенные домишки и глинобитные помещения дивизионного медпункта, наше убежище в саду, глубокие балки, на дне которых дымили полевые кухни и стояли полуразбитые санитарные машины и грузовики. Усевшись в машину рядом с водителем, я на прощание помахал рукой своим товарищам. Водитель санитарной машины, присланной за мной из полевого лазарета, ехал по маршруту Гумрак — Воропаново, вдоль окружной железной дороги, которая опоясывала Сталинград. Поезда по этой дороге давно уже не ходили: паровозы и вагоны были разбиты, рельсы использованы при строительстве убежищ, шпалы сожжены. И в то же время на полотне были какие-то люди, казалось, они ждали поезда. Я заметил их еще издалека — черные фигурки хорошо виднелись на снегу. Это были русские беженцы: старики, женщины и дети. Одни из них лежали, другие стояли или сидели. Те, что лежали на снегу, были уже мертвы. Некоторые из беженцев толпились вокруг околевшей лошади, видимо, хотели разжиться куском конины. И тут я увидел женщину с грудным ребенком на руках. Возможно, это был мальчик, и ему, быть может, как и моему сыну, три месяца. «Боже мой, — неожиданно осенило меня, — что будет, если однажды такое обрушится и на их головы?» Война принесла много бед русскому мирному населению. В ходе наступления мы довольно часто встречались с беженцами. Старики и старухи, женщины и дети были вынуждены бежать из горящих сел, из родного гнезда. Узелок с одеждой, чугунок да жестяная кружка — вот все их имущество. Но часто и этого не было. Я и раньше сочувствовал этим людям, мне было жаль их. Но только здесь, в Гумраке, я вдруг подумал: что, собственно, значит в данной обстановке сочувствие? Разве нет виновных в этом? Кто понесет наказание за муки этих людей? И это был еще один вопрос из вопросов, которые в последнее время все больше и больше беспокоили меня. И чем неразрешимей был вопрос, тем больше он меня мучил. Когда мы победоносно наступали в сорок втором году, я, видя подобные сцены, убеждал себя, что это лишь временные явления войны, что все это можно быстро уладить. И старался по-своему решить эти проблемы: заботился, чтобы русских женщин, которые стирали белье на медпункте, накормили, пленным давал сигареты, запрещал нашим солдатам умышленно разрушать жилища. На этот раз, встретив группу русских беженцев, страдающих от голода и холода, я не мог предложить им даже куска хлеба. Но если бы даже у меня и оказался хлеб и я попытался бы раздать его беженцам, то стоявший возле них немецкий жандарм навел бы на меня автомат. Так что есть ли смысл решать такие крошечные проблемы? Более того, Верховное командование вермахта, генерал-фельдмаршал Манштейн и только что произведенный в генерал-полковники командующий 6-й армией Паулюс требовали от нас в своих многочисленных приказах вести борьбу до последнего патрона. И это в то время, когда тысячи немецких солдат от истощения, ран или обморожений не в состоянии были держать в руках оружие. А как известно, тем, кто не мог держать в руках оружие, выдавали сокращенный паек. Больные и раненые на дивизионном медпункте получали только половину нормального рациона. И это тогда, когда весь рацион, начиная с января сорок третьего года, состоял из ста граммов хлеба, тридцати граммов гороха или чечевицы, пятидесяти граммов конского мяса и десяти граммов солодового кофе или зеленого чая. На таком пайке жили десятки тысяч солдат. Некоторые части, как, например, 71-я пехотная дивизия, которой удалось захватить зерновой силос и сохранить его только для себя, были в несколько лучшем положении. Штабы же некоторых частей снабжались совсем неплохо. Но все это я узнал слишком поздно, когда окруженная армия доживала последние дни. И предложенные раненым продукты, те, что не успели съесть в штабах, оказались ненужными — слишком поздно. Разве это пример боевой дружбы? Невеселые размышления преследовали меня всю дорогу, пока мы ехали в Песчанку. Ноги мои одеревенели, спина, казалось, совсем не сгибалась. Невольно я стал сравнивать солдат 6-й армии с русскими беженцами — вот с этими стариками, женщинами, детьми. Еще совсем недавно мы чувствовали себя победителями, а разве теперь мы не так же приговорены к смерти, как и эти люди, которым я только что сочувствовал? Так кто же в этом виноват? И где выход из этого положения? Я смотрел прямо перед собой. Местность, по которой мы ехали, была ничем не примечательна. После Гумрака нам не встретилось ни одного более или менее крупного населенного пункта. Кое-где лишь попадались разрушенные крестьянские усадьбы. Наших войск почти не было видно. Основные силы находились по внутреннему кольцу окружения, остальные — в развалинах городов и сел или же на медпунктах и в лазаретах. Справа и слева от шоссе, которое тянулось параллельно железной дороге, виднелись блиндажи тыловых подразделений и штабов. Войска, насколько могли, закопались в землю. Все, кому нечего было делать снаружи, прятались в блиндажах, чтобы хоть как-нибудь согреться. В воздухе целиком и полностью господствовала русская авиация. Над окруженной группировкой больше не летал ни один немецкий истребитель. Немногочисленные уцелевшие зенитные орудия мы использовали для отражения танков противника. Проехали Воропаново — сильно разрушенный населенный пункт, расположенный возле разъезда окружной железной дороги и железнодорожной ветки, уходящей на запад. Особенно бросались в глаза развалины водонапорной башни. После Воропанова наш путь лежал на восток. — Скоро приедем, — сказал мне водитель. — Смотрите-ка, советские самолеты разбрасывают листовки! — воскликнул я. Над землей плыли низкие облака, и я хорошо видел красные листовки, сыплющиеся с неба. В Городище я не раз слышал о том, что русские частенько сбрасывают листовки на позиции наших войск, но видеть это собственными глазами мне еще никогда не приходилось. — Здесь подобная картина не редкость. Русские бросают листовки чуть ли не каждый день. Большинство листовок подписано Ульбрихтом и Вайнертом. Это немецкие коммунисты. Говорят, в этом деле участвуют и пленные немецкие офицеры — какой-то капитан и с ним старший лейтенант. Фамилии я забыл, но считаю, что это уже свинство! Я не могу себе представить, чтобы немецкие офицеры проводили враждебную нам пропаганду, — выложил мне водитель. — А о чем же пишут в этих листовках? — поинтересовался я. — В них говорится, что нам якобы уже не вырваться из этого котла. Советуют бросить воевать и переходить на сторону Красной Армии, чтобы спасти свою жизнь. — А как к этому относятся офицеры и солдаты? — Сначала все смеялись, мол, обычная вражеская пропаганда, да и только. Теперь же, когда мы уже шесть недель торчим в котле и щелкаем зубами, смеются далеко не все. Некоторые даже стали поговаривать о том, что, возможно, коммунисты и правы. Но перебегать к русским ни у кого охоты нет: кому хочется получить пулю в спину. Ходят слухи, что нас все-таки освободят. Болтают, будто наши парашютисты захватили мост у Калача и нам на выручку идет целая эсэсовская армия. Такие слухи действительно ходили по войскам. Многие еще верили им и передавали дальше. Особенно много говорили о каком-то новом «чудо-оружии», которое якобы применят войска, идущие нам на выручку. Болтали, что такие части уже прибыли в «Питомник» и в ближайшие ночи на самолетах будут переброшены сюда. Распространились слухи, будто турки наступают на Кавказ, а японцы продвинулись глубоко в Сибирь. Выдумкам не было конца. Да и о чем мог мечтать солдат, если он в течение нескольких недель пролежал в снегу, отрезанный от всего мира? В голове у него жила одна-единственная мысль — как бы вырваться из этого кольца. А разве могли думать о чем-нибудь другом раненые и больные, валяясь в лазаретах? Даже в штабах, где, собственно, хорошо знали, что нечего питать никаких иллюзий на освобождение, и то ждали какого-то чуда. В конце концов, ведь каждому солдату в окружении были хорошо известны слова Гитлера о том, что он вызволит их из котла. А ведь до сих пор этому человеку все удавалось. Каких только чудес он не натворил! Так почему бы не удалось и это? Простой солдат или рядовой офицер не раскидывал умом широко. В каждом жила хоть слабенькая искорка надежды остаться в живых. Эту искорку каждый солдат положил в свой ранец, отправляясь на фронт. Эта искорка была в каждом письме, которое солдат посылал домой или получал из дому. Она была в каждом воспоминании и разговоре о доме, о близких, о своей мирной профессии, о селе или городе, в которых жили до войны. Искорка эта тлела, несмотря на все пережитое в котле. Иногда она вдруг потухала под грузом сомнений, но потом вновь разгоралась. А какой-нибудь слух мог превратить ее даже в пламя надежды. Рассказ водителя о приближении к нам эсэсовских частей мог соответствовать действительности. Однако тот огневой вал в рождественскую ночь настраивал меня на скептический лад. Картина, которую я только что увидел в Гумраке, больно поразила меня. А тут еще эти листовки так и кружились над моим санитарным автомобилем. — Остановите. Давайте посмотрим, что там, в этих листовках, — сказал я водителю. — Только вы никому не должны рассказывать о содержании листовки, а ее саму сдайте в штаб. Оттуда ее отправят в штаб дивизии, — с видом знатока поучал меня водитель. — Так и сделаю, — буркнул я и схватил на лету одну листовку. — Поезжайте дальше. Да тут какое-то стихотворение. «Прекрати стрелять, солдат!..» — начал было я читать вслух и, замолчав, прочитал все стихотворение про себя. Под стихотворением стояла подпись Эриха Вайнерта. Мне это ничего не говорило. Стихотворение было умное и правдивое, и слова Вайнерта о том, что мы сами себя губим, соответствовали действительности: в сталинградских степях пролито немало солдатской крови. А утверждение поэта, что скоро вся Германия окажется в котле, производило сильное впечатление. Мой скептицизм и сомнения получили новую пищу. Неужели мы и на самом деле проданы Гитлером? Этот Вайнерт, видимо, коммунист. Он, разумеется, ненавидит Гитлера, но я-то никакой не коммунист. Даже несмотря на ту трагедию, невольным свидетелем, участником и жертвой которой стал я сам, я не мог еще сказать, что я ненавижу Гитлера. Правда, за последние недели я начал сомневаться в целесообразности наших методов ведения военных действий, и только, а до ненависти к Гитлеру дело не доходило. Обвинения Вайнерта в адрес фюрера казались мне не совсем обоснованными. Однако одна строчка стихотворения врезалась мне в память и заставила задуматься: «…Лучше честно сдаться в плен, чем бессмысленно погибнуть…» — Я рад вашему приезду и от души говорю вам: «Добро пожаловать!» — такими словами приветствовал меня профессор Кутчера, пожимая руку и с любопытством оглядывая меня. Я выдержал его взгляд и тоже изучал своего нового начальника. Это был светловолосый мужчина лет сорока, чуть поменьше меня ростом и покоренастей. Из-за очков в золотой оправе на меня смотрели умные голубые глаза. — Прошу вас, садитесь, — предложил мне профессор. — У нас еще есть несколько минут до нашего скромного обеда. Это мы обычно делаем в блиндаже. Там, между прочим, будет и ваше место. А пока расскажите мне, пожалуйста, о жизни в Городище и все, что вы знаете о котле. Вам, видимо, известно, что я прилетел сюда только в конце декабря. И, как вы понимаете, считаю себя еще необстрелянным юнцом… Слушая профессора, я невольно отметил, что держится он непринужденно. Коротко и корректно я рассказал ему о жизни в медпункте, а также о том, что с большой неохотой расстался со своими товарищами. — Я вас понимаю, — согласился со мной профессор. — А что вообще говорят солдаты о нашем положении? — Мне порой кажется, будто я в каком-то лабиринте. Только пройдешь один запутанный коридор, как попадаешь в другой, более замысловатый. До сих пор я не нашел выхода из этого лабиринта. Разумеется, ни о каком прусском величии не может быть и речи. Будет ли предпринята еще раз попытка деблокировать нас после неудачи Гота? Мы же не знаем, что делается вне котла. Во всяком случае, снабжение становится все хуже и хуже. К тому же у меня такое впечатление, что противник сделал еще далеко не все, на что способен. — Вы довольно сдержанно выражаетесь. Положение с питанием просто ужасно. В наших землянках — почти тысяча сто раненых и больных. На каждого из них мы получаем по крошечному кусочку хлеба да по миске баланды, где, словно инфузории, плавают редкие горошины. И на всех — два бачка солодового кофе или зеленого чая. Вот и все. Как врач, я просто не знаю, как так можно. Ведь это же зверство! — Извините, господин подполковник. Я тоже считаю это зверством, и у меня уже нет сил больше переносить это. В этой войне меня многое угнетает. Однако нельзя совсем отказаться от надежды. Ведь так мы сами себя обезоруживаем. Нам необходимо быть мужественными, чтобы как-то поддержать наших раненых, которым гораздо хуже. — Пусть господь бог даст им силы и наградит за все муки. А мы, как верные друзья, сделаем все возможное, чтобы помочь им! И профессор Кутчера еще раз протянул мне руку. Мы обменялись крепким рукопожатием. — Сейчас я познакомлю вас с нашим персоналом, — сказал мне профессор, — а завтра вы осмотрите хозяйственное подразделение и обойдете все помещения лазарета. Послезавтра же вы поедете за продовольствием в Гумрак. — Это меня устраивает. Да, я хотел передать вам листовку, которую нашел на дороге возле Воропанова. Кое с чем можно согласиться, но ненависть к Гитлеру я разделить с автором не могу. Профессор бегло пробежал листовку. И чем больше он читал ее, тем серьезнее становилось его лицо. — «Проданы!» А ведь мы только что договорились с вами, что не будем предаваться унынию и пессимизму. Скажем тогда, что мы никем не проданы. Это звучит лучше, не так ли? — Профессор устало рассмеялся. — Вайнерт — коммунист, а я по своим взглядам очень далек от коммунистического мировоззрения. Правда, в студенческие годы я везде совал нос. В двадцатых годах выступал в «Красном ревю». В Гамбурге, где я был ассистентом, как-то попал на митинг, слушал Тельмана. Он говорил о том, что Гитлер — это война. В то время я не знал, верить этим словам или нет. Теперь же я вижу, что коммунисты оказались правы. И вот мы в сталинградском котле хлебаем баланду. Когда я вошел в офицерский блиндаж, слова профессора все еще звенели у меня в ушах. Это было квадратное помещение метров шесть на шесть. У входа стояли скамья, стол и несколько табуреток. Все это было сколочено кое-как. В другом конце я заметил нечто похожее на нары. Комната освещалась скупым светом карбидной лампы. Когда мы вошли, все, кто был в блиндаже, встали. — Господа, я хочу представить вам нашего нового казначея, — начал профессор. — Вот это наш ведущий хирург, штабной врач доктор Герлах. Это — начальник аптеки Клайн. Это — второй хирург и ассистент, доктор Вальтер, зубной врач доктор Шрадер, доктор Штарке, доктор Рот, а вот это — ваш непосредственный сотрудник инспектор Винтер. Мы поздоровались. Штабному врачу, зубному врачу и инспектору было лет по тридцать, остальным и того меньше, примерно столько же, сколько и мне, лет по двадцать пять. Мы сели ужинать. Ужин состоял из куска хлеба грубого помола и миски баланды. Определить, из чего она, было просто невозможно. Инспектор Винтер пытался утверждать, что похлебка сварена из пшеницы. На самом же деле на приготовление этого супа пошел силос, захваченный 71-й пехотной дивизией. Ели молча. Через пять минут весь ужин был съеден. Подполковник попрощался со всеми и ушел в свой бункер. Он жил там в гордом одиночестве. Герлах и Рот пошли навестить тяжелораненых. Оставшиеся в блиндаже попросили меня рассказать о жизни в Городище. Оказалось, что находящиеся в Елшанке солдаты и офицеры не имели ни малейшего понятия о тех ожесточенных боях, которые разгорелись, начиная с августа, в индустриальном районе Сталинграда за каждый дом, за каждую развалину. Из разговора с моими новыми друзьями я понял, что они настроены менее скептично, чем их шеф, хотя так же, как и все, страдали от недостатка продовольствия. Елшанка находилась в каких-нибудь полутора километрах от Волги и в двух километрах от юго-восточного края кольца окружения, но до сих пор здесь было значительно тише, чем в Городище. Сюда лишь изредка долетал шум боя. В середине декабря в полевом госпитале в Елшанке были около трехсот раненых и больных. Позже прилив раненых сильно увеличился. Я узнал, что почти до самого Рождества в Елшанке выдавали лучший паек, чем в других частях: у госпиталя имелись кое-какие свои запасы, кроме того, он получил пшеницу из складов в южной части города. Я заметил, что мой рассказ несколько испортил им настроение. — Поживем — увидим, — выразил свое мнение Вальтер. — Как бы там ни было, я не склонен думать, что наше Верховное командование может списать в расход такую сильную армию, как наша. Мы еще выкарабкаемся отсюда. В этом я твердо уверен. Так день за днем мы жили надеждами и страдали от сомнений. У одних было больше надежд, чем сомнений, у других — наоборот. |
||
|