"Недвижимость" - читать интересную книгу автора (Волос Андрей)12Никто не спорит: осень была золотая. Но все равно уже довольно рано смеркалось, и город сразу расплывался, терял определенность своих простых очертаний и превращался в неясное переплетение темных пустырей, проулков, улиц, неожиданных поворотов и тупиков. Я позвонил Людмиле – и никого не застал. Тогда, недолго поразмыслив, купил в какой-то затхлой лавке картонный параллелепипед кефира, кусман колбасы да полбуханки хлеба – и поехал к Павлову дому. Окна были темными. Я захватил кое-какой инструмент и поднялся в квартиру. Достаточно было легонько толкнуть дверь, чтобы она покорно распахнулась. Точно, так и было – квартира стояла открытой, и я напрасно рассчитывал врезать новый замок: расколотый косяк требовал серьезной плотницкой работы. Телефонного аппарата тоже не нашлось – один только мертвый провод, из которого никакими силами нельзя было выбить даже малой искры. Лампочки в патронах, слава богу, оставались. Правда, свечей по пятнадцать. Дед говаривал, будто такие вешают специально для того, чтобы, включив, в темноте на них не натыкаться. Я покумекал, как бы все-таки закрыться на ночь. Взял с подоконника газету, с которой определенно что-то ели, сложил вчетверо и плотно прикрыл дверь, надеясь, что она не будет по крайней мере распахиваться от сквозняков. Никакой посуды, кроме железного чайника, двух грязных кастрюль и нескольких гнутых столовских вилок, в квартире не обнаружилось. Стулья тоже все куда-то пропали. Я принес из кухни табуретку и сел к столу. Хорошего было мало. Оставалось лишь радоваться тому, например, что я не обнаружил здесь свежий труп отравившегося синюхой алкаша или веселую компанию местных бомжей. Впрочем, что касается бомжей, то им еще не поздно было заявиться. Я нарезал хлеб и колбасу. С лестничной клетки время от времени доносились голоса, а то еще гулкий грохот ступеней под чьими-то торопливыми ногами: бу-бу-бу-бух! бу-бу-бу-бух! Потом сиплый бас начал орать этажом ниже, энергично призывая неведомого Сашку: “Сашка! Са-а-ашка! Мать-перемать, Са-а-ашка! Ну какого ты!..” Разбилось что-то стеклянное. И опять: “Са-а-а-ашка! Ну я же говори-и-и-л! Так-перетак, Са-а-ашка!..” Сашка наконец отозвался – и тоже матом. Все это мне не мешало, потому что, когда ешь с газеты (у меня своя была, утром купленная), а за окном стемнело, и в окнах безмолвно отражается залитая тусклым желтым светом разоренная нищета, так или иначе чувствуешь бесприютность. Я попробовал вспомнить, что происходило на прошедшей неделе, – и оказалось, что все, происходившее на прошлой неделе, превратилось в мелкую труху вроде опилок. Вот так. Целая неделя, между прочим. А оглянешься – как термит поел. Что было? Да ничего. Ну спешил. Ну опаздывал. Гонял как бешеный на “Новокузнецкую” к этой, как ее… будь она трижды неладна… Перерывал кучи рекламы в поисках подходящего варианта для Кеттлеров. Голубятникову показал несколько квартир… одну, кажется, удачно. Что еще? Да, Будяевых таскал на просмотр. Для пробы. И сам к ним таскался несколько раз… Вообще у Будяевых, похоже, дело шло к завершению. Как и всякая другая квартира, квартира Будяевых наконец-то вызрела. Объяснить феномен вызревания квартиры с помощью сколько-нибудь рациональных соображений невозможно. Да никто и не пытается. Риэлторская жизнь вообще не предполагает долгих раздумий и глубокого анализа. Не до того. Вызрела квартирка – и хорошо. А почему вызрела – черт ее знает. Нет, ну в самом деле – ведь не огурец! А все равно – должна вызреть… Зреют квартирки по-разному. Какая побыстрее, а какая и помедленней. Обычно чем дороже – тем дольше зреет. Будяевской потребовалось больше двух месяцев. Пока не вызрела, ее никто не замечает. Как будто в природе нет. Как будто нельзя три раза в неделю прочесть о ней в нескольких рекламных изданиях. Как будто в этой квартирке люди не живут, не терзаются сомнениями насчет своего настоящего… не томятся нехорошими предчувствиями в отношении будущего… Странно, но факт – не видят квартирку. Хоть что делай. Хоть каждый день объявления печатай – не замечают. А если замечают, то примерно с такой же заинтересованностью, как проплывающее по небу облако: ну плывет – и что? Плыви себе. Никому не нужно… Однако время идет. И все на свете ему подчиняется. Посмотришь однажды на огурец – ба! эка вымахал! Потом на квартирку глянешь – то же самое: месяц назад все только нос воротили, а теперь от покупателей отбою нет. Почему так? Загадка. Так или иначе, народ повалил валом, и на Всеволожском мне приходилось бывать частенько. Излишне говорить, что каждый просмотр повергал Будяевых в смятение и трепет. Дмитрий Николаевич раз от разу становился мрачнее. Похоже, в его сердце тлела робкая надежда, что вся эта затея кончится ничем: я, как прежде, буду приезжать по два раза на дню, мы станем пить чай и чесать языками, а дело между тем мало-помалу сойдет на нет. Тогда можно будет справедливо сетовать на судьбу и без конца рассуждать о переезде как о некотором весьма и весьма неопределенном будущем; что же касается добычи коробок, упаковки книг и имущества, стояния в милицейских очередях за пропиской и еще сотни мелких и маятных дел, – то все это, слава богу, осталось бы хоть и страшным, но все же только призраком… А оно теперь вон как поворачивается: накатывает!.. Ксения приезжала еще дважды. В первый раз явились втроем - Марина, Ксения, подруга Ксении Оксана. Подруги почти всегда похожи. Шура Кастаки еще в студенческие годы построил теорию, объясняющую этот феномен. По его словам, красивой женщине выгоднее иметь подле себя дурнушек; однако дурнушки тоже считают себя красавицами (как правило, не без оснований) и в свою очередь ищут кого пострашнее; эта несомненно рекурсивная процедура в конце концов разрешается следующим образом: красотки дружат исключительно с красотками… Внешность Ксениной подруги как нельзя лучше подтверждала верность его простого учения. Такая же высокая и худощавая, с короткой стрижкой, открывающей длинную шею (она была блондинкой, но, сдается, несколько ненатуральной), Оксана ходила по квартире с почти такой же блуждающей улыбкой на чуть подкрашенных губах и с почти той же плавной замедленностью. В отличие от Ксении, Оксана то и дело находила случай попользоваться чарами своей привлекательности: заставила Будяева таскаться за ней с хрустальной пепельницей, над которой время от времени рассеянно потряхивала сигареткой (Дмитрий Николаевич весь как-то взъерошился и стал говорить басом, на что Алевтина Петровна по-доброму заметила: “Ишь распетушился”), а меня рекрутировала на двадцатиминутную консультацию по поводу возможных решений ее собственного жилищного вопроса. Почему-то именно Оксана, строго поглядывая на Будяева, долго и настырно интересовалась всякой всячиной – мусоропроводом, толщиной перекрытий, газом, электричеством, квартплатой, чертом, дьяволом и прочими попутными мелочами. Говоря, она плавно перемещалась из комнаты в комнату (тогда нам приходилось следовать за ней), а то ненадолго замирала в коридоре или на пороге кухни в задумчивой позе. Заведя речь о возможности некоторой перепланировки, она без раздумий принялась отрезать мыслимые ею ломти пространства плавными взмахами тонкой руки, тут же возводя призрачные стены новых конфигураций. В завершение осмотра Оксана села в кресло, закинула ногу на ногу и, насмешливо щурясь, стала требовать от Будяева признания, что он в восторге от ее идеи межкомнатных арок, одна из которых будет в этой стене (которая встанет не там, а здесь), а вторая в той, которая сейчас тут, а будет двумя метрами дальше. Будяев с готовностью признавался – а что ему еще оставалось делать? Что же касается Ксении, то она не проявляла к происходящему никакого интереса. Ей почему-то не нужно было знать толщину перекрытий и стоимость киловатта электроэнергии. Она тоже сидела в кресле (опустилась в него, едва поздоровавшись), вытянув скрещенные ноги и положив на колени свою черную сумочку, и наблюдала за Оксаной, когда та появлялась в поле ее зрения, с выражением снисходительного любопытства, с каким занятые серьезные люди смотрят на детские забавы. Иногда она подносила пальцы к правому виску и хмурилась, но когда я предложил ей что-нибудь от головной боли, Ксения отказалась, причем снова посмотрела своим долгим-долгим и беспокоящим взглядом ожидания и безнадежности. Из нескольких слов, брошенных Мариной неделю назад, когда мы заговорили о ее клиентке, я заключил было, что у Ксении все в полном порядке – молода, хороша собой, работает на телевидении, ездит на лаковой японской машине. Жилье снимает – двухкомнатную где-то на Ломоносовском; но ведь не век снимать? – и то правда; захотелось своего, так пожалуйста: давай приценимся, во что встанет хорошенькая двушечка в престижном районе. Причем она не собирается ничего продавать, а следовательно, располагает соответствующей свободной суммой – что само по себе немало. Что еще нужно человеку, чтобы испытывать ну хотя бы минутное счастье?.. По идее, не подруга Ксении Оксана, а именно сама Ксения должна была бы сейчас настырно влезать во все подробности своего красивого будущего, бодро расхаживать, размахивать руками, отсекая слои воздуха, планировать улучшения, предвкушать ремонт, отделку, мебель, множество покупок и хлопот, – но почему-то вместо всего этого она принужденно сидела в кресле, вытянув длинные ноги и ссутулившись, с плохо скрытой тоскливой скукой слушала рассуждения Оксаны – и опять казалось, что от нее физически ощутимо струится ток какого-то несчастья. Через день или два Ксения и непременная при ней Марина появились снова. Третьим теперь был ремонтный подрядчик – хмурый лысый мужик лет пятидесяти в лоснящейся кожаной куртке и такой же кепке. Он с недовольной миной блуждал по квартире, озирал стояки, качал головой над унитазом, топал ногами по паркету, скреб желтым ногтем оконные рамы, стучал кулаком в стены, будто проверяя прочность, и всякий раз, сделав то или другое, одинаково угрюмо тянул довольно-таки душераздирающее: “Да-а-а-а-а-а…” Марина сопровождала подрядчика, подвергая легкой критике его бессловесный пессимизм и указывая на кое-какие плюсы. В конце концов она его разговорила, и подрядчик стал время от времени возмущенно восклицать, посверкивая глазами из-под густых черных бровей: “Да разве это стояки?! Это ж труха, а не стояки!” Или то же самое про подоконники и штукатурку: “Да разве это штукатурка?! Труха это, а не штукатурка!..” По его словам выходило, что квартира прогнила насквозь, ничего такого, что можно было бы использовать впредь, здесь нету (Будяев клекотнул возмущенно: “А паркет?!” – на что мужик только фыркнул), и уж если что-нибудь делать, то делать от и до – всю заново и чуть ли не с самого фундамента. Звучало это все чрезвычайно угрожающе. Понятно, что подрядчик хотел обеспечить себе максимально широкий фронт работ. Марина же хотела совершенно иного, а именно, чтобы Ксения купила наконец эту чертову квартиру, найденную с таким трудом; сделать же это Ксения могла только в том случае, если ей хватит денег не только на саму покупку, но и на последующий ремонт. Я с удовольствием следил за их бескомпромиссной схваткой, да и Будяев, изумленный накалом страстей, заинтересованно покрякивал, переводя взгляд то на мужика-строителя, то на Марину. Короче говоря, Ксенина агентша тоже оказалась не лыком шита, пахала не за страх, а за совесть, и ее усилия не пропали даром: с первоначальных восемнадцати тысяч подрядчик нехотя съехал до двенадцати на круг. И в этот раз Ксения, словно речь шла не о ее деньгах и не о ее квартире, сидела в кресле вытянув ноги, и на лице у нее было написано, что она ждет не дождется, когда все это кончится и Марина отпустит ее восвояси. Черная лаковая сумочка, как всегда, лежала на коленях. Все галдели, и я едва расслышал, как в сумочке вдруг приглушенно, но все равно довольно противно запиликал мобильный телефон. Именно в эту секунду я случайно повернулся к ней и заметил, во-первых, что она вздрогнула, а во-вторых, был удивлен, как изменилось ее лицо при этом гнусавом и неприятном звуке: в первое мгновение исказилось испугом и побледнело, затем просияло мгновенной радостью, и кровь прилила к щекам; что-то негодующе шипя сквозь полуразомкнутые губы, она уже рвала застежку сумки мелкими суетливыми движениями (напоминающими птичье трепыхание – куда подевалась вся замедленность и плавность?), а застежка почему-то не поддавалась; телефон все пиликал, настойчиво выпевая несколько тактов из “Шербурских зонтиков”; сумочка раскрылась, и пиликанье стало громче, а потом смолкло, потому что Ксения отщелкнула крышечку и, приникнув к мембране с жадностью, с какой, пожалуй, только погибающий от жажды мог бы приникнуть к воде, выдохнула: “Алло!” Раньше мне казалось, что человека нужно специально учить, чтобы он мог использовать все возможности мимики, и именно этим занимаются в актерских школах. Ксения не была актрисой, да и играть ей здесь было не перед кем – Марина, подрядчик и Будяев шумели в коридоре, а я стоял на пороге, по мере сил участвуя в обсуждении степени износа дверных коробок и самих дверей, и совершенно случайно повернул к ней в этот момент голову. Радость на ее просветлевшем лице жила не более четверти секунды: она услышала голос в телефонной трубке, и лицо тут же помертвело – как лампочка, когда резко падает напряжение. “О, привет, – сказала она через секунду. – Ага, я узнала. Квартиру смотрю. Ага. Что? Ой, я забыла. Давай завтра, о’кей? Ну ладно, Танюш, не сердись. Я позвоню”. Разочарованно щелкнула крышечкой и сунула телефон в сумку. Когда они ушли, Будяев усадил меня в кресло (это было то самое, в котором только что сидела Ксения) и стал с обычной своей куриной встревоженностью искать ответы на вопросы, которые могли возникнуть в будущем как следствие вероятных событий. Я, по обыкновению, отключился, время от времени отмечая свое участие в беседе кивками или заинтересованным мычанием. Я устал, спешить уже было некуда, за окном стемнело, шел дождь, и ничто не мешало мне побыть здесь еще минут десять. Я вытянул ноги, скрестив их точно так же – правую поверх левой, положил руки на колени и сконцентрировался, пытаясь уловить остатки ее тепла. Это ведь очень просто: если хочешь понять какое-нибудь явление, нужно просто попытаться стать им – и если попытка удастся, понимание придет само собой. Я попытался представить, о чем она думала. На меня навалилось сонное оцепенение – Будяев ворковал, мерно помахивая тлеющей сигаретой, в конце каждой фразы (как правило, чрезвычайно длинной, поскольку Дмитрий Николаевич был истинный виртуоз придаточных предложений) интонация его хриплого голоса становилась вопросительной; следовала пауза, которую я бессознательно заполнял кивком или агаканьем, и Будяев, наподобие аварийного самолета, вновь и вновь пытающегося выпустить шасси, заходил на новый круг. …А теперь я сидел в пустой квартире на окраине города Ковальца перед своей газетой с колбасой и хлебом, смотрел в темное грязное окно, отражавшее внутренность тускло освещенной комнаты, – и вдруг почувствовал, что думаю о Ксении совсем не так, как еще несколько дней назад. Я понял, что мне хотелось бы увидеть ее снова. Это было ясное, простое и сильное желание. Настолько ясное и простое, что не могло потерпеть никаких отлагательств и требовало исполнения несмотря ни на какие, пусть даже самые серьезные, препятствия. Черт возьми! Я даже со стула вскочил – так ударило. Походил по комнате, потом порылся в кухонном шкафу и нашел-таки смятую пачку с остатками чаю. Чайник имел место быть. Наличествовали также несколько стаканов. Ну да, она красива, конечно… но что из этого следует?.. Странная, странная вещь. Загадка. Вообще меня всегда занимало: именно эта красота, отлитая именно в эту форму, – ну, руки, ноги, грудь, бедра… все округлости, все подрагивания… голос, запах, шелест, взгляд и даже молчание, – этот образ красоты единствен или нет? А если бы они были совершенно другими? Если бы вовсе не походили на себя теперешних, а имели бы, например, семь тонких волосатых ног и какой-нибудь такой кривой хитиновый крюк на заду, также покрытый длинными блестящими волосинами, то я (тоже, разумеется, с семью ногами, с крюком на заду, неуклюже ползающий и щипящий) и в этом случае был бы подвержен таким ударам? И в этом случае ни с того ни с сего меня пронизывало бы желание шагнуть в огонь? подпасть под владычество? – да что угодно! – только бы касаться, нежить, ласкать, любить и в припадках безумия полагать исключительно своим? Тоже, что ли?.. Я ополоснул чайник, налил свежей воды, зажег огонь. Вода была холодной. Чайник ненадолго покрылся испариной. Через минуту он высох и довольно засипел. Что за глупые мысли? Зачем она мне нужна? Зачем мне ее видеть? Я вообще не знаю, кто она такая. Человек всегда тащит с собой свое прошлое – что тянется за ней? Это не река: в реку палкой потычешь и брод найдешь. Или спасательный круг кинут дураку. А тут спасательных кругов не бывает. Так закрутит, что… в общем, мало не покажется. Вот говорят, что женщины не помнят родовой боли. Иначе род людской должен был бы непременно прекратиться: где найти идиотку, чтобы стала рожать, помня о том, что было с ней в прошлый раз… А мужики? Тоже, выходит, ни черта не помнят. Потому что, если бы помнили, человечеству точно каюк. Я прихлебывал чай и старался откопать в памяти что-нибудь впечатляющее. “Доктор, что мне делать?” – “Примите это, вам полегчает”. Наталья? Ну да. Почему же нет. Например, Наталья. Конечно. Еще бы. Я вспомнил ее ясные лживые глаза – и мне стало значительно лучше. Да – Наталья!.. Ночами я без сна ворочался на сбитой и скомканной горячей простыне. Я пытался думать о чем-нибудь ином – об Индии, о теореме Ферма, о других женщинах; но о чем бы я ни думал, все в итоге сводилось к ней: Индия напоминала ее солоноватые губы и прохладные смуглые щеки, теорема Ферма не имела для нее никакого смысла, поэтому не стоило тратить время на доказательство, а другие женщины были просто безнадежно испорченными, изначально неудачными ее подобиями. Проклятое воображение угодливо подсовывало мне ее всю – от кончиков пальцев на ногах до облака душистых волос, – нагую, любящую и покорную. Если бы человеческая мысль могла действовать напрямую, без посредства губ и пальцев, Наталья должна была просыпаться в таком состоянии, будто всю ночь ее насиловали целой бандой какие-то лихие и безжалостные люди, – мятая, в синяках, беспощадно замученная, вылизанная с ног до головы, обслюнявленная, как леденец… Она долго тиранила меня, ускользая, и вдруг ошеломила доступностью; и потом, беря сигарету, меланхолично заметила, что наслаждение схоже с огнем, поскольку и то и другое можно добыть трением. Вот уж за кем тянулся шлейф прошлой жизни!.. Так тянется дым за горящим самолетом. Я надеялся, что когда-нибудь все-таки удастся запустить систему автоматического пожаротушения, и дыма не станет. Не тут-то было. Однажды по пьянке она пожаловалась: “Знаешь, я так долго была девушкой… Думала, что уж если начать с одним серьезно, то все другие сразу откажутся…” Радость этого открытия – что никто не отказался – пронизывала все ее существо. Я готов даже допустить, что она мне не изменяла – разумеется, кроме того единственного раза, когда я стал невольным свидетелем. Однако несказанно трепала нервы. Нет, правда, – если бы она хоть ненадолго оставила меня в покое, я бы тут же сделал ноги. Однажды пропала на сутки. Звонить в морги ночью было бесполезно – ее обожаемое мною тело туда еще конечно же не поступило… К утру я смирился с тем, что увидеть ее живой уже не доведется, и поневоле стал искать плюсы этого положения. Ноябрьское утро было холодным и сизым, в пронзительном ртутном свете можно было бы, наверное, делать рентгеновские снимки. Я понял, что она жива. И догадался, куда могла деться. На горизонтах нашей жизни то и дело возникала фигура ее первого мужа. Этот настырный господин пребывал в искреннем заблуждении насчет того, что их разрыв если и представлял собой ошибку, то весьма и весьма поправимую. Теперь бы у меня достало аргументов его переубедить, однако важно другое: теперь бы я не стал этого делать. А тогда я позвонил Магаданцу – и мы поехали. Дверь открыла сама Наталья – в белой институтской блузке и колготках. Виновник происшествия, а именно первый муж, человек высокого роста, с напряженным лицом исхудавшего патриция, сидел за столом и курил. Поднося ко рту сигарету, невольно демонстрировал, как дрожат пальцы. Должно быть, он ждал нехорошего оборота - Магаданец тяжелой глыбой маячил у дверей. Наталья натянула юбку, мы спустились к такси и поехали пить какую-то желтую наливку. Кажется, это была айвовая. “Ну?” – сказал я, ожидая объяснений. Объяснения были простыми. Она вышла из института, а он подъехал на парламентской “Волге” и усадил в машину. “Ты кукла, что ли? – спросил я, горько недоумевая. – Как можно живого человека усадить в машину? Он позвал тебя и ты пошла?” Наталья презрительно усмехнулась моему непониманию: сзади шествовала группа преподавателей, и она не могла на их глазах участвовать в какой-либо безобразной сцене. Я допил желтую наливку и спросил: “А почему ты была в колготках?” – “А в чем мне спать прикажешь? – огрызнулась она. – В юбке? Чтобы все помялось? Или так всю ночь и сидеть на кухне?..” Должно быть, она говорила чистую правду. Можно сформулировать иначе: должно быть, она не сказала ни слова лжи. Я никогда не знал, что лучше: обидеть близкого недоверием или позволить оскорблять себя обманом. Эти чертовы колготки фигурировали и при нашей последней встрече, которая произошла примерно годом позже. Я приехал на дачу не вечером пятницы, а в середине четверга. Дорожка от калитки вела мимо окна, и, заглянув туда мельком, я увидел, что сосед-майор рвет ее приспущенные колготки танками на погонах. Оттоманка скрипела, и оба они деловито покряхтывали. |
||
|