"Взлетная полоса" - читать интересную книгу автора (Галиев Анатолий Сергеевич)

7

Рассветная Москва еще спала, когда Ольга Павловна вздрогнула от громкого стука в дверь. Она проморгалась сонно, сунула ноги в тапочки, кутаясь в шаль, прошла в переднюю.

Негромкий голос Томилина за дверью сказал умоляюще:

— Ляля! Я знаю, ты там стоишь и меня слышишь! Я уезжаю, Ляля! Мне нужно с тобой поговорить!

Она молча пожала плечами, словно он мог это увидеть сквозь зашарпанную толстую дверь с многочисленными замками, засовами и цепочками (Аглая Петровна боялась грабителей), тихо и неслышно вернулась в комнату, стала близ узкого окна, глядя во двор. Во дворе стоял извозчик, в пролетке лежал желтый кожаный чемодан Томилина в ремнях. Похоже, правда уезжает. Ну и бог с ним… Его дела — это его дела. Больше у них общих дел не будет.

Томилин вышел из их подъезда, в сером макинтоше, из-под которого выглядывали дорожные брюки-гольф, вздернул голову и, сняв серую дорожную кепку, прощально помахал. Она отодвинулась от окна. Когда выглянула снова, во дворе никого уже не было. Только воробьи кричали, дрались и клевали просыпанный овес. Ольга с облегчением подумала, что теперь она может спокойно оформить расчет, получать деньги и махнуть на бархатный сезон куда-нибудь в Крым.

На работе ее встретило непонятное возбуждение. В кабинете Томилина сидел профессор Кучеров, распаренный как из бани, и с удовольствием курил одну из томилинских трубок.

Кадровик удивился, что она увольняется, но не протестовал. Только спросил, согласовано ли это с Томилиным. Она не моргнув утвердительно кивнула.

В ожидании, когда ей оформят расчет, она собрала свои вещи, почистила щеточкой шрифт машинки, чтобы новой секретарше не пришлось обвинить ее в неряшестве, покурила… Потом забрела в чертежную, вспомнив, что как-то после ливня оставила там зонт. Он, не тронутый, стоял в углу. Она взяла его и уже собралась было уходить, но ее привлекли громкие голоса.

Студент Николай Николаевич Теткин, красный как рак и злой до последнего предела, заталкивал в парусиновый портфель свои чертежные принадлежности и с вызовом громогласно орал, что ноги его больше здесь не будет, что он вообще не станет защищать никакого диплома и заниматься таким делом. Потому что то, что оставил им Томилин для доработок, есть просто бесстыдно уворованный проект «амфибии» военного летчика Даниила Семеновича Щепкина, с которым он, Теткин, прекрасно знаком.

Ольга Павловна насторожилась, прошлась между столами и кульманами, вглядываясь в чертежи. В чертежной царило молчание, только напряженные затылки сотрудников свидетельствовали, что они слышат все, что орет студент, но всем своим видом показывали, что не верят ни на грош этому наглому выскочке и отвергают такое до изумления откровенное и хамское обвинение в адрес уважаемого шефа. Однако Теткина никто не перебивал, и это говорило о том, что они не без любопытства слушали, что еще он скажет.

Наверное, потому так громко и хлестко прозвучал голос Ольги Павловны, когда она, приглядевшись к чертежам, жестом остановила Теткина и сказала уверенно:

— Это точно аэроплан Модеста Яковлевича Шубина… Все здесь то же самое… Я такое уже видела.

На нее уставились изумленно, и кто-то сказал, покашляв:

— Ольга Павловна, голубушка! Да как вы можете?.. Ну, этот гражданин издает нелепые возгласы, очевидно, по своей технической вполне объяснимой малограмотности! Но вы-то? Неужели вам не стыдно даже перед одним именем Юлия Викторовича? Неужели вы можете так думать всерьез?!

— Могу! — безмятежно и мстительно сказала она. — А вот вы не можете! Даже подумать! Потому что вам всем так удобнее!

* * *

Деньги они с Теткиным получали у кассира вместе, стояли молча. Но, когда она вышла на улицу, он догнал ее, заглянул в лицо, растерянно спросил:

— Уходите? Почему?

— Наверное потому, почему и вы, Николай Николаевич, — серьезно ответила она.

— А кто такой Шубин? — помедлив, спросил Теткин.

— Просто хороший человек. Я его любила, Николай Николаевич… И люблю, — неожиданно для самой себя выпалила она и сама подивилась неуместности своей откровенности.

— Значит, он был на самом деле? — нелепо удивился Теткин.

— Конечно, — помолчав, сказала она. — Странно, что сейчас нет.

— А спросить вас еще можно?

— Сейчас не надо…

Теткин поглядел в ее разом осунувшееся лицо. Провранные глаза были сухими и отчаянными. Ему стало стыдно за свои вопросы. Он еще раз взглянул на нее. Она, понурясь, пошагала к Смоленской площади…

* * *

Аглая Петровна с любопытством разглядывала противогаз в зеленой холщовой сумке.

— Какой-то кошмар, Лялечка! Это что, надо надевать на лицо?

— Откуда он у вас?

— Пришел домоуправ, приказал ходить на занятия противохимического кружка для жильцов. Через три дня он будет у меня принимать экзамены! «На вас надеется вся домовая общественность, товарищ Дитрихсон! Вы подадите пример всем остальным».

— Придется подчиниться. Он не отстанет от вас, — посочувствовала Ольга.

— Похоже… — вздохнула старуха. — Вы помните, как он собирал деньги на уничтожение волков в Тамбовской губернии? Я было попыталась тогда возразить, дескать, какое мне дело до этих зверей. Вы знаете, что он сделал? Выследил меня в мясной лавке, когда я покупала свои обычные два фунта ветчины, и заклеймил позором: «Тамбовский окорок вас, гражданка, оказывается, интересует, а критическое положение с серым разбойником нет? Где же ваша сознательность?» Пришлось отдать целых три рубля.

Аглая Петровна нахлобучила маску противогаза, на затылке дыбом встали седые букольки, такса, глядя на страшное резиновое лицо хозяйки, забилась в угол и завыла.

Ольга Павловна сняла с веревки белье и ушла к себе. Только что с почты принесли телеграмму от Томилина. Она начиналась словами: «Я в отчаянии…» Дальше она читать не стала, порвала и выбросила в мусорное ведро.

Из комнаты было слышно, как скулит в кухне перепуганная такса.

«Мне везет почему-то на старых собак. У Модеста была Рында, здесь Гортензия», — невесело подумала Ольга. Почему ей пришла сейчас эта мысль? Ах да, Томилин… Когда она сказала отцу, что порвала с Юлием, он посмотрел внимательно и неожиданно одобрительно кивнул; «Кажется, ты становишься взрослой». Но отец еще не знал, что это из-за Шубина. И сам Шубин не знал, что из-за него…

Она все тогда думала, как найти предлог, чтобы каким-то образом встретиться с Шубиным. К рождеству решилась. Шла домой с занятий из пансиона, впрыгнула в сани извозчика. Жмурясь от морозного воздуха, замирая от страха, ехала на Малую Охту. Нева была темная, покрытая прозрачным толстым льдом в белых прострелах трещин. Надо всей Охтой, над деревянными крышами, столбами стояли в воздухе белые печные дымы.

Отпустила она извозчика, не дав заехать во двор. Дождалась, когда укатил. Потопталась на снегу, поглядывая на стену с черной надписью «Контора М. Я. Шубина». Ноги стали как ватные. Долго думала, что скажет ему. Решила узнать, где Томилин, — нет, не для нее, а для отца… А зачем? Раз отцу нужно, значит, он сам и знает.

В мастерской ее оглушил скрежет металла, повизгивание ножовок, скрип напильников. У верстаков стояло множество рабочих в фартуках, резали, сгибали, зачищали ржавые водопроводные трубы. Она спросила, где Шубин, ей кивнули на воротца. Она прошла туда, остановилась, разочарованная. Прекрасная полурыба-полуптица отрастила уже второе крыло, обросла туго натянутыми проволоками, высоким и узким мотором еще без пропеллера в передней части, нелепо свесила тонкие колеса между подставок, а главное, потеряла свой ясно-желтый солнечный цвет и стала тускло-серой, как небо в дождь.

Она окликнула Шубина, но ей никто не ответил. Тогда она, храбрясь, поднялась по лестнице и заглянула в его комнату. Модест Яковлевич стоял на коленях и высыпал в мешок из коробки охотничьи патроны в картонных гильзах. На столе лежало ружье, хорошо просмоленные лыжи и бамбуковые палки к ним. Модест Яковлевич был одет в короткую куртку собачьего меха, толстый свитер, кожаные штаны и высокие густо смазанные чем-то жирным охотничьи сапоги с отворотами. Он был гладко выбрит, без усов и выглядел устало и озабоченно.

— Здравствуйте! — сдерживая дыхание, сказала она. — Это я! Может быть, вы меня помните?

Он прищурился, глаза его на миг вспыхнули обрадованно, подал ей руку, помог выбраться, кивнул на кресло.

— Чем могу служить, Ольга Павловна?

«Вот это сюрприз, оказывается, он и имя совершенно точно запомнил. Значит, вспоминал», — с радостью отметила она.

— Да я…Собственно говоря, мне нужен Юлий Викторович! — решила Ольга не отступать от задуманного.

— Юлий? — озадаченно посмотрел он на нее. — Но он только что сказал мне, что едет к вам и что вы сегодня с ним идете в оперу!

— Да?.. — растерялась она, — Ну конечно… Конечно. Очевидно, мы с ним не так поняли друг друга!

«Почему Юлий скрывает, что мы с ним давно в разладе? — недоуменно думала она. — Неужели понял, что все случилось из-за Модеста Яковлевича, и решил не убирать перед ним преграды?»

— Вы знаете, я, кажется, озябла… Не угостите чашечкой чая? — как-то не свойственно ей жеманно заявила она.

— Чай? — он рассеянно смотрел на нее. — Ах, да, да! Сейчас что-нибудь придумаем!

Он чиркнул спичкой, зажег спиртовку и поставил на нее чайник.

— Вы на охоту? — подумав, опросила она то, что и так было видно. Но о чем-то надо же было говорить!

— Я?.. Ну да… ну да… — Шубин, не глядя, продолжал укладывать в мешок припасы: пачки табаку, хлеб, пакеты. Из одного посыпался колотый сахар.

— А где же ваша собака?

— Собака? А отдал… друзьям, — машинально ответил он.

— Как — отдали? Как же можно на охоту без собаки? — искренне удивилась она.

— Как-нибудь обойдусь, Ольга Павловна! Старенькая она уж, ей по снегу тяжело будет! — все так же машинально отвечал он.

Она уже начала сердиться: как клещами тащи из него каждое слово! Какой-то он невнимательный и даже, похоже, раздосадованный чем-то.

Снизу вылез мастеровой.

— Стоит? — быстро спросил Шубин.

— Стоит, язви его в душу! — сердито сказал тот. Они присели и стали смотреть в окно. Она тоже подошла к окну. Ей было интересно узнать, за кем они так внимательно наблюдают. У фонарного столба на снегу топтался какой-то пожилой господин в длинном, до пят, пальто. Он похлопывал по бокам руками, пританцовывал.

— Его Щеголем прозвали, — сказал мастеровой. — А пляшет не от холода — он всегда ботинки узкие носит, по моде. Его в первый раз еще на Обуховке заприметили.

— А кто это? — спросила она с интересом.

— Да так… Сосед наш один… — остро глянул на нее мастеровой. — Пора бы вам, Модест Яковлевич.

— А можно, я вас провожу? Вы с какого вокзала уезжаете? — заторопилась она.

Шубин глянул на нее как-то странно, хотел что-то сказать, но мастеровой опередил его, засмеялся неестественно.

— Проводите, проводите его, барышня!..

Он взял мешок, лыжи и палки, прихватил зачем-то ружье и треух Шубина, утащил все вниз и тотчас позвал:

— Яковлич! Помоги мне тут…

— Вы… чай пейте. И вообще, будьте как дома! Хорошо? — кивнул Шубин и тоже спустился вниз.

Засвистел тоненько, закипев, чайник. Она вскочила, сняла шубку и капор, зажгла в уже темнеющей комнате газовые рожки, разгладила на столе льняную скатерть, нашла чашки и блюдца, заварной чайничек, сахарницу. Все это аккуратно поставила на стол. Из чайной коробки вытряхнула щепотку чаю и стала заваривать его не сразу, а по частям, как учил отец.

Ей очень хотелось, чтобы Модест Яковлевич оценил, как она готовит чаепитие — экономно и красиво. В камине дрова догорели, и она так же старательно разожгла его вновь, подкормив огонь мелкой щепой. Пригревшись, она размечталась о том, что, пока будут пить чай, она Шубину ничего не скажет, а скажет все на вокзале, когда он уже сядет в вагон. И поезд тронется. Вот тогда она возьмет и крикнет: «Я люблю вас!» А может быть, кричать не придется? Ведь наверняка они поедут до вокзала вместе. Будут рядом. Неужели он сам не поймет?

— Попила чай, барышня? — мастеровой выглядывал с лестницы, смотрел с интересом.

Она встрепенулась.

— А где же Модест Яковлевич? — спросила она.

— Ушел, — безразлично сказал он.

— Как это — ушел? И не сказал ничего?.. Не простился?

Слезы накипали, и она чувствовала такую отчаянную обиду, что не могла говорить.

— Привет передавал, — сказал, помолчав, мастеровой. Как она оказалась на улице, она не могла потом вспомнить. Бежала изо всех сил, спотыкаясь и всхлипывая…

* * *

Через неделю приехал отец. Рявкнул прямо от порога:

— Лялька, ко мне!

Не снимая шубы, сел, приготовился слушать:

— Ну, рассказывай, рассказывай. Против кого злоумышляешь?

— Ты болен, папа? — растерялась она.

— Я-то здоров! — заметил он. — А вот что с тобой? Ты что, в политику ударилась? Вроде ничего подобного за тобой раньше не замечалось!

— О чем ты?!

— Ты что у Модеста Яковлевича в мастерской делаешь? Бомбы начиняешь? Красные знамена шьешь? Или русских буржуа в памфлетах изобличаешь?

— Я… я его люблю, папа, — вырвалось у нее отчаянно и жалко.

— Ну, тогда еще не все потеряно, — помолчав, облегченно усмехнулся он. — Тогда это еще ничего. За это на каторгу не упекают! Это можно. Любя! Тем более что ты своего Шубина еще лет сто не уводишь!

— Как это — не увижу?..

Вот тут-то отец испугался по-настоящему. Она начала громко хохотать. Это была истерика. Отец шлепнул ее по щеке, отпоил валерьянкой и положил в постель. И, когда она наплакалась всласть, сказал, держа ее похолодевшие руки в своих теплых и мягких ладонях:

— Пользую я, Лялька, супругу одного важного чина из охранного отделения, полковника Мурцова. Вот она меня и представила сегодня своему муженьку. Мужчина солидный и великая умница. Подкатил издалека, очень даже уважительно, что, мол, не желает зла такому эскулапу. Я ничего не понял, опрашиваю, что означает этот разговор. Он и резанул напрямик: «Вы имеете представление, профессор, с кем водит дружбу ваша дочь?» Я был в полной растерянности от его сообщения. Ты действительно ездила на днях одна, даже без подруги, к Шубину?

— Да!

— Значит, верно все, что мне говорил сей почтенный субъект. Модест Яковлевич, как я понял, не только аэроплан свой строил. Он уже более трех лет конспиративно ремонтировал старые и собирал новые печатные станки, лил шрифты для подпольных социал-демократических типографий. У него целое производство раскопали…

Вскоре в газете она прочитала, что мастерская Шубина объявлена к продаже с торгов. Продавались трубы, ставки, доски, строение. А аэроплана к продаже объявлено не было.

Весной четырнадцатого года Юлий прислал телеграмму. Приглашал ее и отца на аэродром на десятое мая на семь утра. Она не поехала, отец отправился. Вернулся с букетом роз. Сказал:

— Это тебе от новоявленного инженера Юлия Томилина. Побанкетировали в ресторане военного собрания на Литейном!

— Ну и как он, папа? — спросила она больше из вежливости.

— Он? Превосходно! — фыркнул отец. — Его первый аэроплан, который он мне продемонстрировал, оказывается, уже испытан, приобретен военным ведомством и будет строиться в количестве двадцати штук! Называется «Томилин-один» или «Чибис».

— Почему «Чибис»?

— Не знаю, но очень даже красивая вещь. И летал на нем какой-то подпоручик весьма красиво. Забрался на четыре версты, но, представь себе, благополучно достиг земли. И даже облобызал нашего Юлия Викторовича! Но вот что меня смущает, — начал он осторожно и замолк.

— Что именно, папа? — насторожилась она.

— Может быть, я ничего в их авиационных делах не понимаю, не научен, но мне показалось, что это тот самый аэроплан, шубинский, помнишь? Только достроенный, перекрашенный в голубое… Знаешь — такой цвет, как васильки.

— Нет, ты ошибаешься, папа! Юлий никогда на такое не пойдет… Он не такой. Все что угодно, только не такое! — не верила она.

— Не знаю… — невесело улыбнулся отец. — Во всяком случае, я его не поздравлял! И он это понял. Подошел ко мне и очень проникновенно, но так, чтобы никто не слышал, сказал: «Как жаль, что в этот день Модест не с нами! Как жаль!»

Больше о Юлии в их доме они не говорили. Да и сам Томилин не давал о себе знать.

В июне четырнадцатого года Ольге исполнилось восемнадцать, но даже обычной поздравительной открытки она в этот день от Томилина не получила. В газетах мелькнуло коротенькое сообщение, что какой-то штабс-капитан Крутенев совершил успешный перелет на аэроплане конструкции инженера Томилина по маршруту Петербург — Орша — Киев. После этого никакого упоминания о перелетах в газетах не было. Надвигалась война. Армия потребовала засекретить все сообщения об авиации, новых военных аэропланах и авиаторах, состоящих на воинской службе.

Но полетов утаить было нельзя. Все лето на высоте в две и более версты над городом, грохоча и волоча за собой дымные хвосты выхлопов, проползало гигантское крылатое чудовище — четырехмоторный аэроплан «Илья Муромец», уже второй потомок «Русского витязя», легко носивший груз в полторы тонны, желто-черная могучая птица. С чердака германского посольства ее фотографировали, замеряли на глаз скорость — выходило что-то под сто километров в час. Но большего германцам добиться не удалось, в новом тяжелом аэроплане русской конструкции были заинтересованы будущие союзные державы России — Франция и Англия. Военные атташе при их посольствах настоятельно требовали пресекать немецкое любопытство.

Тогда Ольга Павловна об этом не знала. Не знала и того, что с весны всех работников конструкторского бюро «Руссобалта» перевели на казарменное положение, они спешно готовили рабочие чертежи конструкции «Муромца» для передачи, в случае начала войны, союзным державам. Даже переписку с близкими им запретили. Поэтому день рождения Ольги Томилин отметил в заводской конторке, перед ее фотографией — она сидела в его автомобиле и смеялась, придерживая газовый шарф, брошенный ветром ей в лицо.

Об этом он рассказал Ольге Павловне совсем недавно. А впрочем, мог бы и не рассказывать…

Лето пятнадцатого года Голубовская проводила на даче под Петроградом. Война докатилась и сюда, патриотически настроенные владельцы дач приглашали из госпиталей выздоравливающих офицеров. По песочным дорожкам прогуливались с тросточками и костылями военные, в буфете при вокзале пригородной ветки было всегда битком.

Доктор Голубовский часто оставался по делам в Петрограде, в такие вечера Ляля поднималась в мансарду, сидела тихо, слушала ночь. Июньское небо было светлым, серебристые облака неподвижно стояли высоко, подсвеченные невидимым, почти не заходящим солнцем. Бесшумно метались над черными елями летучие мыши. Где-то до утра скрипел граммофон, кричали хриплые голоса. Было не по-северному душно.

Дача Томилиных стояла заколоченная, в серых деревянных щитах на окнах и дверях. И это Лялю радовало. Она уже давно не знала, где Юлий и что с ним, ниточка связи между семьями оборвалась, и она с надеждой думала о том, что и отец Юлия, адвокат Томилин, в это лето из города не выберется. Объяснять ему причину было бы еще неприятнее, чем самому Юлию.

Шубина она вспоминала не часто. Как это ни странно, но после его исчезновения она как-то притихла, успокоилась. И лишь временами не без насмешливого удивления по отношению к самой себе вспоминала о своем порывистом стремлении к нему, о той зимней поездке на Малую Охту.

Отец все чаще озадаченно хмурился, то и дело повторял:

— Летит Россия в тартарары! Вот-вот все вдребезги… Чем эта война закончится — не знаю. Но ничем хорошим она кончиться не может — это уже и городовому ясно! Побоище предвижу взаимоуничтожительное, и быть ему здесь, при престоле, в стольном граде Питере. Рыба с головы загнивает.

Однажды Ляля проводила отца до паровика, вернулась к даче, глянула сквозь высокий штакетник, насторожилась. На ступеньках сидел человек в соломенном летнем картузе, белой рубахе, домотканые брюки заправлены в короткие сапоги, строгал ножом палку, задумчиво насвистывал. Рядом матросский сундучок, обклеенный яркими ярмарочными картинками.

— Ну, что же вы?.. Заходите, Ольга Павловна! — сказал он неожиданно. Как ее увидел, не поняла, ведь даже головы не повернул…

Это был Модест Яковлевич.

Загорелый, прокаленный солнцем, невозмутимый. Над выгоревшей бородой и усами торчал облупленный нос, глаза смеялись ласково.

— Вы уж, голубушка, извините меня! — сказал он, встав и протягивая ей свою огромную руку. — Я ведь, если честно, не к вам шагал… Вспомнил, что Юлий рассказывал — дача у них здесь! Рядом с вашей! Спросил тут женщину, где пребывает адвокат Томилин. Показала сюда. А их, оказывается, нет здесь. И, по всему видно, они давно съехали. Верно? — Он кивнул на заколоченную дачу Томилиных.

Ляля стояла словно оглушенная. Потом ахнула, боязливо оглянулась, взбежала на крыльцо, отперла замок и потащила гостя в дом. Начала быстро задергивать занавески на окнах в нижней гостиной.

— Ну, и что сие означает? — поинтересовался с любопытством Модест Яковлевич, следя за ее лихорадочными метаниями.

— Ах, не надо со мной так! — заявила она, счастливо сияя глазами. — Я не ребенок, Модест Яковлевич! И я все-все о вас знаю! Вы скрываетесь?

— В каком смысле? — озадаченно осведомился он.

Ляля почти задохнулась от обиды на его недоверие.

Горячо, шепотом, рассказала все, что говорил ей отец — про печатные станки и про бегство Шубина.

Модест Яковлевич сразу поскучнел, сел в плетеное кресло, пробормотал огорченно:

— Ну да… Ну да… Не совсем так, но похоже. Впрочем, Ольга Павловна, вы напрасно так — энергично и таинственно. Действительно, у меня были кое-какие спешные дела вне Петербурга, и я… как бы это выразиться… на время удалился. Но ныне существую вполне благополучно и даже лес на барже по Онеге перевожу.

Шубин говорил нехотя, смотрел мимо нее, куда-то в угол, на отскобленные до желтизны половицы, голос был смущенный.

Она вспыхнула:

— Ах, вот вы как?! Тогда извольте отправляться в Петроград прямо к Юлию Викторовичу! Адрес его вам, надеюсь, известен?

Модест Яковлевич невесело вздохнул и неожиданно захохотал виновато и хрипло:

— Ах, черт побери! А ведь подсекли вы меня, как сазана на пареный горох, Оленька! Нельзя мне в город, никак нельзя. Сцапают!

— Вот видите… — тихо и серьезно сказала она. — Так-то и лучше… Да нет, нет, я не настаиваю. Не хотите — не говорите ничего.

Он пристально всмотрелся в ее лицо, кивнул и сказал так же серьезно:

— Вот это вы — умница. Чем меньше вы обо мне знаете, тем честнее. В случае осложнений и расспросов лгать не придется. Когда-то были знакомы. Пришел — ушел. Откуда — куда, вы ведь и впрямь не ведаете…

— Как «ушел»? — перепуталась она. — Вы уходите? Уже?

— Если честно — отоспаться бы, — помолчав, признался он.

Только теперь она разглядела, что смазанные дегтем сапоги его в густой пыли, рубаха коробится от засохшей соли и в пятнах костровой сажи, картуз прожжен и тяжелые руки брошены на колени с такой гиревой усталостью, что, видно, ему и пошевелить ими трудно.

Но прикоснуться к его одежде Шубин не дал. Баньку топить запретил, попросил только согреть в кухне воды. Она, не чувствуя под собой ног, вывернула из колодца четыре ведра воды, он помог залить бак, поджег дрова и выставил ее прочь. Попросил только бритвенный прибор. Она принесла отцовский. Потом разыскала пару мужского белья, пижаму и передала, стукнув в дверь, вместе со стеганым атласным халатом.

— Беда вам со мной? — устало спросил он.

Она пожала плечами, промолчала. По тихому плеску, по шорканью за дверью угадывала; Шубин сам стирает свою одежду, отмывается. Она в растерянности смотрела на темнеющие окна, не знала, зажигать ей лампу или нет. Если зажечь, с улицы, по которой люди идут от станции с вечернего паровика, комната будет как на ладони. А, наверное, это нельзя. Вот ведь от бани отказался, чтобы по двору на виду не ходить, и воды из колодца сам не носил, хотя и извинялся очень. Она затворила ставни и, сняв нагар с фитиля, засветила керосиновую лампу с белым колпаком, подвешенную на цепи со свинцовым шаром под потолком. Потом она открыла буфет, приготовила кое-что из еды и накрыла на стол.

Взбежала наверх в свою спаленку, зажгла свечу, раскидывая одежду, нашла белый шелковый японский блузон, накинула на плечи тонкую черную шаль, принарядилась. Посмотрелась в зеркало и стала быстро, беспощадно разрывая гребнем волосы, расчесывать их, затем закрутила косы на затылке. Вбила в их шелковистую мягкость заколки. Так она выглядела выше, а самое главное, взрослей.

Потрогала горевшие щеки, решила быть высокомерной и холодной. Сошла по скрипучей лестнице плавно. Жаль, что этого королевского нисхождения никто не увидел — Модест Яковлевич еще не вышел в столовую.

Она сидела за столом растерянная, откуда-то явственно доносился запах горелого. Осторожно заглянула в кухню: Шубин стоял босой, с мокрой лохматой головой, в халате доктора Голубовского. Сушил свою отстиранную рубаху угольным утюгом, брюки, уже подсушенные, лежали на табурете. В кухне стоял чад.

— Ну зачем же вы сами, Модест Яковлевич? — упрекнула она.

Он улыбнулся:

— Не обижайтесь, Ольга Павловна! Халат вашего батюшки — это превосходно! Но я привык к своей амуниция…

— На чердаке так жарко, что никаких сушек не надо! Пошли к столу!

Она быстро собрала его одежду, поднялась на чердак. Здесь действительно было сухо и душно, за день железная крыша накалилась под солнцем. Она аккуратно развесила одежду Шубина. Самое удивительное, что никакого стеснения при этом не чувствовала.

Когда спустилась, Модест Яковлевич сидел за столом и, положив голову на руки, спал. Он спал сладко и покойно, тихо и мерно посапывая. К еде так и не притронулся.

Она села напротив, подперла подбородок ладошкой и умильно смотрела на него. Золотисто отсвечивали его светлые вьющиеся волосы, подбритые усы и бороду окружали полоски незагорелой кожи, и от этого казалось, что усы и борода не настоящие, а приклеенные, как у актера.

В те минуты Ляля окончательно поняла, что ближе этого человека у нее нет никого в целом свете. И ей хотелось, чтобы это было всегда — вот так сидеть, смотреть на него и молчать. И чтобы всегда на плечах Шубина лежал до стежка знакомый отцовский халат, который она подштопывала и чистила и запах которого был родным и привычным. И чтобы Модест Яковлевич сидел в отцовском плетеном кресле, и оно сгибалось под его тяжестью, как под доктором Голубовским.

Ее до сладостной, опасной жути потянуло коснуться его высыхающей непричесанной головы, и Ольга осторожно, кончиками пальцев дотронулась. Шубин открыл глаза, не понимая, где он и что с ним, растерянно огляделся и усмехнулся:

— Извините странничка, Оленька… Я ведь, если честно, от самой Онеги по безлюдью ночами топал. По валунам да болотам моховым. Днем старался отоспаться, да не выходило. Так что, с вашего позволения, мне бы прилечь, а?

Ляля кивком показала на диван, где были разбросаны подушки и клетчатый плед.

Модест Яковлевич, что-то виновато бормоча, перевалил себя на диван, уткнулся лицом в подушку и тотчас же мощно и ровно, как машина, задышал. Голубовская накрыла салфетками еду в тарелочках, погасила лампу, поднялась к себе, быстро разделась и нырнула в постель.

В распахнутое в белую ночь окно засвечивали зарницы, по светло-серому небу медленно ползли черные клубящиеся тучи, над Финским заливом погромыхивало, но далеко и безопасно. Она думала, что заснуть не сможет, но рухнула в сон, как в яму, едва прикрыла глаза…

Проснулась она в испуге от скрежещущего сухого треска, будто какой-то великан разом сломал огромное дерево. Это где-то неподалеку ударила молния. Потом стало темно, и она услыхала мощный шум дождя. Снизу пробивался неясный свет. Она осторожно спустилась по лестнице.

Пригашенно горела лампа. Шубин сидел за столом и жадно ел. Он был уже одет в свою одежду, вытащил из рундучка и бросил в кресло проолифенную рыбацкую зюйдвестку. Виновато посмотрел на Лялю и сказал:

— Извините… Насыщаюсь! Я кое-что прихвачу на дорожку, вы позволите?

Она молчала, и он, не дожидаясь разрешения, взял с тарелок два ломтя хлеба, всунул между ними ломтик сыра, спрятал в рундучок, набросил куртку. Шелестя ею, он шагнул к Ляле, склонился, поцеловал руку.

— Ах, как славно вы меня отогрели, Ольга Павловна! — тихо и проникновенно сказал он. — Я этого никогда не забуду! И, бога ради, простите за то, что не сумел уйти незаметно. Вот видите, нашумел, вас поднял…

— Но ведь дождь… — сказала она растерянно.

— Вот и превосходно! — кивнул он. — Это просто замечательно, что дождь да темень! Мой нижайший поклон вашему милому батюшке!

Модест Яковлевич пригасил лампу, еще раз кивнул и, подхватив рундучок и нахлобучив капюшон куртки, осторожно ступая сапогами по скрипучей веранде, прошел через нее, приотворил дверь и разом исчез в темени за сплошной и тяжелой стеной дождя.

Ляля вдруг поняла, что он снова от нее уходит. Как тогда, на Малой Охте, зимой. И еще она поняла, что это короткое счастье его прихода может больше никогда не повториться. Она обостренно и больно предчувствовала — не повторится. И это было так страшно, что она стремительно рванулась туда, в темень, за Шубиным, распахнув зазвеневшую стеклом дверь. Ахнула от мягкого влажного холода, словно не в дождь, а под воду нырнула, стиснула зубы и почему-то молча, не зовя и не окликая, бросилась к калитке.

Домашние туфли слетели, ноги больно кололо песком, глаза заливало, и она, совершенно ничего не видя, споткнулась и, громко ойкнув, тяжело упала лицом вниз.

— Что такое?! — испуганно вскрикнул Шубин и подхватил ее под мышки, поставил на ноги.

И тогда она неожиданно для себя вдруг неумело, но с силой хлестнула его ладонью по щеке и, плача, отчаянно прокричала:

— Да уходите же! Видеть я вас больше не желаю! Никогда!

— Господи, — бормотал Шубин потрясение, схватив ее за руки и не отпуская. — Но почему я? Я-то почему?..

И он в этот день не ушел…

* * *

…Доктор Голубовский приехал из Петрограда через сутки. Присутствию Модеста Яковлевича и его объяснениям почти не удивился, молча выслушал его, посмотрел печально на Лялю и сказал:

— Ну и выкинула же ты штуку!

Но ей уже было все равно. Стыдясь и боясь в этом признаться даже самой себе, она вдруг увидела отца как бы со стороны и ужаснулась от того, что он ей стал почти безразличен. Какой-то непривычно чужой, излишне хлопотливый, а главное, мешающий ее счастью старый человек. Она никого не хотела видеть, кроме Модеста. Отец, кажется, это понял и в тот же вечер снова уехал, растерянный и почему-то смущенный.

Только и заметил Шубину:

— Эмансипация — дело превосходное, и я высоко ценю тот факт, что вы все-таки изволили соблюсти приличия и попросить у меня руки моей дочери. Хотя, как я догадываюсь, лично она в этом уже не нуждается. Однако позвольте осведомиться, Модест Яковлевич, а как вы предполагаете строить свою дальнейшую жизнь? Любовь — это для Ляли… Вы же не юноша, все понимаете. Как у вас с домашним очагом? С работой? Впрочем, самое главное даже не это… С вашим человеческим будущим?

На что Шубин, мучительно краснея, ответил:

— Не знаю. Подождите год-полтора, тогда поговорим.

— Я-то что! Но вот она?..

— Я подожду, папа! — холодно сказала Ляля. — Мне больше некого и незачем ждать!

Слова Модеста Яковлевича в те короткие четыре дня ее июньского счастья пролетели мимо ее сознания. Она совершенно не вникала в их смысл. Главное тогда для нее было слышать его низкий, мягко гудящий, с ласковой хрипотцой голос. Она запоминала только то, что хотела помнить. Шубин говорил, что он и сам много думал о ней с первого дня их знакомства. Не хотел переступать через дружбу и, если честно, считал себя старым рядом с Лялей. Да и в простом, житейском смысле Юлий был бы более надежной опорой в размеренном и обычном супружестве.

Но изо всего она запомнила одно: он о ней думал… Шубин рассказывал, что после зимнего своего бегства он на Онеге жил под другой фамилией. Теперь, когда на исходе первый год этой безумной и бездарной войны, когда прошел победоносный угар ее первых дней, на флоте копится недовольство, грозящее взрывом, и он должен быть ближе к балтийцам, к матросам, для этого и пробирается в Гельсингфорс, где у него есть друзья.

Ляля же стояла перед ним как оглушенная. Он должен уйти от нее — вот все, что она поняла из его слов. И это ее ужаснуло. Ночью, за несколько часов до ухода, он сказал, что больше быть не может, не имеет права. Она села, обхватив коленки руками, задумалась и сказала то, что было ею продумано давно:

— Очень хорошо! Я иду тоже! Я уже и корзинку уложила!

— Нет, — сказал он. — Со мной нельзя. Да и не нужно.

— Пусть так, — сказала она очень спокойно. — Тогда мы уедем в Тифлис. У папы там есть старый университетский товарищ. Он нас примет. Тифлис — это так далеко. И там тебя никто не знает. Тем более что я на Кавказе еще не бывала. Разве это не заманчиво?

Модест Яковлевич вздохнул и ласково сказал:

— Ах ты, моя барышня-боярышня… Ничего-то мы еще по-настоящему не знаем.

— Но ведь можно же найти такое место, где мы никому-никому не будем нужны? Россия ведь такая большая… — с надеждой спросила она.

— Наверное, можно, — согласился Шубин. — Только глупо это и нечестно, Оленька, — спрятать себя от всего и от всех в нору. Всего бояться. Нет, мне такого не надо. Да и тебе тоже. Знаешь, я верю — скоро все переменится. Не может такое продолжаться и дальше. Не должно! Но чтобы переменилось, нужно дело делать, а не просто ждать у моря погодушки…

— А мне, — помолчав, сказала она, — сколько снова ждать? Только говори со мной откровенно. Я теперь все могу. Но я должна быть уверена, что на свете где-то есть ты. Что это все не приснилось, а правда. Тогда я выдержу.

— Я дам знать через три недели, — сказал Шубин.

* * *

Он не дал знать о себе ни через три недели, ни через три месяца. Ляле казалось, что Модест Яковлевич непременно вернется именно на дачу, и поэтому она решительно отказывалась переехать на городскую квартиру даже в октябре. Дача промерзла насквозь, поселок пустел, все время сыпал ледяной дождь вперемешку со снегом. Доктор Голубовский сердился, но Ляля решилась на отъезд только тогда, когда на берегу нагромоздилось крошево льдин.

В Петрограде было неспокойно. У булочных стояли длинные очереди, по ночам на Невском гасили освещение — ждали налета германских «цеппелинов». Недели через две к Голубовским зашел незнакомый морской офицер, судовой механик с военного транспортника. От него она узнала о том, что Шубин арестован и осужден на каторжные работы.

С этого дня время для нее будто остановилось. Доктор Голубовский пытался узнать подробности, но не узнал ничего…