"Взлетная полоса" - читать интересную книгу автора (Галиев Анатолий Сергеевич)5Над Москвой лежала глухая ночь, неяркое электрическое сияние смутным куполом стояло над центром, на Садово-Триумфальной было тихо и темно, как в деревне. Ночами уже выпадала холодная обильная роса и тянуло промозглым дуновением осени, но Томилин держал оба окна нараспашку. От табачного дыма ело глаза, во рту было медно и кисло, и, хотя все трубки его уже отсырели и хлюпали табачной жижей, он курил непрестанно, сворачивая из газеты длинные козьи ножки и набивая их табаком. От переутомления и бессонницы временами он начинал плохо видеть, злился, включил все, что могло светить, от люстры до бронзовых бра и двухсотсвечевой лампы над кульманом. Полуночничал он у себя на квартире уже вторую неделю, спал урывками, и от этого голова наливалась чугунной тяжестью, в виски гулко и шумно толкалась кровь. Каждый час он готовил себе на спиртовке убойной силы черный кофе, когда кофе не помогал, отворял резные дверцы буфета, наливал из хрустального графина рюмку маслянистого пахучего коньяка… Обычно у него прибиралась дворничиха, которой он платил за услуги небольшие деньги, но все это время ему было не до уборки, и комната, в которой он работал, приобрела растерзанный и неряшливый вид. На столе и под столом громоздилась немытая посуда с остатками еды, повсюду лежали горки пепла, обрывки ватманской бумаги, огрызки угольных и чертежных карандашей, газеты, которые не было времени прочесть. Засыпал он обычно на диване. Под утро брился, наскоро грел воду в кружке на плитке, быстро намыливаясь перед тускловатым старинным зеркалом в деревянной резной раме. Для проверки расчетов он пользовался обычной счетной линейкой и немецким арифмометром, но то и дело терял их среди бумаг, громоздившихся на письменном столе, подоконнике и даже на полу. Разыскивая, ругался сквозь зубы. Свою самописку он сломал, чернила в чернильнице быстро высыхали, и он подливал в нее воду, тоже злясь и быстро тыча острым пером в фиолетовую жидкость. Чернильница была бронзового чекана — сруб деревенского колодца — красиво, но неудобно. Наверное, если бы среди ночи его увидели сотрудники его КБ, то изумились бы. В нижней рубашке без ворота, расхристанный, босой, с серым воспаленным лицом, он походил на арестанта. Самое трудное для него в эти дни была не ночная работа, а необходимость держать себя в узде и делать вид, что ничего необычного с ним не происходит. Но на службе он держался, хотя временами забывал от усталости, где он находится и с кем и о чем говорит. Ольга Павловна на работу не выходила, на звонки не отвечала, и он приказал, стараясь сохранить хладнокровие, кадровику оформить ей отпуск по личной просьбе. Попытки выяснения пресек. Старался успокоиться, но душевное равновесие было нарушено. Ольги ему не хватало, он привык к ней, как привыкают к безотказной самопишущей ручке или часам. Обнаруживаешь, что без них нельзя, только тогда, когда они исчезают. Но идти к ней на поклон не собирался. То, что она сказала ему при последней встрече, было больно — она ударила по самому затаенному, в чем Томилин и сам себе боялся признаться, ударила смертельно и точно, и он понял, что все это сказано не в пылу, а давно выношенное, продуманное. Самое страшное было то, что он и сам понимал — это правда. Понимал, желал смириться и… не смирялся. Сначала, после ссоры с Ольгой Павловной, он хотел успокоить себя, отодвинуть, как всегда, неожиданно возникшее вновь имя Модеста, упаковать его в самом затаенном, подспудном сейфике своего безукоризненно дисциплинированного мозга. И почти добился этого. Он уверил сам себя в том, что ему спешно необходимо подумать над общим видом нового морского ближнего разведчика, который мог бы на равных конкурировать с конструкцией «МБР», над которой работало бюро Григоровича, — словом, просто поразмышлять и прикинуть предварительно, с чем можно будет выходить к заказчикам в ближайший год. Утвердив себя в этой необходимости, он тут же решил, что в ежедневной текучке в КБ ему по-настоящему углубиться не дадут и придется заниматься этим дома. В первый вечер дома он долго не подходил к чертежной доске, закинув руки за голову, валялся на диване, неспешно, почти лениво, размышляя. Он решил, что делать «чистый» морской разведчик он не будет, что сейчас нужна простая и надежная машина, которая бы на равных работала и на флот и на армию — нечто универсальное, соединяющее в себе достоинства и гидросамолета, и обычного сухопутного разведчика. Похоже, без дерева не обойтись. Корпус амфибии, крылья и хвостовое оперение надо будет рассчитывать на дерево и прессованную фанеру с полотняной обшивкой и обклейкой. Но мощные нагрузки дерево не выдержит, следовательно, нужен кольчуг-алюминий — и легок, и ничем не уступает знаменитому дюралю. Но как разнести под нижними крыльями поплавки? Поставить их под консолями? Нет, что-то не так… Томилин лежал долго. Потом сел, фыркнул облегченно. Это еще нужно было проверить, но то, что ему пришло в голову, казалось свежим и необычным. Если сделать верхнее крыло гораздо большего, чем обычно, размаха, с самым «толстым» из возможных профилем, да еще установить его под большим углом, основную подъемную силу верхнее крыло, зонтичное, возьмет на себя. И тогда нижнее крыло можно будет сделать совсем невеликим. А как это будет выглядеть? Томилин поднялся с дивана, сдерживая себя, долго затачивал до игольной остроты фаберовские карандаши, накалывал шелковистый лист ватмана на свою прекрасную чертежную доску. Он всегда испытывал наслаждение перед девственной белизной бумаги, первой аккуратной линией на ней — словом, перед всем тем, что он называл одним словом «марать». Он работал увлеченно и долго. Для вдохновения включил мощный ламповый приемник, вещь дорогую и еще редкую в Москве, занимавшую своей тумбой целый угол. Копенгаген передавал аргентинские танго, и работалось под музыку легко и безмятежно. Часа через три он отступил от доски, с удовольствием оглядел первую прорисовку. С ватмана смотрел на него легкий полутораплан со сдвинутой к хвосту изящной, обтекаемой моторной гондолой, с укороченными и толстыми нижними плоскостями. Размашистые подкосы будто подпирали необыкновенно широкое и длинное верхнее крыло… Даже в первой прорисовке самолет имел дерзкий и озорной вид, и Томилин почувствовал, что он красив. Удовлетворенный работой, он подошел к кульману, чтобы еще раз убедиться, что первый вечер прошел не зря, и вот тут-то вдруг всплыла насмешливая улыбка Модеста Шубина. Он смотрел, презрительно сузив глаза, прожигал его словно из бойниц и цедил насмешливо: «Ах, Юлик, Юлик!» И тогда, холодея от внутреннего озноба, Томилин вдруг понял, что, как он ни старался убежать от Модеста, тот снова настиг его, послав из прошлого в сегодняшнюю ночь, как гонца, его собственную, томилинскую память, и то необыкновенное чувство духовного подъема и радости, что он испытывал при сегодняшней работе, не есть радость сотворения нового, радость собственного открытия, а есть обманное ликование памяти, которая выуживала из прошлого то, что он старался спрятать от самого себя как можно глубже и дальше. Так на фотографической пленке, которую опустили в проявитель, на слепом стекле медленно, но необратимо проступают контуры забытого лица, и остановить это можно, только если смыть эмульсию или просто расколотить пластинку. Лег на диван, не раздеваясь, зарылся лицом в подушку, но и так, не глядя во тьму, он видел эту шубинскую конструкцию. И не только шубинскую… Он только теперь мог честно признаться самому себе, почему именно так резко и неприязненно оценил неряшливые и полуграмотные чертежи этого морского летчика из Севастополя. Это, конечно, было то самое совпадение, когда два, совершенно не знающих друг друга инженера или два ученых, думающие над одной и той же задачей, приходят к одинаковому или почти одинаковому решению. Но дело не в том, что этот летчик угадал и увидел многое, дело в том, что сквозь его наивную разработку вдруг со всеми деталями, яростно и ярко блеснуло такое оригинальное, талантливое, типично модестовское, знакомое, что он просто испугался и сорвался. Ответил что-то маловразумительное. Теперь он хотел знать только одно — сохранились ли хотя бы остатки шубинских работ, которые вполне могли каким-то образом попасть в Севастополь, к кому-нибудь из инженеров авиационной школы на Каче. Собственно говоря, и Николая Теткина Томилин отправил в архивы все с той же целью… Он догадывался, что Модест забрал чертежи своей последней конструкции из канцелярии военного ведомства, но не знал этого точно. Теперь знал… Он мучительно вспоминал тот день, когда, уже будучи принятым в конструкторское бюро Игоря Сикорского на «Руссобалте», решился навестить Шубина и показать ему, что он, Томилин, слов на ветер не бросает и усиленно готовит себя к совместной, на равных, работе с Модестом. Но Шубин тогда разочаровал его. Оказывается, сооружение уже почти готового аэроплана-разведчика он остановил и занимался новой конструкцией. Именно в тот день Томилин с изумлением ознакомился с чертежами и эскизами невиданной доселе лодки-амфибии. Тогда Томилин еще не понимал, что Модест заглянул далеко вперед, и его лодка словно залетела к ним из будущего… Оказалось, что месяца три назад на мужской пирушке, куда Модеста пригласили бывшие его сослуживцы по военному транспорту «Колывань», флотские сотоварищи по Цусиме, зашел крупный разговор о том, что необходим такой военный аэроплан, который мог бы взлетать с суши, работать над морем, при надобности садиться на воду и взлетать с нее и на котором можно было бы постоянно разведывать хитрые балтийские шхеры и острова, дальние подходы к Кронштадту. Летающая лодка Григоровича хороша, но у нее мала дальность и высота полета, а главное, время, которое она может продержаться в воздухе, слишком коротко для длительных и постоянных маршрутов. Модест, оказывается, и сам подумывал обо всем этом, начал рассказывать, загорелся… На него насели, кричали о том, что он забывает флотское братство, осухопутился, выпарил в охтинских банях крепкую океанскую соль и вообще потерял морскую дерзость и напор. Всерьез тогда он, Модест, этого разговора не принял, но в душу ему он запал. И как-то так, почти неожиданно для самого себя, увлекся, оставил все дела и принялся за лодку. Щеки у Модеста опали, он исхудал, но глаза светились прозрачно и удовлетворенно, как два озерца под бессолнечным туманным небом, глубоко и зыбуче… Томилин тогда хотел уйти, рассердившись, но Шубин остановил его и попросил: — Помоги-ка, а? Ты же чертишь превосходно… Вскоре он уже стоял перед доской. Модест за спиной, восхищаясь его умением, заправлял рейсфедеры тушью, передавал их ему, перемежая то чашкой крепчайшего чаю, то кружкой с коричневым ароматным кофе. И все, что чертил Томилин, на что глядел, впечатывалось в его мозг, как письмена в сырую глину, которые выдавливает шумерский писец. Время прокалило их, как огонь пожара прокаливает глиняную клинопись и превращает ее в камень, который способен пережить годы. Теперь же, проведя пару ночей в полнейшей прострации, вялый и безжизненный, он вдруг с внутренним негодованием и брезгливостью по отношению к самому себе встрепенулся и снова взялся за работу, гневно гнал себя к кульману, заставлял вспоминать, брать из памяти все, что запомнил. Он поставил себе целью восстановить в чертежах проект Модеста до мельчайших деталей, освободить свой мозг от этого груза. И убеждал сам себя, что делает это только для того, чтобы, имея его перед глазами, отринуть все шубинское, не повторить его ни в чем, сделать впоследствии все для того, чтобы никто, и прежде всего он сам себя, не мог, упрекнуть в том, что повторяет Модеста. Муки были адские. Он тяжело и напряженно старался вспомнить, как именно решал Шубин проблему колесного шасси, а перед глазами всплывал тот первый вечер, когда он по самоуверенности сам привез Ольгу в мастерскую и познакомил ее с Модестом… Вспоминал причины, по которым Модест оставлял три из пяти отсеков в фюзеляже лодки совершенно пустыми, а видел тот августовский день, когда у ворот Комендантского аэродрома в его авто сидела она, Лялечка, Ольга, Олечка! И ждала его, чтобы сказать то, самое последнее… И как она долго снимала колечко, которое он надел на ее руку при обручении, тоненький золотой обручек застревал, и она срывала его, краснея, не глядя, сердясь и торопясь… А он, Томилин, еще разгоряченный восторгом полета на самолете Сикорского, оглушенный ревом двигателей и зазябший на высоте, никак не мог понять, зачем она это делает, смеялся и все пытался рассказать, как сами собой начали стрелять пробками из корзины бутылки шампанского на высоте в полторы версты из-за разницы атмосферного давления и из-под ног пассажиров под хохот и крики били пенные фонтаны вина. И как ему посчастливилось, что Игорь Сикорский не отказал и взял в этот полет в числе семи пассажиров и его. И как чуден Петербург с высоты, с борта «Гранд-Балтийского». И как хорошо, что будущие аэропланы этого типа решили называть в знак российской мощи «Русский витязь». Час и пятьдесят четыре минуты полета — это мировой рекорд. И пилотировал этот гигантский аэроплан сам же Сикорский, блистательно и спокойно. Тут же после посадки ему было присвоено звание инженера. Ольга наконец сорвала колечко, положила на его ладонь, спрыгнула с авто и быстро пошла прочь, горбясь, смотря под ноги, приподнимая подол длинной юбки и мелькая маленькими высокими ботинками на длинной шнуровке… И ему, наверное, стоило тогда догнать ее, взять за руку, заставить опомниться, но из ворот покатили моторы с военными чинами, присутствовавшими при полете, коляски и пролетки с промышленниками и инженерами. В лавровом позолоченном венке, надетом, как баранка, на плечи, мелькнул хохочущий Игорь — ему так и не дали переодеться, и он был в пилотской кожаной тужурке, забрызганной моторным маслом, и в авиакаске с очками, окруженный целым цветником восторженных дам. Он привстал в ландо, махнул перчаткой и, вздернув темными усами, закричал Томилину звонко: — За нами! За нами! Томилин послушно включил мотор и присоединился к кавалькаде, которая направлялась в ресторан «Медведь» отмечать победу российского авиационного гения. Тогда это ему было нужнее, он должен был присутствовать при таком блестящем собрании и обратить на себя внимание тех, от которых зависело многое. В те дни он искал для себя образец для подражания, нашел его и все пытался понять причины столь стремительного и удачного взлета, который поднял над всеми остальными молодого Игоря Ивановича Сикорского, три года назад никому неведомого киевского жителя, такого же, как и он, Томилин, студента, сына профессора психиатрии. И, осторожно разузнавая подробности о Сикорском, кажется, начинал понимать, в чем дело. У этого добродушно-благожелательного, по-южному веселого и говорливого молодого человека был редкостный дар — привлекать нужных ему людей и уметь брать у каждого то, что необходимо для общего дела. Он очень продуманно и точно начал работу. В то время Томилин участвовал в велосипедных состязаниях в Дерпте и гордился коллекцией призовых кубков, Сикорский же собирал в Киеве студенческий воздухоплавательный кружок. Но если почти все остальные члены кружка ограничивались пылкими мечтаниями о том, чтобы летать лично и добыть деньги на постройку первого аэроплана, Сикорский взял под проценты ссуду у отца и за месяц построил в Куреневке под Киевом два ангара-мастерских. Это был эмбрион настоящего серьезного предприятия. Прекрасный математик и расчетчик, Иордан почти нищенствовал, пока Сикорский первым не заметил его таланта и не привлек его к совместной работе. В десятом году они построили первый аэроплан. Игорь сам поднял его в воздух, летал над Киевом, вызывая восторг обывателей и заторы на Крещатике. Это было опасно, в случае отказа слабенького движка «Анзани» ему пришлось бы садиться на крыши или плюхаться в Днепр. Но долги (и уже не только отцу) надо было платить. Он стойко все выдерживал и сбрасывал с аэроплана рекламные листовки, где объявлял, что принимает заказы на строительство аэропланов. Киев дрогнул. Молодые щеголи бросились к нему. Демонстрировать собственный аэроплан — это было приятно. Опередил всех самый богатый, сын киевского коммерсанта Изя Гомберг. Но все это были мелочи по сравнению с тем, что сулило киевлянам участие в международном авиационном конкурсе, который назначило на лето двенадцатого года русское военное ведомство. Инженерную Россию залихорадило. Зашевелились коммерсанты. Можно было доказать, что отечественные машины не хуже привозных. Но не только это. За каждой удачной конструкцией, в случае ее победы, маячили заказы для армии, а значит, и деньги. Владелец московского завода «Дукс» Меллер почти прекратил производство велосипедов, выписал из Италии авиационного инженера Моску, на своих не надеялся. Ученики профессора Жуковского юные Туполев и Юрьев получили от Меллера отказ, метались по Москве, собирая у доброхотов деньги на постройку собственной конструкции, но так и не собрали. Сахарозаводчик Трошенко зазывал специалистов к себе в имение, решил тоже строить аэроплан, к нему не ехали — далеко и авантюрно. В Поти подпоручик Иванов со своим денщиком в сарае наобум городили нечто немыслимое… Сикорский поставил на конкурс все. Он не метался от одной схемы аэроплана к другой, он настойчиво и деловито доводил свою первую удачную схему. Бил аппараты на испытаниях, ломал, разбирал и снова собирал, не уходя от первого замысла. На Комендантском аэродроме в Петербурге его ждала удача. Его одномоторный аэроплан набрал огромное количество похвальных баллов, пролетел без посадки пятьсот верст, продержался в воздухе почти пять часов, вышел в рекордисты по продолжительности полета. Как-то сразу, в один день, о Сикорском заговорили. Как победитель конкурса, его аэроплан должен был пойти в серию, строиться на Русско-Балтийском вагонном заводе, цеха которого тогда начали в предчувствии войны переводить из слишком близкой к германским границам Риги в Петербург. Военное ведомство пошло на неслыханное — рекомендовало правлению завода пригласить на должность главного конструктора авиационного отделения «Руссобалта» не дипломированного инженера, а студента Игоря Сикорского. Правление засомневалось, но сдалось. И вот тут-то Сикорский показал, как седлать удачу. Вместо того чтобы с благодарностью согласиться на столь высокое назначение, он объявил оторопевшим директорам, что примет его лишь в том случае, если ему будет предоставлено полное право набирать специалистов и распоряжаться ими по собственному усмотрению. И пригрозил, что в противном случае будет вынужден принять предложения других промышленников. Правление возмутилось и… опять сдалось — дело пахло миллионами. Пусть мальчишка, студентишка кочевряжится — со временем обуздают. «Мальчишка» начал с того, что выгнал со службы почти всех прежних заматерелых инженеров и высвободил место для своих «киевлян». В заводской конторе запахло скандальными оборотами. Чинномундирные служащие вздрагивали от вида новых «специалистов». Громогласные, бесцеремонные, в ношеных студенческих тужурках и косоворотках, они не признавали никого и ничего, насмешничали. Огромную чертежную превратили в ночлежку, электричество горело там круглосуточно. Из соседнего трактира забегали половые, тащили прожорливой братии неимоверное количество щей, хлеба и котлет в судках, пирожков, бутербродов, квасу. По ночам в чертежной пели под гитару, громко смеялись. Как-то, въезжая в завод, директор Боголюбский увидел, что на крыше авиационного отделения стоял лохматый босяк в опорках на босу ногу, распоясанный, и, задрав башку, оглушительно и самозабвенно свистел, гоняя голубей. — Кто это? — бледнея от негодования, осведомился директор. — Это ихний главный теоретик Иордан, ваше благородие, — ответили ему. — Кабак-с! — процедил директор, негодуя. Он пригласил к себе Сикорского и высказал свое неудовольствие. Тот невозмутимо пыхнул папироской, покачал ногой и заметил, что Иордан не просто гоняет голубей, а изучает их с аэродинамической точки зрения. Директор не очень поверил и, вздохнув, попросил, чтобы Игорь Иванович привел свою команду в более пристойный вид. Все-таки жалование они получают немалое, а для молодых людей, можно сказать, даже грандиозное. На что Сикорский, ухмыльнувшись, пробасил: — Это можно! И действительно, в один прекрасный день пришельцы погрузились на извозчиков и отправились в модный магазин. Явились на службу в превосходных костюмах и щегольских черных пальто с бархатными воротничками. Только от шляп они решительно отказывались и носили фуражки инженерного корпуса, но без еще не заслуженных ими инженерских «молоточков» на околышах. Томилин уже служил в авиационном отделении, но «киевляне» в свой круг его не принимали, Сикорский относился к его попыткам сближения сдержанно, хотя отмечал его удивительно дотошную аккуратность и именно ему доверил окончательное оформление рабочих чертежей. К его чертежной доске он приносил кипы листов со своими набросками и эскизами, кивал: — Переносите, коллега, в чертеж! Именно тогда, присматриваясь к Сикорскому, Томилин понял, как умело главенствует он над всей этой разношерстной братией, как умеет схватить на лету нужную, но пока еще расплывчатую мысль, небрежно брошенную кем-нибудь в споре, и придать ей, уже облагороженной его собственным точным расчетом, весомую значимость. Умение Сикорского сталкивать в споре два-три противоположных мнения, быстро и точно взвешивать их и четко отбирать и пускать в дело нужное, было удивительным. От ответственности он никогда не уходил — за все отвечал сам. И еще привлекало к Сикорскому то, что он сам всегда первым пилотировал на собственной конструкции. Он был дерзок и напорист. Несмотря на возражения директората, решительно отказался от запуска в производство победившей на конкурсе и уже проверенной конструкции. Предложил строить многомоторный аэроплан для дальней стратегической разведки с экипажем из четырех человек, с закрытой кабиной весом более чем в четыре тонны. Никто не знал, как покажет себя в новой машине прежняя схема. Это был решительный шаг вперед — таких тяжелых машин никто в мире не строил. После долгих колебаний директорат сдался. Решило дело то, что самолет носил новый титул «Гранд-Балтийский», и это при успехе позволило бы директорату гордиться новинкой не только лично Сикорского, но и всего предприятия, а главное, резко повысить цену на будущий самолет и получить весьма значительную прибавку к уже предполагаемой грандиозной прибыли. За внешней суетой и безалаберностью проектных работ скрывалось неукоснительное стремление Сикорского проверять и испытывать каждый узел будущего самолета. С завода в лабораторию политехнического института к профессору Слесареву отвозили модели крыльев, фюзеляжа, многоколесного шасси, обеих длинных противокапотажных лыж. Складывалась не стихийная, а математически точная компоновка «Гранд-Балтийского». Как там ни шло дело, но Томилин был если не в близких сподвижниках Сикорского, то при нем и понимал, что таким образом он приобретает тот вес, который ему будет необходим, когда он получит звание инженера и займется личным предприятием. Он уже присмотрел ремонтную мастерскую по двигателям внутреннего сгорания, которую держал остзейский немец Кауфман и который выказывал осторожное желание продать ее. Чем ближе неизбежная война с Германией, тем более острым будет это желание и ниже цена, рассуждал Томилин и события не торопил. «Гранд-Балтийский» был построен стремительно — за три месяца. Огромную машину перевезли по частям на аэродром и там собрали. Громоздкий желто-серый аппарат раскинул гигантские плоскости почти на тридцать метров, люди рядом с ним казались лилипутами. Закрытая кабина непривычно блестела стеклами над их головами далеко вверху, похожая на цветочный киоск. Солдаты из аэродромной команды ходили чумные, много спорили, никто не верил, что такая огромадность оторвется от земли. Первый полет и впрямь оказался малоудачным. Сикорский с трудом смог лишь на полминуты оторвать на разбеге «Гранд-Балтийский». Но совершенно не смутился и заявил обескураженным чинам, что он это предвидел. Двух двигателей «Аргус» по сто сил слишком мало, чтобы поднять такой вес. В остальном же сомнений нет. Все лето они не столько изменяли чертежи, сколько следили за тем, как в цеху собирают новые крылья, меняют и усиливают расчалки, ставят на нижнюю плоскость высокие, в рост человека, моторы в сдвоенных тандемных коробчатых установках. Сикорский ездил в Москву к профессору Жуковскому, тот произвел необходимые аэродинамические расчеты, сам наезжал в Петербург. И вот оно, произошло! В обстановке полной секретности прошли первые испытания. Сикорский объявил, что пойдет при публике с пассажирами на рекорд продолжительности полета для тяжелых машин. Томилин боялся, что его обойдут, не возьмут в полет, все время теснился поближе к Сикорскому, утром же на аэродром явился не как все, в обычной одежде, а в ботинках с крагами, кожаной куртке, штанах-гольф, в автомобильных перчатках — всем своим видом показывал, что готов лететь. В кабине было уже тесно. Томилин пролез на плетенную из ивняка легкую скамейку вдоль борта, огляделся и удивился тому, что помимо двух репортеров здесь устроилась половина директората. Потом он узнал, что пригласил их Сикорский специально, чтобы прониклись уважением к делу его рук и впредь не скаредничали. Решились на полет, конечно, не все. Герои воздушной стихии выглядели сконфуженно и нелепо в своем обычном платье, при авиационных касках на головах. Бледнели, прислушиваясь к грохоту заработавших моторов, и со скрытой тоской смотрели, как пробирается к управлению Сикорский, заглядывает напоследок с приставной лестницы снаружи солдат, козыряет и, захлопнув дверь и спрыгнув, уносит лестницу прочь. Самолет Томилин знал хорошо, но в тот день все было для него будто вновь. Сикорский, согнувшись над штурвалом, оглянулся, что-то крикнул и повел аэроплан в разбег, по сочной траве аэродромного поля. Потом их всех, озябших и счастливых, качала толпа у самолета, громопобедно рявкали трубы духового оркестра, тоненько кричали женщины, протискиваясь к героям. А главный герой, Сикорский, вежливо терпел какую-то осатаневшую барышню, которая повисла у него на шее и все пыталась сорвать с него белое шелковое кашне — для истории и на память. Глядя на все это, Томилин тогда остро почувствовал, что он опаздывает. Пришла пора действовать немедленно и решительно. Нужно как можно быстрее вернуться в их совместное предприятие с Модестом и делать все, как рассчитано. С запоздалым ужасом он вспомнил, что Оленька ждет его в авто у ворот, и он быстро и легко пошагал к ней, представляя, как она обрадуется тому, что он летал! Оказалось же — радость была преждевременной… |
||
|