"Двойная игра" - читать интересную книгу автора (Карау Гюнтер)

4

Йохен Неблинг задает себе вопрос: сколько же стоит протезная мазь, если в придачу к ней дают еще двадцать западных марок? Поезд городской железной дороги пересекает невидимую границу. Однако есть только одна луна, которая холодно взирает с высоты на хорошее и плохое, справедливое и несправедливое. И тог, кто в этом сумасшедшем городе хочет совершить прыжок, не должен забывать, что может упасть, особенно если он под завязку накачался виски.

Двадцать западных марок — в то время это были немалые деньги, во всяком случае, для такого, как я, и я мог бы найти им отличное применение. Как, впрочем, и любой другой. Когда мне наконец-то удалось вырваться из объятий горько рыдавшей тетушки Каролины и я, протрезвевший и озябший, очутился в последней электричке, следовавшей по кольцевой дороге, то уже не мог думать ни о чем, кроме как об этих проклятых деньгах. Время от времени я ощупывал нагрудный карман и ощущал твердую, в несколько раз свернутую купюру. Поезд с воем летел сквозь ночь. Вглядываясь через оконное стекло в темноту, где в глубоком сне лежали крохотные домики садоводов и огородников, я видел свое призрачное и безглазое отражение. Кто это смотрел на меня оттуда?

Я сидел один в отсеке вагона. Открыл окно и подставил голову под струю встречного ветра. Был момент, когда мне захотелось выкинуть денежную купюру, чтобы она, порхая по ветру, унеслась в ночь. Но разве таким путем удалось бы избавиться от нее? Из-за трусости и глупости, которые часто идут рука об руку, я вляпался в эту историю. Двадцать марок или тридцать сребреников — какая разница? Неужто меня так дешево можно купить и заставить пойти на грязное предательство? И разве что-либо изменится, если я тайно избавлюсь от этой двадцатки? Все равно мне не удастся смыть с себя клеймо предательства. От некоторых вещей можно уйти потихонечку, бочком, от себя же самого не уйдешь. Неужели за предательством последует трусость, точно так же, как поначалу она предшествовала ему? Я был выбит из колеи непривычной для меня пьянкой, и в моей гудящей голове тяжело, словно мельничные жернова, ворочались мысли. Что такое предательство, как не недостаток мужества и решимости несмотря ни на что остаться верным самому себе и людям, с которыми ты связал себя добровольными узами? «Мужество — это и есть жизнь», — сказал однажды мой отец. И действительно, разве не теряет власть над самим собой человек, у которого угасло мужество и нет уже сил идти своим путем?

Иногда этот путь очень извилист. Я был провинциальным парнем, которому предстояло сориентироваться в полной абсурда и хитросплетений жизни, где сталкивались великие державы, где одна часть города уже считалась столицей нового государства — Германской Демократической Республики, а другая все еще рядилась в мантию столицы старого рейха, где за двадцать пфеннигов можно было проехать из одного мира в другой и где кое-кто подвергался опасности быть раздавленным жизнью этого разорванного на части города. Но я бы рассмеялся в глаза тому, кто сказал бы, что именно мне грозит эта опасность.

Я был слишком глубоко погружен в элементарную повседневность. Небольшая задолженность по учебе, предстоящая производственная практика, жена и ребенок, борьба за квартиру в жилищно-строительном кооперативе, шумная компания друзей по гандбольному клубу, изготовление различных самоделок, чтобы немного поправить бюджет семьи, — столько всего, что для путешествий из одного мира в другой практически не оставалось времени. Туда-сюда мотались тогда в основном бездельники. Два или три раза я сбегал с кем-то из приятелей в захудалые киношки на Потсдамерплац или Брунненшграссе[14] и после этого мог поддержать разговор о том, живы еще или уже мертвы классические вестерны. Не без зависти и не без вожделения останавливался я в первое время перед кричавшими об изобилии витринами магазинов. А каких только сказочных электронных новинок не предлагал радиомагазин у старого Дворца спорта! Именно сказочных. Но поскольку для тех, кто не был готов заложить ради их покупки последние штаны, все эти вещи были практически недоступны, они вскоре превратились для меня в атрибуты из мира волшебных сказок. У меня просто-напросто пропал к ним интерес. Сегодня, когда нас порой даже раздражает «потребительский разгул в условиях социализма», или как там еще называют это новые левые, можно острить по поводу того, что то была мораль бедных. Согласен, но не надо забывать, что это была и мораль сильных духом.

Когда мне на моем бывшем предприятии, пославшем меня на учебу в вуз, перед началом производственной практики предложили подписать обязательство не посещать западные сектора Берлина, я сделал это без особого душевного трепета. Мне не хотелось обижать седовласых мужей, которые видели во всем этом нечто вроде некоего действа на арене классовой борьбы. А что, собственно, я терял? Я настолько был уверен в себе, что не сомневался в том, что выйду чистым из любой преисподней. Тайные экспедиции к тетушке Каролине за мазью для отца, которую я получал в обмен на лицемерные проявления родственных чувств, я рассматривал как безобидный грех. И что же? Вот в моем кармане лежит, так сказать, плата за этот грех. Я никогда не придавал особого значения тому, что думают обо мне другие, но мое собственное мнение о себе, как оказалось, ранило меня больше, чем самого чувствительного принца. И это побудило меня в ту ночь на не существующей ныне железной дороге (теперь на этом месте проходит пограничная стена), где-то между станциями Кёльнише Хайде и Трептовер Парк выкрикнуть в открытое окно: «Раздолбай!»—и, поскольку это прозвучало просто здорово, повторить еще раз: «Раздолбай!»

Поезд приближался к границе. Я забился в угол у окна, подпер голову рукой и притворился спящим. Заработали тормоза. Завибрировали оконные стекла, массируя мой прислоненный к ним череп, стойко переносивший эту вибрацию. На ветру раскачивался фонарь. Его призрачный свет скользил по безлюдному перрону, словно свет маяка на отрезанном от жизни острове. Громогласно прокричал динамик:

— «Трептовер Парк! Трептовер Парк — первая станция демократического сектора. Просьба приготовить документы для проверки!»

От головы поезда двигался парный патруль. Таможенник остановился у моего окна и сделал знак пограничнику, но тот только отмахнулся, и они пошли дальше размеренным шагом, отсчитывая секунды этой глухой ночи. Я наблюдал за ними, скосив глаза. Под вокзальными часами они остановились и еще раз повернулись в мою сторону. Было ровно два часа четыре минуты.

— «Поезд следует в направлении Осткройц — Гезундбруннен. Закрыть двери, прекратить посадку!» — проревел динамик.

С шумом захлопнулись двери. Когда под моим сиденьем взвыл электромотор и поезд тронулся, я вскочил. Не соображая, что делаю, я с силой раздвинул плечом двери и неожиданно ощутил пустоту под ногами. И лишь в полете — наполовину прыжке, наполовину падений из набиравшего скорость поезда — я наконец понял, что попадаю в водоворот, который, начав вращение, крутится все быстрее и быстрее и тянет меня в свой центр. За что можно было уцепиться? Мои руки хватали пустоту.

Таможенник наклонился ко мне:

— Так и знал: пьян в стельку.

Я тщетно пытался подняться:

— Мне надо поговорить с офицером.

Пограничник рассмеялся:

— Может, лучше сразу с генералом? — Он подхватил меня под мышки.

Таможенник и пограничник держали меня с двух сторон.