"Нюрнбергский эпилог" - читать интересную книгу автора (Аркадий Полторак)

«Вы скажете, что я лишил вас сна»

Как советский юрист, я привык, что еще до того, как суд приступает к рассмотрению любого дела, на судейском столе уже находятся все необходимые материалы, сброшюрованные в один или несколько томов. Следственные органы, закончив расследование, систематизируют все собранные доказательства, устанавливающие виновность подсудимого, и заблаговременно представляют их суду.

Совершенно иным оказался порядок в Международном военном трибунале. Там была принята англо-американская система: суд приступает к рассмотрению дела... без самого дела. Судейский стол чист, и обе стороны — обвинение и защита — уже в ходе процесса представляют собранные доказательства.

Тем не менее даже с позиции догматически мыслящего юриста Международный трибунал самым строжайшим образом подошел к отбору и оценке доказательств виновности каждого подсудимого. Как это ни парадоксально звучит, но и в отношении этих людей суд применил известный юридический принцип: никто не признается виновным, пока иное не будет доказано судом.

Вряд ли надо убеждать читателя, сколь сложной, я бы сказал грандиозной, была задача сбора и отбора доказательств виновности целого правительства крупнейшей европейской державы, нацистской партии и ее руководителей, которые в течение тринадцати лет готовили захват власти в Германии, затем шесть лет вооружали и готовили страну к агрессии, а потом еще шесть лет вели непрерывные войны, сопровождавшиеся тягчайшими военными преступлениями. Однако Международный трибунал сумел проделать эту работу с величайшей тщательностью.

Нюрнбергский процесс часто называют процессом документов. И это верно. Хотя Международный трибунал отдавал должное и свидетельским показаниям, и показаниям самих подсудимых, и всякого рода вещественным доказательствам, тем не менее по удельному весу и значимости важнейшими и определяющими являлись документальные доказательства. Ведь на последнем этапе войны в руки союзников как на Востоке, так и на Западе попали важнейшие архивы гитлеровской Германии. Во Фленсбурге был захвачен архив германского генерального штаба со всей оперативной документацией, раскрывающей подготовку и развязывание агрессивных войн. В Марбурге взяли архив Риббентропа. В потайном хранилище одного из замков в Баварии удалось найти архив Розенберга.

Воротилы третьего рейха подробнейшим образом фиксировали на бумаге все свои действия. У Гитлера и его министров не было, по-видимому, ни одного такого заседания, после которого не осталось бы стенограммы либо подробной записи.

Геринг и Кальтенбруннер, Розенберг и Ширах приказывали убивать людей, грабить, сжигать и притом заботились, чтобы все эти их приказы, изречения, похвалы и порицания обязательно заносились не только на бумагу, но и на кинопленку. Ничто не должно пропасть для потомства!

— Откройте огонь, и вы объедините нацию, — повторяя чужие слова, высокопарно говорил Риббентроп японскому послу Осима, призывая к нападению на СССР. И Риббентропу хотелось, чтобы этот его «исторический» призыв не был забыт. Он попал в запись беседы.

Ганс Франк содержал при своей персоне специального стенографа, который должен был буквально ходить по пятам за господином генерал-губернатором и фиксировать каждое его слово, каждое действие. К концу войны записи составили десятки томов в солидных кожаных переплетах. Бог свидетель, тогда Франк меньше всего думал, что это собрание его сочинений будет фигурировать как вещественное доказательство в Международном трибунале. Но в первый же день процесса он с огорчением вспомнил о своем дневнике, услышав слова обвинителя, обращенные к суду:

— Мы не потребуем здесь, чтобы вы осудили этих людей лишь на основании показаний их врагов. В обвинительном заключении нет ни одного раздела, который не мог бы быть доказан книгами и документами.

В СССР, как известно, еще во время войны была создана Чрезвычайная государственная комиссия по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников. Существовали аналогичные комиссии и во многих других странах, подвергшихся гитлеровской агрессии Таким образом, перед началом процесса в Нюрнберге скопилось огромное количество разоблачительных материалов. В составе советской делегации изучением их занималась специальная следственная группа во главе с государственным советником юстиции третьего ранга Г. Н. Александровым.

Надо было отобрать самые существенные, самые яркие по своей доказательственной силе документы, произвести допрос ряда подсудимых. И Георгий Николаевич Александров вместе со своим многоопытным заместителем С. Я. Розенблитом трудились в поте лица. Уже в первые дни пребывания в Нюрнберге их деятельность увенчалась большим успехом — был обнаружен во всех деталях гитлеровский план агрессивной войны против СССР, так называемый «план Барбаросса».

Многими интересными материалами располагали делегации Франции, Англии и в особенности Америки. Требовалось в возможных пределах изучить и эту документацию, отобрав из нее то, что могло пригодиться советским обвинителям, поддерживать постоянные контакты с американскими, английскими и французскими следователями, которые также производили допросы подсудимых и свидетелей. Всю полезную координацию с нашими коллегами в этой области обеспечивали Николай Андреевич Орлов и Сергей Каспарович Пирадов. Длительный опыт прокурорской работы, природный такт и хорошее знание иностранных языков позволили им с успехом выполнить свою нелегкую миссию.

В ходе процесса количество документов должно было непрерывно возрастать: ведь каждый из обвинителей четырех держав, предъявляя суду то или иное доказательство, тут же передавал копии соответствующих материалов всем другим делегациям. Кроме того, к нам продолжали поступать новые и новые материалы из Советского Союза и иных стран. Каждый из них мог потребоваться в любой момент. Эффективное судебное разбирательство на таком процессе, как Нюрнбергский, было невозможно без четко налаженной документальной службы, научной систематизации многочисленных доказательств процесса. Придавая большое значение этому делу, советский главный обвинитель Р. А. Руденко назначил руководителем документальной части профессора Д. С. Карева, достойной помощницей которого на протяжении всего процесса являлась Татьяна Александровна Илерицкая.

Такая же документальная часть была организована и в аппарате советских судей в Международном трибунале. Здесь систематизацией доказательств занимались майор юстиции А. С. Львов и Г. Д. Бобкова-Басова.

По мере того как приближался заключительный этап суда, все более и более выявлялась необходимость в обобщении доказательств, предъявленных Международному трибуналу. Необходимо было составить многочисленные справки, меморандумы, таблицы. Одним словом, оказать всю возможную помощь советским представителям в трибунале в период обсуждения итогов процесса и подготовки приговора. На первых порах нам явно не хватало человека, который квалифицированно занялся бы этим. И тогда из Москвы был вызван Александр Ефремович Лунев Еще до войны он закончил адъюнктуру Военно-юридической академии и в 1945 году являлся уже преподавателем той же академии. С помощью майора Львова ему удалось за короткий срок проделать значительную работу по обобщению судебных материалов: на стол советских судей в нужное время легли многочисленные досье по отдельным группам преступлений и по каждому из подсудимых.

* * *

Повторяю, в основном и главном Нюрнбергский процесс был процессом документов. Превалирующее значение на нем имели доказательства письменные. Но наряду с документами здесь в полной мере использовались и все другие средства установления виновности подсудимых, в том числе свидетельские показания. Круг свидетелей был исключительно разнообразен. За свидетельским пультом можно было увидеть и нацистского министра Ламмерса, и личного шофера Гитлера Кемпка, и фельдмаршала Кессельринга, и австрийского министра иностранных дел Гвидо Шмидта, и крупного чиновника гестапо Гизевиуса, и одну из жертв гестаповского террора Шмаглевскую, и крупных деятелей культуры (таких, скажем, как советский академик И. А. Орбели), и служителей культа.

Свидетели, как обычно, делились на две категории: вызванных обвинением и вызванных защитой. В конечном же итоге получилось так, что по характеру показаний они мало отличались друг от друга.

Как мы уже видели, Кейтель и Иодль всячески поддерживали версию о том, что армия третьего рейха была воспитана на «благородных традициях прусского воинства», а все зверства — дело рук эсэсовцев. В связи с этим на процессе разыгрались форменные баталии между свидетелями из армейских генералов и армейских эсэсовцев. Об этом приходится вспоминать еще и потому, что выдвинутая тогда Кейтелем версия стала теперь официальной линией боннской пропаганды, которая стремится обелить многочисленных представителей гитлеровского генералитета, поставленных Бонном во главе бундесвера.

Вот у свидетельского пульта появляется бывший фельдмаршал Манштейн. Председательствующий приводит его к присяге. Один из главарей вермахта клянется богом «говорить правду, только правду и ничего, кроме правды». Но, произнеся эти сакраментальные слова, фельдмаршал тут же пустился в самую низкопробную ложь. Стал отрицать, что в армии, которой он командовал, существовала специальная оперативная группа для массового уничтожения людей, однако немедленно был уличен показаниями другого свидетеля — видного эсэсовца Олендорфа, возглавлявшего эту группу. Оказывается, Манштейн лично давал ему указания о массовом уничтожении советского гражданского населения, и по его же (Манштейна) распоряжению тысячи пар часов, снимавшихся с жертв, раздавались в качестве подарков армейским офицерам. Остальные ценные вещи (золотые зубные протезы, кольца, браслеты), принадлежавшие уничтоженным, подлежали строгому учету и затем направлялись в Берлин, в имперский банк.

Через много лет после этого допроса мне случилось присутствовать на пресс-конференции в Москве в связи с судебным процессом в Кобленце против группы видных эсэсовцев, совершавших тягчайшие преступления на территории Белоруссии. С гневной речью перед собравшимися выступил мой старый друг по Нюрнбергскому процессу Василий Самсонов. Правительство ФРГ отказало ему в праве представлять на процессе в Кобленце потерпевшую сторону — белорусский народ. Отказали в этом боннские власти и Георгию Николаевичу Александрову, бывшему начальнику следственной части советской делегации в Нюрнберге. Подлинные мотивы этого станут более чем очевидными, если привести здесь лишь один пример из тех доказательств, которые советские юристы собирались передать суду в Кобленце. В период нацистской оккупации с 1942 по 1944 год финансовым отделом ведомства имперского комиссара Лозе в Риге руководил Виалон. 25 сентября 1942 года Виалон подписал директиву генеральным комиссарам Риги, Таллина, Каунаса и Минска о порядке использования различных вещей «из поступившего еврейского имущества», то есть как раз того, которое оставалось после массовых расстрелов. Пуще всего Виалон беспокоился об отобранных у жертв золотых вещах, о выломанных челюстях с золотыми коронками. Поэтому в своей секретной директиве он требовал:

«...Все золотые и серебряные вещи точно подсчитывать, описывать и пересылать в мое распоряжение... Копии описей представлять мне».

Ныне Фридрих Виалон занимает пост статс-секретаря боннского министерства по вопросам экономического сотрудничества. Как же не поставить препоны допуску в Кобленц советских юристов, располагающих такими материалами против Виалона?..

Но вернемся в Нюрнберг.

Перед лицом Международного трибунала выступает в качестве свидетеля бывший комендант лагеря Освенцим Рудольф Гесс. Когда его спрашивают, сколько людей было уничтожено в Освенциме, он с хладнокровием, вызывающим у всех присутствующих нервную дрожь, отвечает:

— Два с половиной миллиона человек.

Он даже делает тут же точные вычисления, сколько пропускала ежедневно каждая печь крематория. Подсудимые между собой называли потом день допроса Гесса «самым черным днем процесса».

— Этого люди не забудут тысячу лет, — со страхом в голосе заметил Франк.

Но особые основания считать этот день «черным» имел Альфред Розенберг, ревностно проводивший гитлеровскую политику на Востоке. Он жаловался:

— Обвинители подстроили мне грязный трюк, допросив Гесса как раз перед тем, как начать мой допрос. Это поставит меня в очень трудное положение...

А вот вызывают свидетеля Лахузена, и два дюжих американских солдата вводят лысого человека, одетого в военную форму без погон. На скамье подсудимых опять замешательство. Канариса, начальника германской разведки, Гитлер повесил за участие в июльском заговоре 1944 года. Но его заместитель Лахузен остался жив, и подсудимым это не сулило ничего хорошего. Лица Геринга и Кейтеля сразу налились кровью. А когда Лахузен спокойно, со ссылками на документы стал рассказывать об участии Геринга, Кейтеля и Иодля в бомбардировке Варшавы, уничтожении польской интеллигенции, провокации в Глейвице, бывший рейхсмаршал совсем потерял самообладание.

— Изменник! — зашипел он. — Это один из тех, о ком мы забыли двадцатого июля. Гитлер был прав: наша разведка оказалась гнездом изменников. Ничего нет удивительного в том, что мы проиграли войну. Наша собственная разведка запродалась врагу.

Позднее Лахузен, когда ему передали эту тираду Геринга, тоже разгневался:

— После того как убиты миллионы людей, они еще говорят о чести!..

Было время, когда ни Геринг к Лахузену и к его шефу Канарису, ни они к Герингу не имели никаких претензий. Но после того как Лахузен вовремя бросил тонущий корабль, а Герингу сделать этого не удалось, они стали смертельными врагами. Геринг пытается представить дело таким образом, будто поражение Германии объясняется, прежде всего, предательством разведки, хотя он, конечно, хорошо знал, что в основе этого лежали гораздо более важные причины. Но как-то удобнее было свалить все на Канариса, на Лахузена. Герман Геринг вообще предпочитал сваливать на других, как только речь заходила о серьезных обвинениях в его адрес.

Пожалуй, лишь Риббентроп не понял смысла поведения Лахузена и, надеясь на более лояльное отношение к себе, передал ему через своего адвоката несколько вопросов. Но адвокат оказался дальновиднее и решительно воспротивился этому:

— Не надо задавать так много вопросов. Вы ведь видите, что они превращаются в бумеранг...

А в общем, странно было наблюдать возмущение подсудимых поведением таких свидетелей, как Лахузен, которые еще совсем недавно распинались в «верности и вечной преданности» руководителям «третьей империи». Как будто сами главари гитлеровской Германии, оказавшись перед лицом суда, проявили большую «идейность» и «порядочность» в отношениях между собой.

Одной из наиболее колоритных фигур среди свидетелей был, несомненно, генерал войск СС Бах-Зелевский. Этого свидетеля защита пыталась использовать для доказательства того, что все преступления во время войны совершались гестапо и СС, а германский генералитет, германское командование здесь ни при чем, никакой связи между вермахтом и СС не существовало.

Бах-Зелевский рассказал суду о тех преступных методах, которые применялись для уничтожения захватываемых в плен партизан, а заодно (под предлогом борьбы с партизанами) и для жестоких расправ над мирным населением. Он подтвердил, что «для борьбы с партизанами» формировались специальные подразделения из уголовных преступников. А когда его спросили об осведомленности в этих преступлениях командования вермахта, спокойно ответил:

— Методы были общеизвестные, так что военное командование тоже должно было знать об этом.

Во время перерыва Геринг неистовствовал. Скамья подсудимых еле сдерживала его.

— Это грязная, вероломная свинья! Он ведь самый кровавый убийца, продающий свою душу, чтобы спасти свою вонючую шею.

Так отреагировал на признания Бах-Зелевского «подсудимый № 1».

Побагровел от ярости и Иодль, которого показания Бах-Зелевского тоже задели за живое.

— Спросите его, знает ли он, что Гитлер представлял его нам как образцового борца с партизанами, — выпалил генерал своему адвокату. — Спросите эту грязную свинью.

И «грязную свинью» спросили. Сделал это адвокат Геринга Штамер. Собственно, особого смысла в том не было, ибо Бах-Зелевский понимал всю тщетность попыток укрыться от ответственности и не отрицал собственного участия во всем. Но так или иначе, вопрос был задан.

Штамер. Известно ли вам, что Гитлер и Гиммлер особенно хвалили вас за жестокость мероприятий, которые вы проводили в отношении партизан и за которые вас и наградили?

Бах-Зелевский. Все мои награды, начиная от пряжки к железному кресту, я получил за действия на фронте от военного командования.

Уж меньше всего такой ответ нужен был защите. Но что интересно: как вопрос, так и ответ заключали в себе правду.

Когда Бах-Зелевский закончил свои показания и, покидая зал, проходил мимо Геринга, последний крикнул ему так, что услышали все:

— Швайнехунд!

Кровь бросилась в лицо Бах-Зелевскому, но он никак не ответил Герингу. Бранное слово не было повторено переводчиками, большинство присутствовавших в зале и без перевода понимали, что такое «швайнехунд».

После этого инцидента свидетелей никогда больше не водили мимо скамьи подсудимых. Их стали проводить через дверь, которой обычно пользовались переводчики. А Герингу полковник Эндрюс прочел нотацию и в наказание лишил его на неделю табака.

Однако Геринг оказался недалек от истины, применив к Бах-Зелевскому эпитет «швайнехунд». Этот эсэсовец действительно был кровавой собакой Гитлера. Тем не менее, оказавшись в американской зоне оккупации, он с легкостью сумел избежать ответственности за свои преступления во время войны. Лишь по прошествии пятнадцати лет его арестовали и судили там же, в Нюрнберге. Но не за убийство сотен тысяч славян и евреев, а за то, что в «ночь длинных ножей» (при подавлении путча Рема) он расстрелял восточнопрусского помещика фон Хоберга, который сам был эсэсовцем, но в отношении которого имелись подозрения в связях со старыми рейхсверовскими генералами. Бах-Зелевский не мог особенно обижаться на западногерманскую юстицию: его осудили всего на четыре года лишения свободы.

* * *

В один из июльских дней 1946 года, освободившись от текущих дел, я поднялся в зал суда и застал там выступление адвоката Бергольда. Первая долетевшая до меня фраза прозвучала несколько странно:

— Нюрнбержцы не повесят никого, кого они прежде не поймали.

Лишь через две-три минуты я догадался, что адвокат воспользовался средневековой поговоркой в интересах своего подзащитного Бормана.

Мартин Борман в течение многих лет был начальником штаба у Рудольфа Гесса, а после его отлета в Англию в мае 1941 года сам стал заместителем Гитлера по руководству национал-социалистской партией. В последние дни войны Борман исчез, и его судили заочно. Были все основания полагать, что он остался жив. Да и теперь еще время от времени в печати появляются заявления различных лиц, будто бы встречавших Бормана то в одном, то в другом конце земного шара, но преимущественно в Южной Америке.

Советский журналист Лев Безыменский обобщил эти многочисленные заявления и составил более или менее правдоподобную картину исчезновения и последующих скитаний Мартина Бормана. Бежав из охваченного боями Берлина, он через некоторое время оказался в Австрии, затем перекочевал в Данию. Оттуда следы Бормана ведут в Италию, где его приняла в свои объятия католическая церковь. С ее помощью Борман перебрался в Испанию, а в последующем прочно обосновался в обетованной для беглых нацистов земле — одной из стран Южной Америки.

Но иногда западная печать публикует «сенсационные» обобщения и совсем иного характера. Однажды, например, некий Ярослав Дедик утверждал, что лично присутствовал при захоронении трупа Бормана в Берлине. В мае 1945 года Дедика пригласили в Берлин, и тут произошел конфуз. Он ничем не мог доказать, что закапывал труп именно Бормана. А самое главное — в том месте, на которое указал Дедик, вообще не удалось обнаружить никакого трупа. Подобных «свидетелей» в последнее время появилось немало, и это невольно наводит на мысль о том, что до сих пор кто-то очень заинтересован, чтобы Борман считался мертвым.

Попытки засвидетельствовать смерть начальника партийной канцелярии и тем предотвратить дальнейшие его поиски усиленно предпринимались еще в дни Нюрнбергского процесса. По требованию защиты был допрошен тогда Эрих Кемпка — начальник гаража имперской канцелярии и личный шофер Гитлера. Он являлся одним из немногих, кому якобы довелось близко наблюдать Бормана в момент его таинственного исчезновения.

Этого свидетеля первым допрашивал адвокат Бергольд, и Кемпка дал следующее показание:

— Последний раз я видел рейхслейтера Мартина Бормана в ночь с первого на второе мая тысяча девятьсот сорок пятого года у вокзала на Фридрихштрассе. Борман спросил меня, какова общая обстановка в районе вокзала и можно ли там пробиться. Я сказал, что это почти невозможно, так как там идут очень сильные бои. Затем он спросил меня, можно ли пробиться с помощью танков. Я ответил, что все зависит от того, как будет организована эта попытка... После этого действительно прибыло несколько танков и бронеавтомобилей. Вокруг них образовалось несколько групп... Вдруг головной танк, рядом с которым шел Мартин Борман, получил прямое попадание. Я предполагаю, что из какого-то окна стреляли противотанковыми снарядами. Танк подорвался. По-моему, на той стороне, по которой шел Мартин Борман, возникло пламя. Я сам был взрывом отброшен в сторону и потерял сознание. Когда вновь пришел в себя, не мог ничего видеть, так как меня ослепило пламя...

Адвоката Бергольда это показание устраивало лишь отчасти. Всячески стремясь получить подтверждение, что Борман погиб при взрыве, он задает Эриху Кемпка наводящий вопрос:

— Свидетель, вы видели при этих обстоятельствах, как Мартин Борман упал, когда возникло пламя?

И свидетель начинает «прозревать»:

— Да, я заметил одно движение Мартина Бормана. Он, по-моему, падал, его относило взрывом.

Адвокат усиливает давление:

— Этот взрыв был таким сильным, что, по вашим наблюдениям, Мартин Борман погиб от него?

Кемпка обнаруживает полное понимание поставленной перед ним задачи и отвечает уже более категорично:

— Да, я определенно полагаю, что из-за силы этого взрыва он лишился жизни...

Судьи Международного трибунала редко сами допрашивали свидетелей, предоставляя это почти всецело обвинению и защите. Однако на сей раз в допрос включился сам председатель Международного трибунала.

Председатель. Как далеко вы находились от Бормана?

Кемпка. Примерно в трех метрах.

Председатель. Затем снаряд попал в танк?

Кемпка. Нет, мне кажется, что не снаряд, а панцерфауст, выброшенный из окна, попал в танк.

Председатель. Затем вы видели вспышку и потеряли сознание?

Кемпка. Затем внезапно я увидел пламя и через долю секунды заметил, как рейхслейтер Борман и статс-секретарь Науман были отброшены от танка. Я сам в тот момент также был отброшен в сторону и потерял сознание. Когда пришел в себя, я не мог ничего видеть. Стал пробираться ползком и полз до тех пор, пока не натолкнулся головой на противотанковое заграждение...

По мере того как Кемпку стал допрашивать другой судья — американец Фрэнсис Биддл, — его показания приобретали все более и более неопределенный характер.

Биддл. На каком расстоянии вы находились от танка, когда он взорвался?

Кемпка. Я считаю, что на расстоянии трех-четырех метров.

Виддл. А на каком расстоянии от этого танка находился Борман во время взрыва?

Кемпка. Я предполагаю, что он держался одной рукой за танк.

Биддл. Вы говорите «я предполагаю». Скажите, вы действительно видели его или нет?

И тут Кемпка окончательно путается в собственных показаниях. От него вдруг следует такой ответ:

— Я Бормана не видел непосредственно у танка. Чтобы успеть за танком, я также держался за него.

Здесь уж все почувствовали, что дела у этого свидетеля совсем плохи: в одном случае он заявляет, что сам находился на расстоянии трех-четырех метров от танка, а в другом показывает, что держался за него; в одном случае утверждает, что Борман тоже держался одной рукой за танк, а во втором говорит, что вообще не видел его непосредственно у танка. Если к этому прибавить, что все описанное, как сообщил свидетель, происходило между двумя и тремя часами ночи, в кромешной тьме, то нетрудно себе представить, насколько богата у Эриха Кемпка фантазия. Любопытно, что человек, который держался за танк, не получил ни малейшего ранения при его взрыве. Зато был «совершенно уверен», что Борман при этом погиб.

На всех, кто присутствовал при допросе Эриха Кемпка, он произвел впечатление жалкого враля. Свидетель не столько помог адвокату Бергольду, сколько дезавуировал всю его аргументацию в защиту версии о смерти рейхслейтера. Несмотря на все потуги защиты, Международный трибунал заочно приговорил Мартина Бормана к смертной казни через повешение.

Кстати замечу, что в ходе Нюрнбергского процесса кое-кто утверждал, что и Эйхман мертв. Но прошло пятнадцать лет, и он «воскрес из мертвых», после чего был судим и повешен.

* * *

Идет допрос свидетельницы Мари Клод Вайан-Кутюрье. Имя ее было хорошо известно — в течение многих лет она вела во Франции самоотверженную борьбу с фашизмом. А когда нацистские войска оккупировали Францию, Мари Клод была арестована, посажена в Освенцим и прошла там весь круг Дантова ада.

На вопросы обвинителя свидетельница отвечает, что она депутат Учредительного собрания, награждена орденом Почетного Легиона. Арестована 9 февраля 1942 г. полицией Петэна. В руки гитлеровских властей передана шесть недель спустя. В тюрьме Сантэ по соседству с ней оказалась камера философа Жоржа Политцера и известного физика Жака Соломона. Путем перестукивания Жорж Политцер сообщил, что нацисты под пытками заставили его писать теоретические брошюры в защиту национал-социализма, а когда он категорически отказался выполнить это гнусное требование, пригрозили включением в первую же группу заложников, которая будет расстреляна...

Мари Клод продолжает свой страшный рассказ:

— В Освенцим меня отправили двадцать третьего января тысяча девятьсот сорок третьего года. Я входила в партию из двухсот тридцати француженок. Среди нас оказалась Даниэль Казанова, которая погибла в Освенциме.

Вслед за тем она называет имя еще одной несчастной — Аннет Эпо.

— Никогда в жизни я не забуду ее! — восклицает Мари Клод. — Аннет посадили в грузовик, чтобы отправить в газовую камеру. Она бережно поддерживала при этом старуху Кулин Поршэ и, когда грузовик тронулся, закричала нам: «Если вы возвратитесь во Францию, вспомните о моем маленьком мальчике!» Потом все начали петь «Марсельезу».

С чувством трудно скрываемого волнения свидетельница рассказывает о коварных методах обмана, к которым прибегали нацисты для того, чтобы избежать «нежелательных инцидентов» при массовом уничтожении людей:

— Прибывающие эшелоны встречал оркестр из молодых красивых заключенных, одетых в белые блузки и синие матросские юбки. Оркестрантки играли арии из оперетты «Веселая вдова» и баркароллу из «Сказок Гофмана». Прибывшим говорили, что это трудовой лагерь, и затем тех, кто был отобран для отравления газом, то есть стариков, детей и матерей, направляли в здание из красного кирпича...

Когда Мари Клод давала свои показания, в судебном зале было настолько тихо, что ухо легко улавливало, как скрипят перья стенографисток. Все взоры были устремлены в сторону свидетельницы. А она раскрывала и раскрывала страницы жуткой трагедии:

— Была в лагере девушка по имени Мари. Из девяти членов ее семьи она оставалась в живых одна: мать, все братья и сестры были уже отравлены газом. А Мари заставили раздевать новые партии обреченных перед отправкой в газовую камеру. Когда они входили в это помещение, внешне напоминавшее душевую, туда через отверстие в потолке вбрасывались капсюли с газом. При этом один из эсэсовцев наблюдал через «глазок» за тем, что происходит внутри. Спустя пять-шесть минут он подавал знак, люди в противогазах (тоже заключенные) открывали двери, проникали в помещение и вытаскивали оттуда мертвые тела, обычно крепко сцепившиеся друг с другом в предсмертных мучениях, и стоило большого труда их разъединить. Затем приходила другая команда, которая срывала у мертвых золотые коронки с зубов и снимала искусственные челюсти. Поиски золота продолжались даже после того, как тела превращались в пепел — его тщательно просеивали.

Поведала Мари Клод и еще об одной чудовищной провокации. Когда в Освенцим прибывали евреи из Салоник, им выдавали почтовые открытки и готовый текст, который они должны были переписать собственноручно: «Мы хорошо устроились, у нас есть работа, с нами хорошо обращаются и хорошо кормят. Ждем вашего приезда». Каждый должен был послать такую открытку своим родным. А внизу на ней уже заранее был проставлен адрес отправителя — Вальдзее (хотя в действительности такого пункта не существовало).

— Я не знаю, — заявила Мари Клод, — применялся ли этот метод в других местах, но в Греции (как и в Словакии) целые семьи приходили в бюро по вербовке, изъявляя желание присоединиться к своим родным. Помню профессора-филолога из Салоник, который с ужасом узнал о добровольном приезде в Освенцимский лагерь родного отца...

Уже говорилось, что многие из подсудимых и их защита всячески пытались доказать на процессе, будто Освенцим, Майданек и другие им подобные фабрики смерти — это, мол, епархия Гиммлера, к которой вермахт не имел ни малейшего отношения. Но Мари Клод своими показаниями нанесла сокрушительный удар по такой легенде. Она сообщила, что охрану лагеря Освенцим наряду с эсэсовцами несли армейские солдаты и офицеры.

Эта свидетельница доставила много огорчений и хлопот адвокатуре. Стремясь подорвать значение ее показаний, адвокат Нельте заявил:

— Мне понятна ненависть этих так тяжело пострадавших людей. Страдания, пережитые ими, были настолько велики, что от них нельзя ожидать объективности.

Что можно сказать по поводу такой адвокатской сентенции? В гитлеровских концентрационных лагерях были только две категории людей: преступники и потерпевшие, убийцы и убиваемые, палачи и истязаемые. Как говорится, третьего не дано. Эсэсовские палачи не рассылали пригласительных билетов на свои кровавые оргии. Кого же в таком случае можно было привлечь на суд в качестве свидетеля? Кому по адвокатской логике можно было верить? Чьи свидетельства суд мог принимать во внимание и признавать объективными? Убийц и палачей или их жертв, чудом спасшихся от смерти?

Ринулся в атаку и доктор Маркс. Этот решил сразу показать «некомпетентность» Мари Клод Вайан-Кутюрье в вопросах, по которым она давала показания.

— Как можно объяснить тот факт, что у вас оказались статистические сведения, например, о прибытии из Венгрии семисот тысяч евреев?

Мари Клод тут же удовлетворяет любопытство адвоката: она сумела добыть эти сведения, работая в канцелярии лагеря. Адвокат пытается сбить ее:

— Утверждают, что из Венгрии прибыло только триста пятьдесят тысяч евреев. Это по данным чиновника гестапо Эйхмана.

На это следует полный сарказма ответ:

— Я не желаю спорить с гестапо. У меня есть веские основания считать, что заявления гестапо не всегда бывают точны.

С трудом выбравшись из освенцимской темы, адвокат Маркс переключается на другую, с его точки зрения, менее опасную:

— Еще один вопрос к вам, госпожа свидетельница. До тысяча девятьсот сорок второго года вы могли наблюдать поведение немецких солдат в Париже. Разве немецкие солдаты вели себя там непристойно и разве они не платили за все то, что отбирали?

И опять ответ Мари Клод сражает его:

— Я не знаю, платили ли они за то, что отбирали. А что касается достойного обращения, то слишком много моих друзей и близких было убито или истреблено, чтобы мое мнение по этому вопросу не отличалось от вашего.

Вконец обескураженный адвокат пускает в ход последнее средство, чтобы скомпрометировать Мари Клод:

— Скажите, свидетельница, если там, в Освенциме, было так уж плохо, то почему вы выжили, почему не умерли?

И дальше в том же духе:

— Почему вы так хорошо выглядите? Почему вы не в больнице?

Эти омерзительные приемы защиты вызвали резонанс далеко за пределами нюрнбергского Дворца юстиции. Газета «Берлинер Цейтунг» опубликовала статью, которая заканчивалась следующими словами:

«Нельзя, конечно, запретить человеку выражать свои симпатии. Вопрос только в том, что можно об этом человеке затем думать... Человек, который не считает нужным молчать, услышав об ужасающих страданиях жертв гитлеризма, а, наоборот, пытается обратить их в пользу садистов-убийц, должен быть навсегда исключен из общества порядочных людей».

А через несколько дней на закрытом заседании трибунала председательствующий вдруг объявил о поступлении от доктора Маркса жалобы. Адвокат выражал возмущение тем, что берлинская газета нанесла ему оскорбление.

Лично мне казалось, что трибунал в этом случае мог принять одно-единственное решение: указать адвокату на бестактность его поведения. Но случилось нечто иное. Совершенно неожиданно американский судья Паркер произнес гневную филиппику в адрес газеты.

Я знал Паркера в течение многих месяцев совместной работы на процессе. Это был довольно уравновешенный человек. А тут судью как будто подменили. Он стучал кулаком по столу и даже обронил такую фразу:

— Если бы это было в моем штате, я бы такого редактора загнал за решетку. Как может он оскорблять адвоката!

Мое служебное положение не позволяло вступать в дискуссию с судьями. А так хотелось тогда напомнить Паркеру, что не кто иной, как он, когда возникал вопрос об ответственности подсудимого Фриче за пропаганду агрессии, столь же категорично заявлял:

— Как можно судить человека за пропаганду?.. Не забывайте, что за этим понятием скрывается свобода печати, свобода слова, святая свобода, предусмотренная американской конституцией.

Трудно было понять, почему в одном случае печатная пропаганда — это охраняемая конституцией свобода, а в другом — выражение в той же печати общественного мнения является действием, за которое редактора следует упрятать в тюрьму.

И такое случалось в Нюрнберге.

* * *

Показания дает другая узница Освенцима — Северина Шмаглевская. У многих в глазах появляются слезы, когда она начинает рассказывать, как отбирали детей у матерей и как эти беззащитные существа сжигались затем во всепожирающих печах лагеря. Непередаваемой скорбью и гневом звучат ее последние слова:

— От имени всех женщин Европы мне хотелось бы сейчас спросить немецких матерей: где наши дети?

Смотрю в сторону защиты и подсудимых. Некоторые из адвокатов уткнулись взором в пол, другие кусают губы. Многие из подсудимых опустили головы. Функ вдруг повернулся спиной к Штрейхеру, как будто хотел сказать: после всего услышанного здесь я не могу даже видеть этого расистского изувера. Франк покраснел. Розенберг заерзал на месте. Геринг, как обычно, снял наушники, что должно было означать: пусть слушает тот, кому это в упрек.

Во время перерыва на завтрак адвокат Кранцбюллер спросил своего подзащитного:

— Никто ничего не знал об этих вещах?

Дениц только пожал плечами. За него ответил Геринг:

— Конечно нет. Вы ведь понимаете, что даже в батальоне командир не знает ничего, что происходит на линии. Чем выше вы стоите, тем меньше знаете, что происходит внизу.

Это была очередная жалкая попытка человека, создавшего в Германии концлагеря, являвшегося организатором гестапо, уйти от ответственности. Как глубоко прав оказался один из представителей обвинения, заявивший еще в первый день процесса:

— Доказательства, представленные здесь, будут столь ошеломляющими, что ни одно из них не может быть опровергнуто. Подсудимые станут отрицать только свою личную ответственность или то, что они знали об этих преступлениях...

Большой вклад в разоблачение гитлеровских военных преступников внесли советские свидетели. Они раскрыли факты чудовищных преступлений гитлеровцев на территории нашей страны.

Вот к свидетельскому пульту подходит очень импозантный пожилой человек с величественной черной с проседью бородой. В ответ на вопросы о его ученом звании он отвечает, что является действительным членом Академии наук СССР, действительным членом Академии архитектуры СССР, действительным членом и президентом Армянской академии наук, почетным членом Иранской академии наук, членом Общества антикваров в Лондоне, членом-консультантом американского Института археологии и искусства. То был выдающийся советский ученый Иосиф Абгарович Орбели. Только он собрался начать свои показания о варварских разрушениях памятников культуры и искусства в Ленинграде, как к микрофону подошел защитник Серватиус:

— Я прошу господина председателя не заслушивать свидетеля Орбели, потому что Ленинград никогда не был оккупирован немецкими войсками.

Этот странный довод, как бы одним ударом исключавший возможность предъявления нацистам обвинений в преступлениях, совершенных на неоккупированных территориях, был отвергнут судом, и академик Орбели приступил к даче показаний. С болью в душе он поведал трибуналу об обстреле немецкой артиллерией Эрмитажа, страшных разрушениях ценнейших памятников зодчества в Петергофе.

Адвокат генерального штаба Латернзер, обращаясь к академику И. А. Орбели, спрашивает:

— Не известно ли свидетелю, какие военные объекты находятся рядом с Эрмитажем?

Орбели спокойно отвечает, что рядом с Эрмитажем никаких военных объектов не было и, упреждая новые вопросы, тут же уточняет: если адвокат имеет в виду здание штаба, расположенное на Дворцовой площади, то оно почти не пострадало от артналетов, тогда как в Эрмитаж каждый день попадали снаряды.

Адвокат не унимается:

— Знаете ли вы что-нибудь о располагавшихся вблизи этих зданий артиллерийских батареях?

И Орбели отвечает:

— На всей площади около Эрмитажа и Зимнего дворца не было ни одной артиллерийской батареи, потому что с самого начала принимались меры к тому, чтобы не допустить излишних сотрясений вблизи зданий, где находятся такие музейные ценности.

Посрамленный Латернзер уходит на свое место. На выручку ему спешит Серватиус.

С этим адвокатом мне не раз приходилось беседовать, и всегда меня несколько удивляло, что он совершенно свободно, почти без всякого акцента говорит по-русски. Как-то я не удержался и спросил, где ему удалось так хорошо изучить русский язык. Но он уклонился от ответа, пробормотал что-то невнятное насчет детского воспитания, домашних учителей и поспешно удалился.

Теперь Серватиус подошел к трибуне и, что называется, с ходу атаковал академика Орбели:

— Ведь вам известно, свидетель, что рядом с Эрмитажем имеется мост? Разве это не военный объект?

Адвокат, конечно, имел в виду Дворцовый мост. Поставив свой вопрос, он сделал короткую, заранее рассчитанную паузу и надменно закончил:

— Имеете ли вы, господин свидетель, какие-нибудь артиллерийские познания, чтобы сделать вывод, будто целью немецких обстрелов был дворец, а не мост?

Однако Серватиусу повезло не больше, чем его коллеге Латернзеру. Правда была на стороне свидетеля, и академик Орбели ответил очень резонно:

— Я никогда не был артиллеристом, но предполагаю, что, если немецкая артиллерия обстреливает мост, она не может всадить в него один снаряд, а во дворец, находящийся в стороне, — тридцать снарядов. В этих пределах я — артиллерист.

* * *

Система доказательств, использованных на процессе, таила в себе немало сюрпризов для подсудимых.

Вот берет слово помощник главного советского обвинителя Л. Н. Смирнов и предъявляет показания Зигмунда Мазура, препаратора анатомического института в Данциге. Этот свидетель показывает, как из человеческого жира нацисты производили мыло. Одновременно суду предъявляется утвержденная соответствующими инстанциями рецептура: «после остывания готовое мыло выливать в формы».

Подсудимые стараются не смотреть на обвинителя. Их внимание приковано к какому-то предмету, выставленному на стол. Предмет накрыт бедой материей, и они, конечно, угадывали, что это очередной страшный сюрприз.

Прокурор недолго томил подсудимых. Сдернув белое покрывало, он предъявил суду так называемые «кюветы», или, проще говоря, формы, в которые вливалось жидкое еще мыло. А вот и само мыло. В руках обвинителя с виду обыкновенные куски мыла, но кто знает, сколько было загублено человеческих жизней для того, чтобы немецкие парфюмерные фирмы могли получить этот «товар»!

Затем в руках обвинителя появляется нечто вроде куска кожи. Да, это кожа, и, если к ней присмотреться, не выделанная еще кожа. Но содрана она не с животного, а с человеческой спины.

Когда Л. Н. Смирнов произнес эти слова, по залу прошел приглушенный стон. Многие передернулись, как будто ощутили прикосновение нацистского палача к своему телу.

У стены на столах тоже стоят какие-то предметы, прикрытые простынями. По указанию обвинителя простыни убирают, и перед глазами всех присутствующих появляются куски уже выделанной человеческой кожи, посаженные на распялки. На каждом из них следы красивой татуировки. Люди, которые имели несчастье в молодые годы легкомысленно разузорить себя, оказавшись в руках нацистов, сразу обрекались на страшные муки и надругательства. Татуированных непременно убивали, а из их кожи делали абажуры и различную галантерею.

Тут же под стеклянным колпаком — высушенная голова человека величиной с кулак. На ней сохранились волосы, а на шее следы веревки.

Мороз пробегал по телу. Чья это кожа? Кому принадлежала эта голова? Может быть, это русский, а может быть, поляк или француз. Точно известно только то, что голова этого несчастного на специальной подставке как сувенир стояла на письменном столе начальника концлагеря Освенцим.

Еще до приезда в Нюрнберг Лев Николаевич имел опыт допроса и обвинения нацистских преступников. Человек большой культуры, высокообразованный юрист и один из наиболее талантливых наших судебных ораторов, он блестяще провел процесс над десятью немецко-фашистскими палачами в Смоленске. Там он выступал в качестве главного обвинителя и по ходу дела хорошо изучил самые разнообразные методы преступлений гитлеровцев против гражданского населения, приемы их маскировки. Именно поэтому в Нюрнберге ему и было поручено предъявление трибуналу доказательств виновности нацистской клики в преступлениях против человечности.

Выбор оказался очень удачным. Речи Л. Н. Смирнова на Нюрнбергском процессе поражали не столько пафосом чувств, сколько силой логики, убедительностью и, я бы сказал, своей научностью, весьма интересными и ценными для юристов и историков обобщениями. Вот он анализирует многочисленные акты зверств.

— Единство злой воли, — говорит советский обвинитель, — проявлялось в единстве приемов исполнителей злодеяний, однотипности техники умерщвления людей... Одно и то же устройство газовых камер, массовые штамповки круглых банок с отравляющим веществом «циклоном А» или «циклоном Б», построенные по одним и тем же типовым проектам печи крематориев, одинаковые планировки лагерей уничтожения, стандартная конструкция чудовищных машин смерти, которые немцы называли газвагенами, а наши люди душегубками, техническая разработка конструкций передвижных машин для размалывания человеческих костей — все это указывало на единую злую волю, объединяющую отдельных убийц и палачей... Вы увидите, господа судьи, что места захоронения немецких жертв вскрывались советскими судебными медиками на севере и на юге страны, могилы были отделены одна от другой тысячами километров, и очевидно... злодеяния совершались различными физическими лицами. Но одинаковыми были приемы совершения преступлений. Одинаково локализировались ранения. Одинаково подготавливались маскируемые под противотанковые рвы или траншеи гигантские ямы-могилы...

Лев Николаевич не раз возвращается к этому вопросу, раскрывая то главное, что содействовало созданию в Германии огромного слоя палачей. Советский обвинитель говорит о государственно организованном характере преступлений, о роли многолетнего расистского воспитания, о привитии гитлеровцам чувства материальной заинтересованности в войне, о специальных приказах Гитлера, запрещающих привлекать нацистов к ответственности за преступления, одним словом, о всем том, что помогло нацистской партии воспитать многие десятки тысяч исполнителей сатанинского плана массового уничтожения людей.

Недоуменные взгляды Геринга, Розенберга, Шираха, Штрейхера как бы вопрошают: «Позвольте, а мы-то тут при чем?» Эта их «святая наивность» никого, однако, не могла обмануть. Именно они, Геринг и Розенберг, Штрейхер и Ширах, в течение многих лет развращали немецкий народ, внушали ему, что «совесть — химера», от которой истый германец должен освобождаться, что, кроме немцев, нет в мире людей, достойных существования. Страшной иллюстрацией плодов такого развращения народа как раз и явились выставленные в зале суда вещественные доказательства.

Нацисты сами завели точный бухгалтерский учет своим преступлениям. Ни одно убийство не должно было остаться неучтенным. В концлагерях велись гроссбухи, где в алфавитном порядке отмечалось «прибытие» и «убытие» заключенных. Обвинитель предъявляет одну такую книгу. Она настолько массивна, что Л. Н. Смирнов с трудом передает ее на судейский стол.

Во время перерыва я сам заглянул в нее. У всех погибших каллиграфическим почерком указана одна причина смерти — «сердечное заболевание». В лагере они не задерживались. Смерть вскоре настигала их. И погибали они тоже в алфавитном порядке.

Никто даже из самых ярых противников гитлеровского режима не мог представить себе картину деловой сдачи в германский банк тысяч колец, серег, часов, брошей, снятых с убитых и истерзанных в концлагерях людей, золотых пломб, выдранных из их зубов. За всю многовековую историю человечества никогда еще ни одно государство не обвинялось в подобных преступлениях. Лишь на Нюрнбергском процессе все это раскрылось в страшной своей наготе и было подтверждено свидетельскими показаниями.

Точно так же, как Смоленск был для Л. Н. Смирнова этапом на пути в Нюрнберг, сам Нюрнбергский процесс, где он так мастерски изобличал кровавые злодеяния немецко-фашистских завоевателей, открыл перед ним новые дороги. Из Нюрнберга Лев Николаевич был командирован в Токио на судебный процесс главных японских военных преступников. А еще через несколько лет выступал в качестве главного обвинителя на Хабаровском процессе по делу опять-таки японских военных преступников, обвинявшихся в подготовке и применении бактериологического оружия.

Но вернемся в Нюрнберг. Много сюрпризов для подсудимых заключал в себе и сосредоточенный там огромный фотофонд. Гитлеровцы любили позировать перед объективами фото — и киноаппаратов, совершенно не подозревая, что в конечном счете это обернется против них.

Кальтенбруннер, например, отрицает, что он когда-либо бывал в лагере Маутхаузен и тем более присутствовал при массовой загрузке печей трупами. Но как на грех, сохранились фотографии: шеф гестапо с важным видом наблюдает за работой печей. Таких фотографий сотни. Но подсудимый не торопится узнать на них собственную персону. Для него «не ясно изображение». И тогда обличающие Кальтенбруннера фотодокументы передаются в комнату 158.

Там сидит плотный пожилой немец среднего роста в клетчатом пиджаке. Это Генрих Гофман. До 1938 года он никому не был известен. Зарабатывал «на хлеб» фотографированием обнаженных танцовщиц. Потом переключился на издание порнографических открыток. Натуру для своих съемок Гофман подбирал во второразрядных кабачках, и одна из многочисленных натурщиц ему понравилась, стала помощницей. То была Ева Браун, которой судьба судила впоследствии завоевать внимание и благосклонность Гитлера. Гофман не очень кручинился, когда Ева сменила его на фюрера, тем более что сделка, заключенная по этому поводу, была весьма выгодной: он обязался уничтожить все негативы, запечатлевшие обнаженную Еву Браун, и взамен приобретал монопольное право фотографировать Гитлера. Генрих Гофман быстро переключился с порнографии на гитлерографию и через самое короткое время сделал в «третьей империи» блистательную карьеру. Он основал большое издательство, оборот которого составил за двенадцать лет 58 миллионов марок. Гитлер присвоил своему лейбфотографу профессорское звание и даже наградил золотым значком нацистской партии.

Так до поры до времени развивалась карьера придворного фотографа. Но ничто не вечно под луной, а тем более под нацистским скипетром. В 1945 году уже состарившийся Гофман рад был и тому, что его «используют по специальности» в качестве эксперта фотодокументов. В зал суда этого эксперта не пускают. Только раза два по утрам до начала судебного заседания я видел его там затаившимся в углу. Блуждающим взглядом он обводил своих бывших клиентов, оказавшихся на скамье подсудимых.

Гофман был не единственным человеком, передавшим трибуналу многочисленные фотографии разоблачительного характера. Случалось и так, что сами заключенные концлагерей, чудом спасшиеся, привозили в Нюрнберг фотоулики.

У свидетельского пульта Франсуа Буа, молодой высокого роста француз, вызволенный из Маутхаузена. Будучи фотографом по профессии, он использовался администрацией этого концлагеря на работе в отделе по установлению личности заключенных. Это позволило Буа положить на стол суда целую пачку фотографий о Маутхаузене, либо сделанных им самим, либо переданных ему эсэсовцами в виде негативов для проявления и отпечатания.

Вот одна из этих страшных фотографии. На ней изображен так называемый «маскарад», Буа поясняет:

— Он устроен «в честь» одного сбежавшего австрийца. Беглец, работая столяром в лагерном гараже, смастерил такой ящик, в котором можно было спрятать человека, и в этой таре с помощью товарищей попытался вырваться из лагеря. Но его поймали, приговорили к казни и провели на виселицу перед строем из десяти тысяч заключенных под музыку оркестра цыган. На снимке вы видите этого несчастного уже качающимся в петле, а оркестр все еще играет польку «Бейер Барель».

На другой фотографии — человек, повешенный на дереве. Буа комментирует:

— Это еврей, я не знаю, из какой он страны. Его посадили в бочку с водой и держали там до изнеможения. Потом избили до полусмерти и дали десять минут на то, чтобы он сам казнил себя. Несчастный повесился, употребив для этого собственный пояс (он понимал, что его ждет в противном случае). А снимок этот сделан обершарфюрером Паулем Рикке.

Дальше Буа предъявляет фотографию, на которой запечатлен визит в лагерь Маутхаузен нацистского министра вооружений Шпеера. Министр в прекрасном расположении духа. С самодовольной улыбкой он пожимает руку начальнику лагеря оберштурмбанфюреру Цирайсу.

Советский обвинитель Руденко обращается к свидетелю с вопросом, что ему известно об истреблении в Маутхаузене советских военнопленных. Буа в затруднении:

— Я знаю так много, что мне не хватило бы месяца, чтобы рассказать об этом.

Франсуа Буа с волнением передает суду новую фотографию. Судьи рассматривают ее и затем предлагают ознакомиться с ней защите и подсудимым. Я вижу, как вытягиваются шеи Геринга и Кейтеля, как через их головы смотрят на фотографии Иодль и Дениц.

Во время перерыва я тоже взглянул на эту фотографию. На снегу донага раздетые и босые стоят, словно выстроенные на поверку, тридцать советских солдат. Они ужасно худы, ребра выпирают так, будто и кожи нет. Из темных глазниц с трагическим выражением смотрят глаза. Но в этих глазах еще горит огонь, еще есть непоколебимая решимость. Жить им осталось недолго, однако ни один из них не потерял присутствия духа, не обнаружил покорности, униженности.

* * *

29 ноября 1945 года подсудимые, которых, как обычно, доставили утром в судебный, зал, обратили внимание, что на одной из стен установлен белый экран. Предстояла демонстрация серии документальных фильмов, отснятых в свое время официальными нацистскими кинохроникерами.

Зал погружается во тьму, но лица подсудимых на виду: они подсвечиваются снизу специальным устройством. Первые кинокадры не вызывают беспокойства. На экране годы борьбы нацистов за власть, создание вермахта, воздушный парад Люфтваффе. Геринг улыбается. Он видит себя в качестве командующего нацистской авиацией.

Потом промелькнули парады сухопутных сил, новые огромные заводы вооружения и их крестный Яльмар Шахт. Это он щедро отпускал миллиарды марок на их строительство.

Геринг подталкивает Гесса, который безучастно смотрит то в пол, то в потолок. Гесс лишь на мгновение обращается к экрану, который переносит его на очередное фашистское сборище в рейхстаг. Он видит там самого себя приводящим банду «парламентариев» к присяге на верность фюреру.

Геринг довольно громко говорит своим соседям, что «фильм вдохновляющий». Настолько вдохновляющий, что под его влиянием «даже сам обвинитель Джексон, вероятно, захотел бы вступить в нацистскую партию».

Но вот настроение на скамье подсудимых резко меняется. На экране новый документальный фильм — «Концентрационные лагеря».

Когда вспоминаешь теперь реакцию на него главарей гитлеровской клики, невольно обращаешься мысленным взором к тому, что происходит сейчас в Западной Германии. Новому поколению немцев старые милитаристы стремятся ныне внушить, что все нападки на них и даже сам Нюрнбергский процесс — не что иное, как «ложь и софистика», «подлейшая фальсификация истории». Но пусть они попробуют ознакомить это новое поколение немцев с теми самыми хроникальными фильмами, которые показывались в Нюрнберге Герингу и Кейтелю, Иодлю и Деницу!

Гестаповская кинохроника не предназначалась, конечно, для широкой публики. Кадры, отснятые в концлагере Освенцим, леденят кровь. Нескончаемой вереницей проходят перед зрителем десятки тысяч несчастных, ожидающих смерти. Их избивают, травят собаками. А вот и конец их страдальческого пути — знаменитые печи-крематории. Перед входом в крематорий — горы обуви, детские вещи.

А это что такое? Целый склад тюков. Это волосы, срезанные у жертв перед казнью. На тюках надписи: «Волос мужской», «Волос женский».

Поглядываю на скамью подсудимых. Подсвеченные их лица выглядят какими-то жуткими призрачными масками.

А на экране опять горы ботинок, горы трупов и... оркестр, составленный из лучших музыкантов Европы. Он исполняет «танго смерти», заглушая стоны несчастных. Потом гитлеровцы уничтожили и самих оркестрантов, стоны которых уже не заглушал никто...

Шахт старается не смотреть на экран. Он отворачивается в сторону гостевой галереи. Какое ему, финансисту и коммерсанту, дело до всех этих преступлений? Но его величайшее ханжество никого не может обмануть. Не будь главного казначея войны, не было бы и печей Освенцима.

Нейрат опустил голову. Функ, который хранил в подвалах Рейхсбанка снятые с жертв золотые вещи и вырванные из ртов тысяч замученных людей золотые коронки и мосты, закрыл глаза и сам похож на мертвеца. Работорговец Заукель вытирает пот со лба. Франк всхлипывает. Шпеер подавлен и тоже всхлипывает. Геринг двумя руками опирается о скамью, смотрит преимущественно в сторону. Розенберг нервно покачивается, оглядывается, хочет видеть, как ведут себя остальные. Один из защитников произносит: «Боже мой, какой ужас!»

Освенцимские кинокадры сменяются кадрами из Бухенвальда. Снова всепожирающие печи и абажур из татуированной человеческой кожи.

Когда на экране появляются тюки волос и диктор объявляет, что это «сырье» использовалось для производства специальных чулок для команд подводных лодок, Дениц отворачивается, что-то шепчет Редеру.

А вот и Дахау. 17 тысяч мертвецов... Функ теперь плачет безудержно. Франк кусает ногти.

Потом на экране появляется Иосиф Крамер — палач Бельзенского концлагеря. В яму сбрасываются женские тела. И Франк совсем теряет самообладание. Он кричит задыхающимся голосом:

— Грязная свинья!

По окончании этого фильма доктор Джильберт услышал реплику Штрейхера:

— Может быть, в последние дни нечто подобное действительно происходило.

Ему отвечает Фриче:

— Миллионы в последние дни? Нет!..

Когда все эти неопровержимые данные о виновности нацистской партии и ее главарей исследовались трибуналом, мне невольно вспомнились слова одного из обвинителей: «Наши доказательства будут ужасающими, и вы скажете, что я лишил вас сна».

Вечером Джильберт направился в камеры. Зашел к Фриче. Тот глядел на него отсутствующим взглядом и еле выговаривал:

— Никто на земле и на небе не сумеет снять этого позора с моей страны. Ни в грядущих поколениях, ни в течение столетий.

Но пройдет всего шесть лет, и, оказавшись на свободе, в атмосфере нового милитаристского угара, охватившего Западную Германию, он напишет книгу, в которой будет начисто все отрицать...

От Фриче Джильберт проследовал к Франку. Едва доктор завел речь о просмотренном фильме, Франк заплакал и запричитал:

— Подумать только, что мы жили, как короли, и верили в этого зверя!.. Не позвольте никому убеждать вас в том, что мы ничего не знали. Все знали, все понимали, постоянно чувствовали что-то ужасное в нашей системе... Вы еще слишком хорошо обращаетесь с нами, — продолжал он, показывая на еду, стоявшую на столе. — Ваши военнопленные и наш собственный народ умирали от голода в концлагерях... Бог мой, спаси наши души!.. Да, доктор, то, что я говорю вам, истинная правда. Этого суда хотел сам господь...

Франк видел Треблинку, Майданек и Освенцим не только на экране. Он самолично наносил туда визиты. И тогда не плакал и не ударялся в истерику. А теперь вот, увидев документальный фильм и явственно почувствовав прикосновение веревки к собственной шее, вдруг разрыдался. Над чем? Конечно же только над своей судьбой.

...Джильберт у Папена. Доктор интересуется, почему этот старый диверсант, человек, открывший Гитлеру дорогу к власти, демонстративно отвернулся от экрана? Ответ предельно лаконичен:

— Я не хотел видеть позор Германии.

Шахт жалуется Джильберту:

— Неслыханно, что меня заставляют сидеть с этими преступниками на одной скамье!

Но мы еще убедимся, что ничего неслыханного в этом не было.

И может быть, ошибка состояла в том, что Шахта посадили далеко от Геринга.

...Камера Заукеля. Он дрожит всем телом и уверяет Джильберта:

— Я бы задушил себя собственными руками, если бы творил хоть малейшее из того, что нам показали. Это позор! Это позор для нас, наших детей, наших внуков!

Кейтеля Джильберт застает за едой. Он не вступает в разговор до тех пор, пока доктор сам не заговаривает относительно фильма. Положив на стол ложку, фельдмаршал германской армии роняет всего несколько слов:

— Это ужасно! Когда я смотрю подобные вещи, стыжусь, что я немец.

Геринг ушел от обсуждения этой темы.

Фриче оказался словоохотливее:

— Да, доктор, это была последняя капля. Я смотрел на экран, и у меня было чувство все возрастающей кучи грязи, в которую я погружаюсь и постепенно задыхаюсь.

Джильберт заметил Фриче, что Геринг гораздо спокойнее и, как видно, проще относится ко всему этому. Тогда Фриче стал проклинать Геринга, этого «толстокожего носорога, который позорит немецкий народ».

Для чего я воспроизвожу здесь все это? Разве не ясно, что и слезы, и причитания, и велеречивые восклицания подсудимых — сплошное лицемерие. Но не в том суть. Суть в другом: никто из тех, кто держал ответ перед лицом Международного трибунала, даже в неофициальных беседах наедине с доктором Джильбертом не решался отрицать содеянных нацистами преступлений, а лишь стремился выгородить самого себя, представиться сторонним наблюдателем. Какой же мерзостью является современная западногерманская пропаганда, стремящаяся реабилитировать нацизм!

На Нюрнбергском процессе Геринг и Риббентроп, Кейтель и Иодль боялись самого слова «киноэкран». Он не сулил им приятных минут. Но никому из них и в голову не приходило подвергать сомнению то, что запечатлено хроникерами-документалистами на десятках тысяч метров кинопленки.

Почему же в таком случае правительство Бонна заявляет теперь официальные дипломатические протесты правительствам других стран, где прогрессивные режиссеры попытались средствами художественного кинематографа довести до миллионов людей лишь малую толику того, что демонстрировалось в Нюрнберге? Почему их так тревожит кинопересказ давно разоблаченных преступлений Гитлера и Гиммлера, Геринга и Кальтенбруннера? Исчерпывающий, мне кажется, ответ дал на эти вопросы известный итальянский кинорежиссер Витторио де Сика, объясняя причины развернувшейся в Бонне кампании травли против антифашистского фильма «Затворники из Альтоны»:

— Западная Германия и сейчас заражена фашизмом.

И уж коль скоро зашла речь о кино, я никак не могу не вспомнить здесь добрым словом выдающегося советского кинодокументалиста Романа Кармена, его боевых товарищей Бориса Макасеева, Виктора Штатланда, Сергея Семенова, Виктора Котова и совместно созданный ими фильм «Суд народов». Перефразируя одного из обвинителей, можно смело сказать, что к этому фильму историки могут обращаться в поисках правды, а политики — в поисках предупреждения.

Если бы суду в Нюрнберге потребовались новые доказательства виновности гитлеровской клики, их мог бы доставить Роман Кармен. Этот человек видел так много и так хорошо, обладал такой коллекцией зафиксированных на пленку отвратительных преступлений германского фашизма, что стал бы, пожалуй, одним из главных свидетелей обвинения.

Увы, он прибыл в Нюрнберг не как свидетель, а как солдат, который считал, что его путь по пыльным и кровавым дорогам войны еще не завершен и что здесь, в Нюрнберге, он должен создать кинематографический эпилог войны, эпилог возмездия нацизму. Еще в комсомольские годы я видел боевые киноотчеты Кармена с фронтов героической Испании. А во время Великой Отечественной войны перед объективом его камеры поочередно прошли и страшные, но героические картины ленинградской блокады, и начало великого перелома в ходе нашей смертельной схватки с фашизмом — битве на Волге, и последующее неудержимое наступление победоносной Советской Армии. Были тут и радостные лица освобожденных людей, были и варварства Освенцима, Майданека, Треблинки. Все видел и запечатлел для истории советский режиссер. Запечатлел хорошо, выразительно, а главное — достоверно.

В отличие от многих своих зарубежных коллег здесь, в Нюрнберге, Роман Кармен никогда не гонялся за дешевой сенсацией. Как всякий большой художник, он явно предпочитал этому кропотливый отбор материала для своего будущего фильма.

Вот он наблюдает за Риббентропом. Кармен видел его во времена «славы и величия», а теперь ему нужен Риббентроп с таким жестом, который сразу раскрывал бы, чего ждет от судьбы этот некогда самодовольный субъект. И Кармен, набравшись терпения, ждет, как охотник в засаде. Вот Риббентроп левой рукой пытается расстегнуть ворот рубашки, ему душно. И камера сработала. Жест очень символичен.

Так кадр за кадром Кармен и его друзья создали настоящий исторический документальный фильм, потрясающий по силе своего воздействия на зрителя. Он и двадцать лет спустя после Нюрнберга по-прежнему находится на передовой линии борьбы за мир. Справедливость требует отметить, что успеху этого фильма в большой степени способствовали сопровождающие его гневные слова писателя-солдата Бориса Горбатова.

А из фотокорреспондентов мне особенно запомнился Евгений Холдей. Он с честью завоевал почетное право быть одним из фотолетописцев этого исторического процесса. С камерой и автоматом Женя прошел нелегкий путь от Москвы до Берлина. С десантниками высаживался на Малую землю в районе Керчи. В числе последних оставил осажденный Севастополь, а затем одним из первых вступил в освобожденный город-герой. С передовыми частями проследовал через Софию, Будапешт, Белград. Наконец, на первой полосе «Правды» появился его снимок, запечатлевший водружение Знамени нашей победы над рейхстагом. Снимал Женя и подписание акта о капитуляции фашистской Германии в Потсдаме. Фотографический же отчет о Суде Народов явился как бы логическим завершением его честного солдатского пути.