"Кормление старого кота. Рассказы" - читать интересную книгу автора (Березин Владимир)ЧИТАТЕЛЬ ШКЛОВСКОГОЧитаю Шкловского. Он пишет о своем детстве. Все воспоминатели начинают с этого. Шкловский пишет: “Фамилии подрядчика не помню, фамилия архитектора, про которого не рассказывали анекдотов, – Растрелли”. Это про Смольный. Анекдот появился. “Архитектор – расстрелян”. Еду в метро, пересаживаюсь и снова еду. В тупиковом конце станции на скамейке сидят двое – худощавые серьезные ребята лет двадцати. Заполняют какие-то ведомости, бланки, говорят о своем, спокойно и неторопливо. В руках у одного вдруг мелькает пачка денег. Присмотревшись, вижу, что это аккуратная банковская упаковка сторублевок. А сторублевки… “Сто штук по сто, – соображаю я, – это десять тысяч рублей”. И иду дальше. Мимо меня, встречным курсом по эскалатору, спускаются иностранцы. Кепки на них русские, майки с изображением университета, но продолговатые лица, загорелые и ухоженные, сразу дают понять – иностранцы. И эта речь – невнятно доносящееся голубиное воркование английской речи: орри, хайрри, райрри… Я читаю Шкловского в метро, по дороге на дачу. Надо мне на даче ночевать, а вернувшись в Москву, еще заехать кое-куда. Я еду в метро, а напротив меня сидят две уверенные в себе женщины. Сидят и о чем-то болтают, помогая себе взмахами рук с длинными пальцами. На пальцах – тоже длинные, хорошо наманикюренные ногти. Лицо одной из них покрыто бронзой южного загара, который выглядывает также в зазор между белым носочком и брюками. Одеты женщины дорого – в тонкую черную кожу, тонкие свитера, с тонким золотом на пальцах. На ногах – роскошная спортивная обувь. Едут напротив меня две дорогие женщины. Я читаю Шкловского сидя на станции. На платформе, опустив огромные уши по щекам, стоит собака. Я знаю, что эту собаку зовут бассет-хаунд. Знаю, хорошая это собака. Проходит поезд. В специальном окошечке на переднем вагоне написано: “Нахабино”. Этот поезд можно пропустить. Я читаю дальше. Вот подошел другой. Теперь в окошечке написано: “Волоколамск”. Я вхожу в вагон. Часто, приехав на дачу, я заставал дверь закрытой – дед с бабушкой спали после обеда. Тогда я уходил на грядки – кормиться. В конце крохотного участка, около леса, росла малина, и было похоже, что по ней уже погулял медведь. Росли бестолковые кусты черной смородины. Я ел и дожидался, когда дверь откроется. И это было детство. Во всяком учреждении есть такое место, где люди собираются кучками и курят. Если рядом есть буфет, то они пьют светло-коричневое пойло. Называется оно – кофе. Одно такое я помню очень хорошо. Имя его было – “сачок”. Почему “сачок” – непонятно. На даче же стояла сторожка – зимний дом с печью. На ступеньках сторожки, под крышей, мы курили в детстве. Сменилось уже несколько поколений, своими джинсами вытирая ступеньки сторожки. Вот я подхожу к нашим наследникам. – Здравствуй, Володя, – говорит мне девица сексуального вида. Лежит она, закинув на стену длинные красивые ноги. Под головой у девицы лежит какой-то мальчик. – Здравствуй, здравствуй, – говорю я и медленно подхожу ближе… Я читаю Шкловского и думаю о любви. Нет, не о любви я думаю, а о привязанности. Шкловский пишет о любви – а получается о литературе. Так и мои письма превращаются в дневники, а дневники превращаются в письма. Женщина, которой писал Шкловский, в его воображении отвечала так: “Любовных писем не пишут для собственного удовольствия…” К друзьям для собственного удовольствия не пишут тоже. Зачем я позвонил? Непонятно. Позвонил и договорился о встрече. И не то чтобы у меня были какие-то надежды, совсем нет. Или, наоборот, я ей нравился… А вот – начал прибирать квартиру. Пыхтя, залез с тряпкой под диван. Выбрался из дома и купил на рынке килограмм помидоров за семь рублей и огромный блин мадаури – грузинского хлеба. Я добросовестно выходил встречаться с ней к метро. Изредка накрапывал дождик – большими и крупными каплями. Дождь выбрасывал в воздух эти капли и на время успокаивался. Книга писем Шкловского к одной женщине, любимой им, называется “Zoo”. Zoo – это зоопарк. Моя одноклассница, ставшая потом преподавателем истории КПСС, называла зоопарк тюрьмой зверей. Довольно давно я работал рядом. Я работал по ночам, когда подходила моя очередь. В те ночи я выучил мрачное дыхание зоопарка. Это был запах сена, навоза и звериного нутра. В темноте пронзительно скрежетали павлины и тяжело ухал усатый морж. Однажды, открыв окно, я увидел, как идет снег. Было первое апреля, хмурый день. Лебеди под казенным окном возмущенно кричали… Сейчас улица, разделяющая зоопарк на две части, раскопана и перегорожена. На ней лежат бетонные блоки и трубы. Внешне это похоже на баррикаду. Такие баррикады возводились у Белого дома. Случился военный переворот, а во время переворотов полагается возводить баррикады. Вышли они на этот раз хлипкие, слабенькие. Модно было гулять на баррикадах. Какая-то девица сидела на танковой пушке, сверкая капроновыми чулками. Другие, в трико и белых свитерах, гуляли с парнями. У костров грелись лохматые люди в штормовках, а в небе болтался аэростат. На антенной привязи аэростата висело четыре флага: большой трехцветный российский, поменьше – жевто-блакитный украинский, за ним – литовский и еще какой-то, неразличимый в вышине. (Потом этот аэростат оторвался и путешествовал по московскому небу самостоятельно. Его принимали за летающую тарелку.) Товарищ мой встал на баррикаду, чтобы осмотреть окрестности. Она зашаталась под ним. Начали записывать в десятки и сотни. Появились командующие люди. Люди благоразумные с ужасом представляли, как их будут хватать по этим спискам. Шкловский пишет: “Много я ходил по свету и видел разные войны, и все у меня впечатление, что я был в дырке от бублика. И страшного никогда ничего не видел. Жизнь не густа. А война состоит из большого взаимного неумения”. Стоять и дежурить ночью – занятие неприятное. С военной точки зрения это бессмысленно. Холодно, дождь. Стоишь и куришь. Курили много. За ночь выкуривалось три пачки. Я курил трубку. Курить трубку выгодно – не просят сигарет. Ночами слушали хрипящее и булькающее радио. Мой коротковолновый приемник был за большие деньги куплен неделей раньше. Назывался он символически – “Вильнюс”! “Радио Москвы” то появлялось, то пропадало. Первый страх пришел, когда начали глушить независимые станции – одно “Радио Свобода” пробивалось в эфир. Лил проливной дождь, и вместо того, чтобы выходить из-за козырька здания – посмотреть, я прижимался ухом к динамику. Сообщение шло по трассе Москва – Мюнхен – Москва. Корреспондент закордонной радиостанции сидел на одиннадцатом этаже Белого дома и рассказывал в прямом эфире, что происходит за углом. Потом включилось через резервный передатчик российское радио. Итак, все курят. И все бессмысленно. Однако кому-то нужно умереть. Тут важен момент физического прекращения чьей-то жизни. Это оселок, на котором проверяется серьезность происходящего. Надо кого-то убить. Теперь несколько слов о танках. Что люди ложатся под их гусеницы, довольно страшно. В первую очередь тем, кто стоит вокруг. Из танка лежащих не видно. Так было в Вильнюсе. Когда человек не успевает увернуться от гусеницы, его просто наматывает на нее. Это происходит быстро, и ничего героического в этом нет. Если несколько десятков танков проезжают по одной задавленной собаке, она раскатывается, как блин. Это я видел. А младший сержант Акаев заснул на броне во время ночного марша. Он упал под гусеницы, и танковая рота сделала его совершенно плоским, толщиной с фанерку. Младший сержант Акаев занимал несколько квадратных метров. Я не верю в воодушевление и подъем человеческих чувств от созерцания погибших под танками. В своем “Сентиментальном путешествии” Шкловский несколько раз вскрикивает: “Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить все это в душе?” Он писал о гражданской войне. Наутро объявилось огромное количество героев. Количество подбитых танков приблизилось к сотне. Снова начались народные гуляния. Через день одна радиостанция ругалась с другой. – А вот и секс опять разрешили… – трепался один из ведущих. – Позвольте, коллега, – вступал другой, – вы неправильно произносите это слово. Говорить нужно не “сэкс”, а “сЕкс”… Ну да все равно, поздравляю вас, дорогие слушатели, с окончанием внепланового дня танкиста. “Разговор настоящий, непридуманный, – писал про это Шкловский. - Память у меня хорошая. Если бы память была хуже, я бы крепко спал ночью”. Я читаю Шкловского и думаю о времени. Есть такая игра – постукалочка. Не знаю, что это такое. Постукалочка имеет для меня свой, особенный смысл. И не надо объяснять ничего, я слушать не буду. Постукалочка – это звук проходящего времени в стуке ночного сторожа. Стук-стук. Время идет. Что-то проходит мимо меня. Раньше – не то. А теперь можно прийти в булочную и не обнаружить там хлеба. Вот как. Наконец я еду обратно. Платформа пустынна и залита солнцем. Мимо нее одновременно едут два состава – один порожний, собранный из разноцветных цистерн, обшарпанных вагонов, пустых автомобильных платформ, платформ с огромными пузырями, на которых написано по слогам: “По-ли-ме-ры”, и платформ просто пустых. Другой состав, в два раза короче первого, сбит из одинаковых коричневых вагонов, покрашенных свежей краской. Но вот вслед за этим вторым пришла и моя электричка. Вот я вижу ее, приближающуюся, проседающую и клюющую носом при торможении. Я надеваю майку и выбираю вагон – нужен тот, с рогами. Отчего-то известно, что он не моторный, а значит, в нем меньше трясет. Вот Шкловский, тот любил технику. Он много писал о ней, перечисляя марки автомобилей, звучащие как слова мертвых языков: “испано-сюиза”, “делоне-бельвиль”, “паккард”, “делаж”… Он писал о технике, как о женщине. В тамбуре стоит потный солдат-армянин. Он стоит прислонившись к стене и держит обеими руками фуражку. На дне фуражки написано: “Калинин”. Дача моя, оставленная за спиной, вновь появляется в окне и тут же исчезает. Я уезжаю. Уехал и мой друг в поисках обетованной земли. Он уезжал под адажио Альбинони, в день похорон. Опять еду в метро. Рядом едет девушка. Ее тонкие ноги захватаны синяками. Суровая женщина, разведя колени, читает антисемитскую газету. Вошли два человека странной национальности. Один, стриженный ежиком, в джемпере с двумя рядами золотых пуговиц и неясным гербом на сердце, сразу начал ковырять в носу. Входят, выходят… Девица с зонтиком, повешенным через плечо – как винтовка. Милиционер с оскорбленным лицом. Парень со сжатыми кулаками. Старуха с котенком в сумке. Человек с автоматическим зонтом. Чешет им за ухом. Сейчас зонт раскроется, и… Нет, человек уже вышел. Снова старуха, на этот раз в тренировочном костюме. Снова милиционер. Теперь с дубинкой. Опять девица в мини. Мини-бикини. Сверху на бикини надета майка, на ногах те же синяки, только теперь в шахматном порядке. Холодно мне что-то. Холодные ночи этим летом. Холодные ночи погубили Петра – он вышел из темноты к костру, чтобы погреться. У костра тепло, но нужно отрекаться. Холодной ночью всегда тянет выйти к костру. И об этом писал Шкловский. Но холодно – мне. Куда это меня занесло? Метро “Измайловская”. Пути в три ряда. Между ними – серебряные фигуры. Одна из них – русский мужик в армяке, с большой дубиной. Очевидно, дубина эта – народной войны. На стенах станции керамические розетки. Сюжеты розеток однообразны – автомат, выглядывающий из кустов, пулемет, выглядывающий из кустов, неясный “фрейдовский” предмет, выглядывающий из кустов… Голос в метро говорит: – Булыгин, зайдите к дежурному по станции… Кто этот Булыгин? Инвалид стоит на трех ногах: два костыля и грязная брючина, оканчивающаяся рваным кедом. Я вчера проводил друга. Он уезжал с Киевского вокзала, стоял в толпе своих горбоносых родственников, доплачивал за багаж. Совал носильщикам сотенные. Носильщику нужно дать сто пятьдесят. И проводнику тоже нужно дать, иначе на таможне багаж перетряхнут до последней нитки, а евреи, уезжающие с Киевского вокзала, везут много. Друг мой вез на пальцах чужие кольца, а его беременная жена – две тысячи долларов на вздутом животе. И был, надо сказать, довольно веселый денек, несмотря на то что в это время на Ваганьковском кладбище хоронили убитых во время военного переворота. Друг мой за большие деньги переоформил билет на неделю раньше, ибо еврею в России нужно поворачиваться. Поезд просверкнул стеклами, ушел, изогнувшись, на Будапешт, а я остался на Киевском вокзале – инвалидом. А вот я еду обратно. Вагон пустой. Сидят в нем пьяненький старичок, похожий на Эйнштейна, да две трезвые девушки. Одна из них улыбается. Пьяный Эйнштейн подсаживается к девушкам, обнимает одну из них за плечи, пытается дотянуться до другой. Нет, девушки все-таки не очень трезвые. Надену я тюбетейку. Надел. Девушки мне положительно нравятся. Оставлю-ка я про них. Но тут я начал уже совершенно неприлично ржать, тем более что… Вышел. Еду дальше, дальше… Тут уже другое. Женщина в спущенных чулках сидит на лавке пустой станции. Оглядываясь, она засовывает руку в сумку, вынимает и слизывает с ладони что-то длинным языком. Снова поехали. Сонная парочка у двери – высокие ребята. Мальчик с девочкой, совсем дети. Наконец я вышел из метро на пустынную площадь Маяковского. Передо мной был город после большого дождя. Этот город стоял в одной большой, медленно испаряющейся луже. И я пошел домой. |
|
|