"Невидимый (Invisible)" - читать интересную книгу автора (Остер Пол Бенджамин)

IV

Полет назад в самолете из Сан Франсиско в Нью Йорк я провел в поисках в моей памяти того самого момента, когда я впервые заметил Уокера осенью 1967 года. Я и не знал, что он уехал учиться в Париж на год, но после нескольких дней в семестре, когда у нас состоялось первое редакционное совещание Коламбия Ревью (Адам и я были тогда в редакции), я заметил его отсутствие. Что случилось с Уокером? я спросил кого-то, и тогда я узнал, что он был в Европе, участвуя в Программе годового обучения за пределами страны. Очень скоро после этого (неделя? десять дней?) он внезапно снова появился. Я ходил на лекции Эдварда Тайлера о поэзии шестнадцатого и семнадцатого веков (Уайетт, Серрей, Рэйли, Гревилл, Херберт, Донн), тот самый Тайлер, преподававший прошедшей весной Мильтона. Уокер и я были в том классе вместе, и мы оба считали тогда, что Тайлер без сомнения был лучшим преподавателем на факультете Английского языка. К осенним лекциям, в основном, допускались лишь выпускники, и потому я был на седьмом небе, получивший разрешение третьекурсник, и я отрабатывал как только мог для умного, ироничного, немногословного, эрудированного Тайлера, мечтая заслужить одобрительное уважение этого требовательного, всеми обожаемого человека. Лекции шли два раза в неделю по полтора часа, и на третьей или четвертой лекции безо всякого объяснения появился Уокер, тринадцатый слушатель в классе, официально ограниченном двенадцатью студентами.

Мы поговорили в коридоре после лекции, но Адам выглядел очень рассеяным, неохотно отвечающим на вопросы о его внезапном возвращении в Нью Йорк (теперь я знаю, почему). Он упомянул, что Программа в Париже оказалась полным разочарованием для него, что предметы, к которым он был допущен, были недостаточно интересны (только грамматика, никакой литературы), и, чтобы не терять год в подвале французской образовательной бюрократии, он предпочел вернуться. Его скоропалительный уход из Программы принес ему ожидаемые трудности, но Колумбийский университет отреагировал на происшедшее с необычным дружелюбием, так ему показалось, и, хоть классы уже начались, когда он покинул Париж, после долгой беседы с одним из деканов он был восстановлен в своем студенчестве — ему не надо было опасаться набора в армию, по крайней мере следующие четыре семестра. Единственной проблемой для него было отсутствие жилья. Он делил свое предыдущее жилье с сестрой в июле и августе, но после убытия, как он думал на целый года, она нашла — с кем разделить квартиру, и теперь у него не было ни кола и ни двора. Некоторое время он ночевал у разных друзей пока искал себе новый адрес. Как раз, сказал он, бросив взгляд на свои часы, у него была назначена встреча через двадцать минут, чтобы ознакомиться с небольшой студией на 109-ой Стрит, и ему пора уходить. Пока, сказал он и поспешил к лестнице на выход.

Я знал, что у Адама была сестра, но это было первый раз, когда я услышал о ней, живущей в Нью Йорке — в Морнингсайд Хайтс, никак не меньше, и заканчивающей свое обучение по английскому языку выпуском в Колумбийском университете. Спустя две недели я увидел ее в кампусе. Она шла мимо статуи мыслителя Родена по пути в Философи Холл, и, увидев ее очень сильное, почти невероятное сходство с ее братом, я тут же догадался, что эта молодая женщина, проходящая мимо меня, и есть сестра Уокера. Я уже писал, как красива она была, но, просто сказав, не значит ничего по сравнению с тем, какое впечатление она произвела на меня. Гвин сияла красотой, светилась ею, вызывая бурю эмоций у любого мужчины, посмотревшего на нее; и увидеть ее в первый раз — было одним из замечательных событий в моей жизни. Я возжелал ее — с первой секунды — и со страстной упрямостью мечтателя я решил с ней познакомиться.

Ничего не произошло. Я был знаком с ней лишь чуть-чуть, мы встретились за кофе пару раз. Я попросил пойти со мной в кино (она отказалась), я пригласил ее на концерт (она отказалась), и потом, случайно, встретились однажды вечером в большом китайском ресторане и побеседовали полчаса о поэзии Эмили Дикинсон. Через некоторое время я вызвался проводить ее через Риверсайд Парк, попытался поцеловать ее, но был остановлен. Не надо, Джим, сказала она. У меня уже есть кто-то. Я не могу так.

Вот и все. Несколько взмахов бейсбольной битой, не попал по мячу, игра закончена. Мир раскололся, потом мир сам по себе собрался, а я поплелся дальше. К моему великому везению, я живу с одной и той же женщиной почти тридцать лет. Я не могу представить мою жизнь без нее, и все равно, каждый раз, когда Гвин возникает в моей голове, признаюсь, начинаю чувствовать волнение. Она была самой невозможной, самой недостижимой, самой неземной — призрак страны под названием Если.

Невидимая Америка лежит молча в темноте внизу. Сидя в салоне реактивного самолета, летящего из Сан Франсиско в Нью Йорк, возвращаясь к черным дням прошлого 1967 года, я понимаю, что должен буду написать ей письмо моих соболезнований на следующее утро.


Оказалось, что Гвин решила связаться со мной первой. Когда я вошел в дверь моего дома в Бруклине, моя жена порывисто обнял меня (я позвонил ей из Сан Франсиско, она знала о смерти Адама) и затем сказала, что сегодня до моего приезда было оставлено сообщение на телефоне женщиной по имени Гвин Тедеско.

Похоже, это та Гвин? спросила она.

Я позвонил ей в десять тридцать на следующее утро. Ранее я хотел написать письмо, чтобы выразить мои чувства на бумаге, чтобы выразить ей не пустые затасканные клише, часто используемые в такие времена, но ее сообщение звучало немного тревожно, какое-то важное дело она хотела обсудить со мной, так что я позвонил ей, не написав ни строчки.

Ее голос был тот же, поразительно тот же, очаровавший меня сорок лет тому назад. Притягивающий приветливостью, кристальное произношение, явный средне-атлантический акцент ее детства. Голос был тот же, но Гвин была уже не той же, и в продолжение разговора я начал проецировать в своей голове различные изображения ее, прикидывая — к лучшему или к худшему время изменило ее лицо. Ей было шестьдесят один год, и, внезапно, я понял, что у меня нет никакого желания вновь увидеться с ней. Я был бы только разочарован, и я не хотел уничтожить мои волнительные впечатления прошлого видом настоящего.

Мы обменялись обычными банальностями, поговорили несколько минут об Адаме и его смерти, о том, как тяжело было для нее принять случившееся, о жестоких ударах судьбы, заготовленных жизнью для нас. Затем мы поделились своим прошлым, рассказывая о наших семьях, наших детях и наших работах — комфортабельная болтовня, очень дружеская с обоих сторон, настолько, что я даже спросил ее, если она помнит тот день в Риверсайд Парке, когда я попытался поцеловать ее. Конечно, помню, сказала она, рассмеясь впервые за время нашего разговора, но как она могла знать, что тот хиляк Джим-студент вырастет в Джеймса Фримена? Я все еще студент, сказал я. И я все еще Джим. Уже не такой хилый, но все еще Джим.

Да, разговор был очень любезный, и, несмотря на то, что мы исчезли из вида друга друга на несколько десятков лет, Гвин говорила, будто ничего или почти ничего не прошло с последней нашей встречи, будто все десятилетия уложились в какие-то месяц или два. Ее дружеский тон усыпил меня, и пока моя оборона сладко спала, когда она подошла к тому месту в разговоре о деле, когда она наконец объяснила, зачем она позвонила мне, я совершил ужасную ошибку. Я сказал ей правду, я должен был соврать.

Адам послал мне электронное письмо, сказала она, длинное письмо, написанное за несколько дней до… за несколько дней до конца. Это было прекрасное письмо, прощальное письмо, сейчас я понимаю это, и в одной из частей, в конце, он упомянул, что пишет что-то, что-то вроде книги, и, если бы я захотела прочесть это, я должна была бы связаться с тобой. Но только после его смерти. Он очень настаивал на этом. Только после смерти. Он также предупредил меня, что я могу быть очень огорчена рукописью. Он извинился за будущее, прося прощение, если книга как-нибудь обидит меня, а затем он сказал нет, не беспокойся, забудь обо всем. Он выражался очень путанно. В следующем предложении он вновь написал мне, что если я захочу, то у меня будет право увидеть это, и если я действительно захочу, я должна найти тебя, поскольку копия была только у тебя. Я никак не поняла эту часть. Если он напечатал рукопись на компьютере, почему он не записал ее в память?

Он сказал Ребекке стереть, объяснил я. В компьютере уже ничего нет, и только одна копия, напечатанная им, была послана мне.

Значит, книга существует…

В каком-то виде. Он даже хотел написать три части. Первые две — в более-менее приличной форме, но он не смог закончить третью. Только заметки, наброски.

Он хотел, чтобы ты помог ему опубликовать?

Он никогда не говорил о публикации, не впрямую, в любом случае. Все, что он хотел, чтобы я прочитал рукопись, а потом решил, что делать с этим дальше.

Ты решил?

Нет. Сказать правду, я даже и не думал еще об этом. До тех пор, пока ты не упомянула о публикации, идея даже не приходила в мою голову.

Я думаю, я должна посмотреть, да?

Не уверен. Тебе решать, Гвин. Если хочешь прочитать, я сделаю копию и пошлю экспресс-почтой сегодня.

Я огорчусь?

Возможно.

Возможно?

Не из-за всего, но из-за пары вещей, да.

Пара вещей. Вот как.

Не волнуйся. В настоящее время я передаю ответственность в твои руки. Ни одного слова из книги Адама не будет напечатано без твоего согласия.

Посылай, Джим. Пошли сегодня. Я уже не маленькая и знаю, как проглотить пилюлю.


Как было бы проще, если бы я не подтвердил существование книги или сказал бы ей, что каким-то образом потерял ее, или что Адам обещал послать мне, но так никогда и не сделал этого. Я был пойман врасплох и не смог быстро придумать правдоподобное вранье. Хуже того, я сказал Гвин о трех частях книги. Только вторая могла потенциально причинить ей боль (и пару ремарк в третьей, легко было бы избавиться от них), и если бы я сказал, что Адам написал только две части, Весна и Осень, она была бы избавлена от возвращения в прошлое, в квартиру на Уэст 107-ой Стрит и вновь прожить события того лета. Но сейчас она ожидала три части, и, если бы я послал ей только две, она бы тут же позвонила мне и спросила бы о недостающих страницах. В общем, я сделал копию всего — Весна, Лето и заметки для Осени — и послал на ее адрес в Бостон во второй половине дня. Не самое лучшее, что я мог сделать для нее, но у меня не было выбора. Она хотела прочесть книгу брата, а единственная копия в мире была только у меня.

Она позвонила через два дня. Я не знал, что ожидать от ее звонка, но я уже был готов к бурным эмоциям — слезы злости, угрозы, стыд от открытых миру тайн — но Гвин была ненормально спокойна, скорее бесчувственна, чем оскорблена, я думаю, как если бы она была озадаченная, оглоушенная книгой.

Я не понимаю, сказала она. Большинство описано у него очень точно, абсолютно правильно, и там же есть совершенно придуманные вещи. Не понимаю.

Какие вещи? спросил я, прекрасно понимая, о чем она.

Я любила своего брата, Джим. Когда я была юной, он был самым близким мне человеком. Но я никогда не спала с ним. Не было никакого великого эксперимента в детстве. Не было никаких кровосмесительных отношений летом 1967 года. Да, мы жили в одной квартире два месяца, но у нас были раздельные спальни, и между нами никогда не было секса. Что написал Адам — чистейший вымысел.

Возможно мой вопрос неуместен, но почему он вдруг выдумал подобное? Особенно, если остальная часть его истории — правда.

Я не знаю, если все остальное — правда. По крайней мере, я не могу проверить, насколько правдиво. Но все остальное совпадает с тем, что Адам рассказал мне тогда, сорок лет тому назад. Я никогда не видела Борна или Марго, Сесиль или Хелен. Я не была с Адамом в Нью Йорке той весной. Я не была с ним в Париже той осенью. Это он рассказал мне о тех людях, и все рассказанное о 1967 годе совпадает с тем, что он написал в книге.

Тем более странно тогда, что он выдумал про тебя.

Я знаю, ты мне не веришь. Я знаю, ты думаешь — я стараюсь защитить себя, и что я не хочу признаться в будто бы происшедшем. Но ничего такого не было, клянусь. Я думаю об этом весь день, и один лишь ответ в моей голове — фантазии умирающего человека, мечта о желаемом, но несбывшемся.

Желаемом?

Да, желаемом. Я не отрицаю те чувства, витавшие между нами, но я никогда не хотела принять их. Адам был очень привязан ко мне, Джим. Не очень здоровая привязанность, и после того совместного лета, он начал говорить мне, что он не может смотреть на других женщин, что я была только той женщиной, в которую он мог бы влюбиться, и если бы мы не стали братом и сестрой, то он женился бы на мне в тот же момент. Вроде шутки, конечно, но мне это не понравилось. Если честно, я очень обрадовалась, когда он уехал в Париж.

Интересно.

И потом, как мы оба знаем, меньше, чем через месяц, он вернулся — выгнан с позором, как он объяснил мне тогда. Но у меня уже была соседка, и Адам должен был найти комнату для себя. Мы оставались друзьями, лучшими друзьями, но я начала удерживать его на дистанции, чтобы отдалиться от него для его же блага. Ты много виделся с ним в последние два года университета, но как часто ты видел его со мной?

Стараюсь вспомнить… Совсем немного. Пару раз.

Вот видишь.

Ну, и что теперь с его книгой? Кладем в стол и забываем?

Не обязательно. В таком виде книга непечатаема. Не потому, что неправда — по крайней мере, часть — но если эти страницы всплывут, они могут огорчить многих людей. Я замужем, Адам. У меня две дочери и трое внуков, много родственников, сотня друзей, приемная племянница, я очень люблю ее, и это будет преступлением, если книга будет напечатана, как она написана. Согласен?

Да, да. Я со всем согласен.

А с другой стороны, книга произвела на меня очень глубокое впечатление. Она показала мне брата с совершенно неожиданной стороны, с удивившей меня стороны, и, если мы сможем изменить книгу в более печатное, я не буду против.

Я немного запутался. Как ты собираешься сделать непечатаемую книгу печатаемой?

А здесь поможешь ты. Если тебе это неинтересно, мы позабудем обо всем и больше не будем к этому возвращаться. Но если ты хочешь помочь, тогда вот, что я предлагаю. Ты берешь заметки к третьей части и придаешь им читаемый вид. Для тебя это не будет слишком сложно сделать. Я не смогу, но ты писатель, ты знаешь, как. Затем, самое важное, ты пройдешься по рукописи и изменишь все имена. Помнишь, старое телевизионное шоу в пятидесятых? Имена должны быть изменены, чтобы защитить невиновных. Ты меняешь имена людей и места, ты добавляешь или вырезаешь по твоему вкусу, а потом ты печатаешь книгу под своим именем.

Но тогда это уже будет не книга Адама. Не совсем честно. Будто краду… будто странная форма плагиата.

Нет, если ты все сделаешь правильно. Если ты упомянешь свою благодарность Адаму за места, написанные им — настоящему Адаму под вымышленным именем — тогда ты ничего у него не украдешь, ты выкажешь ему почет.

Но никто не узнает, что это Адам.

Какая разница? Ты и я будем знать, и, по-моему, мы и есть только те, для кого книга будет важна.

Ты забываешь о моей жене.

Ты ей доверяешь, полностью?

Конечно, я доверяю ей.

Тогда трое нас и будут знать все.

Не уверен, Гвин. Мне надо подумать. Мне нужно время, хорошо?

Сколько хочешь. Не торопись.


Ее сторона истории была убедительна, более чем правдоподобна, чувствовал я, и, ради нее, я хотел бы ей поверить. Но я не мог, по крайней мере, до конца, по крайней мере, без сильного сомненья, что текст Лето был прожившим опытом, а не какой-нибудь похотливой мечтой больного умирающего. Чтобы удовлетворить мое любопытство я взял день отдыха от книги, над которой тогда работал, и поехал в Колумбийский университет, где я узнал от администратора факультета Международных Отношений, что Рудольф Борн работал профессором по приглашению в течение 1966-67 учебного года; а потом, после некоторого времени, проведенного в комнате микрофильмов библиотеки Батлера, в том самом Замке Зевоты, где Уокер работал одно лето, я нашел, что тело восемнадцатилетнего Седрика Уилльямса было обнаружено майским утром в Риверсайд Парк с многочисленными ножевыми ранениями в груди и верхней части тела. Другие вещи, как назвала их Гвин, были аккуратно выписаны в рукописи Уокера, и, если эти другие вещи были правдивы, почему он стал утруждать себя фабрикацией неправды, открывая всеобщему обозрению детальное, само-унижающее описание кровосмесительной любви? Возможно, версия Гвин двух летних месяцев правдива, но и также возможно, что она врала мне. И даже если она и врала, кто стал бы обвинять ее в нежелании обнародовать те факты? Кто угодно стал бы врать в ее ситуации, каждый бы врал, ложь была бы единственной альтернативой. По дороге в Бруклин в метро я решил, что происшедшее не важно для меня. Важно ей, но не мне.

Несколько месяцев прошло, и все это время я почти не думал о предложении Гвин. Я трудился над моей книгой, подходя к заключительной части романа, поглотившего несколько лет моей жизни; и Уокер и его сестра стали уходить из моих мыслей, таяли, превращаясь в еле видимые фигуры на далеком горизонте моего сознания. Когда книга Адама случайно появлялась в моей памяти, я был твердо уверен, что не хочу более иметь ничего общего с ней, что эпизод в моей жизни закончен. После этого произошли два события, поменявшие полностью мое отношение. Я закончил мою книгу, что означало — я мог теперь обратить свое внимание на что-то другое, и еще то, что я наткнулся на новую информацию, связанную с историей Уокера, кода, как бы, последняя небольшая глава, новый взгляд для меня — и все сдвинулось.

Я уже описал, как я прошелся по заметкам Уокера к Осени. Что касается имен, они были придуманы по просьбе Гвин, и читатель мог быть уверен, что Адам Уокер это не Адам Уокер. Гвин Уокер Тедеско — не Гвин Уокер Тедеско. Марго Жоффруа — не Марго Жоффруа. Хелен и Сесиль Жуэ — не Хелен и Сесиль Жуэ. Седрик Уилльямс — не Седрик Уилльямс. Сандра Уилльямс — не Сандра Уилльямс, а ее дочь Ребекка — не Ребекка. Даже Борн — не Борн. Его настоящее имя было близко по звучанию к другому провенсальскому поэту, и я решил заменить перевод этого другого поэта не-Уокером своим собственным переводом, так что ремарка об Аде Данте на первой странице книги не существовала в не-Уокерской рукописи. И в самом конце, я полагаю лишним добавить, что мое имя не Джим.

Уэстфилд, Нью Джерси — не Уэстфилд, Нью Джерси. Эхо-озеро — не Эхо-озеро. Оуклэнд, Калифорния — не Оуклэнд, Калифорния. Бостон — не Бостон, и, хоть не-Гвин работает в издательстве, она — не директор университетского издательства. Нью Йорк — не Нью Йорк. Колумбийский университет — не Колумбийский университет, но Париж — это Париж. Только Париж реален. Я решил его оставить, поскольку Hуtel du Sud исчез много лет тому назад, и все записи о пребывании не-Уокере в 1967 году исчезли вместе с отелем.


Я закончил мой роман летом 2007 года. Вскоре после этого моя жена и я решили поехать в Париж (дочь ее сестры выходила замуж за француза в октябре), и разговоры о Париже вернули мне мысли о Уокере. Мне стало интересно, если бы я смог найти кого-нибудь из драмы неудавшейся мести, сочиненной им сорок лет тому назад, и если бы я смог, то захотели бы они поговорить со мной об этом. Борн представлял особенный интерес, но я был бы очень доволен увидеться с кем угодно — Марго, Хелен или Сесиль. Первых трех я не смог найти, но когда я загуглил имя Сесиль Жуэ для поиска на интернете, безмерное количество информации вылетело на мой экран. После моего знакомства с восемнадцатилетней девушкой в рукописи Уокера, я не был удивлен ее бурному росту в литературных науках. Она преподавала в университетах Лиона и Парижа, а последние десять лет она была связана с НЦНР (Национальный Центр Научных Разработок), принимая участие в исследованиях манускриптов французских писателей восемнадцатого и девятнадцатого веков. Ее специальностью был Бальзак, о ком она выпустила две книги, при этом упоминалось бесчисленное количество статей журналов и книг, полный каталог работ за три десятка лет. Неплохо, подумал я. Неплохо и для меня, так что я смогу написать ей письмо.

Мы обменялись двумя короткими посланиями. В моем — я представил себя другом Уокера, рассказал новость об его недавней смерти и спросил ее, если бы было возможным встретиться во время моего будущего визита в Париж. Коротко и ясно, без вопросов о свадьбе ее матери с Борном, ничего о записках Уокера к Осени, лишь просьба о встрече в октябре. Она написала ответ. В моем переводе ее письмо гласит:


Я потрясена смертью Адама. Я знала его короткое время, когда была молодой девушкой в Париже много лет тому назад, но я всегда помнила его. Он был первой любовью в моей жизни, и тогда я грубо обошлась с ним, так жестоко и незабываемо, что до сих пор висит тяжелым грузом на моей совести. Я послала ему письмо извинений после его отъезда в Нью Йорк, но конверт вернулся с пометкой получатель неизвестен.

Да, я с радостью увижусь с Вами по приезду в Париж в следующем месяце. При этом я должна Вас предупредить, что я чудаковатая пожилая женщина и не могу контролировать мои эмоции. Если мы заговорим об Адаме (я понимаю, обязательно случится), я могу заплакать. Но Вы не должны принимать это на свой счет.


Пятьдесят восемь — это не пожилой возраст, конечно, и я сомневаюсь, что Сесиль Жуэ могла быть описана как чудаковатая особа. Чувство юмора, безусловно, никуда не делось, и, добившись успеха в ее узком мире академических исследований, она должна была понимать особенности выбранной ею жизни: одиночество в крохотных комнатах библиотек и хранилищ, разбирая рукописи умерших, карьера, проведенная в беззвучных владениях пыли. В послесловии к письму она добавила, как смешно она выглядит во время работы. Она узнала мое имя, написала она, и если я был тот самый Джеймс Фримен, не желал бы я принять участие в опросе, проводимом ее научной группой, о методах сочинения современных писателей. Компьютер или печатающая машинка, карандаш или ручка, тетрадь или отдельные листы, сколько вариантов для окончательного выбора. Да, я знаю, добавила она, очень нудные вопросы. Но это наша работа в Центре: сделать мир как можно больше нуднее.

Само-ирония была в ее письме, но так же присутствовала и горечь; и я был даже как-то удивлен живостью ее воспоминаний об Уокере. Она знала его лишь пару недель в тех далеких днях ее девичества, и все же их дружба должно быть выявила что-то в ней, изменив ее восприятие самой себя, представив ее впервые перед лицом столкновения с глубинами ее сердца. Я всегда помнила его. Он был первой любовью в моей жизни. Я не был готов услышать такое откровение. В записках Уокера говорилось о проблемах ее растущего чувства к нему, но, оказалось, ее чувство было намного глубже, чем он представлял. И тот плевок в его лицо. В то время она, должно быть, считала себя правой. Он оскорбил Борна, он обидел ее мать, и Сесиль почувствовала себя преданной. Но потом, совсем скоро, она написал ему письмо извинений. Изменила ли она свое мнение? Что-то случилось, доказав правоту Уокера? Это был мой первый вопрос, который я решил задать ей.

Моя жена и я заказали номер в Hуtel d’Aubusson на rue Dauphine. Мы и раньше останавливались там, останавливались и в других отелях Парижа в разное время, но я хотел вернуться на rue Dauphine в этот раз, поскольку он находился в близи от места, где жил Уокер в 1967 году. Hуtel du Sud должно быть уже не существовало, но многие другие места его посещений — все еще были. Vagenende — все еще действовал. La Palette и Cafii Conti — все еще были открыты для публики, и даже кафетерия на rue Mazet — все еще продолжала снабжать голодных студентов несъедобной едой. Очень много изменилось за сорок лет, и, когда-то небогатый район превратился в одно из самых фешенебельных мест Парижа, но большинство мест из рассказа Уокера продолжали существовать. На следующее утро после въезда в отель моя жена и я отправились прогуляться по улицам на несколько часов. Каждый раз, когда я указывал ей на те места, она сжимала мою руку и посылала мне небольшую саркастическую улыбку. Ты неисправим, наконец сказала она. Никогда, ответил я. Просто вживаюсь в атмосферу… готовлюсь к завтрашнему.

Сесиль Жуэ появилась в баре отеля на следующий день в четыре часа, держа в левой руке небольшую кожаную сумочку. По сравнению с описанием Уокера в Осени, ее тело претерпело сильные изменения с 1967 года. Тонкая, узкоплечая восемнадцатилетняя девушка была сейчас круглотелой, пухлой женщиной пятидесяти восьми лет с короткой стрижкой коричневых волос (крашеные, были видны седые корни волос, когда она пожала мою руку и села напротив), немного морщин на лице, слегка выдающийся подбородок и все те же внимательные, проницательные глаза, описанные Уокером при их первой встрече. Ее поведение, пожалуй, было немного застенчивым, но она уже не была более тем дрожащим, грызущим ногти комком нервов, принесшим столько волнений ее матери в прошлом. Теперь она была женщиной, знающей себя, женщиной, прошедшей огромный путь лет с тех пор, когда Уокер знал ее. Через несколько секунд, как она села, я был немного удивлен, увидев ее, достающую пачку сигарет, а потом, через несколько минут, и тем, что она была курильщиком со стажем с глубоким прерывистым кашлем и грубым голосом табачного ветерана. Когда бармэн появился у нашего столика и спросил о наших пожеланиях, она заказала виски. Ничего себе. Тогда уж и мне тоже.

Я был готов ко встрече с эксцентричной, чувственной училкой. Сесиль, может, и была немного эксцентричной, но все-таки женщина, с которой я тогда встретился, была очень земной, веселой, приятной в беседе. Она была одета с простой элегантностью (знак уверенности, я полагаю, знак самоуважения), и, хоть, при этом она не красила ни губ и ни ногтей, выглядела она по-настоящему женственной в ее сером шерстяном костюме — с серебрянными браслетами на запястьях и ярким, многоцветным шарфом вокруг шеи. Во время нашего долгого двух-часового разговора я обнаружил, что она провела пятнадцать лет под лечебным психоанализом (в возрасте от двадцати до тридцати пяти лет), что она вышла замуж и развелась, вновь вышла замуж за мужчину старше ее на двадцать лет (умер в 1999 году), и что у нее нет детей. К последним словам она добавила: Сожалею — да, но, по правде, я была бы плохой матерью. Нет способностей, Вы поймите.

Первые двадцать или тридцать минут мы, в основном, говорили об Адаме. Сесиль хотела знать все, что я мог рассказать ей об его жизни после того, как она потеряла связь с ним. Я объяснил, что тоже потерял, и поскольку мы возобновили наши отношения лишь перед его смертью, мой ресурс информации исчерпывается письмом, написанным им прошлой весной. Постепенно я рассказал ей об упомянутых Уокером важных моментах — падение с лестницы и сломанная нога в ночь после выпуска из университета, удачный номер в лотерее армейского призыва, переезд в Лондон и годы писаний и переводов, публикация единственной книги, решение бросить поэзию и начать изучать право, его социальная работа в северной Калифорнии, женитьба на Сандре Уилльямс, трудности межрасового брака в Америке, его приемная дочь Ребекка и ее двое детей — и потом я добавил, что если бы она захотела узнать еще больше, она должна была бы встретиться с его сестрой, та с радостью бы дополнила мой рассказ до мельчайших деталей. Как и обещала, Сесиль заплакала навзрыд. Меня тронуло ее знание самой себя, точное предсказание слез, но при этом, зная об их приближении, она не заставляла себя плачем. Это были подлинные, спонтанные слезы, и, хоть я и ожидал их, все равно мне стало очень жаль ее.

Она сказала: Он жил неподалеку, Вы знаете. Всего пол-минуты отсюда, на rue Mazarine. Я прошла то место по пути сюда — я здесь впервые за долгое время. Странно, не правда ли? Странно, что отеля должно быть уже нет, того ужасного, разваливавшегося на части, места, где жил Адам. Но оно все так же живо в моей памяти, как оно может уже больше не существовать? Я была там лишь однажды, один раз на час или два, но я не могу забыть этого, тот день все еще горит внутри меня. Я пошла туда, потому что я разозлилась на него. Однажды утром. Я пропустила школу и пошла в отель. Я поднялась по шатающейся лестнице, я постучала в его дверь. Я хотела задушить его, как я была зла, потому что я любила его. Я была дурой, понимаете, никому ненужным гадким утенком, неловкой дурочкой с очками на носу и вечно дрожащим сердцем; и я безрассудно влюбилась в такого парня, как Адам, в прекрасного Адама; зачем, Боже мой, он вообще заговорил со мной? Он стал близок мне. Он успокаивал меня. Он был добр ко мне, так добр, что моя жизнь была вся в его руках, а он был так добр ко мне. Я должна была знать, каким прекрасным человеком он был. Я не должна была сомневаться ни в одном его слове. Адам. Я мечтала о поцелуе с ним. Все, что я хотела — поцеловаться с Адамом, отдать себя ему — но мое время ушло, а мы так и не поцеловались, мы так и прикоснулись друг к другу, а потом его не стало.

Вот тогда Сесиль и заплакала навзрыд. Прошло две или три минуты, пока она смогла вновь заговорить, и в продолжение разговора она сказала то, что открыло дверь на следующий уровень нашей встречи. Извините, пробормотала она. Я несу чушь, как сумасшедшая. Вы же не знаете, о чем я.

Я знаю, сказал я. Я знаю совершенно точно, о чем Вы говорите.

Откуда Вы можете знать?

Поверьте, я знаю. Вы разозлились на Адама из-за того, что он не звонил Вам несколько дней. Ночью, перед первым днем Вашей школы, у него был ужин с Вами и Вашей матерью в квартире на rue de Verneuil. После десерта Вы сыграли на пианино для него — двух-частевую композицию Баха — и потом, пока Вас не было в комнате, Ваша мать успела поговорить с Адамом с глазу на глаз; и то, что она сказала ему, по-Вашему, напугало его.

Он рассказал Вам это?

Нет, он не рассказывал ничего. Но он написал об этом, а я прочитал написанное им.

Он послал Вам письмо?

Это была небольшая книга, вообще-то. Или попытка написать роман. Он провел последние месяцы жизни, работая над мемуарами о 1967 годе. Это был очень важный год для него.

Да, очень важный год. Кажется, я начинаю понимать.

Если бы не рукопись Адама, я бы никогда не узнал о Вас.

А сейчас Вы хотите узнать, что случилось потом, да?

Я вижу, почему Адам считал Вас умницей. Вы схватываете на лету.

Сесиль улыбнулась и зажгла очередную сигарету. Похоже, у Вас есть преимущество передо мной, сказала она.

В каком смысле?

Вы знаете гораздо больше обо мне, чем я знаю о Вас.

Вас, только восемнадцатилетнюю. Все остальное — неизвестность. Я искал Борна, я искал Марго Жоффруа, я искал Вашу мать, но нашел только Вас.

Потому что все остальные умерли.

О, какая жалость. Извините… особенно Ваша мать.

Она умерла шесть лет тому назад. В октябре — завтра будет ровно шесть лет. Через месяц после 9/11. У нее были проблемы с сердцем, и однажды ее сердце не выдержало. Ей было семьдесят шесть лет. Я хотела, чтобы она жила до ста, но, как Вы знаете, что мы хотим и что получаем — редко совпадает.

А Марго?

Я знала ее совсем немного. Мне сказали, она покончила жизнь самоубийством. Много лет тому назад — еще в семидесятые.

А Борн?

В прошлом году. Похоже. Но я точно не уверена. Еще, возможно, есть шансы, что он живет где-то.

Он и Ваша мать оставались в браке до ее смерти?

Брак? Свадьбы никогда не было.

Никогда не было? Но я думал…

Они об этом говорили, но ее не было.

Из-за Адама?

Частично, я полагаю, но не совсем. Когда он встретился с моей матерью и рассказал о тех диких обвинениях в адрес Рудольфа, она не поверила ему. Я тоже не поверила, сказать честно.

Вы были так разгневаны, что плюнули ему в лицо?

Да, я плюнула ему в лицо. Мой самый худший поступок в моей жизни, и я до сих пор не могу простить себя за это.

Вы написали Адаму письмо извинений. Означает ли это, что Вы поменяли свое мнение об его рассказе?

Нет, тогда еще нет. Я написала, потому что стало стыдно за сделанное, и я хотела, чтобы он узнал, как плохо я думала о себе. Я хотела поговорить с ним, но когда я наконец нашла мужество позвонить ему в отель, его уже там не было. Мне сказали, он уехал назад в Америку. Мне было непонятно. Почему он уехал так быстро? Единственное объяснение я смогла найти в том, что он был очень расстроен моим поступком, и потому не смог больше оставаться в Париже. Как Вам это самовлюбленное объяснение? Когда я попросила Рудольфа поговорить с главой Программы Колумбийского университета и узнать, что случилось, он сообщил мне, что Адам уехал из-за недовольства предметами его курса. Мне сразу стало ясно, что не из-за этого; я была уверена, он уехал и-за меня.

Сейчас Вы знаете больше об этом?

Да, больше. Но прошли годы, пока я узнала правду.

Годы. Это значит, что рассказ Адама не повлиял на решение Вашей матери.

Я бы так не сказала. После отъезда Адама Рудольф все время говорил о нем. Его же, все-таки, обвинили в убийстве, и он был очень зол на Адама, стоял на ушах, и все кипятился и ругал Адама неделю за неделей. Он должен быть посажен в тюрьму на двадцать лет, говорил он. Он должен быть высечен и повешен на ближайшем фонаре. Он должен быть сослан в колонию в Гайане. Его речи были чересчур злы, слишком злы, и моя мать стала уставать от него. Она знала Рудольфа очень долгое время, много лет, почти столько же, сколько знала моего отца, и почти все это время он был очень вежлив с ней — заботливый, чуткий, благородный. И до этого были, конечно, моменты, особенно, когда он начинал говорить о политике, но только и всего, ничего личного о других людях. А сейчас он был в гневе столь долгое время, и, я думаю, у нее стали появляться сомнения в нем. Готова ли была она провести остаток жизни с человеком таких отрицательных эмоций? Через месяц или два Рудольф стал успокаиваться, и к Рождеству его гневные выходки прекратились. Всю зиму он был спокоен, помню я, но потом наступила весна, май шестьдесят восьмого, и вся страна взорвалась. По мне, это был один из самых лучших периодов в моей жизни. Я маршировала на демонстрациях, я участвовала в закрытии нашей школы и неожиданно стала активисткой, революционеркой с горящими глазами, мечтающей покончить с правительством. Моя мать симпатизировала студентам, а для правых взглядов Рудольфа они были отребьем. Он и я затеяли ужасный спор той весной, отчаянные крики словесных поединков о праве и законе, Марксе и Мао, анархизме и восстании; и, впервые, политика уже не была просто политикой, это было уже что-то личное. Моя мать оказалась посередине нас, отчего она становилась все более печальной, более молчаливой и замкнутой. Развод с моим отцом должен был завершиться в июне. Во Франции разводящиеся супруги обязаны предстать перед судьей в последний раз перед подписанием бумаг. Их спрашивают, может, они передумали, изменили свое мнение или все так же готовы завершить свои отношения. Мой отец был в госпитале — думаю, Вы все знаете о нем — и моя мать пошла к судье одна. Когда он спросил ее, если она передумала свое первоначальное решение, она сказала — да, она изменила свое решение и больше не хочет развода. Она защищала себя от Рудольфа, понимаете. Она уже не хотела выходить за него замуж, и, оставаясь в браке с моим отцом, она не могла выйти замуж.

Как реагировал Борн?

С огромным уважением. Он сказал, что понял, отчего она не решилась, что преклоняется перед ней за ее верность и мужество, что он понимает — она экстраординарная и благородная женщина. Совсем не то, что можно было ожидать от него, но это было так. Он вел себя изумительно.

Сколько лет после этого жил Ваш отец?

Полтора года. Он умер в январе семидесятого.

Борн вернулся со своим предложением?

Нет. Он уехал из Парижа после шестьдесят восьмого и начал преподавать в Лондоне. Мы видели его на похоронах моего отца, и через несколько недель после этого он написал моей матери длинное, очень сердечное письмо о прошлом, но это уже был конец. Вопрос женитьбы больше никогда не возникал.

А Ваша мать? Нашла ли она кого-нибудь?

У нее были мужчины, но она так и не вышла замуж.

А Борн уехал в Лондон. Встречались ли Вы с ним когда-нибудь после этого?

Однажды, через восемь месяцев после смерти моей матери.

И?

Извините. Не думаю, что смогу рассказать об этом.

Почему?

Потому что если я начну рассказывать Вам о случившемся, я не смогу объяснить, каким странным и неприятным было это для меня.

Вы хотите меня заинтриговать?

Немного. На Вашем языке, я не смогу рассказать ничего, но Вы сможете прочесть, если захотите.

О, понятно. И где этот Ваш загадочный текст?

В моей квартире. Я веду дневник с двенадцати лет, и я написала довольно много о случившемся в доме Рудольфа. Глазами очевидца, если хотите. Я думаю, Вам будет интересно. Если так, я могу скопировать страницы и принести их Вам сюда завтра. Если Вас не будет в номере, я оставлю копию на регистрации.

Спасибо. Это очень щедро с Вашей стороны. Не могу дождаться, чтобы прочесть их.

А сейчас, сказала Сесиль, широко улыбаясь и доставая из ее кожаной сумки красную тетрадь, давайте перейдем к вопроснику для НЦНР?


На следующий день, когда моя жена и я вернулись в отель после длительного обеда с ее сестрой, меня ожидал пакет. В дополнение к скопированным страницам ее дневника Сесиль приложила короткое письмо. Она благодарила меня за угощение виски, за терпение во время ее гротескных и неприличных слез и за предоставление столь длительного времени для разговора об Адаме. Затем она извинилась за неразборчивый почерк и предложила помощь, если у меня возникнут трудности с расшифровкой. Я нашел ее почерк очень разборчивым. Каждое слово было понятно, ни одно слово, ни один знак не смутил меня. Дневник был написан, конечно, на французском языке, и то, что следует ниже, — мой перевод на английский, предлагаемый с полного разрешения автора.

У меня нет ничего добавить. Сесиль Жуэ — последний человек из истории Уокера, кто еще жив, и потому, что она — последняя, получается, что она и должна сказать последнее слово.

ДНЕВНИК СЕСИЛЬ ЖУЭ

4/27. Пришло письмо от Рудольфа Борна. Шесть месяцев после происшедшего, он только сейчас узнал о смерти Мамы. Сколько времени прошло, когда я видела его в последний раз, слышала о нем? Двадцать лет, кажется, может, и все двадцать пять.

Похоже, он был очень огорчен, потрясен новостью. Почему это произвело на него такое воздействие после стольких лет молчания? Он пишет очень живо о силе ее характера, ее гордом терпении и душевной теплоте, ее способности понимать других. Он никогда не переставал любить ее, пишет он, и с ее уходом из этого мира он потерял часть себя.

Он — на пенсии. 71, неженат, в добром здоровии. Последние шесть лет он живет на Квилии, небольшом острове между Тринидадом и Гренадинскими островами, где Атлантический океан переходит в Карибский залив, чуть севернее экватора. Я никогда не слышала об этом острове. Я должна не забыть посмотреть о нем.

В последнем предложении письма он спросил, что нового у меня.


4/29. Написала ответ Р.Б. Немного откровеннее, чем хотела, но, только я начну говорить о себе, мне трудно остановиться. Когда письмо дойдет до него, он будет знать о моей работе, о замужестве со Стефаном, о смерти Стефана три года тому назад, и как одинока и суха моя жизнь. Кажется, что я написала немного лишнего.

Какие чувства у меня к этому человеку? Очень сложные, неоднозначные, смесь сочувствия и безразличия, дружбы и настороженности, преклонения и непонимания. У Р.Б. много превосходных качеств. Глубокий ум, прекрасные манеры, веселый, щедрый. После аварии с Папой он не отвернулся от нас и стал нашей поддержкой на многие года. Он вел себя очень прилично с Мамой, благородный компаньон, помогающий и обожающий ее, всегда рядом в любых трудностях. Мне не было двенадцати лет, когда наш мир замкнулся, сколько раз он вытягивал меня из трясины печали, ободряя меня, гордясь моими смешными достижениями, прощая мои подростковые страдания? Столько положительных качеств, столько благодарности ему, и, все равно, я никак не могла принять его полностью. Связано ли это было с нашими столкновениями в мае 68-го, теми лихорадочными майскими неделями, когда мы находились в непрекращающейся войне друг с другом, отчего и образовалась между нами трещина? Возможно. Но мне хотелось бы думать о себе, как о человеке, не старающемся помнить плохое и прощающим других — и в глубине я верю, что простила его давным-давно. Простила, потому что я улыбаюсь, когда вспоминаю то время и не чувствую никакой злости. А что во мне — это сомнение, и оно начало вызревать во мне много месяцев ранее — тогда осенью, когда я влюбилась в Адама Уокера. Дорогого моему сердцу Адама, пришедшего к Маме с теми ужасными обвинениями против Р.Б. Невозможно поверить в них, но сейчас, после стольких лет, сейчас, после размышлений и бесконечных раздумий, почему Адам рассказал такое, становится очень трудно верить во что-то одно. Конечно, между Адамом и Р.Б. пробежала кошка, конечно, Адам решил, что будет лучше для Мамы отменить свадьбу, и тогда он придумал историю, чтобы напугать ее и изменить ее решение. Ужасную историю, слишком ужасную, чтобы была правдивой, и тут-то он и просчитался; но Адам был по сути хорошим человеком, и если он думал, что в прошлом Р.Б. было что-то отвратительное, значит, так и было. Отсюда и мои сомнения, усиливающиеся во мне с годами. Но я не могу судить никого на основании лишь моих сомнений. Должно быть доказательство, а если его нет, я должна верить Р.Б. на слово.


5/11. Ответ от Р.Б. Он пишет, что живет вдали от людей, в доме, вырубленном из одного большого камня, с видом на океан. Дом называется Лунным Холмом, а удобства довольно примитивны. Окна — пробитые в камне отверстия без стекол. Ветер беспрепятственно влетает в дом, дождь — тоже, а также — насекомые и птицы, и совершенно нет никакой разницы между нахождением внутри дома и снаружи. У него есть электрический генератор, но машина часто ломается, и половину времени они проводят с керосиновыми лампами. Всего живет четыре человека в доме: смотритель-мастер-на-все-руки Самуэль, старая кухарка Нэнси и молодая служанка Мелинда. В доме есть телефон и радио, но нет телевизора, почта не доставляется, и нет водопровода. Самуэль ходит на почту в город (двенадцать миль), а вода хранится в деревянных хранилищах над раковинами и туалетом. Вода для душа набирается в пластиковые пакеты, которые вешаются на крюк над головой. Пейзаж и цветущий и в то же время бесплодный. Многочисленные растения — повсюду (пальмовые деревья, гевеи, сотни видов диких цветов), и в то же время вулканическая поверхность усыпана торчащими повсюду камнями и булыжниками. Земные крабы гуляют по саду (он описывает их как маленькие танки, доисторические создания, принадлежащие скорее ландшафту луны), и от постоянного нашествия кровососущих насекомых, а так же присутствия тарантул, все спят в кроватях с защитными сетками. Он проводит свое время в чтении (последние два месяца он основательно штудирует Монтеня) и пишет заметки к мемуарам, которые он надеется начать в скором будущем. Каждый вечер он ложится в гамак возле окна в гостиной и снимает на видео закат. Он называет его самым потрясающим представлением на Земле.

Мое письмо вызвало в нем ностальгию, пишет он, и он сожалеет, что позволил удалиться себе от меня. Однажды мы были очень близки, очень хорошими друзьями, но после расставания с моей матерью он решил, что не имеет права оставаться в тех же отношениях со мной. А сейчас, лед отношений был вновь разбит, и у него возникло намерение переписываться со мной — полагая, что и я захочу этого.

Ему было очень жаль услышать о смерти моего мужа, очень жаль узнать о моих трудностях ближайших лет. Но ты все еще молода, добавляет он, чуть за пятьдесят, столько много впереди, и ты не должна терять надежду.

Это были заезженные от постоянного употребления фразы, но я чувствую, что он не кривит душой; да и кто я такая, чтобы отвергать добрые жесты честных намерений? Правда в том — я тронута.

И тогда, внезапное решение. А почему бы и не съездить к нему? Надвигаются праздники, пишет он, и, возможно, внезапный бросок через океан принесет что-нибудь хорошее. В доме есть несколько спален, и найти комнату для меня не представляет трудности. Как он будет счастлив вновь увидеть меня, провести немного времени вместе после стольких лет. Он пишет в письме свой телефонный номер, если мне будет интересно.

Интересно ли мне? Трудно сказать.


5/12. Информации об острове совсем немного. Я прочесала весь интернет, где нашла лишь пару коротких поверхностных историй и немного туристической информации. Плоские описания плохим языком, банальные до абсурдности: сияющее солнцепрекрасные пляжисамая голубая вода в этом райском уголке.

Я нахожусь сейчас в библиотеке, и выходит так, что нет ни одной отдельной книги, посвященной Квилии — только небольшое количество статей, похороненных в многочисленных томах об этом регионе. Во время до-Колумбовой эпохи остров был населен индейцами Сибонеи, покинувшими это место впоследствии и замененными Араваками, которых в свою очередь вытеснили Карибы. Во время колонизации в 16-ом веке голландцы, французы и англичане проявили интерес к острову. Были столкновения с индейцами, столкновения между европейцами, а, когда начали прибывать чернокожие рабы с Африки, смертей прибавилось. Наконец, в 18-ом веке остров был признан ничейной зоной, поделенной между французами и англичанами, но после Семилетней войны и Парижского соглашения французы покинули остров, и Квилия перешла под контроль Британской империи. В 1979 году остров обрел независимость.

Пять миль в длину. Сельское хозяйство, рыболовство, кораблестроение и ежегодный отстрел одного кита. Население — три с половиной тысячи — в основном, выходцы из Африки, но также и потомки карибов, англичан, ирландцев, шотландцев, азиат и португальцев. Одна книга сообщает, что большая группа шотландских моряков попала на Квилию в 18-ом столетии. У них не было возможности вернуться домой, так что они поневоле остались здесь и перемешались с чернокожим населением. Двести лет спустя, результатом этого смешения стала раса рыжих африканцев, голубо-глазых африканцев и африканцев-альбиносов. Как пишет автор: Остров — лаборатория человеческих возможностей. Он опровергает наши устоявшиеся идеи о человеческих расах — и, возможно, полностью разрушает идею расы, как таковой.

Неплохая фраза. Лаборатория человеческих возможностей.


5/14. Трудный день. После обеда я поняла, что сегодня ровно четыре месяца после того, как у меня были последние месячные. Означает, что уже началось? Я ожидала знакомые неприятные ощущения, что буду раздраженной, и что кровь появится как всегда. Я не говорю о способности рожать детей. Я никогда и не хотела этого. Александр почти уговорил меня для этого, но мы разошлись прежде, чем что-нибудь началось. Со Стефаном вопрос о детях не возникал никогда.

Нет, я не о детях. Я слишком стара для этого, даже если бы я и захотела. Это о том, что я больше не женщина, что женственность покидает меня. Сорок лет я была горда своей кровью. Я была рождена под проклятием счастья, разделенного мной с каждой женщиной на свете. А сейчас я отрезана от них, как бы кастрирована. Чувствуется, как начало конца. Женщина в после-менопаузе — сегодня, старушенция — завтра, а потом — могила. Я слишком устала, чтобы плакать.

Наверное, я должна поехать на Квилию, несмотря на все мои сомнения. Мне нужно встряхнуться, вдохнуть свежего воздуха.


5/17. Только что говорила с Р.Б. Странно слышать этот голос снова после стольких лет, но он звучал довольно живо, в полном порядке. Когда я сказала ему о том, что решила принять его приглашение, он начал кричать в трубку. Превосходно! Превосходно! Какая прекрасная новость!

Через месяц (по словам Р.Б.) мы будем пить ромовые пунши Самуэля, по очереди снимать закаты и проводить лучшее время в нашей жизни.

Я закажу билеты завтра. Пять дней в конце июня. Вычесть два дня на дорогу, и остается три дня на Квилию. Если все будет прекрасно, я всегда могу остаться на еще некоторое время. Если будет не так, я полагаю, три дня я смогу выдержать.


6/23. После долгого полета через Атлантический океан, я сижу в помещении для транзитных пассажиров в аэропорту Барбадоса, ожидая одномоторного самолета на Квилию, отбывающего отсюда через два с половиной часа (по расписанию).

Невыносимая жара, повсюду плотный круг жары окружает мое тело, жара тропиков, от такой жары тают все мысли в голове.

В зале аэропорта патрулирует около десятка солдат, вооруженных автоматами. Атмосфера злости и недоверия, враждебность в каждом взгляде. Что происходит? Десяток чернокожих солдат с автоматами в руках и толпы недовольных потных путешественников с многочисленными баулами и хнычащими детьми.

В помещении для транзитных пассажиров почти все — белокожие. Длинноволосые серферы из Америки, пьющие пиво и громко разговаривающие австралийцы, европейцы разных непонятных стран, пара азиатских лиц. Скука. Повсюду кружатся вентиляторы. Приглушенная музыка, переставшая быть музыкой. Место, переставшее быть местом.


Девять часов спустя. Одномоторный самолет был самым маленьким самолетом, на котором я когда-нибудь летала. Я сидела рядом с пилотом, два других пассажира сидели прямо за нами; и, как только мы взлетели, я поняла, что мы зависели от каждого ветра, попавшегося нам на пути, что даже небольшое изменение в воздухе могло изменить направление полета. Мы качались и болтались и ныряли носом вверх и вниз, мой желудок поднялся к моему рту; и все равно я наслаждалась полетом, наслаждалась бесплотностью, ощущая близость вечно-меняющегося воздуха.

Глядя сверху, остров — не больше точки, серо-зеленое пятнышко лавы, выплеснувшей из океана. А вода вокруг него голубая — да, самая голубая вода в этой части рая.

Будет преувеличением назвать аэропорт в Квилии аэропортом. Прежде всего, это — посадочная полоса, лента асфальта, вытянувшаяся у основании высокой, устрашающей горы, и может принять на посадку ничего больше, чем игрушечный самолет. Мы получили наш багаж внутри вокзала — крошечная коробка пемзо-бетона — и затем прошли через таможню и паспортный контроль. Даже в после-9/11 Европе я не подвергалась такому тщательному досмотру моего багажа. Мой чемодан был открыт, и каждый предмет одежды был поднят и осмотрен, каждая книга — встряхнута за корешок, вся обувь — перевернута, заглянута внутрь, обыскана — медленно и методично, как будто эта процедура не могла не пройти ни при каких обстоятельствах гораздо быстрее. Человек в паспортном контроле был одет в отутюженную форму, символ законности и официоза, и он тоже принял участие в пытке надо мной прежде, чем пропустил меня. Он спросил о цели приезда, и на моем средненьком, с большим акцентом, английском я рассказала ему, что приехала провести несколько дней со знакомым. Каким знакомым? Рудольф Борн, ответила я. Это имя было ему знакомо, и тогда он спросил (совсем уж неприлично, я полагаю), как долго я знакома с мистером Борном. Всю мою жизнь, сказала я. Всю Вашу жизнь? Мой ответ, похоже, озадачил его. Да, всю мою жизнь, повторила я. Он был близким другом моих родителей. А, Ваших родителей, сказал он, кивая головой в согласии и, по всей видимости, довольный моим ответом. Я подумала, что мы покончили со всем, но тут он открыл мой паспорт и три минуты разглядывал его подозрительным, терпеливым взглядом эксперта по уголовным делам, внимательно изучая каждую страницу, останавливаясь на каждом штампе, будто все мои прошлые путешествия были ключом к решению загадки моей жизни. В конце концов он достал форму, отпечатанную на узкой полоске бумаги, тщательно расположил ее в соответствии с углами стола и отточенным жестом шлепнул по бумаге. После скрепления формы с моим паспортом, он намочил чернилами резиновую печать, прижал штамп рядом с формой и аккуратно добавил название Квилия к списку стран, разрешенных мне для посещения. Французские бюрократы славятся своей маниакальной точностью и холодной эффективностью. По сравнению с этим человеком они — любители.

Я окунулась в кипящую послеполуденную жару, ожидая встретить Р.Б., но его не было. Моим спутником был Самуэль, смотритель дома, сильный, красиво сложенный, очень привлекательный молодой человек в возрасте около тридцати лет — с чрезвычайно черной кожей, объясняющей, что он — не потомок тех шотландских моряков, заброшенных сюда в 18-ом веке. После моих встреч с высокомерными и молчащими людьми в аэропорту, я с облегчением встретилась с улыбками, обращенными ко мне.

Не заняло много времени понять, почему работа сопровождения меня к Лунному Холму была поручена Самуэлю. Сначала мы ехали в машине десять минут, отчего я подумала, что он мог бы отвезти меня прямиком к дому, но затем Самуэль оставновил машину, и весь остальной путь — мягко сказано, почти весь путь, более часа пути перед нами — мы прошли пешком. Это была непростая дорога, утомительное карабкание по крутой, заросшей корнями тропе, вымотавшей меня и оставившей без дыхания уже через пять минут. Я — человек, работающий в библиотеках, пятидесятитрехлетняя женщина, курящая слишком много и у которой вес немного больше, чем надо, и мое тело не предназначено для подобных упражнений. Я была чрезвычайно унижена моей неспособностью и путом, залившим всю мою одежду, тучами насекомых, танцующих возле моей головы, моими частыми просьбами остановиться и отдохнуть, скользящими подошвами моих сандалий, отчего я падала всю дорогу. Но хуже всего, хуже моих физических испытаний, был стыд от вида Самуэля, идущего впереди меня, стыд от вида Самуэля, несущего мой чемодан на своей голове, мой слишком тяжелый чемодан, заложенный весом ненужных книг, и было невозможно отделаться от образа чернокожего человека, несущего вещи белой женщины на своей голове, ужасов колониального прошлого, жестокостей Конго и Французской Африки, столетий боли…

Я не должна так думать. Я превращаюсь в ничто, и если я хочу прожить это время без последствий, я не должна терять внутреннего равновесия. Реальность в том, что Самуэль выглядел совершенно невозмутимым. Он ходил вверх и вниз по этому склону тысячи раз, он носит вещи на своей голове, как в порядке вещей, и для того, кто был рожден на таком бедном острове, работа в доме Р.Б. должна считаться хорошей работой. Когда бы я ни просила его остановиться, он выполнял это без малейшего неудовольствия. Нет проблем, ма’эм. Потихоньку, полегоньку. Когда дойдем, тогда и дойдем.

Р.Б. дремал в своей комнате, когда мы достигли вершины горы. Странно для чьего-нибудь взгляда, но за время его сна у меня появилась возможность привести в порядок мою комнату (высоко, очень высоко, с видом на океан) и себя. Я приняла душ, одела чистую одежду и управилась с волосами. Хоть это и совсем немного, но, по крайней мере, я избежала чувства стыда быть увиденной в жалком виде. Поход к вершине горы почти уничтожил меня.

Несмотря на мои усилия, я заметила разочарование в его глазах, когда я вошла в гостиную комнату часом позже — первый взгляд через столько лет, и горькое понимание, что когда-то молодая девушка превратилась в неухоженную, уже-не-так-привлекательную, более чем средних лет женщину с менопаузой.

К сожалению — нет, я думаю, что к счастью — разочарование было общим. В прошлом он был для меня очень привлекательным, по-своему неплохо выглядящим и очень близким к идеальному воплощению мужской уверенности и силы. У Р.Б. никогда не было стройной фигуры, но с годами, с последнего раза, когда я видела его, он значительно прибавил в весе, вагон лишних килограммов; и, когда он встал, приветствуя меня (шорты, с голым торсом, без носков и обуви), я была поражена величиной его живота. Огромный, величиной с медицинский шар для физических упражнений, а с потерей большинства волос на голове, его череп стал напоминать волейбольный мяч. Смешное сравнение, я знаю, но сознание всегда лепит странные образы; и то, что я увидела, когда он встал и подошел ко мне: человек, состоящий из двух округлостей — медицинский шар и волейбольный мяч. Сейчас он стал гораздо больше, но не превратился в ожиревшего, болтающегося складками кита — просто больше. Кожа на животе, вообще-то, выглядела плотно натянутой, и, за исключением наслоений вокруг его колен и шеи, он выглядел хорошо для мужчины его лет.

Через мгновение после первого взгляда, разочарование исчезло с его лица. Со всем апломбом опытного дипломата Р.Б. расплылся в улыбке, распростер свои объятия и обнял меня. Какое чудо, сказал он.

Это объятие было самым торжественным моментом вечера. Потом мы пили ромовый пунш, приготовленный Самуэлем (очень неплохой), я смотрела, как Р.Б. снимал закат (по-моему, бессмысленно), и затем мы сели ужинать (тяжелая еда, говядина в густом соусе, совсем неподходящая к такому климату — скорее для середины зимы в Эльзасе). Старая кухарка Нэнси — совсем нестарая, сорок, сорок пять лет — и мне кажется, у нее две работы в этом доме: кухарка днем и партнер в постели Р.Б. ночью. Мелинде чуть больше двадцати лет, и, похоже, слишком молода для второй работы. Она — прекрасная девушка, кстати, так же, как и красив Самуэль, высокая, стройная фигура со скользящей походкой; и с первого взгляда между ними нетрудно догадаться, что они вместе. Нанси и Мелинда принесли нам еду, Самуэль очистил стол и помыл посуду; и по прибытии блюд во мне нарастало чувство неудобности. Мне не нравится, чтобы слуги прислуживали мне. Мне становится не по себе, особенно в такой ситуации, когда трое работают для двоих, трое чернокожих работают для двух белых. Вновь: неприятное эхо колониального прошлого. Ну как тут можно избавиться от ощущения стыда? Нанси, Мелинда и Самуэль отнеслись к работе с холодным спокойствием, и хотя мне досталось много вежливых улыбок от них, они выглядели немного настороже, безразлично. Что они могли подумать о нас? Они, скорее всего, смеются за нашей спиной — и по праву.

Присутствие слуг расстроило меня, да, но не настолько, как сам Р.Б. После его теплого приветствия мне показалось, будто он не знает, что делать со мной. Он продолжал говорить, что я должно быть устала, что дорога вымотало меня, что путешествия — современное изобретение для разрушения человеческого тела. Я не стану опровергать, что я была устала и вымотана перелетом, что мои мышцы ныли от битвы с горой, но я хотела наговориться, чтобы вспомнить прошлые времена, как он написал в письме, но выглядело так, что он не хотел пускаться в воспоминания. Наш разговор за ужином был убийственно скучным. Он рассказал мне историю, как он набрел на Квилию и как купил этот дом, поведал об особенностях местной жизни, а затем прочитал лекцию о флоре и фауне острова. Поразительно.

Сейчас я лежу в кровати, затянутой белой сеткой от насекомых. Мое тело воняет препаратом OFF, противомоскитным средством, пахнущим токсичными и смертельными химикалиями; и зеленые, отгоняющие все живое, угли с обоих сторон кровати медленно горят, выделяя струйки дыма.

Я спрашиваю себя, что я тут делаю.


6/26. Ничего за два дня. Было невозможно писать, невозможно найти спокойный момент, лишь сейчас, когда я покинула Лунный Холм и на пути в Париж, я могу описать всю историю и дойти до горького конца. Горечь — это самое точное слово. Я чувствую горечь от того, что произошло, и я знаю, что эта горечь останется со мной надолго.

Все началось на следующее утро, утро после моего прибытия в дом, 24-го. За завтраком в столовой Р.Б. спокойно поставил свою чашку кофе, посмотрел мне в глаза и попросил меня выйти за него замуж. Это было так далеко от меня тогда, так неожиданно, что я разошлась в смехе.

— Вы шутите, сказала я.

— Почему бы и нет? ответил он. Я здесь совсем одинок. У тебя никого нет в Париже; ты приехала на Квилию и живешь со мной, я сделаю тебя самой счастливой женщиной в мире. Мы прекрасно подходим друг к другу, Сесиль.

— Вы слишком стары для меня, дружище.

— Ты уже была замужем за человеком старше меня.

— Ну и что. Стефан мертв. У меня нет никакого желания вновь становиться вдовой.

— А я не Стефан. Я крепкий. У меня отличное здоровье. Годы и годы жизни впереди у меня.

— Пожалуйста, Рудольф. Я не хочу говорить об этом.

— Ты забыла, как мы обожали друг друга.

— Я всегда хорошо относилась к Вам, но я никогда не была от Вас без ума.

— Много лет тому назад я хотел жениться на твоей матери. Но это был лишь повод. Я хотел жить с ней, чтобы быть поближе к тебе.

— Это смешно. Я была тогда ребенком — неловким, незрелым ребенком. Вы совсем не интересовались мной.

— Я очень хорошо скрывал это. Все почти что случилось, все должно было случиться, все трое хотели, чтобы случилось, а потом приехал в Париж этот американец и все разрушил.

— Нет, не из-за него. И Вы знаете это. Моя мать не поверила в его рассказ, и я тоже не поверила.

— Вы были обе правы, что не поверили. Он был лжец, хитрый злой молодой человек, решивший разрушить мою жизнь. Да, я совершал ужасные ошибки в моей жизни, но убийства того парня в Нью Йорке никогда не было. Я никогда и не прикасался к нему. Твой дружок все придумал.

— Мой дружок? Это смешно. У Адама Уокера были поважнее дела, чем влюбляться в такую, как я.

— И если вспомнить… я же и был тот, кто познакомил тебя с ним. Я думал, что тебе будет лучше. Какой глупый поступок.

— Мне и было хорошо. А потом я оттолкнула его от себя и оскорбила. Я сказала ему, что он свихнулся. Я пожелала, чтобы его язык был вырван из его рта.

— Ты никогда не рассказывала мне об этом. И правильно сделала, Сесиль. Я горд твоим поступком. Он получил, что заслуживал.

— Заслуживал? Что это значит?

— Я говорю об его стремительном отъезде из Франции. Ты знаешь, почему он уехал?

— Он уехал из-за меня. Потому что я плюнула ему в лицо.

— Нет-нет, не так все просто.

— О чем Вы говорите?

— Его выслали. Полиция поймала его с тремя килограммами наркотиков — марихуана, гашиш, кокаин. Не могу вспомнить, что именно. Менеджер того гнилого отеля выдал его. Полицейские обыскали комнату, и тут Адаму Уокеру наступила крышка. Ему оставалось или пойти под суд во Франции или покинуть страну.

— Адам и наркотики? Это невозможно. Он всегда был против их, он их ненавидел.

— Значит, не так, согласно полиции.

— А как Вы об этом узнали?

— Следователь был мой друг. Он рассказал мне об этом деле.

— Какое совпадение. А почему он захотел рассказать Вам о таких вещах?

— Потому что он знал, что я был знаком с Уокером.

— Вы все затеяли, да?

— Конечно, нет. Не смеши меня.

— Вы затеяли. Признайтесь, Рудольф. Вы были тем, из-за кого Адама выгнали из страны.

— Ты не права, моя дорогая. Я не скажу, что мне было жалко, когда он уехал, но я и не отвечаю за это.

— Это же было так давно. Почему же врать и сейчас?

— Клянусь могилой твоей матери, Сесиль. Я не был к этому причастен.


Я не знала, что и подумать. Возможно, он говорил правду, возможно, что и нет, но в тот момент, когда он начал говорить о могиле матери, я поняла, что больше не хочу находиться с ним в одной комнате. Я была слишком расстроена, почти готова расплакаться, слишком огорчена для продолжения разговора. Во-первых, его безумное предложение о женитьбе, затем — гнусные новости об Адаме, и, внезапно, я уже не смогла сидеть с ним за одним столом ни секундой дольше. Я встала со стула, сказала ему, что мне нехорошо и быстро удалилась в мою комнату.

Полчаса спустя, постучался Р.Б. и спросил, мог ли он зайти ко мне. Я замешкалась на мгновение, раздумывая, если у меня остались силы на препирания с ним. Прежде, чем я решила, раздался еще один стук в дверь, громче и настойчивее, чем предыдущие, а затем он просто открыл дверь.

— Я прошу прощения, сказал он, направляясь своей полуголой тушей к стулу в дальнем углу комнаты. Я не хотел, чтобы ты нервничала. Боюсь, это был неправильный подход.

— Подход? Подход к чему?

Пока Р.Б. усаживался на стул, я присела на небольшую деревянную скамейку под окном. Он сидел в метре от меня. Как я хотела, чтобы он не появился так скоро после моего ухода из столовой, но сейчас он выглядел по-настоящему кающимся, и мне показалось, что я смогла бы продолжить разговор.

— Подход к чему? Я повторяю.

— К определенным… как бы это сказать?… к определенным будущим… к определенным возможным домашним приготовлениям в ближайшем будущем.

— Извините, что разочаровываю Вас, Рудольф, но мне неинтересны свадьбы. Ни с Вами, ни с кем угодно.

— Да, вижу. Это ты так думаешь сейчас, но завтра ты можешь поменять свое мнение.

— Сомневаюсь.

— Моя ошибка, что я не поделился моими мыслями с тобой. Я живу с этой идей с тех пор, как получил твое письмо в прошлом месяце, и после долгих раздумий по этому поводу, она стала очень реальной для меня, как будто стоило только произнести слово, и все тут же случится. Похоже, я был слишком одинок последние шесть лет. Иногда я путаю мои мысли об окружающем мире с самим миром. Извини, если я тебя обидел.

— Я не обиделась. Удивилась, наверное, было бы правильным словом.

— В твоей ситуации — в твоей нынешней ситуации — я бы хотел предложить эксперимент. Эксперимент в виде бизнес-предложения. Помнишь о книге, я рассказал о ней в одном из писем?

— Вы упомянули о заметках к мемуарам, которые хотели написать.

— Точно. Я почти готов начать, и я хочу, чтобы ты помогла мне в этом. Я хочу, чтобы мы написали книгу вместе.

— Вы забываете, у меня уже есть работа в Париже. Работа, которая значит очень много для меня.

— Сколько бы ты не получала в Центре, я его удвою.

— Вопрос не в деньгах.

— Я не прошу тебя бросить работу. Все, что ты должна сделать — это взять отпуск за свой счет. Написать книгу займет около года, и если ты не захочешь оставаться со мной, когда мы закончим, — возвращайся в Париж. В то же время ты будешь зарабатывать в два раз больше, чем сейчас — бесплатная комната и еда, кстати — и в процессе написания может статься, что ты выйдешь за меня замуж. Эксперимент в виде бизнес-предложения. Теперь видишь, о чем я?

— Да, вижу. Но почему мне будет интересно работать над чьей-то книгой? У меня есть, чем заняться.

— Когда ты узнаешь, о чем книга, тебе станет интересно.

— Книга о Вашей жизни.

— Да, но что ты знаешь о моей жизни, Сесиль?

— Что Вы — профессор права и международных отношений.

— Среди прочих вещей, да. Но я не только преподавал о государстве, я и работал на него.

— Французское правительство?

— Конечно. Я же, ведь, француз?

— И какую работу Вы делали?

— Секретную.

— Секретную… Вы говорите о шпионаже?

— Грязная работа во всех ее проявлениях, дорогая.

— Что Вы говорите. Я и не знала.

— Для меня это еще началось с Алжира. Я начал молодым и продолжал работать на них до самого конца Холодной войны.

— Другими словами, у Вас есть захватывающие истории.

— Больше, чем захватывающие. Истории, от которых стынет кровь.

— А Вам разрешат опубликовать такие истории? Я думала, что есть законы, предотвращающие обнародывание секретов для тех, кто работал на правительство.

— Если возникнут трудности, мы переделаем рукопись и напечатаем ее в виде романа — под твоим именем.

— Моими именем?

— Да, твоим именем. Я останусь в стороне, а тебе достанется вся слава.


Я больше не верила ни одному его слову. Когда Р.Б. покинул комнату, я была полностью уверена, что он — безумец, что он потерял рассудок и сошел с ума. Он провел столько много лет на Квилии, и тропическое солнце выжгло все его извилины в мозгу и довело его до края здравого смысла. Шпионаж. Женитьба. Мемуары, написанные в форме романа. Он был, как ребенок, отчаявшийся ребенок, придумывавший вещи по ходу жизни, говорящий все, что ни приходило в голову, и сам начинающий верить в эту придумку, и в которой он потом начинал нуждаться — в моем случае, странная, совершенно нереальная идея, что он хочет жениться на мне. Он не хотел жениться на мне. Он и не мог хотеть этого. Но если он даже и хотел, и если он даже и думал, что мог, тогда это все и подтверждает, что он был не в своем уме.

Я притворилась поддакивающей ему, играя роль, будто я восприняла его эксперимент в виде бизнес-предложения серъезно. Испугалась ли я его или просто решила избежать неприятной сцены? Я думаю, немного и того и другого. Я не хотела сказать ничего, чтобы спровоцировать его гнев, но в то же время наш разговор был невероятно выматывающим, и я хотела отделаться от него как можно быстрее. Так ты подумаешь обо всем? спросил он. Да, сказала я, я обещаю подумать обо всем. Но Вы должны рассказать мне больше о книге прежде, чем я решу что-либо. Конечно, ответил он, без вопросов. У меня сейчас есть работа для Самуэля, но мы сможем поговорить во время обеда. Затем он потрепал меня по щеке и сказал: Я так рад, что ты приехала. Мир никогда не выглядел для меня красивее, чем сейчас.

Я не пошла на обед. Я сказала, что плохо чувствовала себя, что было правдой и неправдой. Я смогла бы пойти, если бы заставила себя, если бы я хотела, но я не была настроена на подвиги, и просто не хотела идти. Мне нужно было отдохнуть от Р.Б., и сказать правду — последствия перелета сказались на мне. Я была вымотана, устала. И не снимая одежды, я легла на кровать и проспала три часа. Я проснулась вся в поту, влагой были покрыты все поры моей кожи, мой рот был сух, в голове стучало. Сняв одежду я пошла в ванную комнату, повесила один из пластиковых пакетов на душевой крюк, открыла краник, и вода полилась по моей голове. Прохладный душ посередине полуденной жары. Окно ванной представляло собой вырезанное в камне отверстие, выходящее на вершину отвесной скалы, и внизу не было ничего, кроме огромного, сияющего океана. Мир никогда не выглядел для меня красивее, чем сейчас. Да, сказала я себе, это место без сомнения красиво, но суровой красотой, враждебной красотой, и мне захотелось уехать отсюда.

Я хотела сделать запись в дневнике, но была слишком взволнована для спокойного сидения. И потом ко мне пришла мысль, что я должна отложить все мои записи до окончания поездки. А что, если Р.Б. проникнет в мою комнату и найдет дневник, задумалась я, что, если он увидит вещи, которые я напишу о нем? Мало не покажется. Мне даже может угрожать опасность.

Я пробовала читать, но чтение было за пределами моей сосредоточенности. Все эти ненужные книги, притащенные для солнечных праздников. Романы Бернхарда и Вила-Матаса, стихи Дюпена и дю Буше, эссеистика Сакса и Дидеро — все дорогие мне книги, но ненужные сейчас, когда я добралась до пункта назначения.

Я сидела на стуле возле окна. Я походила по комнате. Я вновь села на стул.

А что, если Р.Б. не сошел с ума? спросила я себя. А что, если он забавляется игрой со мной, предложив руку, чтобы посмеяться от души надо мной? Это было тоже возможно. Все, что угодно, было возможно.

Он пил очень много за ужином той ночью. Парочка высоких бокалов ромовых пуншей, затем приличное количество вина за едой. Поначалу казалось, что он был в полном порядке. Он заботливо поинтересовался, если мне стало лучше, и я ответила — да, сон помог мне; и после этого мы заговорили о незначительных вещах, не упоминая ни слова о свадьбе, ни слова об Адаме Уокере, ни слова о книге, повествующей о скрытой шпионской работе, написанной в форме романа. Хоть мы и говорили на французском языке, я подумала, что он не желает говорить о подобном в присутствии слуг. И я также подумала, может, он впал в старость, в начальную стадию Альцхаймера или слабоумия, или просто забыл о вещах, обсуждавшихся раннее днем. Возможно, мысли пролетали в его голове как бабочки или комарики — эфемерные создания, приходящие и уходящие так быстро, что он не успевал их узнавать.

Через десять-пятнадцать минут после начала еды он начал рассуждать о политике. Не о чем-то конкретном, не об историях из его прошлого, но абстрактно, теоретически, как будто все еще был профессором. Он начал с Берлинской Стены. Все на Западе были так счастливы, когда стена была разрушена, сказал он, все думали о новой эре мира и братской любви, взошедшей над Землей, но в действительности это было самое тревожное событие последних времен. Хоть это может звучать неприятно, но Холодная война удерживала мир вместе за последние сорок четыре года, а сейчас этот простой, черный-белый двоичный мир нас против них ушел; мы вошли в период нестабильности и хаоса, схожего с годами перед Первой Мировой войной. Общее Наступающее Опустошение, ОНО. Раньше существовала угрожающая для всех, да, концепция, но когда одна половина человечества может уничтожить другую половину, и когда другая половина может уничтожить первую, никто не нажмет спусковой крючок. Вечная ничья. Самый элегантный ответ военной агрессии в истории человечества.

Я не перебивала его. Наконец Р.Б. говорил что-то разумное, хотя его доводы и были притянуты. А что с Алжиром и Индокитаем, хотела спросить его я, что с Кореем и Вьетнамом, что с присутствием США в Латинской Америке, убийством Лумумбы и Альенде, советскими танками в Будапеште и Праге, долгой войной в Афганистане? Не было смысла задавать ему это вопросы. Я просидела его лекцию, будто девочка, зная, что перечить Р.Б. не имело никакого смысла. Пусть брюзжит, сказала я себе, пусть выплеснет свои неглубокие мысли, а потом, как он наговорится, вечер и закончится. Таким был Р.Б. в прошлом; и, как только я вошла в его дом, я почувствовала себя в очень знакомых мне обстоятельствах.

Но он не наговорился, и вечер тянулся гораздо дольше, чем я ожидала. Он только разогревался разговорами о Холодной войне, как бы, прочищая горло, и последующие два часа он посвятил мне самую пылкую речь, какую я когда-либо слышала от него. Арабский терроризм, 11 сентября, вторжение в Ирак, цена на нефть, глобальное потепление, нехватка продуктов, массовый голод, мировая депрессия, грязные бомбы, атаки чумой, уничтожение Израиля — о чем он только не говорил, какое только трагичное пророчество он не вывалил на меня? Часть того, что он сказал, было настолько злым и грубым, настолько мерзким в ненависти ко всем, кто не был европейцем с белой кожей, кто не был, в конце концов, Рудольфом Борном, что наступил момент, когда я уже не могла вытерпеть его речи. Прекратите, сказала я. Я не хочу больше слышать ни единого слова. Я иду спать.

Когда я встала с моего стула и пошла к выходу, он все еще продолжал говорить, проповедуя своим пьяным, громким голосом, даже и не заметив, что меня больше нет за столом. Ледовые шапки тают, сказал он. Через пятнадцать лет, через двадцать лет придет потоп. Затонувшие города, разрушенные континенты, конец всего. Ты будешь еще живой, Сесиль. Ты увидишь, как это все случится, и потом ты утонешь. Ты утонешь вместе со всеми, с милиардами других, и это будет конец. Как я тебе завидую, Сесиль. Ты увидишь конец всего.


Его не было к завтраку на следующее утро (вчера). Когда я спросила Нэнси, что с ним, она выдала мне горловой звук, очень похожий на сдавленный внутренний смешок и сказала, что мистер Борн все еще в стране снов. Интересно, как долго он еще продолжал пить, когда я ушла из комнаты.

Спустя четыре часа он возник к обеду, в хорошем настроении, взгляд был свежим и внимательным, готов к работе. В первый раз за мое время пребывания здесь он побеспокоился одеть рубашку.

— Извини за мою эмоциональную речь прошлой ночью, начал он. Я вовсе не хотел говорить и половины сказанного мной — меньше, чем половину, по правде говоря, почти ничего из того.

— Почему Вы тогда сказали то, что не хотели говорить? спросила я, немного удивленная его объяснением. Это так не было похоже на него — объяснять свое поведение, извиняться за сказанное или сделанное — в горячке или нет.

— Я тестировал некоторые идеи, пытаясь завести себя в надлежащее состояние для будущей работы.

— Какой работы?

— Книга. Книга, которую мы напишем вместе. После вчерашней утренней дискуссии я пришел к выводу, что ты права, Сесиль. Правдивая история не будет напечатана никогда. Слишком много секретов, слишком много грязи, слишком много смертей. Франция арестует меня, если я попытаюсь заговорить об этом.

— Вы хотите сказать, что решили бросить свой проект?

— Ни в коем случае. Но, чтобы рассказать правду, мы должны ее разукрасить.

— То, что Вы сказали вчера.

— Я помню. Просто возникло в моей голове, пока мы говорили, а сейчас у меня было время хорошенько подумать, и я верю, что больше нет другой возможности.

— Значит, роман.

— Да, роман. А сейчас, раздумывая о романе, я понимаю, какие безграничные возможности неожиданно открылись для нас. Мы можем рассказать правду, да, но мы также можем что-то и придумать.

— Почему Вы хотите придумать?

— Сделать историю более захватывающей. Мы положим за основу мою жизнь, конечно, но персонаж, исполняющий меня в книге, не может называться Рудольфом Борном. Он должен быть кем-то другим — например, мистер Х. Как только я становлюсь мистером Х, я уже больше не буду самим собой; а как только я — не я, мы можем добавить сколько угодно деталей, как пожелается.

— Например?

— Например… возможно, мистер Х — не тот человек, каким кажется. Мы представим его человеком с двойной жизнью. Миру он известен, как скучный профессор права и международных отношений, преподающий в каком-нибудь скучном институте или университете, но на самом деле он — также и специальный замаскированный агент, борющийся против коммунистических Советов.

— Мы уже знаем об этом. Это — основа книги.

— Да, да — но, погоди. Что, если двойна жизнь — не двойная жизнь, а тройная?

— Не понимаю.

— Он выглядит, как работающий на французской правительство, но на самом деле он работает на русских. Мистер Х — двойной агент.

— Начинает звучать, как триллер.

— Триллер. Какое замечательное слово. Триллер.

— Но зачем мистер Х будет предавать свою страну?

— По многим причинам. После многих лет работы он разочаровывается в Западе и становится близок к коммунистической идее. Или просто он — циник, не верующий ни во что, и русские платят ему много денег, больше, чем французы платят ему, так что он получает в два раза больше, чем если бы он оставался на одной стороне.

— Он не похож на того, кому можно было бы сочувствовать.

— Он и не должен быть таким. Просто — интересно и запутанно. Вспомни май шестьдесят восьмого, Сесиль. Ты все еще помнишь наши жуткие ссоры?

— Я их никогда не забуду.

— Что, если мистер Х, двойной агент, находится в прекрасных отношениях с молодым персонажем Сесиль Жуэ? Что, если ему радостно видеть Францию, погруженную в анархию, с неизбежным падением правительства? Но он также должен позаботиться о своем прикрытии, и для этого он шпионит как раз для другой, противоположной его убеждениям, стороны. Становится еще интереснее, да?

— Неплохо.

— Я подумывал еще об одной сцене. Будет немного трудно объяснить, но если мы будем придерживаться идеи, что мистер Х — двойной агент, то это будет крайне необходимо — один из самых темных, самых откровенных моментов в книге. У мистера Х есть французский коллега, мистер Y. Они были близкими друзьями долгое время, они прожили вместе душераздирающие приключения, но сейчас мистер Y начинает подозревать, что мистер Х работает на Советы. Он ссорится с мистером Х и говорит ему, что если тот не покинет секретную службу немедленно, то он арестует его. Это происходит в начале шестидесятых годов, как мы помним. Высшая мера наказания все еще в действии, и арест будет означать гильотину для мистера Х. Что делать? У него нет выбора, как только убить мистера Y. Не пулей, конечно. Не ударом по голове или ножом в живот, но гораздо тоньше, чтобы избежать возможных подозрений. Лето. Мистер Y и его семья едут отдыхать в горы, где-то на юге Франции. Мистер Х едет туда, прокрадывается к ним посередине ночи и разъединяет тормоза автомобиля. На следующее утро, по пути в местную булочную за утренним хлебом, мистер Y теряет управление машиной и падает с обрыва. Миссия закончена.

— О чем Вы рассказываете, Рудольф?

— Ни о чем. Я рассказываю историю, только и всего. Я описываю, как мистер Х убил мистера Y.

— Вы рассказываете о моем отце, да?

— Конечно, нет. Почему ты так думаешь?

— Вы рассказываете, как Вы хотели убить моего отца.

— Чушь. Твой отец никогда не работал на секретные службы. И ты знаешь это. Он работал в министерстве Культуры.

— Это Вы так говорите. Кто знает, чем он точно занимался?

— Прекрати, Сесиль. Мы просто приятно проводим время.

— Это совсем не приятно. Это менее всего приятно. Вы меня очень огорчили.

— Моя дорогая девочка. Успокойся. Ты ведешь себя, как глупышка.

— Я ухожу отсюда, Рудольф. Я не могу больше оставаться с Вами здесь более ни одной минуты.

— Прямо сейчас, посередине обеда? Прямо вот так?

— Прямо вот так.

— А я думал…

— Мне все равно, что Вы думали.

— Хорошо, уходи, если хочешь. Я и не буду тебя удерживать. Я не сделал ничего, лишь осыпал тебя гостеприимством и вниманием, с тех пор, пока ты здесь, а ты теперь так отвечаешь мне за это. Ты — жалкая истеричка, Сесиль. Жаль, что пригласил тебя в мой дом.

— Жаль, что я приехала.


Я тогда уже стояла, уходя из комнаты, вся в слезах. Прежде, чем я достигла коридора, я повернулась и в последний раз посмотрела на человека, за которого моя мать почти вышла замуж, человека, который просил стать его женой, и вот он был, отвернувшийся от меня, наклонившийся над своей тарелкой, загружающий еду в свой рот. Сплошное безразличие. Я еще не ушла из дома, а уже была выброшена из его сознания.

Я пошла в мою спальню, чтобы собрать мои вещи. В этот раз не будет сопровождающего меня Самуэля, и поскольку я не смогу спуститься с горы с чемоданом в руке — багаж остается здесь. Я переложила чистое белье в ручную сумку, сбросила сандалии и надела спортивную обувь, и затем проверила мой паспорт и деньги — на месте ли. Мысль о том, что я оставляю мою одежду и книги, немного огорчила меня, но это чувство тут же испарилось через пару секунд. Мой план был — прийти в город Сэйнт Маргарет и купить билет на следующий полет в Барбадос. Двенадцать миль пути от дома. Я смогу. А по ровной поверхности я смогу дойти хоть куда.

Спускаться с горы было меньшим испытанием, чем карабкаться наверх. Я была вся в поту, конечно, я подверглась той же воздушной атаке гнуса и комаров, но в этот раз я не упала ни разу. Я шла довольно быстро, не торопилась и не топталась на месте, иногда отдыхая и разглядывая при этом дикие цветы по краям тропы — яркие прекрасные создания, чьи названия были неизвестны мне. Яркий красный. Яркий желтый. Яркий голубой.

Когда я приближалась к подножию горы, я стала слышать нечто, звук или несколько звуков, непонятное моему уху. Сначала я подумала о схожести с чирканьем кузнечиков или цикад, настойчивых механических скрипах насекомых в послеобеденной жаре. Но тогда было слишком жарко для их позывов, и, подходя ближе, я поняла, что звуки были слишком громкими, и что ритмы звуков были слишком сложными, слишком пульсирующими и запутанными, чтобы издаваться живыми созданиями. Деревья загораживали мой взгляд на это нечто. Я продолжала идти, но деревья все не кончались, пока я не дошла до самого основания горы. Дойдя до туда, я остановилась, повернулась направо и, наконец, увидела, откуда доносились эти звуки, увидела то, о чем говорил мне мой слух.

Безжизненное пространство простерлось передо мной, безжизненное пыльное поле, усыпанное серыми камнями различных размеров и форм; а между тех камней в поле были пятьдесят или шестьдесят мужчин и женщин с молотками в одной руке и зубилами в другой, раскалывающие камни на две части, затем раскалывающие получившиеся камни на более мелкие, до тех пор, пока они не превращались в гравий. Пятьдесят-шестьдесят чернокожих мужчин и женщин, ползающих по полю с молотками и зубилами, бьющие по камням точно так же, как солнце било по их телам, без никакой тени вокруг, и пот, блестящий на каждом лице. Я стояла и долго смотрела на них. Я смотрела и слушала, вспоминая, если я когда-нибудь видела что-нибудь подобное в моей жизни. Это была работа, обычно связанная с заключенными, с людьми в кандалах, но на них не было цепей. Они работали, они зарабатывали, они пытались прокормить себя. Музыка камней была витиевата и неповторима, музыка пятидесяти-шестидесяти звенящих молотков, каждый из которых двигался со своей скоростью, каждый из которых придерживался своей каденции, а вместе они образовывали раздражающую, величественную гармонию, звучание, вошедшее в мое тело и оставшееся во мне так надолго, что даже сейчас, сидя в самолете, пересекающем океан, я все еще слышу звон тех молотков в моей голове. Это звучание всегда будет со мной. До конца моей жизни, неважно, где я буду, неважно, чем я буду заниматься, оно всегда будет со мной.