"Десятый" - читать интересную книгу автора (Грин Грэм)

10

Что ни день, кто-нибудь стучался в двери, прося подаяния или работы. Люди без цели тянулись к югу и к западу, к солнцу и к морю — может быть, верили, что там, в тепле, на влажном краю французской земли, сможет просуществовать всякий. Девушка подавала обычно деньгами, а не едой (еды самим не хватало), и просители уходили по заросшей аллее вниз к реке. Все в округе жили чем Бог послал, и в большом доме тоже. Но дамы Манжо соблюдали декорум. В Париже у мадам Манжо была своя лавочка, вернее, лавочка была не своя, но товары принадлежали ей. Из года в год, с тех пор как умер муж, она старательно вела торговлю, не отпуская в кредит и сама не пользуясь кредитом и едва-едва сводя концы с концами. Когда-то муж мечтал вывести детей в люди, определил дочь на секретарские курсы обучаться машинописи, а сына — в технологический колледж; но Январь вскоре сбежал, а Терезу мать забрала, когда овдовела. По мнению мадам Манжо, все это учение было — блажь, и единственным его плодом оказалась подержанная пишущая машинка, на которой ее дочь печатала — притом скверно — письма оптовикам. Торговля Манжо не имела никакого будущего, но мадам это не тревожило: достигнув некоторого возраста, перестаешь заботиться о будущем, довольно того, что ты жив сегодня, сейчас, и каждое утро, просыпаясь, торжествуешь новую победу. К тому же был еще Мишель. Мадам Манжо свято верила в Мишеля. Кто знает, какими сказками своего детства окружила она этот таинственный отсутствующий образ. Мишель — это был принц, разъезжающий по белу свету с хрустальным башмачком в руках; свинопас, завоевывающий любовь королевской дочери; меньшой сын старушки, который убил великана. Что его просто-напросто нет в живых, ей знать было не дано. Все это Шарло усвоил постепенно, из недомолвок, из раздраженных выкриков мадам Манжо, даже из снов, которые мать и дочь рассказывали друг другу за завтраком. Не то чтобы это была правда, правда — понятие растяжимое, соседи мадам Манжо по Менильмонтану едва ли узнали бы в этой расцвеченной версии ее подлинную заурядную историю. Но вот теперь она неожиданно разбогатела — и тем самым осуществились ее сокровеннейшие мечтания; однако из сказок своего детства она также знала о заклятых кладах, обращающихся к утру в груду никчемных черепков. И в этом доме, непонятно для нее самой почему, ничто не внушало ей доверия, даже кухонный стол, даже кресло, в котором она сидела, — не то что в Менильмонтане, где она точно знала, за что заплачено, а за что — еще нет. Здесь им все досталось как будто бесплатно. Откуда ей было знать, что плата внесена полностью, но только в другом месте.

Шарло спал на верхнем этаже в лучшей из комнат для прислуги. Это была тесная мансарда со скошенным потолком, в ней стояла железная кровать и жиденький бамбуковый комод — единственная легковесная вещь в доме, где вся мебель была массивная, темная, сбитая на века. Эту часть дома он знал плохо: в детстве ему запрещалось бывать на верхнем этаже по каким-то неясным материнским соображениям, связанным с гигиеной и моралью. Там, наверху, где кончалась ковровая дорожка на лестнице, в удалении от ванной и уборной, грубые реальности жизни принимали особенно угрожающий облик. Только однажды, один-единственный раз, проник он в запретную зону: на цыпочках, неся легкий груз неполных шести лет, он приблизился к дверям своей теперешней комнаты и заглянул в щелочку. Старая служанка, которую его родители сами получили по наследству и с боязливым почтением именовали «мадам Варнье», сидела перед туалетным столиком и закалывала волосы, вернее, не закалывала, а откалывала — снимала с головы и раскладывала под зеркалом длинные светло-коричневые пряди, похожие на высушенные водоросли. Из комнаты шел сильный кислый запах. Маленький Шарло целый год потом верил, что это всегда так: если волосы длинные, значит, они отстегиваются от головы совсем.

В одну из ночей он никак не мог заснуть и, проделав в обратном направлении тайный путь своего детства, спустился в кухню — налить себе воды. Черная лестница скрипела под его шагами, но эти шаги были совсем другие, чем тогда, на пути в Бринак, они не содержали давнего смысла, точно новые иероглифы, которые все равно бы никто не мог прочитать. На втором этаже находилась его старая комната, теперь в ней никто не жил, может быть, оттого, что здесь на всем лежал слишком явный личный отпечаток. Он вошел. Все осталось точно таким же, как четыре года назад, когда он отсюда вышел в последний раз. Он выдвинул ящик комода — там, свернутые толстым кольцом, были сложены крахмальные воротнички, пожелтевшие от времени, как старый папирус. На шкафу стояла фотография его матери в серебряной рамке. Мать в закрытом платье с жестким воротником до подбородка спокойно, безмятежно созерцала неизменную картину у себя перед глазами — смерти, болезни, потери никак не отразились на голой стене, оклеенной обоями в цветочек, которые выбирала в свое время еще ее свекровь. Над одним цветком на стене чернел маленький карандашный рисунок, женское личико; когда ему было четырнадцать лет, с этим портретом для него было связано что-то важное, но теперь забытое, какая-то романтическая отроческая страсть, любовь и мука до могилы, как он тогда, наверное, думал. Он отвернулся — в дверях стояла Тереза Манжо и смотрела на него. Он увидел ее — и сразу вспомнил. Словно соединил разорванный провод и услышал забытый голос из тридцатилетней дали.

— Что вы тут делаете? — хмуро спросила она. На ней был толстый ватный халат, по-мужски перетянутый шнуром.

— Не спалось, я пошел вниз попить. И показалось, вроде крыса в комнате.

— Ну нет, здесь уже четыре года, как эта дрянь не водится.

— Почему бы вам не вынести отсюда его вещи?

Шнур ее халата бессильно волочился концом по полу.

— Тошнит прикоснуться, — ответила она. — Но я все равно вынесу. Все, до воротничков. — Она присела на кровать. Шарло было невыразимо грустно видеть, что вот и она, такая молодая и такая усталая, — не спит по ночам.

— Бедняжка, — вздохнула она.

— Может быть, лучше, если она все-таки узнает?

— Я не про матушку. Вот про нее — про эту даму на фотографии. Быть его матерью — тут особенно гордиться нечем, верно?

Впервые после возвращения домой он почувствовал себя задетым и возразил:

— По-моему, вы не правы. В конце-то концов, я ведь его знал, а вы нет. Поверьте, он был не такой уж плохой человек.

— Вот так так.

— Конечно, он струсил. Но ведь раз в жизни это с каждым случается. Большинство из нас совершит трусливый поступок и забудет. Просто у него этот единственный поступок получился… ну, как бы сказать, очень уж заметным.

Она покачала головой:

— Вы меня не убедите, что ему не повезло. Правильно вы сказали: раз в жизни это случается с каждым. И всю жизнь надо быть настороже: а вдруг сегодня? — Похоже было, что она много размышляла на эту тему и теперь просто высказывает вслух то, к чему пришла. — Когда это случается, видно, что ты за человек.

Он не мог на это ничего возразить, ему казалось, что она совершенно права. Он только спросил подавленно:

— С вами это уже было?

— Нет еще. Но будет.

— Тогда вы не знаете, что вы за человек. А вдруг вы не лучше, чем он.

Он достал один пожелтевший воротничок и нервно, беспомощно обернул вокруг запястья.

— Но он от этого не становится лучше, — сказала она. — Правда ведь? Если я убийца, разве я должна оправдывать других убийц?..

Он перебил ее:

— У вас, я вижу, на все вопросы есть ответы. Будь вы мужчиной, из вас получился бы отличный юрист. Только вам больше подходит быть прокурором, чем адвокатом.

— Я бы никогда не пошла в юристы, — серьезно возразила она. — Ведь он был юрист.

— Как вы его ненавидите.

— Я чувствую такую неотступную ненависть, день и ночь, день и ночь. Это как запах, от которого невозможно отделаться, когда где-то падаль под половицами. Я ведь теперь к обедне не хожу, вы знаете. Отвожу мамашу, а потом иду ее встречать. Она спрашивала, почему, а я тогда сказала ей, что утратила веру. Это пустяк, с кем не случается, ведь верно? Господь на такие мелочи, как утрата веры, особенно не смотрит. Просто глупость, и все, быть глупым не грешно. — Она плакала, правда, одними глазами: она держала себя в руках и только над работой слезных желез не имела власти. — Пусть бы из-за этого. Но меня ненависть не допускает. Есть такие люди, отложат свою ненависть на часок, а потом снова подбирают, лишь только шагнули за порог церкви. Я так не могу. А хотела бы. — Она прикрыла ладонями глаза, словно от стыда за физическое проявление своего горя. Моя работа, подумал он.

— Вы из тех несчастных, которые веруют, — сказал он печально.

Она встала с кровати.

— Да что разговаривать! Вот бы он сейчас оказался передо мной и чтобы у меня в руке был револьвер…

— У вас есть револьвер?

— Есть.

— А после пошли бы покаялись и жили бы счастливо?

— Может быть. Не знаю. Я так далеко не загадываю.

Он сказал:

— Страшный вы народ, добродетельные люди. Избавляетесь от своей ненависти таким же способом, как мужчины от похоти.

— Если бы это сбылось! Я бы стала лучше спать. Не была бы такая измученная и старая. — Она говорила не шутя. — Люди бы лучше ко мне относились. И я перестала бы их бояться.

Он чувствовал, что перед ним развалина, не древняя руина, подернутая благородной патиной старины, а свежая — зияющий пролом в стене, когда видны лоскутья обоев и кресло у камина между небом и землей. Он подумал: «Это нечестно. Тут нет моей вины. Я купил только одну жизнь, а не две».

— Можете взять себе эти воротнички, — сказала она. — Если хотите. Только не говорите матушке. Они вам впору?

Он ответил с привычной осмотрительностью:

— Почти.

— Сейчас принесу вам воды.

— Почему это вы будете приносить мне воду? Здесь прислуга — я.

— Не такие мы важные, чтобы держать прислугу. Мне просто хочется побродить по дому. Не спится.

Она ушла и вернулась со стаканом воды. Глядя на нее, худенькую, в толстом халате до полу, с протянутым стаканом в руке, он вдруг понял смысл ее поступка. Она рассказала ему о своей ненависти, а теперь этой маленькой услугой хотела показать, что способна и на другое. Могу быть вам другом, как бы говорила она, могу быть доброй. В эту ночь, лежа в своей постели, он почувствовал, как прежнее отчаяние поворачивается новой гранью: прожить-то, пожалуй, будет можно, а вот можно ли жить?