"Знание и мудрость" - читать интересную книгу автора (Маритен Жак)

Глава II

В заслугу античности, пусть и языческой, следует поставить понимание того, что мудрость - это знание, что она есть совершенство ума, что она приводит в действие самые высокие энергии умозрения и интеллекта (в противном случае сам мир человеческой природы будет низвергнут), ни на мгновение не допуская того, что наука, частные науки могут претендовать на преимущество над мудростью и войти в столкновение с ней. Ибо всегда знали, что мудрость безраздельно желанна, что это - знание свободы, знание, которое роднит человека с божественным бытием. Но что же такое мудрость? В чем она состоит? То, что мы находим в самом общем виде в Древнем мире, можно было бы назвать состязанием различных видов мудрости.

Как бы ни пытались мы говорить сколь можно короче о великих учениях мудрецов, живших до Христа, необходимо прежде всего дать характеристику восточной мысли, и прежде всего индийской.

Но как подойти к этому вопросу христианину, не спросив себя также, почему этот мир, столь щедро одаренный способностью к умозрению и предназначенный к лучшей участи, так долго оставался в стороне от вполне ясного откровения Слова Божия? Можно ли думать, что в этом случае Бог предпочел избрать сначала infirma mundi[III] излить евангельскую проповедь на нас, деятельных варваров Запада, разрушителей и наследников Римской империи, - раньше, чем на другие культуры, слишком богатые и слишком развитые, которые при активизирующем импульсе, каковым явилось откровение, могли бы пойти на риск и вручить сверхъестественное сокровище быстро распространяющемуся и не гармонирующему с ним интеллектуализму? Опыт неоплатонического гносиса[IV] и византийского богословия не годится для опровержения такого способа понимания проблемы Восток-Запад.

Как бы то ни было, можно утверждать, что Индия, памятуя об Адамовой созерцательности, предпочла подражать ей, так как она была способна пребывать в надвременной неподвижности и, определенная, так сказать, в резерв, при режиме, при котором, по словам апостола Павла, справедливость - это и есть закон, она жила ожиданием, явившись великим свидетелем высших природных устремлений и одновременно бессилия нашего разума.

Мудрость всегда понималась в Индии как мудрость избавления и спасения. И это так верно, что ее огромные метафизические спекуляции никогда не достигали в полной мере чисто спекулятивного модуса, они были включены в практическую науку о совершенстве и святости.

Но эта мудрость спасения не была проповедана ее жителям пророками и Мессией народа Божия, она пыталась сама подняться в отчаянном порыве, исходящем из глубины души человека, внезапным приливом божественной энергии, разлитой над миром и сконцентрированной в человеке. Как она могла бы, по-нашему, различить сферу сверхъестественного, то есть сферу участия в личной жизни Бога, и сферу природы? Природа, освобожденная от бремени иллюзий и давления причинности, сама должна была, в их глазах, трансцендировать и прийти к совершенству, которое в другом смысле назовут сверхъестественным. Мудрость, таким образом, есть мудрость спасения, мудрость святых, которая завоевывается аскетическим и мистическим трудом человека.

И я понимаю, что Индия опирается в своей философии на святое откровение и что идея Божией благодати не чужда ее мысли. Я понимаю, что в таком предвосхищении незнакомой истины, которое дано ей усердием бхакти[V] она познала милосердие и любовь, изливающиеся на нас свыше. Но теизм и доктрина пиетета бхакти - это лишь один аспект индийской мысли, который вовсе не сохранился в первозданной чистоте, и даже в нем, если благодать обретается свыше, значение такого дара остается скрытым. Что касается священного откровения, на котором держится вся индийская мысль, это не живой голос Бога, говорящий устами своего Сына и передающий человечеству свою истину, которая на терпит никаких искажений, это священное послание, унаследованное мудрецами и ставшее ритуальной традицией, из которой каждая даршана, каждая школа человеческой мысли будет свободно черпать различные истины, драгоценные частицы разнообразных мудрствований.

Мы можем с полным основанием сказать, что Индия понимает мудрость спасения и святости как высшее благо, достигаемое усилением энергий, имманентных природе, высшим напряжением возможностей нашего духа. Такое конкретное обозначение, через направленные движения, мне кажется гораздо важнее, чем аналитические обозначения, касающиеся скрытых структур. Что в этом движении принадлежит природе, а что благодати, я здесь не рассматриваю. Но вот что придает в моих глазах существенную особенность этой мудрости, и восточной мудрости вообще, так это прежде и прежде всего - assensus - движение вверх, в котором человек хочет достичь сверхчеловеческого состояния, войти в мир божественной свободы. С этой точки зрения приобретают свое полное значение и умерщвление плоти, и неистовый аскетизм, и изобилие средств, рецептов и методов совершенствования и созерцания, которые появляются у нас так часто.

И взвинченная толпа, бросающаяся под колесницу Джаггернаута[VI], получает сразу же особое символическое значение. Ибо мудрость спасения не достается в борьбе, у нас нет ключа от небес, надо, чтобы они открылись сами; и если благодать, имени которой не знали, могла возвышать души людей доброй веры и доброй воли, которые искали этой мудрости, то сама она, индуистская мудрость, должна была в конце концов потерпеть поражение как мудрость, остаться на месте, не достигнув цели в бесконечной борьбе против монизма, и не сумев концептуализироваться, отдать ему приоритет, стремясь без конца к избавлению в положительном блаженстве, и благодаря опыту буддизма придать нирване выражение все более и более приближенное к чистому отрицанию. Если эта мудрость познала сама себя, ей не оставалось ничего другого, как воскликнуть: expectans expectavi.[VII]

С греческой мудростью дело обстояло иначе. Это мудрость человека, мудрость разума, это не та философская мудрость, которая стремится быть мудростью спасения, это мудрость, которая образуется в своей собственной сфере, на своей собственной линии, опираясь на совершенную работу разума, perfection opus rationis[1]. Но здесь уже нет и речи о мудрости спасения и святости, о жизни вечной. Это мудрость земная, здешняя. Я не говорю о рационалистской мудрости, я говорю о мудрости рациональной, обращенной к творению.

Здесь следовало бы добавить много уточнений и прежде всего истолковать далеко не в современном (в «докартезианском») смысле само это понятие. Я знаю, что в эллинской мысли священные традиции продолжают присутствовать на заднем плане и что античный разум был разумом по природе своей религиозным, сформированным в атмосфере естественной набожности, населенной ужасами. Эллинское мышление знало хорошие и плохие времена, верило во влияние демонов. Мысль о судьбе, о ревности богов, суеверная боязнь счастья, культ божественности, разлитой в природе, - все это свидетельствует одновременно о глубоком чувстве трагизма человеческого существования и о религиозном смысле сверхчеловеческих энергий, действующих в мире. Получается, что греческая мудрость зиждется не на основе священных и священнических традиций, как восточная мудрость, а вне их и иногда вопреки им. Она исходит не из Верховного начала, не из Абсолютного Существа, как это делала Веданта, задаваясь вопросом, как может существовать нечто, не являющееся Богом, и в конце концов отказываясь найти ответ на этот вопрос где-либо, кроме как в иллюзии. Она, наоборот, исходит из видимой и ощутимой реальности, из становления, из движения, из всего того многообразия, которое с невообразимой энергией совершает акт бытия.

Даже если греческая мудрость и не сумела на этом удержаться, то в решительный момент она обрела чувство реальности, открывшейся нашему опыту и человеческому разуму, и чувство существования того, кто не является Богом. И это была ее собственная заслуга, и это объясняет, может быть, то странное благорасположение, которое проявило Провидение, жалуя эти легкомысленные и крикливые головы. Ибо оно, похоже, не любило ангелизма; нехорошо презирать тварную плоть; определенное утверждение, даже фривольное и беспорядочное, даже языческое, онтологических даров, живущих в природе и в человеке, менее претенциозно, чем отказ принять условия человеческой смертности. Здесь сказывается высокое историческое значение Греции, возвысившей человека перед лицом подавляющих его божеств Востока.

Так греческая мудрость приняла человеческое измерение. Это мудрость собственно философская, она не претендует на то, чтобы лишить нас единства с Богом, а только ведет нас к рациональному познанию Вселенной. Лучшее из того, что она сумела, это выявить идею себя самой, и об этом я хотел бы напомнить прежде всего. Ее идея себя самой и рационального познания была восхитительно верна, а потому навсегда вошла в сокровищницу человечества. Она, несомненно, грешила философским оптимизмом, но умела философствовать. Она уверенно проводила фундаментальное различие между философией умозрительной и философией практической, выявляла объект и природу метафизики, физики, логики, иерархию наук, подчиненность частных наук самому простому и самому универсальному, самому высоко умозрительному и самому бескорыстному знанию, которое касается бытия как такового и его причин.

И в ней были начала всех начал. Эта человеческая мудрость не только имела представление о том, какой она должна быть, она смогла стать такой и в реальности, и в замысле, и в надежде. Сам замысел столь прекрасен, что несовершенство нашего зрения могло заставить нас поверить в совершенство этого творения...

Собственная красота древнегреческой мудрости - это красота замысла, гениального замысла, в котором пунктиры и основные контуры нанесены с безошибочным искусством. Она не смогла завершиться, она не завершилась нигде. Ни со стороны метафизики - мы знаем, как Аристотель, сталкиваясь с вопросами, касающимися высших духовных реальностей, сомневался и закрывал на многое глаза, и в какие ошибки он впадал, и какие тягостные последствия имели его великие умозрительные открытия для античности. Ни со стороны наук, где в некоторых отдельных областях успешно применялся физико-математический метод, но только не в сфере общего познания явлений природы, где физика, хорошо обоснованная с точки зрения ее философских принципов, терпела большие неудачи при объяснении деталей явлений. Ни со стороны нравственности, где ни отказ от удовольствий, ни отказ от добродетели не достигали цели, разве что разочаровывали в возможностях мудреца.

И когда эта человеческая мудрость захотела усовершенствоваться, достичь совершенства собственными средствами, дело обернулось плохо. Сотворенные вещи не устраивали ее, коль скоро ее миссия заключалась в том, чтобы утверждать их онтологическую прочность и ценность, и вместо того, чтобы отдавать должное принципам бытия, раскрывающимся через сотворенные вещи, она обожествила их; вот почему апостол Павел ее осудил. В конце концов она будет тщетно просить помощи Востока, прибегать к синкретизму, не имевшему экзистенциальных корней. Она будет искать в мистагогии и магии лекарства от глубокой языческой меланхолии. Она отвергнет существование, обеспечившее ее, изначальное достоинство которого дано прежде всякой мысли, и остановится на суррогате, на мире диалектики, в котором взгляд не ищет ничего кроме идеала сущностей и хочет приходить в восторг от того, что выше бытия. Отвержение единичного и, глубже, экзистенциального, примат родового и логического, служащий поводом для несправедливых упреков в адрес Аристотеля, представляет собой в действительности соблазн для греческой философии и, в конечном счете, приводит ее к поражению, когда она оказывается более не способной поддерживать Аристотеля. Возрождение платоновского идеализма в александрийскую эпоху явилось как бы возмездием за ожесточение человеческой мудрости. И я спрашиваю себя, неужели нельзя утверждать то же самое всякий раз, когда вновь возрождается платонизм?

Но в эпоху Древнего мира был еще и третий вид мудрости - мудрость Моисея и пророков, мудрость Ветхого завета. Это - не человеческая мудрость, какой является мудрость древних греков, и уже иудейский мир, кажется, вплоть до Филона[VIII], игнорировал или пренебрегал собственно философскими или метафизическими поисками человеческой мудрости. Это - мудрость спасения и святости, избавления и свободы, вечной жизни, но в отличие от индуистской мудрости, человек восходит здесь не собственными силами: quis ascendent in caelum, кто взойдет на небеса и будет её искать?[2] Сердце Израиля знает, что никакая аскеза или мистика не смогут взять силой эту мудрость. Надо, чтобы она далась сама, чтобы сама снизошла и разверзла врата небесные.

И именно в этом знак подлинной мудрости вечной жизни. Потому что речь идет о том, чтобы войти в глубины Божий, только как этого достичь, если сам Бог не подаст безвозмездного дара?

Долгое нетерпение, неослабное иудейское нетерпение заклинало Бога отдать себя им, Бога, который точно хотел отдать себя, но скрывал Себя. И он-таки явится, явится лично и во плоти, и умалится ниже всех, чтобы всех искупить. Сама мудрость возьмет на себя наши слабости.

Нигде о мудрости не было сказано с большей славой и с большей таинственностью, чем в Библии. Она является там и как несотворенная, и как сотворенная, она отождествляется с Богом и она же есть первое творение, так сказать, материнское начало, в котором все вещи желанны и все формируется. Современные нам русские православные теологи стремились сделать из Софии некую ипостась, посредствующую между сотворенным и несотворенным. Они не видят, что это слово аналогично переходит от Бога к его единосущному воплощенному образу, к Тому, кто неотделим от этого последнего и отражает Бога столь же совершенно, как это может сделать чистое творение, и потому тоже был предусмотрен с самого начала.

Мудрость Ветхого Завета связана с наиболее принципиальной идеей божественной трансцендентности, этим кладезем славы несотворенного бытия, мысли о которой непохожи на наши и первые инициативы которой постоянно присутствуют в нашей истории в качестве санкций; эта мудрость связана с идеей сотворения ех nihilo[IX]. Мне кажется весьма примечательным, что этой концепции, противостоящей, насколько это возможно, всякому монизму, компрометирующему в большей или меньшей степени личность Бога в вопросе о творении, соответствует концепция, также, насколько возможно, противостоящая действительности тварного бытия, концепция, противостоящая устранению сотворенного существа, его человеческой реальности, личностных качеств и его свободы перед божественным бытием. Эта бренная и тленная плоть сама воскреснет: о существовании такой идеи греческая мудрость даже не подозревала. История - это невообразимая драма, разыгрывающаяся между человеческими личностями и свободой, между вечной божественной личностью и нашими тварными личностями. И в какой мере они существуют, в какой мере они наличествуют - эти тварные личности! Если мы хотим преодолеть кошмар обыденного существования, существования в мире «on»[X], которое в современных условиях сводит на нет воображение каждого из нас, если мы хотим пробудиться в нашей экзистенциальности, нам следует читать М. Хайдеггера, но мы, конечно же, сделаем лучше, если будем читать Библию. Поведение патриархов, Моисея, Давида, Иова и Иезекииля перед лицом Бога учит нас тому, что есть личностное существование, существование Я. Именно потому, что они находятся во всемогущей деснице того, кто их создал, они не стыдятся за свое существование, не стыдятся своего имени. В Священном писании все - диалог, при этом непременно только диалог Ты и Я.

Мудрость Священного писания провозглашает, что наша личность не существует в своей основе иначе как в смирении и спасается лишь божественной личностью, потому что Бог - это личность, которая дает, а наша личность - это личность данная.

И вот, прежде всего, что я хотел бы дать понять. Эта сверхъестественная мудрость есть та мудрость, которая отдает себя сама, которая, как поток великодушия, вытекает из принципа сущностей. Мудрость спасения, мудрость святости - это не человек их завоевывает, а Бог их дает. Она по существу своему рождается не от восхождения Божьего творения, а от нисхождения творящего Духа. И вот почему она, эта мудрость, по существу своему сверхфилософична, сверхметафизична, поистине божественна. Прежде чем говорить о каких либо частных особенностях, надо отметить, что именно в противопоставлении этих двух движений - восхождения и нисхождения - заключается отличие мудрости Тибета или Ганга от мудрости Иордана. Мудрость назидательных книг, как и мудрость Евангелия, вытекает из глубины вечной любви, она простирается от одного края до другого, чтобы снизойти до самых потаенных глубин создания. И вот почему она вопиет на площадях, полных народа, она вопиет с крыш, она стучится в двери, она отдает себя даром. Она провозглашает то, что по существу является тайной: кто жаждет, пусть придет и напьется. Тайна столь сокровенна, что она скрывает себя в том, кому она разглашена.

В какой-то момент, при участии Филона, была сделана попытка примирить эту мудрость и мудрость эллинистическую. Но такой эклектицизм (от которого не убереглись ни св. Юстин[XI], ни некоторые Отцы Церкви первых веков) оказался напрасным. Война, которая разгорелась между мудростью святых и мудростью философов, была неизбежной. Мудрость философов, как я показал только что, теперь претендует обосноваться своими силами и удовлетворить человека, она поднимает волну гордыни, она пропитывает энергией язычества теологию и собственные мистерии. Мудрость святых открывает наконец свое лицо, склоняет голову, увенчанную терниями, что являет собой скандал для Иудеев и безумие для Язычников. Этот конфликт мудростей означает падение античного мира; апостол Павел был его великим свидетелем, св. Августин[XII], который его пережил и преодолел, - целителем и арбитром.

Последующие века будут жить своими учениями о мудрости и знании. Августин учил, что между мудростью, которая обретает знание из высших доводов в свете вещей божественных, и 'знанием, которое добывается из низших доводов в сумерках сотворенных вещей, существует отношение иерархии, за или против которого должны высказаться умы и цивилизации; знание есть благо и достойно любви, но оно не превыше мудрости. Если не по своей природе, то, по крайней мере, своим динамизмом и отношением к жизни человека, знание принадлежит к категории uti, и бессмысленно принимать средство за цель; цель - это то, что действительно стоит в конце, что привлекает, а мудрость принадлежит к сфере frui[XIII]. Если три божественные Ипостаси суть по преимуществу то, чем руководствуются люди в своей плодотворной деятельности, то мудрость есть как бы ее предвкушение. Но ясно, что мудрость, о которой говорит нам св. Августин, есть, таким образом, мудрость благодати[3]. Мудрость мира сего, побежденная, шествует позади нее. Это победа без потерь и убытка и для победителя, и для побежденного, ибо, очистившись от смешения синкретизма и гордыни, мудрость философов нашла свою истинную природу и свою правду.