"Шарло Бантар" - читать интересную книгу автора

Глава десятая Двадцать первое мая

Чудесный, безоблачный день выдался в воскресенье 21 мая.

Толпы народа собрались на большой концерт, Устроенный в парке Тюильри в пользу вдов и сирот Коммуны. Тенистые, напоённые ароматом аллеи парка едва вмещали всех желающих присутствовать на праздничном гулянье. Уже с двенадцати часов дня народ вливался непрерывным потоком во все ворота парка.

На ветвях деревьев и кустов, окаймлявших посыпанные жёлтым песком дорожки, висели разноцветные фонарики для вечернего освещения парка. Красные лампионы окружали также и цветочные клумбы.

На эстраде, задрапированной полотнищами пунцовой материи, музыканты исполняли патриотически песни вперемежку с отрывками из популярных опер.

Под аккомпанемент оркестров гуляющие запевал в одиночку или хором песни борьбы, пришедшие на смену «Марсельезе». То тут, то там слышались слова:

Горнист рожком зовёт солдата, А нам петух сигнал даёт, — Зовёт нас нищенская плата Ещё до света на завод. Вся наша жизнь — борьба сплошная, Все силы мы пускаем в ход, Преклонных лет не ограждая От неизбежных непогод. Любя друг друга, вкруговую, Когда сойтись нам суждено, Мы за свободу мировую Пьём вино![48]

Мари и Кри-Кри расхаживали среди публики с плетёными корзинками, наполненными синими, жёлтыми, красными и фиолетовыми букетиками. Мари был мастерицей на затейливые сочетания цветов, а сегодня, когда продавала букеты не для себя, а в пользы Коммуны, она вложила в составление букетов всё своё умение и любовь к цветам. На её сияющем лице отражалось сознание важности порученного ей дела.

Алая ленточка украшала рукав Кри-Кри. Искусно завязанный бант того же алого цвета красовался на груди Мари. Оба живо отозвались на приглашение устроителей концерта и теперь стремились поскорее опустошить свои корзинки. Их звонкие голоса выкрикивал наперебой: «Купите букетик! Вся выручка — сиротам Коммуны!»

Веселящаяся публика охотно откликалась на их призыв: цветы быстро разбирали, и на дне корзинок всё росла кучка серебряных и медных монет.

Праздничное оживление возрастало с каждым часом. Женщины в пёстрых нарядах весело перебрасывались шутками со своими спутниками. Гремели трубы военных оркестров, как бы подчёркивая пренебрежение коммунаров к разрывам версальских гранат, которые в этот день падали всё чаще и ближе к Тюильри. Ещё с утра снаряды залетали на площадь Согласия. Купол Национального цирка, где вечером должен был состояться ещё один благотворительный концерт, был окутан дымом от артиллерийской перестрелки.

Но гуляющие в парке редко беседовали о яростной атаке врага. Разве кто-нибудь перекинется вдруг с соседом острым словом насчёт версальцев и снова отдастся беспечному осмотру всяких диковинок, какими устроители гулянья старались развлечь гостей.

Многих из них наутро ждёт жаркая схватка с врагом, иные уже к вечеру должны вернуться к своим ружьям и пушкам. Но сейчас можно отдохнуть и повеселиться!

Когда объявили о начале концерта, Мари и Кри-Кри не пошли во дворец. Они не хотели удаляться от главных ворот: сюда каждую минуту мог прийти Гастон.

Место встречи — Тюильри — было избрано как нельзя лучше. Наконец-то они, дети пролетариев, вошли в этот роскошный дворец, предназначавшийся до сих пор для королей и королев, в этот дворец, о великолепии которого они так много слышали!

На решётке парка ещё сохранился плакат, гласивший: «Посторонним вход воспрещён!» Внизу чья-то рука добавила красным карандашом: «До поры до времени». Думал ли прозорливый автор этой приписки, что время, о котором он мечтал, наступит так скоро!..

Кри-Кри и Мари то и дело посматривали на часы. Стрелка приближалась к трём, а Гастона всё не было.

Между тем антракт кончился, и публика вновь устремилась в зал, где ожидалось выступление любимицы парижского народа — певицы Розалии Борда.

— Ступай в зал, послушаешь хоть ты, а я подожду Гастона, — предложила Мари.

— Лучше я побуду здесь, — возразил Кри-Кри.

— Нет-нет, одна я не пойду. Ты мне потом всё расскажешь… Иди, прошу тебя!

Когда Кри-Кри вошёл во дворец, занавес ещё не был поднят. Шум голосов не утихал, пока на сцене не появился молодой рабочий. Он сделал знак, чтобы публика успокоилась, и, когда всё затихло, объявил:

— Завтра в «Клубе пролетариев», который помещается в церкви Святой Маргариты, в семь часов вечера состоится собрание членов профессионального союза рабочих газовых заводов. В порядке дня важный вопрос: об уничтожении эксплуатации рабочих хозяевами.

В публике вновь зашумели, загудели, заспорили.

Наконец поднялся занавес и на сцене появилась высокая полная женщина в белом платье с длинным шлейфом. Вокруг её талии яркой полосой обвивался широкий красный пояс.

Неистовые рукоплескания и возгласы восторга приветствовали артистку революции — Розалию Борда. Долго ей не давали начать. Со всех сторон неслись крики, просьбы, требования: «Чернь»! «Чернь»![49] Это была популярная во всём Париже песня, принёсшая громкую славу её исполнительнице.

Певица раскланялась, посылая публике приветливые улыбки, и начала низким голосом:

Есть в городе французском старом Стальное племя. Но легла Печная гарь густым загаром На мускулистые тела. Такой родится на рогоже, Как роскошь — доски чердаков…

Когда певица окончила куплет, весь зал хором подхватил знакомый припев:

Вот чернь! Ну что же, И я таков!

Артистка продолжала:

Поэт голодный и гонимый Слагает песню где-нибудь. Он хочет, грезя о любимой, Желудок сердцем обмануть. Он должен каждой толстой роже, Квартирный иск ему готов. Вот чернь! Ну что же, И я таков!

Посреди песни певица вдруг сделала знак кому-то за кулисами. Оттуда появился федерат, держащий в руках обёрнутое вокруг древка красное знамя. Запевая последние куплеты, Борда стремительно развернула знамя и вся закуталась в его алую ткань.

Мы помним: в девяносто третьем Под «Марсельезу» деды шли, Чтоб ненавистную столетьям Смести Бастилию[50] с земли. Они на приступ шли без дрожи, Но внуки в панике от слов: «Вот чернь!» Ну что же, И я таков! Их жизнь страшна, как в преисподней; Издёвки, голод и тряпьё. И, если б Франция сегодня Дала им знамя и ружьё, Они врагам сказали б тоже: «Давайте общих бить врагов. Вот чернь! Ну что же, И я таков!»

Глядя на любимую певицу, величественную в её огненно-алом наряде, публика грянула припев ещё дружнее, с ещё большим воодушевлением:

Вот чернь! Ну что же, И я таков!

Обращённые к Борда лица сияли. Задрапированная в красное знамя, воодушевлённая словами песни, артистка звала своих слушателей на борьбу. Её пепельные волосы в беспорядке рассыпались по плечам, глаза блестели, протянутая к зрительному залу рука как бы указывала на невидимого врага.

Возбуждённая толпа следила за каждым её движением, готовая по первому призыву двинуться в бой.

Долго не смолкавшие аплодисменты проводили Борда, когда она спустилась с подмостков и скрылась за кулисами.

Оркестр заиграл «Марсельезу», публика и в зале и в парке многоголосым хором подхватила её боевой припева «К оружию, граждане!»

Вместе со всеми Кри-Кри восторженно аплодировал певице, вместе со всеми подпевал «Чернь» и «Марсельезу», но мысль о Гастоне не оставляла его ни на минуту.

Он пробрался через густую толпу и вышел в сад.

Мари уже давно распродала все цветы и стояла с пустой корзинкой.

— Гастона нет! — грустно сказала она, не спросив даже, что видел Кри-Кри в театре.

Не только Мари и Кри-Кри — никто из десяти тысяч собравшихся на праздник в парк Тюильри не угадал бы, какая причина задержала Гастона Клера, ибо никто не подозревал, что для народного, революционного Парижа настал последний час испытаний. Напротив, все расходились возбуждённые и ободрённые, с надеждой на победу.

Когда окончился концерт, на эстраду взошёл офицер главного штаба и торжественно провозгласил:

— Граждане! Тьер обещал вчера войти в Париж. Он не вошёл и не войдёт! Я приглашаю вас сюда в следующее воскресенье на наш второй большой концерт в пользу вдов и сирот!


В этот самый час версальские войска входили в Париж.

С утра 21 мая триста вражеских морских и осадных орудий подвергли ожесточённой бомбардировке крепостную ограду Парижа. Огонь версальских штурмовых батарей с фортов Исси, Ванв и из Булонского леса, направленный на западные укрепления, достиг небывалого напряжения. Коммунары больше не могли оставаться на этих бастионах, и командование приказало им отойти за виадук[51] окружной железной дороги, чтобы укрыться от уничтожающего огня неприятеля.

Люсьен Капораль, командовавший батальоном у ворот Сен-Клу, в полдень получил приказ оставить бастион. Не мешкая ни минуты, он приступил к его выполнению. Покинув укрепления вместе с батальоном, он тут же расстался со своими солдатами, направился на телеграф и набросал депешу в штаб. В ней он сообщал, что на бастионе оставлено два орудия, и просил прислать лошадей для их перевозки.

Почти одновременно с Люсьеном в помещении телеграфа появился человек в штатском платье, ничем не примечательный по внешнему виду. Он постучал в окошечко, над которым висела надпись: «Выдача писем до востребования», и спросил:

— Корреспонденция на имя Дюкателя есть?

Чиновник пересмотрел пачку писем и отрицательно покачал головой.

По простой ли случайности или так было предусмотрено заранее, но Дюкатель подошёл к столику, за которым сидел Люсьен, и попросил у него огня, чтобы закурить.

Люсьен ничем не выразил удивления или недовольства, когда Дюкатель бесцеремонно наклонился и через плечо командира батальона заглянул в депешу. Бросив на ходу «спасибо» — то ли за спичку, то ли за предоставленные сведения, — Дюкатель поспешил уйти.

Сдав телеграмму в окошечко, Люсьен направился прямо к виадуку, где уже расположился его батальон.

Через двадцать минут, в тот именно час, когда в Тюильрийском дворце закончился концерт и гостей приглашали прийти вновь в следующее воскресенье, на одном из бастионов у ворот Сен-Клу появился Дюкатель с белым платком в руке. Обратившись к версальским траншеям, он крикнул:

— Войдите! Здесь никого нет.

Он совершил своё предательство спокойно, ни от кого не таясь, ничего не опасаясь, — так привыкли версальские агенты к благодушию Коммуны.

Услыхав приглашение Дюкателя, версальский офицер в первую минуту заподозрил подвох со стороны коммунаров и не сразу отдал приказ своим солдатам занять ворота Сен-Клу. Только после тщательной разведки, убедившись, что Дюкатель сказал правду, он решился двинуться вперёд.

Ворота Сен-Клу и два соседних бастиона были заняты версальцами столь спокойно и неторопливо, точно всё это происходило на учении, а не во время ожесточённых боёв.

Так, неожиданно для парижан, этот прекрасный майский день оказался последним днём независимости революционного Парижа.

И в то время как в западной части столицы быстро продвигались колонны версальской пехоты, весь остальной Париж ещё ничего не знал о катастрофе. Кровь коммунаров заливала Нейи, а в других районах шла обычная для столицы жизнь — жизнь, утвердившаяся в ней со 2 апреля, когда на Париж упала первая версальская бомба.

Скрытые агенты Тьера не дремали. Теперь уже совсем открыто они призывали коммунаров прекратить сопротивление. У крепостных валов появились листки — обращение Тьера к парижанам. Он убеждал Коммуну открыть ворота города. В противном случае он угрожал парижскому населению кровавой расправой после штурма, в котором примут участие также и прусские войска.

Враги повсюду сеяли панику, вводили в заблуждение командиров отдельных участков, сообщая им о вымышленных действиях, якобы совершаемых другими командирами. В результате после отхода войск от крепостных валов последние рубежи города оставались без всякой охраны и наблюдения.


Сколь ни грозно было положение на фронте, Коммуна регулярно собиралась и обсуждала новые законы, которые должны были коренным образом перестроить жизнь парижского населения и создать новое общество на обломках старого.

Коммуна разрушила прежнюю государственную машину, созданную буржуазией и приспособленную для угнетения народа. Теперь предстояло возможно скорее наладить работу учреждений, которые должны были служить народу, обеспечить каждому свободный труд, нормальное жилище и питание, упразднить эксплуатацию человека человеком. Надо было дать детям хорошую школу взамен той, где ещё недавно на всех уроках монахини твердили своим воспитанницам, что бедные должны смиренно принимать обиды от богатых, так как якобы этого хочет выдуманный ими бог. Надо было позаботиться об искусстве, о разумных развлечениях для народа.

Ещё накануне очередное заседание правительства Коммуны было посвящено реорганизации парижских театров.

Хотя вопрос этот никак не был связан с мрачными событиями, которые разыгрывались у стен Парижа и угрожали существованию Коммуны, однако вокруг него разгорелись бурные, взволнованные прения.

Депутаты горячились; речь шла о социальных реформах, а ведь это была основа нового общества. Они осуществлялись впервые, и каждому члену правительства хотелось сказать своё слово.

Молодой Карель настаивал на немедленной смене директора театра Большой Оперы Эжена Гарнье.

— Помилуйте! — перебил его с места один из членов правительства. — Не прошло и трёх недель, как мы сменили Перрена. Он был плох, согласен, но Гарнье не успел ещё себя показать…

— У нас нет времени ждать, — нетерпеливо прервал его Карель, стараясь перекричать мощный бас своего противника. — Артисты не должны терпеть лишений. Они вдохновляют бойцов Коммуны, они по-своему помогают нашей борьбе. Из-за того, что…

В пылу спора никто не обратил внимания на тихо скрипнувшие тяжёлые двери. Они пропустили зеленщицу Клодину.

Маркитантка остановилась в нерешительности на пороге, с замирающим сердцем прислушиваясь к горячим, страстным голосам членов Коммуны.

— Гарнье даже не считал нужным настоять, чтобы главные актёры вступили в объединение артистов…

Вникнув в смысл того, о чём здесь говорили, Клодина испытала сложное чувство. Она пришла в восхищение от того, что собравшиеся здесь люди продолжают работать над мирным устройством новой жизни, но в то же время зеленщица недоумевала, как могут народные депутаты заниматься театром, когда над их головой рвутся снаряды.

Потери в батальонах за последние дни были так велики, что маркитанткам приходилось самим уносить раненых и даже перевязывать их, так как сёстры милосердия не могли справиться. Бойцы непрерывно оставались на посту, и некому было позаботиться о пище для них, о вине для их фляжек. Неистовая Клодина решила, не дожидаясь никого, идти в ратушу за помощью.

— Не время говорить о театре, когда в нас стреляют! — вдруг крикнула она, прервав оратора.

Все изумлённо взглянули на маркитантку, только сейчас заметив её присутствие. Председатель собрания, делегат Коммуны по просвещению Жюль Валлес,[52] привстал с места и сказал:

— Гражданка, которая нас упрекает, пришла сюда прямо с бастиона. В её глазах ещё отражается недавний бой. Поэтому простительно пренебрежение, с каким она относится к мирному социальному переустройству общества. Однако эти преобразования для нас не менее важны, чем военные успехи. Вот почему Коммуна должна непременно уделять этим задачам много времени и повседневных забот. Театральное дело необходимо передать самим работникам театра. Вопрос требует неотложного разрешения. Я считал своим долгом объяснить вам это, гражданка, чтобы вы поняли, какая на нас лежит ответственность. Теперь мы готовы выслушать вас…

Волнуясь, торопясь, перебивая сама себя, Клодина рассказала о тяжёлом положении бастионов.

— Я не решилась бы вам помешать, — сказала она, — если бы не увидела собственными глазами, что дела наши плохи. Я всего только зеленщица, но хорошо знаю, что каждая тележка начинает скрипеть, если её не смажешь… И котёл перестанет кипеть, если не подкинешь угольков… Уже третий день, вижу я, на бастион не подбрасывают ни людей, ни пушек. И на сотню вражеских орудий отвечает едва ли какой-нибудь десяток наших. Так не годится!

Клодину внимательно выслушали, поблагодарили и сказали, что её сообщение будет немедленно передано военному делегату. После этого члены Коммуны вновь перешли к рассмотрению театрального вопроса.


21 мая в ратуше обсуждался вопрос о поведении генерала Клюзере.

Гюстав Клюзере был военным руководителем Коммуны недолго. Но это было в самом начале борьбы с версальцами, и поэтому его ошибки оказались роковыми для всего дела обороны.

Коммуна остановила свой выбор на Клюзере потому, что он имел военное образование, участвовал в нескольких кампаниях, где отличился как опытный и смелый командир. Но Коммуна не приняла во внимание, что политическое прошлое Клюзере — авантюриста по натуре — было весьма сомнительным.

Об этом и говорил на заседании Жозеф Бантар, который в своё время протестовал против назначения Клюзере военным делегатом:

— Все беды у нас происходят оттого, что между нами нет согласия и мы не хотим прислушиваться к тому, о чём нас предупреждают хорошо осведомлённые друзья.[53] Есть среди нас кто-то, заинтересованный в том, чтобы играть на руку врагу. В самом деле, не раз нам говорили, что генерал, которому мы доверили защиту нашего дела, — легкомысленный, хвастливый и честолюбивый человек. Мы знали о его выступлениях против монархии, но закрыли глаза на то, что в июне сорок восьмого года он получил орден за разгром рабочих баррикад. Между тем никогда нельзя доверять человеку, который однажды предал народные интересы. Клюзере примкнул к Коммуне не из-за сочувствия к революционному движению рабочих, а из-за склонности к приключениям и из-за личных честолюбивых планов. Он не понимал характера революционных боёв, не принимал во внимание революционный энтузиазм и ценил только регулярные войска. Он с самого начала сковал наступательный порыв Национальной гвардии, предпочитая оборонительную тактику…

— Довольно! Кончайте! Кончайте! — раздался вдруг у входа встревоженный и решительный голос, заставивший Бантара умолкнуть. — Я должен сделать сообщение чрезвычайной важности!

С этими словами на трибуну взбежал член Комитета общественного спасения[54] Бильоре. Не дожидаясь приглашения председателя, он стал читать депешу, которая дрожала в его руке:

— «Домбровский — военному министру и Комитету общественного спасения. Версальцы вступили через ворота Сен-Клу. Принимаю меры, чтобы отбросить их назад. Если вы можете прислать мне подкрепление, я ручаюсь за успех».

— Надо ударить в колокола и призвать весь Париж на защиту! — раздался в наступившей гнетущей тишине громкий голос Жозефа Бантара.

— Меры уже приняты, — поспешил внести успокоение Бильоре: — батальоны посланы.

— Это надо ещё проверить! — настойчиво потребовал Бантар. — Позовите сюда военного делегата, пусть даст объяснения, — обратился он к председателю.

Валлес поспешил послать за Делеклюзом.

Одетый в длинный чёрный сюртук, Делеклюз в шестьдесят два года казался глубоким стариком. Он медленно поднялся на трибуну и спокойно сказал:

— Я только сейчас говорил с начальником штаба. Он отрицает, что версальцы вступили в Париж. Ни одни ворота не взяты. Если где-то и показалось несколько версальцев, то они были тотчас отброшены. — Он помолчал, а затем добавил: — Но, когда начнётся уличная борьба, перевес будет на нашей стороне.

Военный делегат сошёл с трибуны. Успокоенные его заверениями, члены Совета Коммуны не потребовали ни проверки сообщения Домбровского, ни официального опровержения Главного штаба.

Заседание Совета Коммуны, как обычно, было закрыто Жюлем Валлесом.


…Тревожный бой барабанов, протяжные призывные сигналы горнистов, непрерывно нарастая, быстро приближались к баррикаде на площади Трокадеро.

На колокольнях забили в набат.

Заходящее солнце освещало багряным светом толпу, которая быстро двигалась к площади. Казалось, её гонит какая-то зловещая сила.

Это двигались беженцы из Нейи, куда ворвались версальские войска. Вместе с беженцами шли разрозненные отряды национальных гвардейцев, барабанным боем возвещая о надвинувшейся катастрофе.

Почти одновременно со стороны замка Ла-Мюэтт показался вооружённый отряд коммунаров в сто пятьдесят человек. Две митральезы[55] и одна пушка следовали за ними. Это был батальон добровольцев, высланный Домбровским навстречу вторгшимся в город неприятельским войскам. Получив сообщение о прорыве, Домбровский отправил телеграмму в Комитет общественного спасения и послал предупреждение батальонам Национальной гвардии, расположенным поблизости от ворот Сен-Клу. Но, зная по горькому опыту, как медленно отзывается военное министерство, он двинул к месту прорыва небольшой отряд добровольцев, которым располагал его штаб.

Между тем тревога, поднятая национальными гвардейцами на улице Пасси, стала постепенно распространяться по всему предместью. Из домов выбегали федераты, заряжая на ходу ружья. Они тут же присоединялись к добровольцам, пришедшим из Ла-Мюэтт.

На площади Трокадеро два батальона коммунаров под руководством офицера Кливеля рыли ров у только что возведённого укрепления. Здесь были женщины и дети, переброшенные сюда от ворот Майо.

Как только стало известно о прорыве, Кливель приказал школьникам и невооружённым женщинам построиться и отправиться к мэрии шестнадцатого округа, где хранился запас ружей.

Молодые коммунары быстро расхватали шаспо. Женщины последовали их примеру.

Вооружив таким образом свой отряд, Кливель повёл его по набережной навстречу врагу и скоро присоединился к первой группе добровольцев, уже закалённых в бою людей.

Увидев у полотна железной дороги красные штаны версальцев, командир объединённого батальона выстроил для атаки около трёхсот бойцов — мужчин, женщин, детей.

— Огонь! — раздался приказ.

Грянул залп. Версальский офицер, который вёл передовой отряд, упал.

Это было первое организованное сопротивление, на какое натолкнулись версальские войска.

До этого их полки в течение трёх часов осторожно, но неуклонно продвигались по улицам Парижа, нигде не встречая отпора.

Ещё накануне артиллерия Коммуны непрерывно отвечала версальским пушкам. Сегодня она бездействовала впервые за три недели. По сигналу из Версаля, его многочисленные агенты запутали и порвали и без того хрупкие нити, связывавшие между собой отдельные пункты управления обороной. Чья-то невидимая рука приводила орудия в негодность.

В первые часы прорыва только кучки добровольцев оказывали отчаянное сопротивление врагу и удерживали его, невзирая на превосходящие во много раз неприятельские силы.

Первый залп, которым добровольцы встретили версальцев около полотна железной дороги, сразу внёс расстройство в ряды наступающего неприятеля, и солдаты были вынуждены отступить. Воспользовавшись этим, федераты укрепились вдоль железнодорожного полотна и забаррикадировали проход на бульвар Мюра.

Таким образом, на этом участке наступление было приостановлено.

Быстро спустившаяся ночь помешала осторожному врагу развивать операции.

Горсточка энтузиастов, отбросившая врага, ликовала.

— Вот видите, — сказал пожилой сапожник Жан Гильом, — не зря говорили, что в уличной борьбе мы с ними справимся. Парижский народ исстари привык побеждать на баррикадах. Полевые битвы — это для войны с чужеземным неприятелем.

— Ты, Жан, как видно, хорошо умеешь отличать француза Тьера от немца Бисмарка, — заговорила вдруг Елизавета Дмитриева, — а для меня они оба едины. Ещё вчера французская и прусская армии воевали друг с другом, а сегодня соединились, чтобы вместе уничтожать парижских рабочих. И те самые генералы Тьера, которые легко сдавались немцам под Седаном или Мецом, теперь восстанавливают «честь своего мундира»… Да, Жан, милый мой, только что ты сам мог убедиться, какое преимущество у рабочей армии, когда она наступает. Нас была горсточка необученных бойцов, а мы обратили в бегство батальон версальцев!

— Послушай, Элиза, ты напрасно упрекаешь меня. Я только повторяю то, что говорит наш военный министр. А что до меня, я готов идти в наступление до самого Версаля.

Но Елизавета уже не слушала Жана. Ей не хотелось сейчас ни говорить, ни спорить.

Наступила одна из тех редких минут передышки, когда не надо было ни стрелять, ни рыть окопы, когда мысль могла связать настоящее с прошлым и будущим. Елизавета молча и сосредоточенно чистила своё ружьё. Дорогие, близкие ей люди остались там, в далёком Петербурге, ждут, беспокоятся… «Что ж! Они гордились мной, когда я была жива, — думала она. — Я сделаю всё, чтобы они могли гордиться и тем, как я умирала…»

Однако недолгим минутам раздумья наступил конец. Послышался приказ:

— Взять лопаты и построиться в ряды!

Женщины тотчас, не говоря ни слова, приступили к исполнению приказа.

По-иному отнеслись к нему дети. Какие же лопаты! А ружья?.. Взгляды их обратились теперь к Гастону, уважение к которому сильно возросло после его участия в артиллерийской перестрелке у ворот Майо.

Гастона не надо было просить. Он хорошо понимал своих товарищей и потому без колебаний обратился к Кливелю:

— Командир, мы просим оставить при нас ружья.

— Вот что я скажу тебе, молодой человек, раз уж ты попался мне на глаза: в следующий раз, как пойдёшь в атаку, не стой, словно каланча, когда твои товарищи ложатся. Тебя растили не для того, чтобы сделать мишенью для неприятельских пуль.

— Я не нарочно, — смущённо оправдывался Гастон.

Замечание начальника было для него полной неожиданностью. Правда, во время коротких перебежек, когда атаковали ворвавшегося неприятеля, Гастон каждый раз запаздывал ложиться, но как мог это заметить начальник в пылу боя?

А Кливель продолжал:

— Знаю, что не нарочно. Но голову терять никогда не надо. А насчёт ружей — никто и не собирается отнимать их у вас. Раз борьба перешла на улицы, никогда нельзя знать, какое оружие понадобится — шаспо или лопата. То и дело приходится одно откладывать, а за другое браться.

Теперь юноши поняли, что на них лежит не меньшая ответственность, чем на взрослых федератах. Они выслушали командира молча, понимая, что на такое доверие каждый из них обязан ответить не словами, а делом. Не дожидаясь повторения команды, они стали брать лопаты одной рукой, не выпуская шаспо из другой.

Вооружённые лопатами и ружьями, сорок два мальчика тотчас построились по двое и быстро зашагали вслед за батальоном женщин к Иенскому мосту, где с рассветом ожидался бой.

Леон Кару, самый маленький ростом, в годильотах,[56] слишком больших для его ног и потому подвязанных шнурком, мерно и громко отбивая шаг, запел вдруг неожиданно низким для него баском:

Душою чист и ясен я, Горжусь собою, право, И знамя ярко-красное Пришлося мне по нраву. Оно, как кровь моя, цветёт, Что в сердце у меня течёт.

И ребята дружно подхватили:

Да здравствует Коммуна, Ребята! Да здравствует Коммуна! ……………………………………… Я ненавижу злых людей, Кто бьёт ребят и мучит, И я всегда для всех детей Товарищ самый лучший. Мы дружно, весело живём И песни радостно поём. Да здравствует Коммуна, Ребята! Да здравствует Коммуна! Коммуна! Слушайте, друзья, Вот что она такое. Хочу сказать об этом я Всем маленьким героям. Коммуна — значит братски жить, А вырастем — тиранов бить. Да здравствует Коммуна, Ребята! Да здравствует Коммуна! Чтоб нам республики своей Крепить закон и право, Нам нужно свергнуть королей С их подлою оравой… Не нужно больше нам богов, Ни иисусов, ни попов. Да здравствует Коммуна, Ребята! Да здравствует Коммуна! Придёт пора для всех семей, Когда — где ни пройдёте — Босых, оборванных детей Нигде вы не найдёте… И будет кров и хлеб у всех, Работа и весёлый смех! Да здравствует Коммуна, Ребята! Да здравствует Коммуна![57]

Бульвары Парижа были в это время оживлены, как обычно. По тротуарам шли приказчики из магазинов, служащие — с работы, публика — в театры, которые были переполнены, как всегда. Дети весело перекликались, взрослые перебрасывались шутками. Рядом с воззваниями правительства Коммуны пестрели афиши с извещениями о новых спектаклях.

Париж трудящихся всё ещё не верил, что кучка тунеядцев, хищников и предателей, укрывшихся в Версале, осмелится переступить порог города, где каждый камень мостовой был окроплён кровью борцов за свободу и взывал о мести.