"Источник" - читать интересную книгу автора (Рэнд Айн)

IV

— Тухи, — сказал Гай Франкон. — Эллсворт Тухи. Очень мило с его стороны, как ты считаешь, Питер? Прочти-ка вслух.

Франкон весело перегнулся через стол и вручил Китингу августовский номер «Новых рубежей». На белой обложке журнала стояла чёрная эмблема, на которой соединились палитра, лира, молот, отвёртка и восходящее солнце. Журнал выходил тиражом в тридцать тысяч, и его сторонники именовали себя интеллектуальным авангардом страны. Никому и в голову не пришло бы подвергнуть сомнению это утверждение. Китинг вслух зачитал отрывок из статьи под названием «Мрамор и цемент», вышедшей из-под пера Эллсворта Тухи:

«…а теперь мы перейдём к другому выдающемуся достижению из области местного градостроительства. Мы призываем всех, кто обладает изысканным вкусом, обратить внимание на новый дом Мелтона, созданный в бюро Франкона и Хейера. Он возвышается в своём белом величии, словно красноречивый свидетель триумфа классической чистоты и здравого смысла. Уроки бессмертной традиции послужили связующим фактором при возведении здания, красота которого способна просто и ясно дойти до сердца самого что ни на есть человека с улицы. В нём нет ни уродливого стремления выставить себя напоказ, ни извращённой жажды оригинальности, ни упоения безудержным эгоизмом. Гай Франкон, его создатель, знает, как подчинить себя непререкаемым канонам, нерушимость которых доказали многие поколения мастеров. В то же время он умеет проявить собственную творческую оригинальность, но не вопреки, а как раз благодаря классическим догматам, которые он принял со смирением, подобающим истинному художнику. Возможно, здесь следует вкратце упомянуть, что следование канонам есть непреложное условие для проявления истинного новаторства…

Однако куда более важным является символическое значение появления подобного здания в нашем великом городе. Стоя перед его южным фасадом, невозможно не испытать потрясения, осознав, что орнаментальные фризы, повторяющиеся с намеренным и изящным постоянством с третьего этажа по восемнадцатый, эти длинные, прямые горизонтальные линии, воплощают в себе принцип сдерживания и выравнивания. Это линии всеобщего равенства. Кажется, будто они низводят величественное строение до скромного роста зрителя. Это линии самой земли, линии народа, линии великих человеческих масс. Они словно говорят нам, что никто не вправе слишком высоко подниматься над уровнем среднего человека, что всё, даже это величественное строение, удерживается и смиряется узами человеческого братства…»

И это было не всё. Китинг дочитал статью до конца и поднял голову.

— Вот это да, — восторженно произнёс он.

Франкон счастливо улыбнулся:

— Неплохо, да? И не от кого-нибудь, а от самого Тухи! Пока ещё немногие знают эту фамилию, но узнают, помяни моё слово, узнают. Все признаки налицо… Значит, он не считает, что я так уж плох? А ведь язык у него как жало, когда он того пожелает. Слышал бы ты, что он обычно говорит про других. Ты видел этот хлев — последнее творение Даркина? Так вот, я был на приёме, где Тухи сказал… — Франкон не смог сдержать смеха. — Он сказал: «Если мистер Даркин имеет несчастье считать себя архитектором, кто-то обязан поведать ему, сколь великолепные возможности открывает нынешняя нехватка квалифицированных сантехников». Он именно так и сказал, представь себе, публично!

— Интересно, — сказал Китинг, — что он скажет обо мне, когда наступит время?

— Только не пойму, что он имел в виду, говоря о каком-то символическом значении и об узах человеческого братства… Ну, в общем, если он нас за такое хвалит, надо бы призадуматься.

— Дело критика, мистер Франкон, — разъяснять художника, в том числе и самому художнику. Мистер Тухи просто выразил словами то скрытое значение, которое вы подсознательно вложили в своё творение.

— Ах вот как, — с неопределённой интонацией произнёс Франкон и тут же бодро добавил: — Ты так думаешь? Возможно… Да, вполне возможно… Ты умный мальчик, Питер.

— Благодарю вас, мистер Франкон. — Китинг приготовился встать.

— Постой. Посиди ещё. Выкурим ещё по одной, а уж потом погрузимся в тягомотину будней.

Перечитывая статью, Франкон улыбался. Китинг никогда не видел его таким довольным. Ни один проект, выполненный в бюро, ни одна завершённая стройка не радовали его так, как эти слова другого человека, напечатанные в журнале, где каждый мог их прочесть.

Китинг непринуждённо сидел в удобном кресле. Месяц, отработанный им в фирме, был проведён с большой пользой. Он ничего не говорил и ничего не предпринимал, но по бюро распространилось мнение, что Гаю Франкону нравится общество этого юноши. Ни дня не проходило без приятной паузы в работе, когда Китинг сидел по другую сторону стола Франкона, уважительно, но с ощущением растущей дружеской близости, выслушивая жалобы босса на нехватку в его окружении людей, способных его понимать.

От своих коллег-чертёжников Китинг узнал о Франконе всё, что только мог узнать. Что Гай Франкон умерен в еде, но предпочитает изысканные блюда и с гордостью называет себя гурманом; что он с отличием закончил парижскую Школу изящных искусств; что он женился на больших деньгах, но брак оказался неудачным; что носки он надевает строго под цвет носовых платков и никогда — под цвет галстуков; что он предпочитает создавать дома в сером граните; что в Коннектикуте у него есть собственная каменоломня серого гранита, дела которой находятся в самом блестящем состоянии; что он содержит роскошную холостяцкую квартиру в стиле Людовика Пятнадцатого; что жена его, из благородной старой фамилии, умерла, оставив всё состояние единственной дочери; и что дочь, которой сейчас девятнадцать, учится в колледже за пределами штата Нью-Йорк.

Два последних факта особенно заинтересовали Китинга. В разговоре с Франконом он исподволь, как бы между прочим, затронул тему дочери. «Да… — с заметным напряжением выговорил Франкон. — Да, конечно». Китинг прекратил все дальнейшие исследования этого вопроса — временно. По лицу Франкона было ясно видно, что мысли о дочери ему крайне неприятны. Отчего — Китинг узнать не смог.

Познакомился Китинг и с Лусиусом Н. Хейером, партнёром Франкона. От его внимания не ускользнуло, что Хейер появился в бюро всего два раза за три недели, но он так и не узнал, чем же всё-таки занимается Хейер в фирме. Гемофилии у Хейера не было, но выглядел он по-настоящему анемичным — увядший аристократ с длинной тощей шеей, бесцветными глазами навыкате, крайне вежливый и как будто чем-то постоянно напуганный. Он был последним представителем древнего рода, и высказывалось подозрение, что Франкон заманил Хейера в партнёры ради его связей в высшем обществе. Все очень жалели беднягу Лусиуса, восторгались его смелой попыткой заняться делом, да ещё каким, и считали, что будет очень мило заказать постройку дома именно ему. Эти дома строил Франкон, и от Лусиуса никаких дальнейших услуг не требовалось. Такое положение дел устраивало всех.

Все чертёжники были без ума от Питера Китинга. Он сумел внушить всем такое ощущение, будто он давным-давно работает здесь. Ему всегда удавалось везде становиться как бы незаменимым, куда бы он ни попадал. Он появлялся негромко и весело и, как губка, легко впитывал дух и настроение любого нового коллектива. Дружеская улыбка, весёлый голос, лёгкое пожатие плеч — всё, казалось, свидетельствовало, что душу его ничто не тяготит, что он не из тех, кто будет кого-то обвинять, чего-то требовать, чем-то возмущаться.

Сейчас он сидел и смотрел, как Франкон читает статью. Тот оторвался от чтения, посмотрел на молодого человека и увидел глаза, смотрящие на него с невероятным почтением, и две презрительные точечки в углах рта, словно две ещё неозвученные смешинки. Франкон почувствовал себя несказанно уютно. Ощущение уюта проистекало именно из подмеченного им презрения. Как раз сочетание почтения и этой едва заметной иронической улыбки на губах подчинённого и создавало между ними идеальные отношения, вознося Франкона на должную высоту и не требуя с его стороны никаких усилий. Слепое восхищение было опасно; заслуженное восхищение налагало определённую ответственность. А вот восхищение заведомо незаслуженное было драгоценным даром.

— Питер, когда будешь выходить, передай это мисс Джефферс, пусть вклеит в мой альбомчик.

Спускаясь по лестнице, Китинг подбросил журнал высоко в воздух и ловко поймал его, беззвучно насвистывая.

В чертёжной он застал Тима Дейвиса, лучшего своего друга, который понуро стоял над эскизом с видом полного отчаяния. Тим Дейвис — тот самый высокий юный блондин, который работал за соседним столом и которого Китинг давно уже приметил, поскольку совершенно определённо знал, хоть и не имел ощутимых доказательств, что из всех чертёжников Тим пользуется самым большим расположением начальства, а в таких делах Китинг не ошибался никогда. Как только выдавалась такая возможность, Китинг старался получить задание поработать над деталями того проекта, которым занимался Дейвис. Вскоре они уже вместе ходили обедать, а после работы вместе забегали в тихий кабачок, где Китинг, затаив дыхание, слушал рассказы Дейвиса о его любви к некоей Элен Даффи. Через пару часов Китинг не мог вспомнить ни слова из этих рассказов.

Сейчас он увидел Дейвиса в состоянии мрачной подавленности. Тот остервенело жевал сигарету и кончик карандаша одновременно. Китингу не было надобности задавать вопросы. Он просто наклонился и дружески заглянул Дейвису через плечо. Тот выплюнул сигарету и взорвался — оказалось, что сегодня его оставили работать сверхурочно, третий раз за неделю!

— Опять сидеть здесь чёрт знает сколько! Надо позарез, видишь ли, закончить эту хреновину, и обязательно сегодня! — Он с силой ударил по листам, разложенным перед ним. — Да ты только посмотри! Тут и до утра не закончить! Что же мне делать?

— Тим, это всё потому, что ты здесь лучше всех и без тебя не обойтись.

— Да пошло оно всё к чёрту! У меня же сегодня свидание с Элен! Что же, прикажете не являться?! Третий раз! Она мне просто не поверит! В последний раз она мне так и сказала. Всё! Иду к великому Гаю и расскажу ему, куда он может засунуть свои проекты и своё чёртово бюро! С меня довольно!

— Подожди, — сказал Китинг и придвинулся поближе к Тиму. — Есть и другой способ. Я их закончу вместо тебя.

— Что?

— Я останусь и всё сделаю. Не беспокойся. Никто ничего не заметит.

— Пит! Честное слово?

— А как же? Всё равно мне сегодня делать нечего. А ты потусуйся здесь, пока все не разойдутся, а потом смывайся.

— Да ты что, Пит! — Дейвис вздохнул. Предложение было соблазнительно. — Только, понимаешь, если кто узнает, меня выгонят. Ты же ещё новичок для такой работы.

— Никто же не узнает.

— Мне нельзя потерять работу, Пит. Ты же знаешь. Мы с Элен должны скоро пожениться. И если что случится…

— Ничего не случится.

В начале седьмого Дейвис потихоньку вышел из чертёжной, оставив на своём месте Китинга. Склонившись под одинокой зелёной лампой, Питер окинул взглядом безлюдные просторы чертёжной. После дневного шума было непривычно тихо, и у Китинга возникло чувство, что всё здесь, все три длинные смежные комнаты принадлежат ему одному. Это ощущение не пропадало. Карандаш в его руках двигался быстро и уверенно.

В половине десятого он закончил работу, аккуратно сложил чертежи на стол Дейвиса и вышел из бюро. Он шёл по улице, испытывая приятное чувство, как после хорошего обеда. Но, сделав несколько шагов, он внезапно и остро ощутил собственное одиночество. Сегодня ему было просто необходимо с кем-нибудь это одиночество разделить. Но у него никого не было. Впервые ему захотелось, чтобы мать оказалась в Нью-Йорке, рядом с ним. Она осталась в Стентоне, дожидаясь того дня, когда он сможет послать за ней. Сегодня ему было некуда идти, кроме как в благопристойный пансиончик на Двадцать восьмой западной{26}, где, поднявшись на третий этаж, он оказался бы в своей чистой и душной комнатке. Да, в Нью-Йорке он знал многих, в том числе и девушек. С одной из них он очень мило скоротал ночку, да только никак не мог припомнить её фамилию. Но с ними ему сейчас не хотелось встречаться. И тут он вспомнил о Кэтрин Хейлси.

В день окончания института он послал ей телеграмму и с тех пор совершенно забыл о ней. Как только в его памяти возникло имя Кэтрин, ему захотелось увидеться с ней; это желание вспыхнуло мгновенно и с огромной силой. Он вскочил в автобус, идущий до Гринвич-Виллидж{27}, забрался на безлюдный империал{28} и, сидя в одиночестве на переднем сиденье, ругал светофоры, стоило на них появиться красному свету. И так бывало всякий раз, когда дело касалось Кэтрин, и всякий раз он недоумевал: что же с ним происходит?

Познакомился он с ней год назад, в Бостоне, где она жила со своей матерью-вдовой. При первой встрече он нашёл Кэтрин скучной и некрасивой и не заметил в ней ничего хорошего, кроме приятной улыбки, которая ещё не была достаточным основанием, чтобы ему захотелось вновь увидеть Кэтрин. На другой вечер он ей позвонил. Из множества девушек, с которыми он водился в студенческие годы, с ней единственной он не позволил себе ничего, кроме нескольких лёгких поцелуев. Он легко мог бы обладать любой из знакомых девушек и знал об этом. Знал он также, что мог бы обладать и Кэтрин; он желал её; она была в него влюблена и спокойно, открыто признавалась в этом, без страха, без робости, ни о чём его не прося и ничего не ожидая, и всё же он не спешил этим воспользоваться. Питер гордился девушками, с которыми водился в те годы, — самыми красивыми, самыми популярными, самыми модными. Зависть сокурсников радовала его чрезвычайно.

Он стыдился беззаботного и небрежного отношения Кэтрин к собственной внешности, нарядам и манерам; стыдно ему было и за то, что ни один молодой человек, кроме него, не обратил бы на неё ни малейшего внимания. Но когда он появлялся с ней на танцах, устроенных студенческим союзом, не было человека счастливее его. Питер влюблялся множество раз, бурно, страстно, и всякий раз клялся, что не может жить без этой девушки… или другой. Месяцами он начисто забывал о Кэтрин, а она никогда не напоминала ему о себе. Он всегда возвращался к ней, неожиданно, необъяснимо для самого себя. Так случилось и в этот вечер.

Её мать, тихая и неприметная школьная учительница, умерла прошлой зимой. Кэтрин переехала в Нью-Йорк, к дяде. На некоторые из её писем Китинг отвечал немедленно, на другие же — спустя несколько месяцев. Она всегда отвечала незамедлительно, но никогда не писала ему в те долгие промежутки, когда он молчал. Она ждала, ждала терпеливо. Когда ему случалось подумать о ней, он чувствовал, что заменить её не может ничто в жизни. Но, оказавшись в Нью-Йорке, где так легко было добраться до неё, сев в автобус или набрав телефонный номер, он начисто забыл о ней и не вспоминал в течение месяца.

Теперь, спеша к ней, он и не подумал, что надо было бы оповестить её о своём визите, что её может не оказаться дома. Ведь он всегда появлялся у неё неожиданно, и Кэтрин всегда оказывалась на месте, и этот вечер не был исключением.

Она открыла ему дверь. Её квартира находилась на верхнем этаже построенного с большой претензией, но сильно запущенного большого особняка.

— Здравствуй, Питер, — сказала она так, словно они виделись только вчера.

Она стояла перед ним в наряде, который был ей велик и в длину, и в ширину. Короткая чёрная юбка мешком свисала со стройной талии; воротничок блузки, явно широкий для её тонкой шеи, перекосился, обнажив холмик тонкой ключицы; хрупкие руки терялись в широченных рукавах. Она смотрела на него, склонив голову набок. Её каштановые волосы были небрежно собраны в хвостик на затылке. Но ему показалось, что у неё модная короткая стрижка, а волосы образуют лёгкий волнистый нимб вокруг её лица. Глаза у неё были серые, большие, близорукие. Блестящие губы растянулись в неспешной, чарующей улыбке.

— Привет, Кэти, — сказал он.

Он ощутил полный покой. Ему нечего было бояться в этом доме, да и за его пределами. Он был готов объясниться с ней, рассказать, что здесь, в Нью-Йорке, у него не выдалось ни одной свободной минутки, только все объяснения казались сейчас ненужными.

— Давай мне шляпу, — сказала она, — и осторожнее с этим стулом, он не очень прочный. У нас в гостиной стулья получше, пойдём туда.

Гостиная, как он заметил, была обставлена просто, но с необъяснимым изяществом и большим вкусом, чего он никак не ожидал. Он обратил внимание на книги — недорогие стеллажи, поднимающиеся до самого потолка, были забиты ценнейшими изданиями. Книги стояли вразнобой, кое-как. Было видно, что здесь ими действительно пользуются. И ещё он заметил над убогим, но аккуратно прибранным письменным столом офорт Рембрандта, пожелтевший и покрытый пятнами, высмотренный, по всей вероятности, в лавке старьёвщика зорким знатоком, который ни за что не расстанется с этим сокровищем, хотя деньги, которые он мог за него выручить, явно бы ему не помешали. Питер задумался, чем же занимается дядя Кэтрин. Но этого вопроса так и не задал.

Он стоял, оглядывая гостиную, ощущая за своей спиной присутствие Кэтрин, наслаждаясь чувством полной уверенности, которое ему так редко доводилось испытывать. Потом он обернулся, обнял её и поцеловал. Её губы нежно и радостно слились с его губами. В ней не чувствовалось ни страха, ни особого волнения. Она была так счастлива, что не могла воспринять этот поцелуй иначе, чем нечто само собой разумеющееся.

— Боже мой, как я по тебе соскучился! — сказал он и почувствовал, что говорит чистую правду. Он скучал по ней каждый день, и больше всего, видимо, в те дни, когда вовсе не вспоминал о ней.

— Ты не очень изменился, — сказала она. — Может быть, чуточку похудел. Тебе идёт. Питер, в пятьдесят лет ты будешь очень красив.

— Это не слишком лестно, если подумать.

— Почему? А, ты хочешь сказать, что я не считаю тебя красивым сейчас? Да нет же, ты такой красивый!

— Знаешь, тебе не следовало бы говорить мне это прямо в лицо.

— А что? Ты же знаешь, что это так. Я просто подумала, каким ты будешь в пятьдесят. У тебя будет седина на висках, а носить ты будешь серые костюмы — я на той неделе видела такой костюм в витрине и ещё подумала, что это тот самый и есть. И ты будешь великим архитектором.

— Ты на самом деле так думаешь?

— А как же иначе? — Она не льстила ему. Скорее всего, она вообще не представляла себе, что это может восприниматься как лесть. Она просто констатировала факт, причём факт настолько очевидный, что его даже не требовалось подчёркивать.

Он ждал неизбежных расспросов. Но вместо этого они вдруг заговорили о Стентоне, принялись делиться общими воспоминаниями, и Питер уже смеялся, посадив Кэтрин себе на колени. Она опиралась худыми плечами на его согнутую в локте руку, глаза её смотрели нежно и удовлетворённо. Он говорил об их старых купальных костюмах, о спущенных петлях на её чулках, о любимом кафе-мороженом в Стентоне, где они вместе провели так много летних вечеров. При этом он как-то неотчётливо думал, что так не годится, что ему надо сказать ей куда более важные вещи, задать ей более важные вопросы. Ведь никто не беседует о пустяках после многомесячной разлуки. Но ей такая беседа казалась совершенно естественной. Казалось, она вообще не сознаёт, что они давно не виделись.

Наконец он первым спросил:

— Ты получила мою телеграмму?

— Да. Спасибо.

— Разве тебе не интересно знать, как у меня идут дела здесь, в Нью-Йорке?

— Очень интересно. Как у тебя идут дела здесь, в Нью-Йорке?

— Слушай, да тебе совсем неинтересно!

— Интересно! Я хочу знать о тебе всё.

— Тогда почему не спрашиваешь?

— Ты сам расскажешь, когда захочешь.

— А тебе всё равно, не так ли?

— Что всё равно?

— Чем я занимаюсь.

— А… Нет, совсем не всё равно. Хотя да, всё равно.

— Очень мило с твоей стороны!

— Понимаешь, мне не важно, что ты делаешь. Важен только ты сам.

— Как это — я сам?

— Ну, какой ты сейчас. Или какой в городе. Или ещё где-нибудь. Я не знаю. Вот так.

— А знаешь, Кэти, ты такая дурочка. Твой метод никуда не годится.

— Моё что?

— Твой метод. Нельзя же так прямо, не стесняясь, показывать мужчине, что ты от него практически без ума.

— А если так и есть?

— Да, но об этом нельзя говорить. Тогда ты не будешь нравиться мужчинам.

— Но я не хочу нравиться мужчинам.

— Но ты ведь хочешь нравиться мне, да?

— Но я тебе и так нравлюсь — или нет?

— Нравишься, — сказал он, покрепче обнимая её. — Чертовски нравишься. Я ещё больший идиот, чем ты.

— Ну тогда всё в полном порядке, — сказала она, запустив пальцы в его шевелюру. — Или нет?

— Странно, что у нас всё всегда в полном порядке… Кстати, я хочу рассказать тебе о своих делах, потому что это важно.

— Честное слово, Питер, мне очень интересно.

— Словом, ты знаешь, что я работаю у Франкона и Хейера и… А, чёрт, ты даже не понимаешь, что это значит!

— Понимаю. Я посмотрела в справочнике «Кто есть кто в архитектуре». Там о них пишут очень приятные вещи. И ещё я спрашивала у дяди. Он сказал, что они в архитектурном деле стоят выше всех.

— Ещё бы. Франкон… он величайший архитектор в Нью-Йорке, во всей стране, возможно, и в мире. Он спроектировал семнадцать небоскрёбов, восемь соборов, шесть вокзалов и ещё бог знает что… При этом, разумеется, он старый надутый осёл и мошенник, который проложил себе дорогу лестью и взятками… — Он резко замолчал, открыв рот и вытаращив глаза. Он совсем не хотел такое сказать, никогда не позволял себе даже думать так.

Кэтрин спокойно смотрела на него.

— Да? — спросила она. — И что?..

— В общем… э-э-э… — Он запнулся, поняв, что по-другому говорить не может. А если может, то только не с ней. — В общем, так я его воспринимаю. И ни капельки его не уважаю. И счастлив работать у него. Понимаешь?

— Конечно, — тихо ответила она. — Ты честолюбив, Питер.

— Ты не презираешь меня за это?

— Нет. Ты же сам этого хотел.

— Вот именно, сам этого хотел. На самом деле всё вовсе не так плохо. Это мощная фирма, лучшая во всём городе. Я действительно работаю неплохо, и Франкон мною очень доволен. Я хорошо продвигаюсь. Думаю, что в конце концов смогу занять у них любой пост, какой только пожелаю… Да, как раз сегодня я сделал работу за другого, который даже не понимает, что скоро окажется никому не нужным, и тогда… Кэти! Что это я такое плету?

— Всё нормально, милый. Я всё понимаю.

— Если бы понимала, то назвала бы меня тем словом, которого я заслуживаю, и велела мне заткнуться.

— Нет, Питер, я не хочу, чтобы ты изменился. Я же люблю тебя.

— Боже тебя сохрани!

— Я знаю.

— И ты это знаешь и так говоришь? Таким тоном, каким обычно говорят: «Привет, славный нынче вечерок»?

— А почему нельзя? Что тебе не нравится? Ведь я люблю тебя.

— Нет, нравится! Мне нравится!.. Кэти… я никогда не смогу полюбить кого-то, кроме тебя…

— И это я знаю.

Он обнял её, бережно, словно опасаясь, что её хрупкое тело вот-вот растает. Он не понимал, почему в её присутствии признаётся в том, в чём не может признаться и самому себе. Он не понимал, почему торжество, которым он пришёл поделиться, вдруг потускнело. Но всё это не имело никакого значения. Его охватило странное чувство свободы — рядом с Кэтрин он всегда освобождался от какой-то тяжести, определить которую точнее не мог. Он становился самим собой. Теперь для него имело значение лишь одно — ощущать рукой грубую ткань её блузки.

Потом он спросил, как она живёт в Нью-Йорке, и она принялась оживлённо рассказывать о дяде.

— Он такой замечательный, Питер. Ну совершенно замечательный! Бедный совсем и всё же принял меня в свой дом. Даже освободил свой кабинет, чтобы мне было где устроиться, и теперь ему приходится работать здесь, в гостиной. Тебе непременно надо с ним познакомиться, Питер. Сейчас он в отъезде, выступает с лекциями, но тебе надо с ним познакомиться, когда он приедет.

— Да, мне бы очень хотелось.

— Знаешь, я думала устроиться на работу и зарабатывать себе на жизнь, но он мне не позволил. «Деточка моя, — сказал он, — только не в семнадцать лет. Не хочешь же ты, чтобы мне было стыдно перед самим собой? Я не сторонник детского труда». Занятная мысль, правда? У него масса занятных мыслей, я не всё понимаю, но говорят, что он человек выдающегося ума. И он всё так представил, будто я делаю ему одолжение, позволив содержать меня, и, по-моему, он очень славно поступил.

— Чем же ты занимаешься целыми днями?

— Пока особенно ничем. Книги читаю. По архитектуре. У дяди тонны книг по архитектуре. Но когда он здесь, я печатаю ему лекции. Мне кажется, ему не очень нравится, что я это делаю, у него есть настоящая машинистка, но мне это очень нравится, и он мне разрешает. И даже платит мне жалованье. Я не хотела брать, но он настоял.

— Чем же он зарабатывает на жизнь?

— Ой, многим, я даже не знаю, за всем не уследишь. Например, преподаёт историю искусств. Он что-то вроде профессора.

— Кстати, ты-то когда собираешься в колледж?

— А… Ну… в общем, понимаешь, мне кажется, дядя эту мысль не одобряет. Я ему сказала, что давно уже собиралась продолжить учёбу и готова работать и учиться одновременно, но он, похоже, считает, что это не для меня. Он, правда, много на этот счёт не говорит, сказал только: «Бог создал слона для тяжкого труда, а комара — чтобы жужжал, а с законами природы экспериментировать, как правило, не рекомендуется. Однако, дитя моё, если тебе так хочется…» Он на самом деле не возражает, я всё решаю сама, но только…

— Не позволяй ему мешать тебе.

— Пойми, он и не хочет мешать мне. Только, понимаешь, я и в школе была не бог весть что. И ещё, любимый мой, с математикой у меня вообще не ладилось, и поэтому не знаю… Но с другой стороны, спешить мне некуда. У меня есть время подумать.

— Слушай, Кэти, мне это совсем не нравится. Ты же всегда мечтала поступить в колледж. И если этот твой дядя…

— Не говори о нём так. Ты же его совсем не знаешь. Это совершенно поразительный человек. Он такой добрый, всё понимает. И очень интересный, весёлый, всегда шутит, да так умело — всё, что казалось очень серьёзным, в его присутствии оказывается совсем не таким. И при этом он чрезвычайно серьёзный человек. Знаешь, он целыми часами говорит со мной, и ему не надоедает, его не раздражает моя глупость. Он мне всё рассказывает о забастовках, о жутких условиях жизни в трущобах, о бедняках, которых заставляют трудиться из последних сил, — только о других, и никогда о себе. Один его друг сказал мне, что дядя мог бы стать очень богатым, если бы только захотел, он ведь такой умный. Только он не хочет, деньги его совсем не интересуют.

— Это же ненормально.

— Ты сначала с ним познакомься, а потом говори. Да, и он хочет с тобой познакомиться. Я ему про тебя рассказывала. Он называет тебя Ромео с рейсшиной.

— Ах вот как?

— Да ты пойми! Он же по-доброму. Просто он так выражается. У вас много общего. Возможно, он окажется тебе полезен. Он тоже кое-что понимает в архитектуре. Ты непременно полюбишь дядю Эллсворта.

— Кого-кого?

— Да дядю моего!

— Скажи-ка, — попросил Китинг чуть охрипшим голосом, — как зовут твоего дядю?

— Эллсворт Тухи. А что?

Китинг бессильно уронил руки и ошалело посмотрел на неё.

— Что с тобой, Питер?

Он сглотнул. Кэтрин увидела, как у него судорожно дёрнулся кадык. Потом он очень решительно сказал:

— Кэти, я не стану знакомиться с твоим дядей.

— Но почему?

— Не хочу. Через тебя — не хочу… Пойми, Кэти, ты же совсем меня не знаешь. Я из тех, кто использует людей в корыстных целях. А тебя я использовать не желаю. Никогда. И ты мне не позволяй. Кого угодно, только не тебя.

— Как это — использовать меня? Что это значит? Почему?

— Да всё просто. За знакомство с Эллсвортом Тухи я отдал бы всё. Вот так. — Он хрипло рассмеялся. — Значит, по-твоему, он кое-что понимает в архитектуре? Дурочка ты! Да он — самая важная персона в архитектуре. Возможно, пока это ещё не так, но через пару лет будет так. Спроси у Франкона — эта старая лиса в таких делах не ошибается. Твой дядя скоро станет Наполеоном среди архитектурных критиков, вот увидишь. Во-первых, не так уж много охотников писать о нашей профессии, так что он быстренько сумеет монополизировать этот рынок. Видела бы ты, как все крупные шишки в нашем бюро облизывают каждую запятую в его публикациях! Ты говоришь, что он, может быть, окажется мне полезен? Да он может сделать мне имя, и сделает, и я непременно с ним познакомлюсь, когда буду к этому знакомству готов, так же как познакомился с Франконом. Но только не здесь, только не через тебя. Понимаешь? Не через тебя!

— Но, Питер, почему ты отказываешься?

— Потому что я не хочу так! Потому что это мерзко, потому что я всё это ненавижу — свою работу, профессию, ненавижу всё, что я делаю, и всё, что буду делать! И я не намерен впутывать во всё это тебя! Ведь, кроме тебя, у меня ничего настоящего в жизни нет! Умоляю тебя, Кэти, не вмешивайся в мои дела!

— В какие дела?

— Не знаю!

Не разжимая его объятий, она встала. Он припал лицом к её бедру. Она гладила его по голове и смотрела на него сверху вниз.

— Ладно, Питер, мне кажется, я всё поняла. Тебе не обязательно встречаться с ним, пока ты не захочешь. Только, когда захочешь, скажи мне. Если надо, можешь меня «использовать». Я не против. От этого ничего не изменится.

Когда он поднял голову, она тихо смеялась.

— Питер, ты перетрудился. У тебя нервы немножко не в порядке. Я заварю чаю, хочешь?

— Ой, я совсем забыл. Я же сегодня не ужинал. Времени не было.

— Надо же! Кошмар какой! Сию же минуту отправляйся на кухню! Сейчас что-нибудь придумаю.

Он вышел от неё через два часа. Он шёл, ощущая в себе лёгкость, чистоту, светясь от счастья, позабыв о своих страхах, позабыв о Тухи и Франконе. Он думал лишь о том, что пообещал ей снова прийти завтра и что до завтра осталось ждать нестерпимо долго. Когда он ушёл, она ещё долго стояла у дверей, положив руки на дверную ручку, хранившую след его ладони, и думала о том, что он может прийти завтра — а может и через три месяца.


— Когда закончишь, — сказал Генри Камерон, — загляни ко мне в кабинет.

— Хорошо, — сказал Рорк.

Камерон резко развернулся на каблуках и вышел из чертёжной. За весь месяц он впервые обратился к Рорку с такой длинной фразой.

Каждое утро Рорк приходил в чертёжную, выполнял задания и не слышал ни единого слова, никаких замечаний. Камерон обычно заходил в чертёжную и подолгу стоял за спиной Рорка, заглядывая ему через плечо. Создавалось впечатление, что он намеренно старается смутить Рорка, сделать так, чтобы дрогнула его рука, чётко выводящая линии на бумаге. Два других чертёжника запарывали работу при одной мысли, что такое жуткое видение может появиться у них за спиной. Рорк же, похоже, не замечал этого. Он продолжал работать, неспешно и уверенно водя рукой, столь же неспешно откладывал притупившийся карандаш и брал другой. «Та-ак», — внезапно бурчал Камерон. Рорк поворачивал голову с вежливым и внимательным видом. «Да?» — спрашивал он. Камерон отворачивался, не сказав ни слова и презрительно прищурившись, словно желая показать, что не считает нужным отвечать, выходил из комнаты. Рорк продолжал работу.

— Плохо дело, — поведал Лумис, молодой чертёжник, своему престарелому коллеге Симпсону. — Невзлюбил старик этого парня. И я его хорошо понимаю. Этот здесь долго не протянет.

Симпсон был стар и немощен. Он служил у Камерона ещё во времена, когда бюро занимало три этажа, застрял здесь и не мог понять, по какой причине. Лумис же был молод и выглядел совсем как те хулиганы, что собирались обычно на углах возле закусочной. Здесь он оказался потому, что со всех прочих мест его выгнали.

Они оба недолюбливали Рорка. Да и всюду, куда бы Рорк ни пошёл, при первом же взгляде на его лицо окружающие обычно начинали испытывать к нему неприязнь. Лицо его было непроницаемо, как дверь банковского сейфа. В сейфе хранят только ценные вещи, но люди не желали задумываться над этим. От его присутствия в комнате тянуло холодком, и это раздражало многих. Было в нём и ещё одно странное свойство — он внушал окружающим такое чувство, будто он здесь и в то же время не здесь. Или, возможно, он здесь, а вот их самих нет.

После работы он отмеривал пешком весь неблизкий путь домой — в доходный дом на Ист-Ривер. Он выбрал это жильё потому, что всего за два пятьдесят в неделю в его распоряжение предоставлялся весь верхний этаж — колоссальных размеров помещение, которое раньше использовалось под склад. В нём не было потолка, а крыша протекала. Но зато здесь по обе стороны тянулись два ряда окон, где в некоторых рамах даже сохранились стёкла, а другие были заделаны картонными листами. С одной стороны из этих окон открывался вид на реку, а с другой — на город.

Неделю назад Камерон заглянул в чертёжную и швырнул на стол Рорка размашистый набросок с изображением загородного дома.

— Посмотрим, сумеешь ли ты из этого сделать настоящий дом! — рявкнул он и ушёл, не вдаваясь в дальнейшие объяснения. В последующие дни он не приближался к столу Рорка. Вчера вечером Рорк закончил чертежи и оставил их на столе Камерона. Утром Камерон зашёл, кинул Рорку эскиз каких-то стальных перекрытий, приказал ему потом зайти в кабинет и больше в течение всего дня в чертёжной не появлялся.

Остальные ушли домой. Прикрыв стол старой клеёнкой, Рорк вошёл в кабинет Камерона. На столе у того были разложены Рорковы чертежи загородного дома. Свет лампы падал на щеку Камерона, на бороду, в которой белели седые волоски, на его кулак, на угол чертежа, чёткие линии которого словно впечатались в бумагу.

— Ты уволен, — сказал Камерон.

Рорк стоял посреди вытянутой комнаты, перенеся всю тяжесть тела на одну ногу, свесив руки по бокам, приподняв одно плечо.

— Да? — тихо спросил он, не шелохнувшись.

— Иди сюда, — сказал Камерон. — Садись.

Рорк подчинился.

— Ты слишком хорош, — сказал Камерон. — Слишком хорош для той судьбы, которую сам себе готовишь. Бессмысленно, Рорк. Лучше понять это сейчас, чем потом, когда будет поздно.

— Что вы хотите сказать?

— Бессмысленно тратить отпущенные тебе годы на идеал, которого ты никогда не достигнешь, которого тебе просто не дадут достичь. Бессмысленно превращать свой талант в дыбу, на которой сам же и будешь распят. Продай его, Рорк. Продай сейчас. Конечно, это будет уже не то, но всё же тебя на это хватит. У тебя есть то, за что будут платить, и много платить, если ты будешь использовать свой талант так, как они пожелают. Не отвергай их, Рорк. Иди на компромисс. Иди немедленно — потом всё равно придётся согласиться на компромисс, только тогда тебе придётся пройти через такое, о чём потом придётся горько сожалеть. Ты этого не знаешь. А я знаю. Избавь себя от этого. Уходи от меня. Уходи к кому-нибудь другому.

— А вы разве так поступили?

— Ты нахальный выродок! Я сказал, что ты хорош, но не более того! С кем ты себя равнять вздумал? С самим… — Он резко замолчал, так как увидел, что Рорк улыбается. Он посмотрел на Рорка и вдруг улыбнулся в ответ. Ничего более мучительного Рорку ещё не доводилось видеть. — Нет, — сказал Камерон, — что-то я не то говорю, да? Совсем не то… В общем, ты прав. Ты верно себя оцениваешь. Но я хочу сказать тебе кое-что. Даже не знаю, с чего начать. Я утратил навык общаться с такими людьми, как ты. Утратил? Скорее всего, никогда не имел. Возможно, именно это меня сейчас и пугает. Постарайся понять, пожалуйста.

— Я всё понимаю. Не тратьте времени впустую.

— А ты не груби. Потому что сейчас я не могу позволить себе грубить тебе. Я хочу, чтобы ты выслушал меня. Ты можешь выслушать и не перебивать?

— Да. Простите. Я не хотел быть невежливым.

— Понимаешь, я последний человек из всех, к кому тебе стоило обратиться. Если я оставлю тебя здесь, я совершу преступление. Жаль, что никто не предостерёг тебя от меня. Я совсем не смогу тебе помочь. Я не сумею сбить с тебя кураж. Не сумею привить тебе здравый смысл. Вместо этого я буду подталкивать тебя, тащить тем же путём, каким ты идёшь сейчас. Я силой заставлю тебя оставаться таким, какой ты есть, и сделаю тебя ещё хуже… Пойми же. Через месяц я уже не смогу расстаться с тобой. Даже не уверен, что смогу сейчас. Так что не спорь со мной и уходи. Спасайся, пока не поздно.

— Но как? Вам не кажется, что нам обоим уже поздно спасаться? Мне и двенадцать лет назад было поздно.

— Попытайся, Рорк. Попытайся хоть раз проявить благоразумие. Есть много крупных фирм, которые возьмут тебя и не посмотрят на то, что тебя исключили из института, если я их попрошу. Они могут потешаться надо мной в своих речах на званых обедах, но, когда им надо, беззастенчиво крадут у меня и прекрасно знают, что я сумею разобраться, хорош чертёжник или плох. Я дам тебе письмо к Гаю Франкону. Когда-то давным-давно он у меня работал. Кажется, я его уволил, но это не имеет значения. Иди к нему. Поначалу тебе там не понравится, но ты привыкнешь. А через много лет будешь меня благодарить.

— Зачем вы мне всё это говорите? Вы же хотите сказать совсем другое. И сами вы шли совсем другим путём.

— Потому я это и говорю! Именно потому, что сам шёл другим путём!.. Понимаешь, Рорк, есть у тебя одна черта, которая меня очень пугает. Тут дело не в том, что выходит из-под твоего карандаша. Меня бы не тревожило, если бы ты был просто одарённым пижоном, который всё делает не так, как другие, просто для смеха, для забавы, для того, наконец, чтобы на него обратили внимание. Это ловкий ход — одновременно и противостоять толпе, и забавлять её, потихоньку собирая денежки за вход на персональную выставку. Если бы дело обстояло так, я бы не беспокоился. Но всё не так. Ты влюблён в своё ремесло. Господь тебя спаси, ты влюблён! А это проклятье. Это клеймо на лбу, выставленное на всеобщее обозрение. Ты не можешь жить без своей работы, и они об этом знают, и ещё знают, что тут-то ты и попался! Ты когда-нибудь приглядывался к людям на улице? Я приглядывался. Они проходят мимо тебя, все в шляпах, со свёртками… Но не в этом их суть. А суть их в том, что они ненавидят каждого, кто влюблён в своё ремесло. Более того, они их боятся, уж не знаю почему. Ты им подставляешься, Рорк, всем и каждому!

— Но я никогда не вижу людей на улице.

— А что они со мной сделали, ты видишь?

— Я вижу только, что вы их не боитесь. Почему же вы хотите, чтобы я их боялся?

— Почему? — Камерон подался вперёд, сжав кулаки: — Рорк, хочешь, чтобы я произнёс это вслух? Ты ведь жесток, да, Рорк? Ладно же, я произнесу: ты хочешь закончить так, как заканчиваю я? Ты хочешь быть тем, чем стал я?

Рорк поднялся и шагнул вперёд, к самому столу.

— Если, — сказал Рорк, — в конце жизни я стану тем, кем вы являетесь здесь и сейчас, я буду считать это честью, которой я не заслужил и не мог бы заслужить ни при каких обстоятельствах.

— Да сядь ты! — рявкнул Камерон. — Терпеть не могу, когда выставляют напоказ свои чувства!

Рорк посмотрел на себя, на стол, крайне удивлённый тем, что оказался на ногах. Он сказал:

— Простите. Я даже не заметил, что встал.

— Ну так садись и слушай. Я всё понимаю. И это очень мило с твоей стороны. Но ты так ничего и не понял. Мне казалось, что нескольких дней работы в этой дыре хватит, чтобы выбить из твоей башки поклонение героям. Но теперь вижу, что этого оказалось недостаточно. Вот ты теперь сам себе внушаешь, какой великий человек старик Камерон, благородный боец, мученик за безнадёжно проигранное дело, и ты уже готов умереть со мной на баррикадах и питаться со мной в грошовых забегаловках до конца дней своих. Я знаю, сейчас всё это кажется тебе таким чистым и прекрасным с высоты твоей умудрённости жизнью в двадцать два года. Но знаешь ли ты, что это такое на самом деле? Тридцать лет сплошных поражений. Звучит великолепно, не так ли? Но известно ли тебе, сколько дней в тридцати годах? Известно, как проходят эти дни? Известно?

— Вам же больно об этом говорить.

— Да! Больно! Но я буду говорить. Я хочу, чтобы ты выслушал, Чтобы ты понял, что тебя ожидает. Придут дни, когда ты посмотришь на свои руки, и тебе захочется взять что-нибудь тяжёлое и переломать в них каждую косточку, потому что ты будешь терзаться мыслью о том, что могли бы сотворить эти руки, если бы ты изыскал для них такую возможность. Но тебе не удастся найти ни малейшей возможности, и ты возненавидишь собственное тело, потому что оно осталось безруким. Придут дни, когда водитель начнёт орать на тебя, едва ты войдёшь в автобус. Он всего лишь потребует десять центов за проезд, но ты услышишь совсем другое. Ты услышишь, что ты ничтожество, что ты смешон, что это у тебя на лбу написано и все ненавидят тебя за эту никчёмность. Придут дни, когда ты будешь стоять в уголке зала и слушать рассуждения какого-то кретина об архитектуре, о деле, которое ты до безумия любишь, и сказанное им заставит тебя надеяться, что кто-нибудь сейчас встанет и раздавит его, как вонючего клопа. А потом ты услышишь, как все бешено рукоплещут ему, и тебе захочется взвыть, потому что непонятно, кто же настоящий — ты или они. То ли тебя засунули в каморку, полную разбитых черепов, то ли, наоборот, кто-то только что вышиб мозги из твоей головы. И ты ничего не скажешь, ибо те звуки, которые ты будешь в состоянии издать, в этом зале уже не считаются человеческим языком. Но если ты и захочешь говорить, то всё равно не сможешь, тебя небрежно оттолкнут — ведь тебе совершенно нечего сказать им об архитектуре. Этого тебе хочется?

Рорк сидел неподвижно, на лице его резко пролегли тени, на впалой щеке отпечатался тёмный клин, длинный чёрный треугольник перерезал подбородок. Он не сводил глаз с Камерона.

— Тебе мало? — спросил Камерон. — Ладно, поехали дальше! Однажды ты увидишь перед собой на листе ватмана дом, перед которым тебе захочется упасть на колени. Ты не поверишь, что его создал ты сам. Потом ты решишь, что мир прекрасен, и в воздухе пахнет весной, и ты любишь всех людей, потому что в мире больше нет зла. И ты выйдешь из квартиры с этим чертежом, чтобы построить этот дом, поскольку тебе совершенно ясно, что такой дом захочется возвести каждому, кто взглянет на твой чертёж. Но далеко от квартиры ты не уйдёшь. Ведь у дверей тебя остановит газовщик, который пришёл отключить газ. Ты ел немного, так как экономил деньги, чтобы закончить проект, но всё же иногда надо было что-то сготовить, а за газ ты не заплатил… Ну ладно, это мелочи, над этим можешь посмеяться. Но вот ты со своим чертежом попадаешь в чей-нибудь кабинет, ругая себя за то, что вытесняешь своим телом воздух, принадлежащий другому, и ты постараешься ужаться до невидимости, чтобы другой тебя не видел, а только слышал твой голос, умоляющий его, просительный голос, лижущий ему пятки. Ты будешь проклинать себя за это, но это будет неважно, только бы он дал тебе построить этот дом. Ты готов будешь распороть себе брюхо — ведь когда он увидит, что там, в этом брюхе, то уже не сможет отказать тебе. Но он лишь скажет, что ему очень жаль, но подряд только что отдан Гаю Франкону. И ты пойдёшь домой, и знаешь, что ты будешь делать дома? Ты будешь плакать. Плакать, как женщина, как алкоголик, как животное. Вот какое тебя ждёт будущее, Говард Рорк. Хочешь его?

— Да, — сказал Рорк.

Камерон опустил глаза. Немного опустил голову, потом ещё немного. Голова его опускалась медленно, рывками, и наконец остановилась. Он сидел неподвижно, сгорбив плечи, упираясь локтями в колени.

— Говард, — прошептал Камерон. — Такого я никому ещё не говорил…

— Спасибо вам… — сказал Рорк.

После долгой паузы Камерон поднял голову.

— Теперь иди домой, — сказал он решительно. — Ты слишком много работал в последнее время. А впереди у тебя тяжёлый день. — Он показал на чертежи загородного дома: — Всё это замечательно. Мне просто хотелось взглянуть, на что ты способен. Только строить ещё нельзя, плоховато будет. Так что придётся всё переделать. Завтра я тебе покажу, что мне нужно.