"Единственный крест" - читать интересную книгу автора (Лихачев Виктор)Глава девятая. Его величество — жизненный опыт.На Руси понятия «блаженный» и «юродивый» стали синонимами. Если считать блаженными всех тех, кто выпадает из общего ряда, кто выглядит белой вороной среди стаи черных подруг, тогда да, Лиза была права — Сидорин явно блажил и, со стороны казалось, получал от этого удовольствие. И все-таки Толстикова ошибалась. Или хотела ошибаться. Блаженный блаженному как и юродивый юродивому рознь. Одни шли по узкой нетореной дорожке, открытой когда-то Алексием, Божьим человеком. Мерзли и голодали, их травили собаками, дети швыряли им вслед камни. А они спасали молитвами людей, забывая прошлые обиды, бросали в лицо страшную правду царям: «на-ко царь, отведай мясушка…» Когда все-таки отходил их дух к Богу, ради которого они с радостью терпели земную юдоль, добровольно превращая ее для себя в чистилище, у земляков начиналось прозрение, мучила совесть. И именовала людская молва Максима и Прокопия, Василия и Ксению уже не юродивыми, не психами, а Божьими людьми. Все шире становилась тропа, и вскоре на ней появились те, кто с помощью юродства обеспечивал себе кусок хлеба и теплый угол в доме простодушных верующих, не хотевших повторять ошибки своих прадедов. Третьи… Ну какие же они блаженные? Чудаки, скорее. Как нет города без праведника, так не может быть русского города или села без чудака. Чудаки… «На букву «м» — обязательно съязвит кто-то. А они не обижаются. Пытаются произвести вечный двигатель, разводят и выпускают на волю бабочек, создают музеи, пишут письма в ООН, требуя прекратить бомбардировки Сербии, тренируют соседских мальчишек, поднимают из болот останки наших солдат. Перечислять можно бесконечно — благо, чудакам на нашей земле работенки еще много. Слава Богу, камней в них не кидают, но, согласитесь, иной раз лучше бы камень, нежели насмешка, острая, как когти, и смех в спину: «юродивый!» А уж посмертная судьба у них — это как сложится: либо забвение, будто и не жил ты на этой земле — и только лопух и крапива на месте дома, либо статьи в газетах, юбилейные конференции и улицы, названные твоим именем. А чаще — все вместе. Сидорин, как вы понимаете, не принадлежал ни к одному из вышеназванных типов. Его блаженность во многом шла от отсутствия жизненного опыта — неразлучного нашего спутника — врага и друга одновременно. Спору нет, без жизненного опыта не выжить человеку. Кто хоть раз наступал на грабли, в следующий раз постарается их обойти. Но тот же жизненный опыт делает, порой, из нас хитрецов или просто «разумных» людей, знающих, на кого нам можно кричать, а на кого нельзя. Умеющих достичь успеха любой ценой. Счастье и одновременно беда Сидорина в том и заключались, что однажды с ним случилось чудо — он потерял свой жизненный опыт, потерял в одночасье… И вовсе не тщеславное желание блеснуть эрудицией двигало Асинкритом, когда он цитировал Пушкина. Сидорин извлекал из ущербной своей памяти поэтический, очищенный от хитрого лукавства опыт. Вот почему во время своих постоянных поездок этот человек, разменявший четвертый десяток, с таким жадным вниманием слушал других людей, и радовался как ребенок, благодаря судьбу, за то, что она посылает ему столько умных собеседников. Умных людей вокруг нас очень много, просто мы не умеем их слушать. А Сидорин умел, ибо ему это нравилось, и в этом было его спасение. И когда в приезжем москвиче, заполнявшем какие-то таблицы, люди не находили спеси и высокомерия, не видели желания придавить авторитетом и связями, их сердца открывались. Шли недели и месяцы, записные книжки разбухали от фамилий, адресов, телефонных номеров. Находилось в них место и чудакам, и хитрецам, простачкам и мудрецам. Правда Сидорин уже не делил их на группы, не классифицировал и не систематизировал, он просто принимал своих новых знакомых, встреченных на дороге жизни, такими, как они есть. Вот почему и улыбался Асинкрит «понимающей улыбкой», ибо судил всех по себе. Жизненный опыт еще не успел нашептать ему свое любимое: «Не верь никому». И когда он увидел статью о себе в газете, едва вылупившуюся обиду приглушила жалость к Любе, которой ее жизненный опыт внушил, что для достижения цели все средства хороши. А кого жалеешь, разве на того обидишься? И в конце концов, постепенно, не сразу, до него стало доходить самое главное: его наказали и наградили одновременно, — мы же согласились с вами, что так в жизни бывает. Наказали — понятно, но ведь и наградили — щедро, по-царски: Асинкрита оставили жить, дышать воздухом, смотреть на небо — всегда разное, то бездонно-синее, то грозовое свинцовое в нитях молнии, то словно усыпанное жемчугом — звездами. Оставили дружить и общаться с людьми. Разве этого мало? А суть любого наказания ненароком объяснил Сидорину старый учитель и краевед Александр Иванович, с которым его свела судьба, и свела вроде бы случайно. Но нет, ничего случайного в этом мире нет, и чем больше Асинкрит исхаживал дорог, тем глубже это осознавал. Тогда, в своем домике над тихой речкой, Александр Иванович заговорил сначала о другом. Хозяйка убирала со стола, мужчины вышли на крыльцо, с которого открывался изумительный вид: огромный простор, уходящие за горизонт леса, облака, величественно плывущие по небу. — Не поверите, я ведь городской, — заговорил учитель. — Пединститут закончил. Все мои однокурсники в город просились, даже сельские, а я вот сюда приехал. Знаешь, почему, Васильич? — очень легко и естественно Александр Иванович перешел на «ты». — Почему? — Простор я люблю. Мое это. Как съездил в десятом классе в Константиново — там все, как у нас, только Ока покруче, конечно, нашей речки будет. Кстати, ты был в тех местах? — спросил учитель Сидорина. — Не помню, — искренне ответил тот. — А что там? — Ну ты даешь! Есенин там родился… — И продекламировал: Не жалею не зову не плачу, Все пройдет; как с белых яблонь дым… — Вот как, Васильич, сказал! Гений, русский гений. Асинкрит задумался, вспоминая, затем продолжил: — Увядая, золотом охваченный, я не буду больше молодым… Правильно? — Помнишь. Значит, просто не был там. Вот… А на практику меня сюда послали. Приехал, и понял — мое. Конечно, — продолжил Александр Иванович, — народ в наших местах не простой. Хороший, душевный даже, но не простой. Пьют. Жены мужей, а мужья жен поколачивают. По-настоящему жадных до работы мало осталось. Вроде буйные, а в колхозе два года не платили ни копейки, и ничего — молчат себе в тряпочку. Кто-то смирением это назовет, кто-то забитостью… — А как вы назовете? — Я? Что ж, коли гостю интересна моя примитивная философия… Ты ведь в наши места сначала к охотникам заехал, по работе. Так? — Так. — С одной стороны, мы все до чего-нибудь охотники: до зверя, до добра чужого или баб соседских. А с другой стороны, тянет нас вечером на звезды посмотреть или на простор этот бескрайний. Иной раз так размечтаешься… Да. Почему так? А я тебе скажу: в каждом из нас два начала — человеческое и животное. От зверя — тело, инстинкты, а от человека… Что улыбаешься, не веришь? — вскинулся вдруг учитель. — Пока не знаю, а улыбаюсь, потому что интересно слушать, — спокойно, глядя в глаза собеседнику, ответил Сидорин. Учитель не отвел взгляда и, видимо поверив в искренность Асинкрита, продолжил: — Доказать ведь просто, Васильич. Про хирурга Амосова слыхал? Он людям больные сердечные клапаны отрезал, а на их место брал бычьи и свиные. А ты говоришь… На чем я закончил? Да, а от человека — душа. Бессмертная. Но вначале — махонькая и глупая. Трудно ей вначале тело победить, оно ведь свое требует: дай. Ты ему дашь, а оно еще хочет. Ты — еще, а оно уже в обиде: другой, мол, свое тело лучшим куском балует. Что или кто помогает человеку? Сначала — родители. Плохого они своему чаду не пожелают, а коли забалует — уму разуму наставят. Не зря народ в старину говорил: без ремня — какое воспитание? — А обязательно ремень, Александр Иванович? Вы же педагог. — Педагог… Не люблю я этого слова, не наше оно. Учитель я, сельский учитель. И знаю, что одному достаточно слово сказать, и он все поймет, а другого надо выдрать, как сидорову козу. Да, обидится вначале, но вырастит — спасибо скажет. Я своему отцу по гроб жизни обязан: решил в пятнадцать лет школу бросить и на север завербоваться. На дорогу денег раздобыли с дружком своим, еды кое-какой. Отец узнал… Ох, и выдрал же он меня! Плакал, но драл. Потому что любил и добра мне желал. А скажи отец мне тогда: езжай, мол, сынок, — чтобы сталось со мной? Сейчас за образование взялись. Реформируют, видите ли. — Зачем реформируют? — серьезно спросил Асинкрит. — Этой власти, — Александр Иванович сделал упор на слове «этой», — образованные люди не нужны. Чтобы Гагарина в космос запустить — до каково уровня образование нужно поднять? Тем более, после войны всего шестнадцать лет прошло. Того же Амосова тоже кто-то учил сердце оперировать? А теперь — плохое у нас образование… Ладно, это уже другой разговор. — Значит, Александр Иванович, пороть тоже надо? — думая о своем спросил Сидорин. — Обязательно, Васильич! Но не перебивай. Идем дальше. Человек вырастал, семьей обзаводился, а все равно, родителей почитал и слушал. Да и других авторитетов для мужика хватало — священник, врач, учитель, пристав… А потом — вжик! — и нет авторитетов. Старики мне рассказывали, жил какой-нибудь Пашка, ни кола, ни двора. И вдруг — начальником стал. В партию вступил, наган дали, а самое главное — дали власть. А в нем, в Пашке этом ни ума, ни совести. Остановить его некому! Товарищ из города, такой же начальник, только еще выше, говорит: ты — беднейшее крестьянство, ты наш союзник. А через двор с союзником — дед Алексей живет. Сам работает из последних жил, и пятеро сыновей пашут. А теперь угадай с двух раз, кого Пашка первым делом раскулачивать пошел? — И одного раза достаточно… — Правильно. А потом, уже став Павлом Семенычем, он меня, юнца, уговаривал свою дочку страшную, прости Господи, в жены взять: рубах мол, у меня, за всю жизнь не сносишь… Как представил я, сколько крови и слез на тех рубашечках… Эх! Слушай, Васильич, давай еще по одной? — Погодите, Александр Иванович, а в учебниках нам говорили, что крестьянам жилось до революции плохо… — Васильич, Васильич, наивный ты человек, а когда крестьянин на Руси хорошо жил? Тут дело в другом. Меня спрашивают часто: ты за демократов или за коммунистов? Я за справедливость. Если я знаю, что победил в Пашке зверь, так я об этом и скажу, и напишу. Но когда я узнаю, как жил здесь и властвовал помещик Аксентьев, скажу правду и о нем. Сейчас ведь как: соберут конференцию краеведческую, про помещика доброго расскажут. Слушаю я, и радуюсь. Но когда девчушка лет двадцать пять вывод делает: такими все помещики были, что я ей могу сказать? Дура. Дура она и есть. Ведь это вдуматься: русские, православные, на одной земле живем, а один у другого — раб. И ладно б по справедливости: в старину, когда одни воевали, кто-то должен был землю пахать, вот крестьян и прикрепили. А потом, когда дворянству вольность дали, почему о мужике забыли? Я про Аксентьева тебе сказал. Куда там Салтычихе до него! Всех невест сначала к нему водили. Тьфу! Разве же это по-людски? Как же крестьянину не затаить обиду? Но все равно, когда человек звереет — нет тому оправдания. Я не заговорил тебя? — Нет, говорите. — Заканчиваю. Мы о душе говорили. Ее лелеять и холить надо, в отличие от тела. А получается… Ты посмотри, во что превратились в наших краях престольные праздники. У нас в Починках это был Михайлов день. Михаил Архангел, воевода всех сил небесных. Считай, у каждого православного именины. Впрочем, подожди, я сейчас кое-что принесу. — Минуты через две краевед пришел с толстой общей тетрадью. — Вот, почитай, сам, Васильич. Все без прикрас. Ходил, записывал. Речь идет о середине нашего века. Хоть начало почитай, а затем еще один документик тебе дам, — и протянул Сидорину несколько отпечатанных на машинке листов. — Очки не нужны? — Пока нет, — ответил Асинкрит и принялся за чтение: «В каждой деревне непременно была артель (или партия, гамыз), свой атаман, гармонист. В артель входили только взрослые, чаще семейные мужики. Мальчишки же собирались в «беседы» («беседки»). Существовала целая система перевода из одной беседы в другую, с последующим включением в мужскую артель». Вот, оказывается, откуда «дедовщина» взялась… — Ты читай, Васильич, читай. — «Если на празднике планировалась драка, то ребята из младших бесед выполняли сначала роль разведчиков, а уж потом наблюдателей и помощников. Во время драки мальчишки подносили мужчинам колья и камни. Были случаи, когда они даже добивали раненых…» Александр Иванович, простите, я не верю. — Читай, читай. Было это все, было. — Надо же, «добивали». «Драки начинались на танцах, особенно когда плясали «лосей» (лансе, кадриль). Дрались артели против одних деревень, объединяясь в другими». Где-то это я уже слышал… «Оружие, применявшееся в драках, было представлено во всем его разнообразии: от древних палашей и мечей, найденных в курганах, до наганов и обрезов. Но все же традиционным оружием долгое время считалась троска (тростка, треска) — деревянная палка произвольной длины, которую «парили» (обжигали) на костре, а потом полировали до блеска. Однако, с течением времени ушла в прошлое. В ход пошли железные прутья от церковной ограды, штыки от винтовки, финки, шила, топоры…» Дальше, я понимаю конкретные случаи? — Точно. — «Если в избе дрались, то первым делом били лампы. В избе если дерешься, то тут только кулак, ноги и шестое чувство. А спасти могла только девочка — если она собой парня прикроет, его уже не тронут. Драка обычно с гармониста начиналась — ему мехи ножом распорют, чтоб не играл, а за него свои вступятся. Однажды вот так хорошего парня убили, Ваню Базлова. Он играл, а его топором по голове. Он как-то увернулся, но тут в грудь ножом ткнули и все. Владимир Федорович, деревня Гриблянка». Нет, Александр Иванович, я больше не буду читать. — Понимаю, Асинкрит Васильевич. Ты хороший человек, но идеалист. Сейчас таких много появилось. Они мужика представляют в чистенькой рубашке-косоворотке, вокруг березки… — Нет, Александр Иванович, — перебил хозяина гость, — я не идеалист. Левитова читал, Бунина, Успенского — у них ведь разный мужик показан. Просто я… над словами вашими думаю. Перевариваю их. Ведь любую пищу надо переварить… Говорите, пороть надо? — Так если не понимают. — А если уже не могут понять… — Ты о ком, о народе нашем? — А разве мы с вами, Александр Иванович, не народ? — Тоже, значит, пофилософствовать любишь? Ладно, пока перевариваешь, еще вот это почитай, — и учитель протянул Сидорину маленький листок бумаги. — В одном архиве сыскал. Эти люди потом в наших краях добрую память о себе оставили. — «Милостивый Государь Александр Александрович! Согласно с желанием Вашим, я, на брак мой с Вами изъявляю свое полное согласие, и с искренним моим уважением к Вам, остаюсь преданной Вам, Елена Сеславина…» Да, красиво. Александр Иванович, что с вами? По впалым старческим щекам учителя текли слезы. Обильные, как у ребенка, и горькие, словно полынь. — Вот ведь как, Васильич, жили… А моя Настена… я же в ней души… не чаял… холил. Сказал ей: за этого обормота не пойдешь, а ослушаешься — прокляну. Нельзя же… без благословения. А она… ушла. Он-то ее потом с ребенком бросил. Я же говорил ей, но кто сейчас родителей слушает… — Понимаю. — У вас там живет, в областном центре. Мается, но не возвращается. Гордая, — и он замолчал, опустив голову. Тихо подошла хозяйка. Долго еще они сидели на крылечке. Над уходящим на покой человеческим миром зажглись звезды. Такие прекрасные — и такие равнодушные к маленьким людям и их бедам. |
||
|