"Единственный крест" - читать интересную книгу автора (Лихачев Виктор)

Глава седьмая. Бесы.

А ночью приходили демоны. И снова — эти сосны в снегу, а вдоль болота — едва приметная дорога. Весной здесь долотит глухарь, топочет белка по стволу да по сучкам, шуршит мышь в опрелой листве. А сейчас — только старая знакомая синичка шелестит томно кожурою, смирно убаюкивает. Твое дыхание становится глубже, ровнее и ты засыпаешь. Только уши не спят. А рядом волчица. Статная, сильная, серо-голубая, — и она задремала, уткнувши морду под ляшку. И вдруг — будто кашлянул кто-то. Вскочили, осмотрелись — и сердце упало у обоих: болото рассечено просекой, а в конце ее — красные лоскутки. Обошли, значит, их. Заговорили люди, все громче да громче, стали покрикивать. Волчица туда, сюда — пошла искать ходы. И тут — грох из ружья, потом еще раз — грох! Рванула с рыси волчица… эх! — до чего же все они суетливы, не терпится им. Видно привычка — путь открывать. Серо-голубая будто споткнулась на бегу, уткнувшись с разбега мордой в снег… И тут же отовсюду торжествующие крики людей. Что ж, теперь его очередь. Как же он ненавидел их — и боялся. Ненависть и страх смешались в его сердце в нечто невообразимое, оно грохотало и лупило о грудную клетку, отдаваясь в правой лопатке, куда однажды уже цепляла жалящая оса. Он пошел махать вдоль опушки, а флажки все мелькали и мелькали, пахло кумачом. А сзади вновь — грох! Грох! Еще немного, а там — еловый, остров, там спасение. Вот он — последний. Стоит у кустарника, головой вертит. Растерялся, ведь растерялся же, не ожидал, что до тебя добегу. Последний бросок, через кустарник — грох!

И вскакивает среди ночи Сидорин, и пьет жадно воду, предусмотрительно приготовленную заранее. А потом берет томик Пушкина — и открывает его наугад. На этот раз — на четыреста семьдесят пятой странице…

Мчатся тучи, вьются тучи; Невидимкою луна Освещает снег летучий; Мутно небо, ночь мутна. Еду, еду в чистом поле; Колокольчик дин-дин-дин… Страшно, страшно поневоле Средь неведомых равнин! «Эй, пошел, ямщик!..» — «Нет мочи: Коням, барин, тяжело; Вьюга мне слипает очи; Все дороги занесло; Хоть убей, следа не видно; Сбились мы. Что делать нам! В поле бес нас водит, видно, Да кружит по сторонам. Посмотри: вон, вон играет, Дует, плюет на меня; Вот — теперь в овраг толкает Одичалого коня; Там верстою небывалой Он торчал передо мной; Там сверкнул он искрой малой И пропал во тьме пустой». Мчатся тучи, вьются тучи Невидимкою луна Освещает снег летучий; Мутно небо, ночь мутна. Сил нам нет кружится доле; Колокольчик вдруг умолк; Кони стали… «Что там в поле?» — «Кто их знает? пень иль волк?» Вьюга злится, вьюга плачет; Кони чуткие храпят; Вон уж он далече скачет; Лишь глаза во мгле горят; Кони снова понеслися; Колокольчик дин-дин-дин… Вижу: духи собралися Средь белеющих равнин. Бесконечны, безобразны, В мутной месяца игре Закружились бесы разны, Будто листья в ноябре… Сколько их! куда их гонят? Что так жалобно поют? Домового ли хоронят, Ведьму ль замуж выдают? Мчатся тучи, вьются тучи; Невидимкою луна Освещает снег летучий; Мутно небо, ночь мутна. Мчатся бесы рой за роем В беспредельной вышине, Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне… * * *

Сколько уже времени прошло, а с каждым новым утром боль, — короткая, но пронзительная, как укол, — возвращалась. По радио начинали играть гимн, Лиза сладко потягивалась и тянула руку к соседней подушке. «Эй, лежебока». Рука падала на мягкое, прохладное — и пустое. И тут Лиза окончательно просыпалась, уже не надеясь услышать ответ: «Вот послал Бог жаворонка». В те дни, когда Миша пропал эта пустота, это молчание делали ее сильнее. Она знала, что нужна мужу, что он вернется, обязательно вернется, что виной всему непредвиденные обстоятельства или непутевый Мишкин характер… А потом был тот день — холодный и застывший, как тот лес, где проходило опознание. И как она до последнего надеялась, что чашу эту горькую пронесут мимо нее. Ведь такого просто не могла быть — по определению: «У нас впереди еще целая жизнь, солнышко» — любил говорить Миша. «Счастливая жизнь» — добавляла она, прижимаясь к нему. Миша не был красавцем, но для нее не существовало лучше человека не всем свете, ибо не знал свет человека добрее, надежнее, вернее…

И вот теперь вокруг какие-то люди, зажимающие носы. И — вопрос: «Вы узнаете…» Нет, нет, не узнаю! Только… Перстень… этот перстень в форме жука-скарабея. «Он мне удачу приносит, солнышко…»

Там, в лесу под Ольшанкой в ее сердце сначала вошла пустота. Потеря мальчика только усугубила депрессию — ребенок стал бы ей живой памятью о Мише. Не стал… С Лизой, будто заботливая нянька, возилась Галина Глазунова, Вадим Петрович устраивал какие-то лечебные сеансы. Все вокруг говорили правильные слова, она слушала, благодарила, и мечтала только об одном, — чтобы все, все, все, даже Галина, даже Любашка Братищева оставили ее в покое. Незаметно для себя, Лиза полюбила ночи. С ними приходило забвение, боль отступала. А сны были все больше добрые и цветные. Одна бабушка-нищенка у дверей храма сказала ей, благодаря за подаяние: «Ему там хорошо, доченька». Но Лиза не могла зацепиться за эту спасительную надежду: почему ему хорошо не здесь, со мной, а где-то там, откуда еще никто не вернулся?

И постепенно пустоту заполнила холодная спокойная злость. Лиза понимала, что не права, но ничего не могла с собой поделать, — она ревновала к Мише всех, кто оставался на земле. Кто ходил по ней, улыбался, растил детей, жаловался на дороговизну, на здоровье, на все-таки жил. А когда Галина и Вадим позвали ее в гости, — они встречали воскресшего из небытия друга, — Лиза поймала себя на мысли, что просто ненавидит этого странного человека с чудным именем Асинкрит. Надо же, Бог знает, где пропадал несколько лет, попал в аварию, остался жив, один из немногих, а теперь все нянчились с ним: «Ах, Асик, помнишь», «Ах, Асик, как мы рады». А если бы тебя молотком по голове, и в яму, как Мишу…

Хотя, он, конечно, псих, Асинкрит этот, но оказался наблюдательным. Значит, не глуп. Галина передала, что их гость заметил про нее, Лизу: «была вся в себе, не с нами». Верно, еле дождалась, когда можно будет уйти.

Если не спасением, то отдушиной, стала работа. Лиза пешком шла на знакомую улицу, входила в старинный дом, — раньше он принадлежал потомственным почетным гражданам купцам первой гильдии Шуваевым, а ныне здесь располагался художественно-краеведческий музей. Если сначала пройти через отдел «Флора и фауна нашего края», а затем подняться по видавшей виды винтовой лестнице на третий этаж, то попадешь в маленький кабинет, который Лиза делила с милейшей Аделаидой Степановной Закряжской, чьей специализацией были местные литераторы. Первым в ее почетном списке стоял легендарный летописец Нестор, а замыкал его Евгений Евгеньевич Плошкин, писавший под псевдонимом Озерский. Плошкин-Озерский приходил к Закрежской почти каждый день и читал, немного подвывая, свои вирши. Лиза слегка морщилась, но молчала, и даже находила в себе силы говорить с улыбкой: «Замечательные стихи», кляня при этом свое малодушие.

— Я понимаю, Елизавета Николаевна, что Озерский, — Аделаида Степановна была снисходительна и великодушна, — не Пушкин, но…

— И даже не Виктор Боков с Олжасом Сулейменовым…

— И даже не они, милочка, но Евгений Евгеньевич — поэт нашего края… А мы с вами — краеведы, историки, нам должно быть ценно все — и великое, и малое.

Лиза соглашалась с коллегой, но все-таки предпочитала заниматься не художником Кугельсоном, жившим в их городе пятьдесят лет назад и воспевавшим «будни великих строек», а Богдановым-Бельским. Впрочем, заниматься — это чересчур сильно сказано. Во-первых, такой роскоши позволить себе научный сотрудник провинциального музея не могла, а во-вторых, заместитель директора музея по научной работе Римма Львовна Лебедева не считала это перспективным занятием:

— Я не понимаю вас, Елизавета Николаевна. Согласитесь, Богданов — художник даже не второго, а третьего ряда.

— Простите, Римма Львовна, а кто их выстраивал по шеренгам?

— Прощаю, Елизавета Николаевна, но впредь прошу вас меня не перебивать. Если мне будет нужно ваше мнение, я его спрошу. Вы прекрасно знаете, кто их построил, и когда. Пейзажист средненький, детишки на его картинах милые, но не больше того. Да к тому же, родился он…

— Недалеко от наших краев, Елизавета Николаевна. Ой, извините, перебила.

— Но ведь не в наших. После революции эмигрировал. Да, у нас работал, имел дачу в деревне, но кто у нас не работал и не имел дачу? Даже Чехов приезжал. Но посмотрите, где Мелехово, и где наш музей. Так и с Богдановым. К тому же, у нас ни одной его картины нет, — веско заканчивала свою речь заместитель директора и в очередной раз отказывала Толстиковой в командировке. Лизе очень хотелось побывать в местах, где жил и работал Николай Петрович. В отличие от Лебедевой, ей очень нравились его картины. В них было много света и тепла. Светлоокими из-под пера художника выходили дети и березки, нежными — трава и солнце. Правда, он не вошел даже в последний энциклопедический словарь «Русские художники», но что из этого? Может, сидит где-нибудь в Москве или Петербурге такая же Лебедева, для которой Малевич — художник, а Богданов-Бельский нет…

* * *

Миша — Асинкрит — Галина — Богданов-Бельский — Лебедева — опять Богданов — Бельский. Мысль бежала, не останавливаясь, все остальное — уборка постели, одевание и умывание, завтрак — все Лиза делала на автомате. Кофе давно не доставлял удовольствия. Хорошего, в зернах она себе позволить после смерти Миши не могла, а этот в банках — бр-р. Другое дело, кофе дневной, как она говорила, — это когда в обед к ней в музей заходили Люба с Галиной и подруги шли в «Кофейню на Никитской» — маленькое уютное заведение, принадлежавшее настоящему фанату кофе Юре. Он встречал женщин как дорогих гостей:

— Как всегда, эфиопский?

— Да, и обязательно с горных склонов.

— Совершенно верно, Галина Алексеевна. Более того, — варя кофе, Юра садился на своего любимого конька, — жители нашего города — дураки. Конечно, вас я не имею в виду. Вы — элита, а они дураки.

— Почему, Юра?

— Они не ходят ко мне, Галина Алексеевна. Если бы они знали, сколько такой кофе стоит в Москве — здесь бы выстроилась очередь. А вы посмотрите вокруг себя, — и Юра грустно обводил глазами зал.

— Но ведь есть же люди, — возражала Любаша.

— Это не люди, друзья, это — студенты. Они не пьют эфиопский кофе, понимаете? Они пьют… Э, да что там говорить. Ваши три кофе, пожалуйста.

Лиза вдруг вспомнила: вчера в кафе Галина рассказала ей, что этот Асинкрит много разъезжает по области по своим волчьим делам, и в том числе бывает в богдановских краях. И будто послезавтра, нет, уже завтра он засобирался туда вновь. Галина сетовала, что видятся они теперь с Сидориным редко.

— Понимаешь, Алиса, с одной стороны у всех дела. С другой… Встреча у нас была несколько месяцев назад. Душевная такая. И, похоже, Асинкрит раскрылся. Впервые раскрылся. Столько всего рассказал. И то ли застеснялся своей искренности, то ли еще что… Одним словом, будто ушел он. Нет, мы перезваниваемся, Асинкрит заходит иной раз — они с Асей сдружились, друг друга тезками называют. Вчера позвонил… Слушай, он же в понедельник уезжает к твоему Богданову.

— Серьезно?

— Абсолютно.

— Ну и что?

Галина начала горячиться:

— Ты абсолютно непрактичный человек. Составь для Сидорина вопросник, он его краеведам местным передаст.

— А ведь это идея…

Галина была довольна: от Алисы похвалы редко когда дождешься.

— Галя, а как же мы с ним…

— Просто. Завтра воскресенье, ты работаешь. Мой к матери на дачу поедет, я беру Асю, заходим за Асинкритом — и к тебе. К обеду.

— Отлично. Только… я могу немного задержаться, хорошо? К нам в десять утра делегация приезжает, то ли шведы, то ли финны, я для них обзорную экскурсию по городу проведу. Думаю, успею.

— А задержишься, не беда. Мы его по музею поводим.

Лиза посмотрела на часы. Без четверти восемь. Пока успевает. Сейчас набросать вопросы для Сидорина — и на работу. По правде говоря, ей не хотелось ни о чем просить этого человека, но ведь идея была не ее, а Глазуновой. Да и стоит Богданов-Бельский мессы, тем паче, когда тебе в те края не выбраться… И она взялась за авторучку.