"Единственный крест" - читать интересную книгу автора (Лихачев Виктор)Девочка лет десяти, с удовлетворением выдохнув, крикнула в другую комнату: — Мамочка, я сделала все уроки, — ударение было сделано на слове «все». — Можно я немножко поиграю? — Асенька, сейчас придет папа, и мы будем ужинать. Семейный ужин… — Знаю, святое дело. — Видишь, — вновь послышался женский голос из соседней комнаты, — по нашему папочке можно часы сверять. — Хоть бы раз опоздал, — буркнула про себя девочка. — Вадим, мой руки, садимся за стол. — Галочка, какой может быть ужин? — В комнату не вошел, а вбежал мужчина. Лицом он походил на Бетховена в пору расцвета. Все портила макушка, уже изрядно поредевшая. — У меня такие новости! Садись сюда, — чмокнув жену в лоб, он усадил ее на диван, — впрочем, нет, семейная трапеза — дело святое. За столом все и расскажу. — Да что с тобой сегодня, Вадим? Может, тебя назначили министром здравоохранения? — Я знаю, — девочка появилась в проеме своей комнаты, — наконец-то пригласили на передачу «Кто хочет стать миллионером?» — Еще издеваются, дурехи. — Вадим, в самом деле, или мы будем есть, или не будем. Что ты как буриданов осел мечешься? — Вот видишь, Галчонок, а потом мы удивляемся, почему дочь без должного пиетета относится к родному отцу. — А что я сказала? Буриданов осел — это же не просто осел. — Галя! — Папа, а без должного… этого самого — из той же серии, что и осел? — Я сойду с ума! — Мужчина вскочил и пару раз пробежал туда обратно по комнате, затем так же неожиданно остановился и улыбнулся. В этот момент он был вылитый Афанасий Никитин, пусть потерявший в Индии свою шевелюру, но возвратившийся в родную Тверь живым и здоровым. — Сдаюсь. Я сейчас тебе Галочка все расскажу, а если потом ты вспомнишь про ужин — мы обязательно поедим. — Итак, тебя назначили министром здравоохранения? — Нет, не назначили. Но зато мне сегодня позвонил Виктор Иванович Сидорин. Я, надеюсь, дочка, у меня еще будет возможность познакомить тебя с этим выдающимся человеком, которого я имею честь считать своим учителем. Именно благодаря ему я бросил все, порвал с хирургией, и вновь поехал в Москву, чтобы потом стать… — Вадик, Ася это знает, — мягко заметила мужу Галина. — Я думаю сейчас существеннее то, что Виктор Иванович Сидорин родной дядя нашего друга. Я права? У него… есть новости об Асике? — Есть. Только ты обещай мне не волноваться. Тем более все хорошо. Ну, не совсем хорошо, но он жив. — Он нашелся? — Да. — Тогда почему — не совсем хорошо? — Рассказываю со слов Виктора Ивановича, только, пожалуйста, не перебивай меня, а то я никогда не закончу. Он, я уже об Асике, как мы знаем, несколько лет назад внезапно уехал из Упертовска. Три года или даже больше о нем не было ни слуха, ни духа. Однако каждый год старики Асинкрита получали поздравительные телеграммы — с днем рождения и Новым годом. — А у телеграмм… — Нет, их отправляли с московского Главпочтамта. Вот. Что же дальше? Около года тому назад недалеко от Энска произошла авария — разбился автобус. В этом автобусе ехал и наш друг. — А как… — Узнали по паспорту. — Но ты же сказал, что он живой?! — Он остался жив, но… — Слушай, не томи. — Я не томлю, а пытаюсь правильно все сформулировать. Вообщем, видимо спящий Асинкрит ударился головой обо что-то твердое. Пара сломанных ребер — это не в счет. Хуже другое — он потерял память. И даже еще хуже… — Ты меня пугаешь… — Виктор Иванович рассказывает, что после того, как Асик очнулся, то… то… одним словом, он идентифицировал себя с волком, а всех окружающих его людей с другими представителями фауны. — Это — не дурная шутка, Вадим? — Папа, а что такое инденти… — Асик решил, что он волк, дочка, а вокруг — звери. Слава Богу, что его взял к себе в клинику Виктор Иванович. Останься Асик в Энске… да что там говорить! — Вадим махнул рукой. — Сначала он связанный лежал, кормили его насильно. А затем случилось чудо… — Асик все вспомнил? — обрадовано вскрикнула Ася. — К сожалению, не все. Но, во-первых, волком он себя, похоже, больше не считает. — Почему — похоже? — Галина действительно забыла про еду. — Вокруг себя наш друг видит уже лица, но все равно… Господи, как же это сказать? На кого похож человек, определяет. — В смысле фауны, папа? — Точно, дочка. Что еще? К нему вернулась речь, все обычные навыки, благо он долго лежал у Виктора Ивановича. Вроде бы вернулась и память, но вернулась как-то странно. Асик помнит все, что когда-либо прочитал в книгах — в художественной литературе, учебниках. Поэзию всю помнит, а вот события своей жизни — нет. Василия Ивановича, отца своего, не узнал. — Разве такое может быть? — Как видишь, может быть все, даже такое. — Но он вспоминает… когда ему рассказывают? — Когда рассказывают или показывают — да. К примеру, говорят: вот твой отец, и Асик понимает, что это его отец. Ну, а дальше что? О чем они когда-то говорили с отцом, матерью, как его воспитывали дома — этого ему пока вспомнить не дано. Идеально было бы посадить возле него волшебника, который поминутно расскажет Асинкриту всю его жизнь, а заодно покажет, как в кино, те места, где он был, тех людей, с кем встречался. — Что же теперь делать? — Прежде всего, надеяться. Виктор Иванович говорит, что Асик сильно изменился, даже внешне, но руки опускать нельзя. Нет, Виктор Иванович — великий человек, он придумал все блестяще. — Что придумал? — А вот что. Нам не нужен волшебник с картинками. Разгадка, судя по всему, прячется в тех трех годах, когда Асик пропал. И он должен сам придти к своей разгадке. Блестяще! — Я ничего не поняла. Медицина ему помочь не смогла, а он сам себе сможет? — Про медицину зря ты так. Виктор Иванович считает, что мы можем убить сразу двух зайцев, даже трех. Я хороший врач — это слова Сидорина, но еще друг Асинкрита. С нами связана значительная и важная часть его жизни, согласись. Мы будем ему рассказывать… — Мне это не нравится, Вадим, — нахмурилась Галина. — Почему? — Не нравится, и все. Он будет жить у нас? — Он не будет жить у нас. Асинкрит поселится в нашем городе, здесь у него будет штаб-квартира. Самое главное я тебе не сказал. Связи Виктора Ивановича воистину безграничны. Волки! — вот что нам требуется. Сидорин раздобыл грант — то ли у немцев, то ли у голландцев — они у себя все зверье перевели, теперь спохватились и принялись спасать наше. И даже с благодарностью ухватились за идею Виктора Ивановича. — Какую идею? — Ты еще не поняла? Уполномоченные по правам человека есть? Теперь будет уполномоченный по правам волков — Асинкрит Васильевич Сидорин. Работа не пыльная. Приехал на место, занес в таблицу — какова была численность волков в 1913 году, какова до перестройки, какова сейчас. — Виктор Иванович думает, что… — Умница, догадалась! Асик должен будет выйти на тех людей, на те места, где жил последние три года. И тогда — контакт! Щелк — и все прояснится. Как в фотоаппарате — снят последний кадр, и пленка пожужжала назад. — Не слишком ли все просто? А если он жил не на одном месте, а бродяжничал? К тому же в России восемьдесят девять регионов. — Стоп, стоп. Никто же не утверждает, что успех гарантирован. Давай будем мыслить логически. — Давай. — Прежде, чем уехать из Упертовска, Асинкрит безбожно пил, почти год нигде не работал. Василий Иванович утверждает, что денег сын у него не занимал. Вряд ли Асику удалось бы рвануть даже на Урал, не говоря уже о Сибири. Более того, мы с Виктором Ивановичем допускаем, что он мог поехать к нам с тобой. Почему нет, мы же его друзья? Наша область вся в лесах, волков хватает. Центр России — вот, я уверен, ареал наших поисков… — Ареал… поисков… Вадим, тебе не кажется, что нельзя на людях ставить эксперименты? — Галочка, это не эксперимент! Как ты так можешь? Я хочу помочь другу. Мы найдем ему квартиру недалеко от нас, в нее он будет возвращаться из поездок. Эксперимент… — Ладно, ладно, прости. Прости, говорю! Может, это действительно для Асинкрита единственный шанс? — Конечно. И рад, что Виктор Иванович позвонил именно мне, хотя мог позвонить куда-нибудь в Новгород или Кострому. Значит, он верит мне. — А когда должен приехать Асинкрит? — Разве я тебе не сказал? Через два дня. — Так скоро? — А почему ты задергалась, Галочка? Я уже дал команду, квартиру ему ищут. В крайнем случае, одну ночку заночует у нас. — Папочка, — подала голос Ася, — я вот посмотрела на календарь — послезавтра полнолуние. Ты не боишься волка домой приводить? — Любашенька, какими судьбами? Впрочем, я всегда рад тебя видеть. — Вадим Петрович открыл дверь, на пороге которой во всей красе стояла подруга его жены — Люба Братищева. — Аналогично, Вадик. — Проходи. Галчонок сейчас душ примет и выйдет. — Пусть не спешит. Я к тебе. И не одна. — А с кем? — наивный Вадим выглянул за дверь. Там никого не было. — Не с кем, а с чем, — и Люба торжественно приподняла пакет, сквозь который явственно виднелись очертания бутылки. — «Арарат». Прости, — вздохнула она, — что три звездочки, а не пять — зарплату задерживают. — Если ты принесла мне коньяк, не дождавшись зарплаты, значит, я тебе очень нужен. Прав? — Прав. Очень. — Еще один твой коллега нуждается в анонимном лечении? — Да пошли они в … сам знаешь куда, эти коллеги. Это мне нужна твоя помощь, понимаешь, мне? — Ты нуждаешься в анонимном лечении? — А я думаю, с кем это мой суженый любезничает. Проходи, Любаша, поболтаем. — Вообще-то я к твоему мужу. — Кто-то из сотрудников «Верхневолжских зорь» упился в усмерть? — Да вы что, с ума посходили? Нашли мать Терезу. — Представляешь, Галочка, — смог вставить слово Вадим Петрович, — это сама Любаша нуждается… — Я нуждаюсь только в одном: в участии! Понятно, Глазуновы? Ну… и еще в кое-какой помощи, — закончила она уклончиво. — Ого, коньяк, да еще армянский. Как не помочь хорошему человеку? Правда, Вадим? — Не буду от вас скрывать, ребята, мне здесь тесно. — У нас что ли? — удивился Глазунов. — Господи, в городе нашем! В области. Газета на ладан дышит, писать нечего. Что хочешь — нельзя, что можно — не хочется. — Ты прости, Люба, — заметила Галя, — ты не очень уж издалека начала? — В самый раз. Так, давайте еще по чуть-чуть, и я продолжу. Стало быть, о чем я? Да, единственный шанс — Москва. — Люба, там же квартиру снимать надо, а ты одна, у тебя ребенок…. — Галя, я все это знаю. Ты не думай, я не наивная. Без имени в Москве делать нечего. А как я могу составить себе имя? — Как? — Статьями. Сенсационными. Напиши я о том, как деревня вымирает или город спивается, — кто у меня это возьмет? — Может, все дело в том, как написать, — осторожно вставил слово Глазунов. — Вадик, не смеши меня. Пипл это не хавает. — Не понял? — Перевожу: народу это не интересно. — А что ему интересно, Люба? — Коньяк дошел Вадиму до верхней коры головного мозга. — Как внук деда замочил? А вот мне интересно бы почитать о наших насущных проблемах. — Ты не народ, Вадик, — спокойно отозвалась Люба. — А кто же я? — опешил Глазунов. — Вымирающий интеллигент. Ты никогда не читал «Экспресс-газету»? — Не читал… — Вот видишь. Но миллион людей ее читают. И я хочу публиковаться в ней. Да, да, не смотри на меня так. Еще хочу получать за свою работу нормальные деньги, — ты же знаешь — писать умею. Хочу нормально одеваться, хочу… купить машину, хочу, чтобы Олька моя… — Люба, — остановила подругу Галина, — я тоже хочу, но мы не на митинге. Чуть тише, пожалуйста. — Извините, увлеклась. Хочу — и мне не стыдно этого. И ты мне поможешь, Вадик. — Каким образом? Расскажу о том, кто у меня лечится? — Ой, ради Бога. «Экспресс-газете» так интересно, что нашего прокурора периодически отхаживают у тебя от белой горячки. — А что будет интересно «Экспресс-газете»? — Человек-волк — вот что будет интересно. — Откуда ты узнала? — Галина отодвинула в сторону бокал. — Откуда, откуда. Я же журналистка, мне по штату положено все знать. Лучше представь заголовок: «Оборотень с медицинским дипломом». Коллажик сделать — полная луна, наш Кремль и… — Ты в своем уме, Люба? Он не волк, он — человек. Наш друг. Пусть пока больной, но мы его вылечим. Неужели из-за… Слушай, забирай свой коньяк и вали отсюда. Вадим удивленно посмотрел на жену. Он не узнавал свою спокойную и даже немного флегматичную Галочку. — Галчонок, ты немного резковата… — Я резковата? Ты не понял, что хочет эта… карьеристка? «Оборотень с медицинским дипломом». Это ты, Люба, оборотень. Все, выметайся. — Галя… я, конечно, извиняюсь… ты думаешь, я действительно что-то плохое предложила? — Плохое? Любочка, ты чудовище! — Но ведь они все… в газетах пишут. — И вдруг Люба заплакала. Супруги сидели молча. Люба плакала, по-детски утирая слезы. — Не жалобь меня, слышишь, не жалобь. Я все сказала, что о тебе думала. — Ты неправильно ду-думала. Я от-от нищеты устала. А когда узнала про-про волка… по-по-думала, что это последний шанс. Вот. — Дуреха ты, Любка… Ладно, извини, я тоже вспылила. Давай сделаем так. Наш друг приедет завтра вечером. Может, даже лучше, если будут еще люди… — Ты меня приглашаешь? — все еще всхлипывая, спросила Люба. — Приглашаю. — А как, кстати, его зовут? — Асинкрит, Асинкрит Васильевич. — Так, значит Асю, в честь его назвали? — Он у нас свидетелем был на свадьбе. И вообще… это наш самый близкий друг. — Слушайте, ребята, простите меня. — Все, проехали. — А Лизу пригласишь? — Конечно. — Только если она пойдет. Не сутками же ей в своем музее сидеть? — Посидим, поговорим. Только без «Экспресс-газеты», договорились? — Слово даю. — А теперь колись: откуда информация. Хорошо, не говори, только кивай: Ася рассказала Оле… — Все понятно. Придется поговорить с дамой. — Вот видишь, а ты переживала, — Вадим Петрович подошел к жене, которая мыла, оставшуюся после гостей посуду. — Я переживала, а ты нет? — Я тоже, конечно… — «Я тоже» — передразнила Галина мужа. — А ты совсем осип. — Это все ради Асинкрита: приходилось говорить медленно и громко. — Понимаю. Ты у меня молодец. — А уж ты… Хорошо, Галчонок, придумала… — В смысле? — В смысле гостей пригласить. Время пообщаться с Асинкритом у нас с тобой еще будет, зато… Короче, солнышко, ты меня поняла. — Нет, не поняла. — Я очень за первые минуты переживал. А он молодец. Правда, с прежним Асиком контраст разительный — тот всегда был душой общества, а этот… диковатый пока. — Диковатый… Себя поставь на его место. Приходишь в незнакомый дом, а там уйма народа. Поневоле дичиться начнешь. Так, мне надо Асинкриту постель стелить, а ты иди, пообщайся с ним. — Пойдем вместе. Пожалуйста! — Боишься? — насмешливо протянула Галина. — С чего ты взяла? Просто я всегда боюсь моментов неловкости. — Я и говорю — боишься. Ладно, пошли. — Ты устал, наверное? — растягивая слова, очень громко спросил Сидорина Вадим Петрович. — Самую малость, — поднимаясь, ответил Асинкрит. — Ты сиди, Асик, сиди, — продолжал Глазунов с той же интонацией, — поговорим по душам. Как тебе наши друзья? — Очень приятные люди. Особенно Сергей Кириллович. — Это Романовский, мой коллега. Тоже психотерапевт. Практики — более двадцати лет. — Понятно. — А как тебе девочки, Асинкрит? — вступила в разговор Галина? — Асик, Галя спрашивает про своих подруг, — «перевел» вопрос жены Глазунов. — А-а… Я подумал, что речь идет про Асю и Олю. Очень… приятные. И Люба и Лиза. Я правильно запомнил? — Абсолютно, — Галина вслед за мужчинами села на диван. — Только Лиза… — чувствовалось, что Сидорин тщательно подбирал слова, — она вся в себе была, не с нами. А Люба да… веселая. — Она всегда веселая, характер такой. — Люба — очень известный в городе журналист, — пояснил Глазунов. — Подожди, Вадик. Помолчи немножко, ты и так всех утомил сегодня. — Галчонок, ты несправедлива, — совершенно искренне обиделся Вадим Петрович. — А про Алису ты все верно подметил, — Галина Алексеевна не обратила на обиду мужа никакого внимания. — Трудно ей сейчас. — Алису? — Просто мы Лизу Толстикову Алисой зовем. Так вот у нее… — Где-то я слышал это имя. Я с Алисой раньше не мог быть знаком? — Вряд ли, Асинкрит. Она лет на пять моложе нас. Миша, муж ее, царство небесное, привез ее откуда-то с севера. — Она родом из Великого Устюга, — подал голос обиженный Глазунов. — Или из Вологды… — Я же сказал, из Великого Устюга! — Хорошо, но все-таки спрошу у нее самой… — Вот погляди, Асик, ей говоришь: знаю точно, а она…. — Не обращай на него внимания, Асинкрит. Любит по пустякам заводиться. — И продолжила: — Три года они с Мишенькой душа в душу прожили. Ты не представляешь, какая красивая была пара. — С ним что-то случилось? По лицу Сидорина было трудно понять, интересен ему разговор или он сопереживает из вежливости, дабы поддержать беседу. — Миша занимался машинами. — Он шофер? Авария? — Если бы. Перегонял иномарки из Польши. И пропал. Представляешь, они уже квартиру купили, Алиса на шестом месяце была. — На шестом месяце? Что это значит? — Ребеночка ждала. Ну и вот, в одночасье все рухнуло. Мишу во всесоюзный розыск объявили. — Во всероссийский. Сейчас нет Союза, — это вновь Глазунов. И, немного ехидно: — Прости, я перебил тебя. — Не прощу. Я знаю, что говорю. Мишу не только в России искали, но и в Белоруссии. — Нашли? — Нашли-то нашли, да что толку — мертвого. Полгода назад банду взяли. Раскрутили их хорошенько… Короче, они Мишу убили. — За что? — Сидорин в упор посмотрел на Галину Алексеевну. Та даже растерялась. — Как за что? За деньги, за машину… — Асик, я понимаю, — вновь в квартире загремел глазуновский баритон, — ты отстал… от жизни. Сейчас убить человека ничего не стоит. Вот так и живем, как волки. — Вадик, ну не все же такие? Просто Алисочке не повезло… Да, а ребеночка она потеряла… Мы ее, конечно, поддерживаем, как можем, но, сам понимаешь… Вот и сегодня, еле-еле ее к нам затащила. Сидит сутками в своем музее. — Галочка, я же объяснял тебе как психотерапевт: работа — спасение для Алисы. — И уже к Сидорину, вновь медленно и громко: — Алиса по профессии архитектор. Всю жизнь себе мечтала построить дом, чтобы от чертежа и до последнего кирпича все самой. Когда главный архитектор подмахнул не глядя разрешение на снос одного старого дома в центре города, Толстикова сказала ему все, что она думает про него. — Так уж и не глядя, Вадик? — Галочка, это же ирония. Конечно, глядя. Конечно, не даром. Сейчас там особняк одного нашего чинуши… С работы Алисе пришлось тогда уйти. Слава Богу, Миша ее здорово в то время поддержал. Мы с Галочкой Лизу в музей пристроили… — Не преувеличивай, Вадик. Просто слово замолвили. Да и много ли желающих за такую зарплату в этих казематах сидеть и пыль веков глотать? — Согласен, Галчонок. Алиса старинной архитектурой занимается, художниками. — А у Любы все хорошо? — неожиданно спросил Сидорин. — Без мужа ребенка нажила, одна дочку растит, без бабушек и дедушек. Что же здесь хорошего? — ответила гостю Галина Алексеевна. — А где же муж? — продолжал задавать вопросы гость. — Асик, ты такой наивный! — впрочем, Вадим Петрович тут же спохватился: — Прости! Гуляет где-то. — Вадим, скажи, почему ты так громко говоришь? У тебя что-то со слухом? Я, может, и псих, но вовсе не глухой. Глазунов от удивления даже открыл рот. Галина рассмеялась. Ей стало вдруг легко. Какой-то порог, стоявший между ней и Сидориным, разом исчез: напротив сидел знакомый Асинкрит: спокойный, с веселыми искорками в глазах. — Я думал… чтобы лучше… понимал. А ты выходит все… — Скажем так — почти все. Наверное, Виктор Иванович тебе не все успел объяснить. Я уже давно из больницы. И работаю месяца четыре. — Вот как? Занимаешься волками? — Если можно так сказать. Жил и работал в Тамбове… — В Тамбове. А почему? — В моих вещах, когда их нашли там… в автобусе, была газета «Тамбовская жизнь». — Понятно. Решили оттуда начать? Ну и как? — Пока ничего, а там посмотрим. — Асинкрит, почему же ты раньше не сказал Вадиму, чтобы он… потише говорил? — спросила Галина Алексеевна. — Чтобы не поставить его в неловкое положение, — очень просто ответил Сидорин. — Ты же сейчас засмеялась, а тогда было еще больше народу. — Значит, чтобы не поставить в неловкое положение? — Ну да. У нас, у волков то есть, да в принципе у всех животных есть альфа-самцы… — Кто? — Альфа-самцы, так по-научному. Хозяева. Вожаки. На этой территории — Вадим альфа. — Ты поняла? — торжествующе взглянул на жену Глазунов. — Спасибо, Асик, за солидарность. — Вообще-то очень спорный вопрос — альфа ты или нет, дорогой. — Что ты хочешь этим сказать? — Стоп, ребята, не надо, — примирительно поднял руку Сидорин. Неожиданно скрипнула и чуть приоткрылась дверь. В проеме появилось лицо Аси. — Дядя Асинкрит, а еще про альфов расскажите, пожалуйста. — А ну спать немедленно, негодница, — вскинулась на дочь Галина, — я думала она уже третий сон видит… — Как же, с вами увидишь. Папа как рихонская труба. — Какая? — не выдержав, рассмеялся Глазунов-старший. — Рихонская. По телевизору говорили. — Глупая. Иерихонская. — Какая разница? — Вот именно. Господи, кто придет нам на смену? — Не ругайся, Вадим, — улыбнулся девочке Сидорин. — Что тебя интересует? — Что должны делать альфы? — Охранять свою территорию, охотиться, заботиться о том, чтобы каждый год появлялись волчата. Или поросята, смотря о ком идет речь. — Лучше пусть идет о волках. Что в кабанах интересного? — Что интересного? А вот представь — конец зимы, вся еда под снегом, снег в феврале — сплошной наст, то есть застывшая корка. Чем питаться поросятам и свиньям? И вот по снежной целине впереди стада движется кабан. Движется как танк, да он и есть танк — триста килограммов веса, клыки, которые острее бритвы. И кабан вспахивает эту целину до земли, а уж те, кто следует за ним, найдут под снегом то, что им нужно. — Вот это да! А если навстречу волк? — Один волк? — Да. — Он же не глуп, чтобы перейти дорогу такому «танку». Впрочем, тигр тоже обойдет его стороной. Если стая волков — это другое дело. Стая может все. — А если в волчьей стае кто-то не понравится альфе? — Договоримся называть его матерый. Опять повторю, волки совсем не глупы: они сделают все, чтобы не злить матерого. А вот если на территорию стаи придет пришлый… Я ему не завидую. — Прогонят? — В лучшем случае, а то загрызут и съедят, — спокойно ответил Сидорин. — Они что, людоеды? — не удержалась Глазунова. — Им нужно жить. А чтобы жить, волку нужно мясо и вода. Лишний рот, точнее пасть — это конкурент, мешающий выжить. Сурово, но справедливо. — Ты находишь? — Они же волки, Галина. — Дядя Асинкрит, а у матерого какая жизнь — плохая или хорошая? — Вот это вопрос, тезка, — засмеялся Сидорин. — Скажу так: настоящая. Когда каждый день к тебе может придти смерть, поневоле проживаешь его… до донышка. — Как это? — То есть, по-настоящему, сполна, дочка — пояснил Глазунов. — Понятно, только «до донышка» лучше. — Какая разница как назвать, — было видно, то Сидорин где-то сейчас далеко-далеко. — Пуля, капкан, отрава, клыки кабана, рога сохатого — все и всё против тебя. И даже первоярок спит и видит, как ты ляжешь перед ним на спину… — Дядя Асинкрит, кто такой первоярок, и почему он спит… — Дочка, не слишком ли много вопросов. Не видишь, дядя Асик очень устал. — Ничего, — грустно улыбнулся Сидорин. — Обещаю, придет время — и я все тебе расскажу. И о первоярке, и о чем он мечтает. Сейчас уже действительно поздно, иди спать. К удивлению родителей, Ася не стала возражать и канючить. Попрощалась — и ушла к себе. — Да, пора спать, завтра успеем поговорить, — поднялась Галина. — Асинкрит, я тебе на диване в кабинете Вадима постелила. Вот увидишь, будет удобно. — Спасибо. — У меня тоже вопрос, послушай. Только если, что не так, скажи сразу. — Хорошо, спрашивай, — устало откликнулся Сидорин. — Мне Виктор Иванович говорил, что ты вместо лиц видишь… ну, ты меня понимаешь. — Раньше видел. — А теперь? — Я вижу человеческие лица. Обычные лица. — Это чудесно. — Я тоже так считаю. — То есть ты перестал… — Нет, не престал, — спокойно ответил Сидорин, — у каждого из нас есть глаза. — Я тебя не очень понял. — Чтобы увидеть перед собой человека с сердцем крысы, не обязательно, чтобы он имел крысиную голову. Ведь так? Зато у него есть глаза, через которые я увижу его сердце. — А что ты увидел в моих глазах? На кого я… похож? — Петрович, кто-то говорил о последнем вопросе? — Асик, ты ушел от ответа. — Я не ушел. Повторю то, что сказал твоей дочери: всему свое время. — Ушел… — Ладно. Человека я вижу, Вадик. Хорошего человека. — Правда? — Волки жестоки, но не льстивы. Мы… они… не шакалы. — Ты не волк, Асик. — Я не знаю кто я — и это самое печальное. — Ты должен… — Вадим, давай не будем об этом. И вообще, у меня к тебе просьба. — Слушаю. — Я благодарен за все, что ты делаешь для меня, но все-таки определись. — В каком смысле? — Кто ты для меня — доктор или друг. — Но я хотел… — Мне нужен друг, Вадим. Понимаешь? — Кажется, да. — И еще. Не зови меня больше Асиком. Я же не щенок. — Давно мне так не было хорошо, ребята, — сказала она, воспользовавшись паузой, во время которой Петрович извлекал из сумки новый альбом. Галина удивленно посмотрела на подругу: — А я думала, что ты скучаешь. — Скучаешь! — фыркнула Люба. — Вот так бы сидела и сидела… Эх, и почему завтра понедельник? — Размечталась. — А что в этом плохого? Нет, ты ответь, Галин. Асинкрит, как вы считаете, мечтать полезно или вредно? Вот я сколько себя помню, все время мечтаю. — Ну и как? — поинтересовался Вадим Петрович. — А как в песне, — и Братищева запела: — «Мечта сбывается, и не сбывается»… Но чаще, разумеется, второе. А что же вы, Асинкрит ушли от ответа? — А ты дала ему ответить, голуба? — заступилась за Сидорина Галина. — Да я как-то не думал об этом, — вдруг застеснялся Асинкрит. — Но вы хотя бы о чем-нибудь мечтаете? — не отступала Люба. Все посмотрели на Сидорина, но он мочал, словно сомневаясь, говорить ему или лучше промолчать. — Я хоть не такой как все, но… мечтаю, конечно же. — И он замолк. — Наверное, мечтаете все вспомнить? — участливо подсказала Братищева. — Любка! — одернула ее Глазунова. — Нет, все нормально, — Сидорин даже попытался улыбнуться, но улыбка получилась грустной. — Только вспомнить — мало. Надо понять. — Что понять, Асинкрит? — стоявший рядом Вадим положил альбом обратно в сумку и подсел к Сидорину. — Так случилось, что все люди вокруг меня, там, в автобусе — погибли. Женщина рядом, молодые ребята впереди, и так далее. Крепко нас тогда… садануло. А я вот — и он как-то беспомощно развел руками, — остался жив. Когда очнулся — ужас. И главное не знаю, кто я. А когда вошли в палату люди в белых халатах — захотелось завыть от страха. В углу, широко раскрыв глаза, сидела Ася. Но взрослые забыли про ребенка. — Почему, Асинкрит? — с каждой минутой в голосе Любы было все больше участливости. — Я лежал на спине. А матерый на спине оказывается только один раз в жизни. Когда молодой волк побеждает его, тогда, чтобы спастись, есть только один шанс: лечь на спину — и подставить свое горло. На милость победителю… Тот человек в белом подошел ко мне и наклонился — к самому лицу. Потом… Впрочем, об этом не стоит. Спасибо дяде, он очень мне помог. Но вряд ли и ему под силу ответить на вопрос: что со мной произошло. — Видишь ли, Асинкрит, — заговорил Вадим Петрович, — наука пока не всемогуща, но все же… Я думаю, что всему виной сильный удар по голове в момент твоего сна. И не просто сна, а глубокого сна, который длится не так уж много времени. И вот ты… — Вадим, а почему этот удар не отправил меня на тот свет сразу, как моих соседей. Моя голова оказалась крепче, нежели у моих несчастных соседей. Хотя… еще неизвестно, кто из нас несчастней. Нет, Вадим, все не так. Меня наказали, понимаешь? — Наказали? Что ты говоришь такое, Асинкрит? — Галина схватилась за сердце. — За что тебя могли наказать? — не остался в стороне Вадим. — Ты был хорошим человеком… — Ты видел хорошего человека, — резко оборвал его Сидорин, — а кем я был на самом деле… Извини. — И продолжил после паузы. — В Упертовске меня навестила женщина, медсестра. Говорят, что мы вместе работали. Дружили. Рассказала мне про один случай. Он со мной… с прежним был. Рассказала, как я целый год глушил водку в пустой квартире, а потом бросил все и куда-то уехал. Если бы знать — куда… — и в голосе Сидорина послышалась тоска, но уже через секунду он взял себя в руки. — Помните, фильм такой детский есть, «Морозко» называется? Я во время реабилитации много таких фильмов просмотрел. Бегал там по миру медведь с человеческим туловищем или человек с медвежьей мордой, и все спрашивал: «Кому доброе дело сделать?» — Он старика-лесовичка обидел, — сказала вдруг Ася. — Точно. И двадцать минут экранного времени ему хватило, чтобы все понять и стать человеком. — Дядя Асинкрит, вот увидите, все будет хорошо, — девочка встала и взяла его за руку. — Вот увидите! — Спасибо, — серьезно ответил Сидорин. — Ладно, друзья, что-то мы все о грустном. Вы мне сегодня подарили чудесный вечер, и мне хочется в благодарность доверить вам стр-ра-шную тайну. Вы думаете — я кто? — Вы Асинкрит Васильевич Сидорин. — Правильно. Но это не все. А что скажет наша свободная пресса? — Пресса скажет, что вы — волчий счетовод. — Отлично. Глазуновы? — Не знаете… Перед вами коллекционер. Я бы даже сказал — собиратель и хранитель. Да, вот так лучше. Пообещайте никому не говорить? — Принимается. А теперь слушайте мою историю. Сейчас мне много приходится ездить. Но если честно, я больше люблю ходить. Сделаешь за пару-тройку дней все дела, и идешь себе пешочком обратно в райцентр. И дождик не помеха, а уж если день погожий — лепота. Солнышко ласковое, пеночки и зяблики веселые, деревца приветливые, облачка нежные… — Васильич, да ты поэт. — А то! Впрочем. Тут поневоле станешь поэтом. Идешь, и думаешь: а раньше ты эту красоту замечал, Асинкрит или не замечал? Что скрывать, порой и грусть набежит, а порой и печаль. Как же иначе? Смотришь — деревенька. Пять домиков на полянке, в двух — окна заколочены. А в остальных бабушки свой век доживают. Поговоришь с ними — и будто воды родниковой испил. Век бы слушал про жизнь прежнюю. Про то, как здесь жизнь шла — пусть не богатая, но полная, с людской разноголосицей, ярмарками, мельничными запрудами, свадьбами и престольными праздниками. И вот этот мир — уходит от нас. А за околицей, где раньше пела гармошка, теперь бурьян и крапива. И еще кладбище, где зарастают могилы, на которые некому ходить. — Простите, опять не очень весело получается. — Асинкрит, говори, пожалуйста, — вдруг попросила Галина. — Я ведь сама из такой деревни. — А что говорить? Посмотришь телевизор — все пляшут, поют и играют… И никто не слышит предсмертного вздоха русской деревни. Нет, не крика, не плача даже, а вздоха — ей, сердечной, даже неудобно отвлекать других от забот такими пустяками… И постоишь на таком погосте часок-другой, походишь, меж крестов… — Асинкрит, в такие моменты человек очень цельным становится, — подал голос Глазунов, — тебе в такие моменты… — Нет, увы, ничего не вспоминается. Только иногда — стихи. Выплывают из памяти, тихо, как каравелла из тумана. Откуда, чьи — Бог весть. Как говаривал Моцарт, все, что до меня — мое. Так же и я. Почитаешь им, бывало, немножечко — и пойдешь дальше — слушать пеночек и овсянок. — Кому почитаешь? — не поняла Братищева. — Тому, кто там лежит, — вместо Сидорина пояснила маленькая Ася. Асинкрит уважительно поднял большой палец вверх: — Умница! — А нам что-нибудь прочитаешь? — попросила Галина. — Хорошо. — И стал читать. — Вот, — после некоторого молчания продолжил свой монолог Сидорин, — а однажды, не то во Владимирской, не то в Рязанской области, попал я таким Макаром в деревню. Иду — тишина. Срубы стоят, что терема. В стеклах оконных солнышко бликует. Но — тишина, как на погосте. Стучу в один дом — молчание. Толкаю дверь — открыта. Как будто ушли люди куда-то, но вот-вот вернутся. То же самое и во втором доме, и в третьем. Понял я — умершая это деревня. И уже собирался уходить, но дай, думаю, зайду еще в один дом. И зашел. А там все, как и раньше. Крашенные полы, печка… А у окна, там где раньше обеденный стол стоял, лежит что-то. Подхожу, смотрю — фотография. Да старая какая! Смотрит с нее куда-то вдаль женщина. Не красивая, но и не дурна собой, не юная, но и не пожилая еще. Обычная женщина, но есть в ней что-то такое… И еще — она будто сказать мне что-то хочет. Волосы сзади бантом схвачены. Стоит она, опершись на бутафорскую колонну. Ниже снимка надпись: «В. Аншемевич в Вязьме». Соображаю, что это фирменная марка фотографа. И точно, на обороте реклама: «Вязьма. Бельская улица. Негативы хранятся. Увеличение портретов до желаемых размеров». Какие-то медали нарисованы, купидончик с музой. И — чернильная надпись: «Не забывай ту, которая всегда о тебе помнит. Вязьма, 8 марта 1907 года». Наверное, там раньше была подпись, но чья-то рука, будто нарочно, порвала на этом месте бумагу, оставив голый картон. Сохранилось два слова: «люби шутя». Видимо, много лет назад кто-то написал: «Шути любя, но не люби шутя». И, поверьте, друзья, что-то случилось вдруг со мной. Это трудно передать словами. Только понял я — знак мне это. Почти сто лет прошло, и не было уже в живых этой женщины, которая просила кого-то не забывать ее. Слова-то какие. Вроде бы небрежные, а сколько в них тоски, нежности, любви. Забыл ли? Уехал — и бросил? Или они жили долго и счастливо и умерли в один день? И почему снимок этот оказался так далеко от Вязьмы, в этом глухом углу? Может, дожила эта девушка до возраста дряхлой старушки, а фотография стала для нее отрадой, единственным светлым пятном в жизни? Видите, сколько вопросов сразу возникло у меня тогда. Но я… я не стал искать на них ответа, да и невозможно это было — словно горькая насмешка — ни одного человека в деревне. Не у кого спросить. А кресты на погосте — разве они что расскажут. А если и расскажут — дуновением ветра, покачиванием травы — пойму ли их язык? И я — заплакал. Так мне стало жалко эту женщину. И себя. И в то же время это были слезы радости. Может быть впервые я понял, что уходит из моей души темное и дикое, что я человек, пусть и не помнящий пока родства своего. С тех пор не расстаюсь с этой фотографией. А потом появилась вторая, третья. Старики, молодые, мужчины, но отчего-то больше женщин, девушек. Вот посмотрите. За каждым снимком — судьба, жизнь, любовь, страдание — и забвение. Это же несправедливо! Пусть они не были великими, пусть не делали революцию, не сочиняли стихи, не знаю, что они еще не делали. Но они жили! Они ходили по этой земле… Вот, посмотрите, — и Сидорин протянул гостям фотографию, с которой, стараясь быть серьезной, на них глянула девушка. — Какая талия! Осиная, — прокомментировала Братищева. Наверное, корсет. — Милая очень, — добавила Галина. — И что, тоже ничего? Даже имени? — Да, тоже ничего. Смотрите, кто-то обрезал снимок, сделал его овальным. Почему — Бог весть. Опять узнаем фотографа — это некий А. Герман. — Тут написано: «Ярославль, на углу Духовской и Даниловской улиц в собственном доме» — прочитал Глазунов. — А вот и пером что-то: «В вечное влад…» Владение, наверное? И все? — И все, — словно грустное эхо откликнулся Сидорин. — Вот я теперь их собираю… — Фотографии? — уточнила Братищева. — Не только. Забытые судьбы, названия ушедших деревень… Записываю рассказы последних свидетелей. — Но это же все так грустно, — было непонятно, к кому обращается Братищева. — Я не люблю грустить, по крайней мере долго. — Во многой мудрости много печали, — важно процитировал Глазунов древнего мудреца. — Что случилось? — всполошилась Галина. — Устал, наверное? — Сейчас пройдет. Просто иной раз мелькнет слово, имя — как недавно — Алиса, и мне кажется, что я должен вспомнить сейчас что-то важное, должен вспомнить обязательно. Но — ничего. — Дядя Асинкрит… — Да, тезка. — Я когда первый раз вас увидела, то поняла: вы не волк. — Нет, я все-таки волк. — Не может быть! — девочка, уже стоявшая у выхода смотрела Сидорину в глаза, пытаясь понять, шутит он или говорит правду. — У волков глаза злее. — Я просто умею притворяться… — Нет, вы шутите! Вы так про деревню хорошо говорили, про бабушек. — А знаешь, кстати, почему та деревня стала пустой? — Потому что сейчас люди стали пустые. — Хм, не плохо, тезка. Но у меня другой ответ. Я этих бабушек обо всем расспросил — и съел. А после про меня написали сказку: «Красная шапочка» называется. Вот такие дела. — Я понимаю, Елизавета Николаевна, что Озерский, — Аделаида Степановна была снисходительна и великодушна, — не Пушкин, но… — И даже не Виктор Боков с Олжасом Сулейменовым… — И даже не они, милочка, но Евгений Евгеньевич — поэт нашего края… А мы с вами — краеведы, историки, нам должно быть ценно все — и великое, и малое. Лиза соглашалась с коллегой, но все-таки предпочитала заниматься не художником Кугельсоном, жившим в их городе пятьдесят лет назад и воспевавшим «будни великих строек», а Богдановым-Бельским. Впрочем, заниматься — это чересчур сильно сказано. Во-первых, такой роскоши позволить себе научный сотрудник провинциального музея не могла, а во-вторых, заместитель директора музея по научной работе Римма Львовна Лебедева не считала это перспективным занятием: — Я не понимаю вас, Елизавета Николаевна. Согласитесь, Богданов — художник даже не второго, а третьего ряда. — Простите, Римма Львовна, а кто их выстраивал по шеренгам? — Прощаю, Елизавета Николаевна, но впредь прошу вас меня не перебивать. Если мне будет нужно ваше мнение, я его спрошу. Вы прекрасно знаете, кто их построил, и когда. Пейзажист средненький, детишки на его картинах милые, но не больше того. Да к тому же, родился он… — Недалеко от наших краев, Елизавета Николаевна. Ой, извините, перебила. — Но ведь не в наших. После революции эмигрировал. Да, у нас работал, имел дачу в деревне, но кто у нас не работал и не имел дачу? Даже Чехов приезжал. Но посмотрите, где Мелехово, и где наш музей. Так и с Богдановым. К тому же, у нас ни одной его картины нет, — веско заканчивала свою речь заместитель директора и в очередной раз отказывала Толстиковой в командировке. Лизе очень хотелось побывать в местах, где жил и работал Николай Петрович. В отличие от Лебедевой, ей очень нравились его картины. В них было много света и тепла. Светлоокими из-под пера художника выходили дети и березки, нежными — трава и солнце. Правда, он не вошел даже в последний энциклопедический словарь «Русские художники», но что из этого? Может, сидит где-нибудь в Москве или Петербурге такая же Лебедева, для которой Малевич — художник, а Богданов-Бельский нет… — Как всегда, эфиопский? — Да, и обязательно с горных склонов. — Совершенно верно, Галина Алексеевна. Более того, — варя кофе, Юра садился на своего любимого конька, — жители нашего города — дураки. Конечно, вас я не имею в виду. Вы — элита, а они дураки. — Почему, Юра? — Они не ходят ко мне, Галина Алексеевна. Если бы они знали, сколько такой кофе стоит в Москве — здесь бы выстроилась очередь. А вы посмотрите вокруг себя, — и Юра грустно обводил глазами зал. — Но ведь есть же люди, — возражала Любаша. — Это не люди, друзья, это — студенты. Они не пьют эфиопский кофе, понимаете? Они пьют… Э, да что там говорить. Ваши три кофе, пожалуйста. Лиза вдруг вспомнила: вчера в кафе Галина рассказала ей, что этот Асинкрит много разъезжает по области по своим волчьим делам, и в том числе бывает в богдановских краях. И будто послезавтра, нет, уже завтра он засобирался туда вновь. Галина сетовала, что видятся они теперь с Сидориным редко. — Понимаешь, Алиса, с одной стороны у всех дела. С другой… Встреча у нас была несколько месяцев назад. Душевная такая. И, похоже, Асинкрит раскрылся. Впервые раскрылся. Столько всего рассказал. И то ли застеснялся своей искренности, то ли еще что… Одним словом, будто ушел он. Нет, мы перезваниваемся, Асинкрит заходит иной раз — они с Асей сдружились, друг друга тезками называют. Вчера позвонил… Слушай, он же в понедельник уезжает к твоему Богданову. — Серьезно? — Абсолютно. — Ну и что? — Ты абсолютно непрактичный человек. Составь для Сидорина вопросник, он его краеведам местным передаст. — А ведь это идея… — Галя, а как же мы с ним… — Просто. Завтра воскресенье, ты работаешь. Мой к матери на дачу поедет, я беру Асю, заходим за Асинкритом — и к тебе. К обеду. — Отлично. Только… я могу немного задержаться, хорошо? К нам в десять утра делегация приезжает, то ли шведы, то ли финны, я для них обзорную экскурсию по городу проведу. Думаю, успею. — А задержишься, не беда. Мы его по музею поводим. Лиза посмотрела на часы. Без четверти восемь. Пока успевает. Сейчас набросать вопросы для Сидорина — и на работу. По правде говоря, ей не хотелось ни о чем просить этого человека, но ведь идея была не ее, а Глазуновой. Да и стоит Богданов-Бельский мессы, тем паче, когда тебе в те края не выбраться… И она взялась за авторучку. — А сейчас мы находимся с вами в зале, в котором представлена флора и фауна нашего края. Как известно, почти семьдесят пять процентов площади нашей области занимают леса, в основном это хвойные леса северного типа. Издавна верхневолжские леса славились обилием дичи: лось, кабан, медведь, волк, лиса, енотовидная собака, куница, белка, бобер — этот список можно продолжать долго… Ребята, не подходите близко к волку — это ценный экспонат… Некоторые из перечисленных видов представлены в нашем музее, — экскурсовод, стремительная миниатюрная женщина с огромной указкой наконец-то позволила себе замолчать. Сидорин и Ася стояли в сторонке, слушая гида, поскольку Лиза еще возила шведов по городу, а Галине, по словам девочки, кто-то позвонил. Как понял Асинкрит, звонок очень взволновал Галину Алексеевну, которая ушла, пообещав придти прямо в кофейню. Услышав последние слова экскурсовода, Сидорин возмутился. — Что, и это все?! — Еще много залов, дядя Асинкрит, — ответила девочка и потянула спутника за собой. — Нет, постой. Много залов! Этот — самый интересный. — У тебя есть предложение, тезка? — вздохнула девочка. — А тебе хочется побольше узнать про … — Сидорин обвел рукой зал, где в основном стояли чучела животных, — фауну, как сказала эта гида? — Конечно, хочу, только не гида, а гид. — Неважно. Итак, перед тобой волк обыкновенный. Ученые считают установленными пока четыре подвида: волк кавказский, волк тундряной, волк камчатский и, наконец, наш, родной — волк обыкновенный… Когда минут через пятнадцать Толстикова вошла в музей, то увидела в зале флоры и фауны толпу народа, тесно сгрудившуюся возле чучела волка. Подошла поближе — и ее взору открылась удивительная картина: Сидорин почти в замкнувшемся кольце зрителей, рядом Ася, которую буквально распирало от чувства собственной значимости. Асинкрит, похоже, был в ударе: — Замечательный русский писатель, охотник-натуралист, ученый Николай Анатольевич Зворыкин — вижу по вашим глазам, друзья мои, что вы и не слышали этой фамилии, написал когда-то: «В ясный, тихий морозный день, когда блестками играет снежный покров и розовеют стволы деревьев, когда на снегу лежат характерные узоры печатных следов, я вспоминаю волков». Посмотрите на этого несчастного, то есть на экспонат. Как хорош цвет шерсти — она чудно сливается с мглой осеннего дня. А какова мощь, как горда осанка! Природа будто специально позаботилась о волке. Смотрите, ничего лишнего: мощные голова и шея, высокий перед, покатая спина, низко спущенные ребра, поджарый живот. Пальцы лап плотно сжаты. Хвост опущен и малоподвижен, недаром его называют поленом. Волк силен и вынослив. Матерый волк легко тащит на спине барана, обдирает и поворачивает тушу лошади, вмерзшую в землю… За одну ночь может сделать переход в сто километров… — Ух ты! — понеслось по толпе. — А это — матерый волк? — спросил кто-то. — Что вы! Переярок, то есть ему уже больше года, но до четырех лет он, как видите не дожил. Молодых волков, до года, называют прибылыми. Охотники профессионалы обычно разделяют наших обыкновенных волков на два типа — по внешнему виду и образу жизни. Давайте, ребята, попробуем сами определить, кем был этот переярок. Итак, слушайте. Первый тип — лобастый, с красивой головой. Шерсть ровная, шея хорошо опушена. Таких волков еще называют кормными, то есть хорошо питающимися. Живут они поблизости от человека, умело приспосабливаются к обстановке. Режут домашний скот и мастерски вылавливают собак, поэтому их еще называют собачниками. Второй тип. Живут в отдалении от человека, питаются дичью. Их реже преследует человек, но пропитание свое они добывают хотя и с меньшим риском, но с большей затратой сил. У волков данного типа лоб уже, туловище кажется растянутым, замечается сухопарость, вес меньше. И вообще, первое впечатление от них — изголодавшиеся скитальцы. Кто же, друзья мои, перед нами? — Скиталец! — ответил кто-то самый шустрый. — Собачник! Собачник! — большинство считало иначе. — Скажите, — подняла руку светловолосая девушка, — в лесу у волков есть друзья. Лисы, например? — Очень хороший вопрос, зря смеетесь. Некоторые животные, чтобы выжить, не скажу, что дружат, но придерживаются по отношению друг к другу дружественного нейтралитета. Например, лиса и барсук. Но вот волк… Вы поймите, ему всегда хочется есть, а раз так, та какие могут быть друзья? В сказках много написанного о том, как лиса дурит глупого волка. А что ей остается? Если они повстречаются, волк убьет и съест лису. — А на человека волк нападает? — Нет. — Сказано это было тоном, не терпящем возражений. Мужчина, с интересом слушавший рассказ Сидорина и даже что-то записывающий в записную книжку, поднял руку: — Товарищ экскурсовод, а вот мне мать рассказывала, как у них в деревне девочка возвращалась из школы… — Простите, что перебиваю. Человек всегда боялся и ненавидел волка, тот отвечал ему тем же. Эти истории с различными вариантами ходят по всей России. Но тот же Зворыкин, которому нельзя не верить, считал, что только очень голодный, да к тому же потерявший возможность выйти из критического положения волк, способен напасть на человека. Бешеные волки нападают гораздо чаще, но ведь нападают и бешеные лисы, и собаки. Скажу вам больше, лось и кабан во время гона, медведица ставшая мамашей, в сто крат опаснее для человека, нежели волк. — И тут Сидорин увидел Лизу. И отчего-то смутился, будто его застали за неприглядным делом. — А вообще, друзья мои, дам вам в заключении простой совет. Случится встретить в лесу волка или даже нескольких, возьмите палку, остановитесь и представив, что это ружье, наведите на волков. Можете покричать: «бух-бух», — и вы увидите, как они поведут себя. — Убегут? — Конечно. — Последний вопрос, — не унимался мужчина с записной книжкой, — говорят, волков стало больше. Чем вы это объясните? — Чем объяснить? Время на Руси смутное, а во все смутные времена у нас хищников вдоволь разводилось. — Каких хищников? Волков? — Не только. И тех, кто о двух ногах. Извините, нам с тезкой пора, — И Асинкрит взяв девочку за руку, направился к выходу. Только тут еще не понимавшие, догадались, что перед ними не профессиональный экскурсовод. Сначала зааплодировал мужчина, к нему присоединились остальные. Сидорин смутился вконец: — Тоже мне, нашли артиста. У американцев, что ли, научились? — Простите, увлекся, — это первое, что сказал Асинкрит, подойдя к Лизе. — Добрый день. — Здравствуйте. По-моему, было здорово. Нет, правда… А где Галина? — Мама обещала подойти в кофейню. Наверное, уже ждет нас, — прояснила ситуацию Ася. Галина действительно их ждала. По ее виду подошедшие поняли: что-то случилось. — Юра, — крикнула Глазунова, — вот теперь можно: три эфиопских и сок. Ананасовый. — Галя, что-то случилось? — спросила Лиза. — Ты извини, шведы любопытными оказались… — Лиза, какие шведы? Ты вот это видела? — и Галина протянула Лизе газету. — «Окраина», — прочитала Ася. — Ты читаешь местную желтую прессу? — спросила Толстикова. — Вынуждена. Сволочь! Нет какая же она все-таки сволочь. Гадюка. Все трое удивленно уставились на Галину, а Юра чуть не вылил на себя чашку кофе. — Мама, ты что? — Страница четвертая. Читай. Прочитаете, тогда все поймете. Сволочи! Я ей все сказала. Принесли сок и кофе. Толстикова раскрыла четвертую страницу. С нее на читателей смотрел… Сидорин с фотографией женщины в руках. Подпись под снимком гласила: «Ничто человеческое им не чуждо». Сама статья называлась: «Врач — оборотень». Чуть ниже подзаголовок: «Он проснулся волком». — Ты мне скажи, Асинкрит, когда Любка тебя сфотографировала? Положим, диктофон у нее в сумочке был, она ее из рук не выпускала, а фотоаппарат? — Н-да, — только и сказала Толстикова, — зря это она. — Я ей все сказала. Когда мне позвонили и рассказали про газету — побежала в киоск и сразу к ней пошла. Эх, жаль, Аська ты здесь сидишь, я бы пересказала наш разговор. — Надо же, — неожиданно произнес Асинкрит, — никогда не думал, что я такой фотогеничный. — Асинкрит, прости, ты и впрямь ничего не понимаешь? То, что раньше знало четыре человека, теперь знают все. Тираж у этой вшивоты — пятьдесят тысяч экземпляров. Затем пойдут перепечатки. Тебя опозорили, выставили голым на всеобщее обозрение, а ты о фотогеничности говоришь. — Удивляюсь, Галина, и как это Глазунов с таким вулканом страстей управляется? — Издеваешься? Я места не нахожу, а он… Лиза, читай, вслух читай, пусть он слушает… блаженный. Толстикова начала: «По ночам я вою и мечтаю о лесе», — признался нашему корреспонденту Любови Братищевой этот человек. Впрочем, человек ли он…» Галина, может, не стоит читать? Противно. Я такого от Любаши не ожидала. — А я, представь себе, ожидала. Более того, стерва эта мне все свои планы выложила. Я взбесилась, из дома ее става гнать… — А что же она? — Заревела, Покаялась… Ох, и дура же я. — Спасибо тебе, Галина, — прервал женский диалог Сидорин. — И не обижайся на меня. Ну, что, мне на дуэль ее вызывать? Или на газету в суд? — И я знаю, что это бесполезно. Но когда в молодые годы Андрей Синьков, попав в вытрезвитель, назвался твоим именем, и тебя тогда к ректору потащили, — слава Богу, обошлось все, но ты с ним знаться прекратил. — Андрей Синьков? Расскажи о нем, пожалуйста. — Твой земляк, Вы первые два курса очень дружили. — А сейчас он где? — Вадим не рассказал? К себе в район уехал, работал участковым терапевтом. Как-то его вызвали… к одному… с белой горячкой… Он Андрея… ножом. Андрей — умер. — И я ему не простил тогда? Галина как-то сразу притихла, ничего не сказала и только покачала головой. — Значит, не простил… Вот кто сволочь-то. — Здесь совсем другое дело, Асинкрит. — Понимаешь, Галя… С чего бы начать… Пожалуй, начну с конца. Я убежден: все, что со мной произошло — наказание свыше. А может, и не наказание вовсе, а помощь. — Помощь?! — Ну, да. Если маленький глупенький ребенок бежит к пропасти, совершенно не боясь высоты, мать обязательно его остановит. Я вот думаю, а если таким образом остановили меня? Я вот сейчас узнал про Андрея, а если что-то узнаю еще? А Люба… — тут Сидорин даже улыбнулся, — она лиса, за что ей любить волка? Не скрою, неприятная статья. Но, значит, мне нужно вынести и позор, как ты говоришь, и насмешки… Я не хотел говорить так пафосно… Не сердись на Любу. Она — только орудие. — Она лицемерка и дрянь! И позволь мне самой решать, как к ней относиться. Если хочешь, можешь сейчас пойти к ней домой или позвонить ей и сказать «спасибо». — А знаешь, это идея. Молодец, Галина! — Даже так? — Проклиная и ругая Братищеву мы еще дальше толкаем ее если не в пропасть, то в яму. — ?! — Не понимаешь? Если же подам на нее в суд, то вообще сделаю ей подарок. А вот если скажу «спасибо»… У тебя есть мобильник? Набери ее номер, пожалуйста. — Зачем? — Набери, набери. Вадим тут спрашивал меня кое о чем. Жаль, я не смог объяснить ему: проблема не в том, сколько в каждом из нас от животного, а в другом — сколько осталось человеческого… Можно говорить? — и Сидорин взял телефон: — Люба? Здравствуйте. Это Асинкрит. Спасибо за внимание к моей персоне. Через месяц приеду — заходите в гости. Нет, не шучу. Я вам еще и не такое расскажу. Пока. — Мне тоже так нравится: нужно ли говорить что-то умное, когда до тебя все сказано? И как сказано! Блаженный, правильно Галя сказала. Или косит под такого Толстикова чувствовала, что в раздражении своем не совсем справедлива, а потому раздражалась еще больше. А поздно вечером ей позвонила Братищева. И, к своему удивлению, Лиза еще раз убедилась в том, что Сидорин опять оказался «на высоте». Любаша ждала от него чего угодно, только не приглашения в гости. И еще она сказала, что решила не посылать материал в «Экспресс-газету». Алиса выслушала подругу, но не ругать и не утешать не стала. Тем более, что листая перед сном томик Пушкина, она наткнулась на строки, знакомые с детства. Прочитала – — и, неожиданно для себя еще раз одобрительно обругала Сидорина: «блаженный». — Не поверите, я ведь городской, — заговорил учитель. — Пединститут закончил. Все мои однокурсники в город просились, даже сельские, а я вот сюда приехал. Знаешь, почему, Васильич? — очень легко и естественно Александр Иванович перешел на «ты». — Почему? — Простор я люблю. Мое это. Как съездил в десятом классе в Константиново — там все, как у нас, только Ока покруче, конечно, нашей речки будет. Кстати, ты был в тех местах? — спросил учитель Сидорина. — Не помню, — искренне ответил тот. — А что там? — Ну ты даешь! Есенин там родился… — И продекламировал: — Вот как, Васильич, сказал! Гений, русский гений. — Увядая, золотом охваченный, я не буду больше молодым… Правильно? — Помнишь. Значит, просто не был там. Вот… А на практику меня сюда послали. Приехал, и понял — мое. Конечно, — продолжил Александр Иванович, — народ в наших местах не простой. Хороший, душевный даже, но не простой. Пьют. Жены мужей, а мужья жен поколачивают. По-настоящему жадных до работы мало осталось. Вроде буйные, а в колхозе два года не платили ни копейки, и ничего — молчат себе в тряпочку. Кто-то смирением это назовет, кто-то забитостью… — А как вы назовете? — Я? Что ж, коли гостю интересна моя примитивная философия… Ты ведь в наши места сначала к охотникам заехал, по работе. Так? — Так. — С одной стороны, мы все до чего-нибудь охотники: до зверя, до добра чужого или баб соседских. А с другой стороны, тянет нас вечером на звезды посмотреть или на простор этот бескрайний. Иной раз так размечтаешься… Да. Почему так? А я тебе скажу: в каждом из нас два начала — человеческое и животное. От зверя — тело, инстинкты, а от человека… Что улыбаешься, не веришь? — вскинулся вдруг учитель. — Пока не знаю, а улыбаюсь, потому что интересно слушать, — спокойно, глядя в глаза собеседнику, ответил Сидорин. Учитель не отвел взгляда и, видимо поверив в искренность Асинкрита, продолжил: — Доказать ведь просто, Васильич. Про хирурга Амосова слыхал? Он людям больные сердечные клапаны отрезал, а на их место брал бычьи и свиные. А ты говоришь… На чем я закончил? Да, а от человека — душа. Бессмертная. Но вначале — махонькая и глупая. Трудно ей вначале тело победить, оно ведь свое требует: дай. Ты ему дашь, а оно еще хочет. Ты — еще, а оно уже в обиде: другой, мол, свое тело лучшим куском балует. Что или кто помогает человеку? Сначала — родители. Плохого они своему чаду не пожелают, а коли забалует — уму разуму наставят. Не зря народ в старину говорил: без ремня — какое воспитание? — А обязательно ремень, Александр Иванович? Вы же педагог. — Педагог… Не люблю я этого слова, не наше оно. Учитель я, сельский учитель. И знаю, что одному достаточно слово сказать, и он все поймет, а другого надо выдрать, как сидорову козу. Да, обидится вначале, но вырастит — спасибо скажет. Я своему отцу по гроб жизни обязан: решил в пятнадцать лет школу бросить и на север завербоваться. На дорогу денег раздобыли с дружком своим, еды кое-какой. Отец узнал… Ох, и выдрал же он меня! Плакал, но драл. Потому что любил и добра мне желал. А скажи отец мне тогда: езжай, мол, сынок, — чтобы сталось со мной? Сейчас за образование взялись. Реформируют, видите ли. — Зачем реформируют? — серьезно спросил Асинкрит. — Этой власти, — Александр Иванович сделал упор на слове «этой», — образованные люди не нужны. Чтобы Гагарина в космос запустить — до каково уровня образование нужно поднять? Тем более, после войны всего шестнадцать лет прошло. Того же Амосова тоже кто-то учил сердце оперировать? А теперь — плохое у нас образование… Ладно, это уже другой разговор. — Значит, Александр Иванович, пороть тоже надо? — думая о своем спросил Сидорин. — Обязательно, Васильич! Но не перебивай. Идем дальше. Человек вырастал, семьей обзаводился, а все равно, родителей почитал и слушал. Да и других авторитетов для мужика хватало — священник, врач, учитель, пристав… А потом — вжик! — и нет авторитетов. Старики мне рассказывали, жил какой-нибудь Пашка, ни кола, ни двора. И вдруг — начальником стал. В партию вступил, наган дали, а самое главное — дали власть. А в нем, в Пашке этом ни ума, ни совести. Остановить его некому! Товарищ из города, такой же начальник, только еще выше, говорит: ты — беднейшее крестьянство, ты наш союзник. А через двор с союзником — дед Алексей живет. Сам работает из последних жил, и пятеро сыновей пашут. А теперь угадай с двух раз, кого Пашка первым делом раскулачивать пошел? — И одного раза достаточно… — Правильно. А потом, уже став Павлом Семенычем, он меня, юнца, уговаривал свою дочку страшную, прости Господи, в жены взять: рубах мол, у меня, за всю жизнь не сносишь… Как представил я, сколько крови и слез на тех рубашечках… Эх! Слушай, Васильич, давай еще по одной? — Погодите, Александр Иванович, а в учебниках нам говорили, что крестьянам жилось до революции плохо… — Васильич, Васильич, наивный ты человек, а когда крестьянин на Руси хорошо жил? Тут дело в другом. Меня спрашивают часто: ты за демократов или за коммунистов? Я за справедливость. Если я знаю, что победил в Пашке зверь, так я об этом и скажу, и напишу. Но когда я узнаю, как жил здесь и властвовал помещик Аксентьев, скажу правду и о нем. Сейчас ведь как: соберут конференцию краеведческую, про помещика доброго расскажут. Слушаю я, и радуюсь. Но когда девчушка лет двадцать пять вывод делает: такими все помещики были, что я ей могу сказать? Дура. Дура она и есть. Ведь это вдуматься: русские, православные, на одной земле живем, а один у другого — раб. И ладно б по справедливости: в старину, когда одни воевали, кто-то должен был землю пахать, вот крестьян и прикрепили. А потом, когда дворянству вольность дали, почему о мужике забыли? Я про Аксентьева тебе сказал. Куда там Салтычихе до него! Всех невест сначала к нему водили. Тьфу! Разве же это по-людски? Как же крестьянину не затаить обиду? Но все равно, когда человек звереет — нет тому оправдания. Я не заговорил тебя? — Нет, говорите. — Заканчиваю. Мы о душе говорили. Ее лелеять и холить надо, в отличие от тела. А получается… Ты посмотри, во что превратились в наших краях престольные праздники. У нас в Починках это был Михайлов день. Михаил Архангел, воевода всех сил небесных. Считай, у каждого православного именины. Впрочем, подожди, я сейчас кое-что принесу. — Минуты через две краевед пришел с толстой общей тетрадью. — Вот, почитай, сам, Васильич. Все без прикрас. Ходил, записывал. Речь идет о середине нашего века. Хоть начало почитай, а затем еще один документик тебе дам, — и протянул Сидорину несколько отпечатанных на машинке листов. — Очки не нужны? — Пока нет, — ответил Асинкрит и принялся за чтение: «В каждой деревне непременно была артель (или партия, гамыз), свой атаман, гармонист. В артель входили только взрослые, чаще семейные мужики. Мальчишки же собирались в «беседы» («беседки»). Существовала целая система перевода из одной беседы в другую, с последующим включением в мужскую артель». Вот, оказывается, откуда «дедовщина» взялась… — Ты читай, Васильич, читай. — «Если на празднике планировалась драка, то ребята из младших бесед выполняли сначала роль разведчиков, а уж потом наблюдателей и помощников. Во время драки мальчишки подносили мужчинам колья и камни. Были случаи, когда они даже добивали раненых…» Александр Иванович, простите, я не верю. — Читай, читай. Было это все, было. — Надо же, «добивали». «Драки начинались на танцах, особенно когда плясали «лосей» (лансе, кадриль). Дрались артели против одних деревень, объединяясь в другими». Где-то это я уже слышал… «Оружие, применявшееся в драках, было представлено во всем его разнообразии: от древних палашей и мечей, найденных в курганах, до наганов и обрезов. Но все же традиционным оружием долгое время считалась троска (тростка, треска) — деревянная палка произвольной длины, которую «парили» (обжигали) на костре, а потом полировали до блеска. Однако, с течением времени ушла в прошлое. В ход пошли железные прутья от церковной ограды, штыки от винтовки, финки, шила, топоры…» Дальше, я понимаю конкретные случаи? — Точно. — «Если в избе дрались, то первым делом били лампы. В избе если дерешься, то тут только кулак, ноги и шестое чувство. А спасти могла только девочка — если она собой парня прикроет, его уже не тронут. Драка обычно с гармониста начиналась — ему мехи ножом распорют, чтоб не играл, а за него свои вступятся. Однажды вот так хорошего парня убили, Ваню Базлова. Он играл, а его топором по голове. Он как-то увернулся, но тут в грудь ножом ткнули и все. Владимир Федорович, деревня Гриблянка». Нет, Александр Иванович, я больше не буду читать. — Понимаю, Асинкрит Васильевич. Ты хороший человек, но идеалист. Сейчас таких много появилось. Они мужика представляют в чистенькой рубашке-косоворотке, вокруг березки… — Нет, Александр Иванович, — перебил хозяина гость, — я не идеалист. Левитова читал, Бунина, Успенского — у них ведь разный мужик показан. Просто я… над словами вашими думаю. Перевариваю их. Ведь любую пищу надо переварить… Говорите, пороть надо? — Так если не понимают. — А если уже не могут понять… — Ты о ком, о народе нашем? — А разве мы с вами, Александр Иванович, не народ? — Тоже, значит, пофилософствовать любишь? Ладно, пока перевариваешь, еще вот это почитай, — и учитель протянул Сидорину маленький листок бумаги. — В одном архиве сыскал. Эти люди потом в наших краях добрую память о себе оставили. — «Милостивый Государь Александр Александрович! Согласно с желанием Вашим, я, на брак мой с Вами изъявляю свое полное согласие, и с искренним моим уважением к Вам, остаюсь преданной Вам, Елена Сеславина…» Да, красиво. Александр Иванович, что с вами? По впалым старческим щекам учителя текли слезы. Обильные, как у ребенка, и горькие, словно полынь. — Вот ведь как, Васильич, жили… А моя Настена… я же в ней души… не чаял… холил. Сказал ей: за этого обормота не пойдешь, а ослушаешься — прокляну. Нельзя же… без благословения. А она… ушла. Он-то ее потом с ребенком бросил. Я же говорил ей, но кто сейчас родителей слушает… — Понимаю. — У вас там живет, в областном центре. Мается, но не возвращается. Гордая, — и он замолчал, опустив голову. Тихо подошла хозяйка. Долго еще они сидели на крылечке. Над уходящим на покой человеческим миром зажглись звезды. Такие прекрасные — и такие равнодушные к маленьким людям и их бедам. — Ты пьешь успокоительные на ночь? Обязательно пей! — участливо требовал Виктор Иванович. Сидорин обещал, но не пил. Асинкрит знал, что после ночи обязательно настанет утро — с новыми дорогами, встречами, радостями и печалями. И, кто знает, может, вновь позовет к себе странника удивительные Вышний Волочок и Торжок, Старица и Некоуз, Брейтово и Остров, Задонск и Андреаполь, Губкин и Мышкин… Мышкин — при этом слове Сидорин невольно улыбался. Вот уж чудак на чудаке. Надо же, перед зданием своей библиотеки вывесить табличку: здесь купец такой-то принимал особ императорской фамилии. Знай, мол, наших. Весь город в музей превратили — один, большой, под открытым небом. А самый-самый в Мышкине — Владимир Александрович. В глазах хитринка, заговорит — Златоуст. Зато в любой момент возьмет рюкзак — и в путь. Спасать церквушку или принимать новый экспонат для музея. С умилением вспоминал Асинкрит свой первый вечер в Мышкине. Кабинет Владимира Александровича в видавшем виды деревянном здании. Во дворе пасется лошадь, стоит трактор, которому лет семьдесят, на привезенном невесть откуда куполе старой деревянной часовни сидит трясогузка… Прячется за ближними лесами солнце, окрашивая волжские воды своим малиновым огнем. И такой покой, такая истома разлита в этом неподвижном летнем вечере… Они сидят, пьют якобы коньяк — другого в соседнем магазине не было, на подоконнике спит кот, нисколько не ревнуя хозяина к посетителю — сколько таких перебывало в этом кабинете! А в другой стороне — Белый. Такой же кроха, как Мышкин. Но бельчанам сейчас не до музея. Туда не то, что туристу — командировочный с трудом не доберется. И живет там Леша, Алексей. Худенький, порывистый, с редкой бородкой. Смотрит на тебя — и не видит будто. Весь в себе. Домик — скромнее не придумаешь. «Пряники будете? Чай есть». Чинит Алексей соседским бабушкам заборы — тем и живет. А еще ходит в лес, охотится. Но отчего-то не был похож Алексей на охотника в его привычном представлении, совсем непохож… Асинкрит увидел на столе маленькую тоненькую книжечку. Прочитал название: «Волчье лыко». — Алексей, вы пишете стихи? — Пишу. Уже давно. А вот добрые люди помогли издать, — сам бы не смог. — Вы настоящий поэт, Алексей. Пишите и дальше. — А ради чего еще жить? — серьезно ответил Леша. — И впрямь, для чего? — Нет, правда, — загорячился поэт, — про меня иной раз пишут такое… Почитаешь — бирюк бирюком. — Ну какой же вы бирюк, то бишь волк, Алексей, — улыбнулся Асинкрит. — Все правильно, я человек. И живу… как дышу. Понимаете? — Понимаю. — Нравится мне жить. Лес нравится, зверье. Поэт, мне кажется, должен через себя все пропускать — от птахи последней до… Я тут, — он замолчал, словно раздумывая, говорить или нет, — новую книжку издать хочу. Думаю назвать «Забытый крест». — Забытый крест? Интересно. — И Сидорин негромко продекламировал: — Здорово. Вы тоже стихи пишите? — Что вы! Читаю чужие. — Тоже хорошо. Без стихов — какая жизнь? — Алексей, — спросил Сидорин, — вы хорошо сказали, что поэт через себя должен все пропустить. У вас в оглавлении написано «Волк». Прочитайте, пожалуйста. — Хорошо. — Действительно, пропустили — через себя, — только и сказал в ответ Асинкрит. А потом, возвращаясь из командировки, долго думал об этом чуде России — ее поэтах, музейщиках, краеведах, библиотекарях. Тем, кому будто специально платят грошовые зарплаты, кто издает свои книги тиражами в сто и двести экземпляров, кто тратит свои отпуска, чтобы успеть пройти по уходящим деревням и расспросить их последних обитателей о прошлом житье-бытье. Лена в Некоузе, Татьяна Ивановна и Галина в Брейтово, Мария Васильевна в Кашине, Татьяна в Угличе, Валера в Андреаполе… Три тысячи жителей — село, поселок — не поймешь. Библиотека, более похожая на обычный, не очень богатый дом. И вдруг — Сидорин до сих пор хранит это ощущение от встречи с чудом — спектакль из жизни девятнадцатого века. Режиссер — методист библиотеки Олечка, главного героя играет местный прокурор… Потом все они сидели за дружеским столом. Прокурор оказался компанейским человеком. Там же Сидорин познакомился с Борисом Орловым, поэтом, живущим в Кронштадте. Вначале он показался Асинкриту немного высокомерным. А потом, когда спели «Одинокую гармонь» и «То не ветер ветку клонит» вдруг попросил разрешения прочитать свои стихи: — А что же здесь такого, — говорит, — я же покону кацкого. Где родился там и пригодился. Слушать его — одно удовольствие. Иной раз не поймешь, то ли серьезно он с тобой разговаривает, то ли шутит. С Сергеем Сидорин вроде бы познакомился совершенно случайно. Но ведь не бывает на свете ничего случайного. И, значит, зачем-то нужно было ему, Асинкриту, выбраться на берега Кадки. Вроде речка как речка. Впадает в Корожечну, та — в Волгу. А Сергей, словно зачарованный, повторяет: — Кадка живая. — Мартыново, Хороброво, Галицино, Ордино, Балакирево… Вначале он держал Сидорина на расстоянии. Был любезен, улыбчив, охотно все объяснял, но… Так вежливый хозяин охотно показывает гостю свой дом, не открывая все же дверцы в самую заветную комнату. Время от времени в деревню, куда попал Асинкрит, подъезжали экскурсионные автобусы. Через час школьники из Ярославля, Москвы или Дубны становились специалистами в области кацкого быта. По крайней мере, на заключительной викторине, которую проводил директор музея, каждый вопрос сопровождался лесом рук. — Так, молодцы. Следующий вопрос: какое дерево по нашим кацкарским обычаям нельзя выкапывать и пересаживать? Вот где растет оно, там пусть и растет. — Береза! — Неправильно. Вот ты еще не отвечал. — Дуб! — Неплохо. Но неверно. — Осина! — О, начитанный мальчик. Неправильно. — Рябина! — Умница. Настоящий кацкарь! Получи купончик… Сидорин уже успел узнать, что Сергею — немногим за тридцать, что он холост, живет с мамой, раньше немного преподавал в школе. Умудряется проводить в родном Мартынове научные конференции, на которые приезжают потомственные кацкари со всей страны. Работает в архивах, водит экскурсии. И все равно Сергей оставался для Асинкрита загадкой. Чтобы раскрылся Александр Иванович, достаточно было двухчасового общения, Алексей из Белого, кажется, и вовсе человек без кожи — весь, как на ладони, хотя кому-то кажется бирюком. А тут… Сидорин не мог объяснить себе, зачем ему нужен искренний, откровенный разговор? Может, Кадка — это разгадка и его, Асинкрита судьбы? Ведь почему-то их, с местным охотоведом, машина сломалась именно здесь. И пока очередные экскурсанты с аппетитом уплетали запеченную в русской печке «картошку по-кацки», Сидорин «пытал» Сергея. — А больница в ваших местах есть? — В Рождественно. Старая. Прошлого века. А если что серьезное — в Мышкин ездим. — В Рождественно всех врачей знаете? — Как не знать? Как будто их у нас много. — Простите, еще спрошу: мы с вами… могли раньше встречаться? — Лицо мое знакомо? — засмеялся Сергей. — Вряд ли. Странно. Все время Сидорин ждал момента, когда, как выразился дядя, пленка щелкнет и начнет вращаться в обратную сторону. Почти внеплановая поездка, машина, остановившаяся там, где останавливаться не должна, вышедший из старого дома высокий молодой человек: «Я могу вам помочь?» — Послушайте, Сергей, меня очень заинтересовали… кацкари. Вы не будете против, если я заночую в вашем селе? — Не буду. Раньше, наверное, и не слышали про кацкарей? — Конечно. — А выше нас, по Сити сицкари живут. Тоже народ интересный. — Вот видите, сколько я еще не знаю. Гостиница у вас есть? — Зачем гостиница? У меня дома переночуем… Кстати, еще не поздно, не хотели бы на Иванову гору подняться? Оттуда Кадка — на ладони, — впервые за все время знакомства в глазах Сергея вспыхнул теплый огонек. — Сейчас и пойдем. — Что, мир, согласен со мной? — крикнул он в сумеречную даль. Еще один порыв ветра. Рядом лежала незастегнутая сумка Сергея. Белый листок, словно нехотя, перекинулся через край сумки и сполз на землю. Сидорин нагнулся, чтобы поднять его и невольно обратил внимание на красивый крупный почерк, которым был исписан весь листок. Наверное, записи Сергея. Сверху листа было написано очень крупно — «Павлово и Трушнево». Чуть ниже и помельче — «Все позади». Асинкрит заинтересовался. Оправдав себя, — ведь не любовное же это письмо — стал читать: «Дом без окон, без дверей, без полов, без потолка. Рядом, плетеные крапивой, распластались по земле несколько щепяных крыш, все, что осталось от изб. Это Павлово… Островок ветел на краю поля, выдающий бывший посад деревенских домов. Это Трушнево… Робкий голос кладбищенской травы, такой же тихий и ласковый, каким говаривала, бывало, бабушка Лиза Тараканова… Вот и все, что осталось от этого некогда людного уголка Кацкого стана. Позади то время, когда Павлово населяло 139 человек, Трушнево — 104. Позади долгая и удивительная жизнь Елизаветы Гаврииловны Таракановой. — Вы что-то кричали? — спросил подошедший Сергей. — Нет… вернее, да. Немного. От избытка чувств. — Со мной здесь такое тоже бывает. Хорошо здесь, правда? — Правда. — Я как приду сюда, протяну к небу ладони… — Что замолчали, Сергей. Думаете не пойму? — Поймете. Раз давеча о деревне с такой болью говорили, хотя человек вы городской. — Городской… Разве это главное? Я — русский, а потому и больно. — Согласен. — Неожиданно улыбка исчезла, и Сергей стал очень серьезным, даже каким-то сумрачным. Огонь с яростью схватился за хворост, загудел, рванувшись к небу. А затем стал тише, а вскоре он уже спокойно и даже ворчливо, как старик, трещал сучьями. Они долго молчали. Каждый думал о своем. Неожиданно Сидорин стал читать стихи: — Здорово, — отозвался Сергей. — Чьи стихи? — Кажется это Горбовский. — Слышал, но не читал… Я ведь замолчал, не потому, что… — Я понимаю, Сергей. Не продолжайте. — Вот и хорошо. Иной раз хочешь что-то выразить… — И не получается. — Поэтам легче. — Вы писать сами не пробовали? — Стихи? — Хотя бы прозу. Мне кажется, у вас должно получиться. Да и о Кацком стане вы все знаете. — Ой, что вы! Это бабушки наши все знают. Кадка знает, но хранит. А бабушки… Для меня радость — ходить к ним, беседовать, записывать их воспоминания, чаи гонять. Правда, уходят они потихоньку. — И замолчал, но вскоре опять оживился. — Моя родная бабушка в Хороброве живет. Сколько я от нее узнал! — И почти без паузы. — Вы думаете, у меня получится… писать? — Обязательно. — Если хотите, я вам сейчас что-нибудь расскажу… про нас, кацкарей. Не поверите, но я знаю своего прапрапрапрапрадедушку… Я не ошибся? — и Сергей, считая, загнул несколько пальцев. — Нет, правильно. Его Алексей звали. Не зря я в Углическом архиве пятнадцать лет сидел… — Сергей, — перебил собеседника Асинкрит, — расскажите мне о Смерти. — О Смерти? — удивился директор музея. — Ну да, что кацкари о Смерти думают, какой ее видят. — Ой, а ничего, что ночь, костер. Да и до дома далеко идти. — Успеем выспаться, Сергей Николаевич. — И то правда. Ну хорошо. С чего бы начать? Когда вы сказали: «Поговорим о Смерти», я сразу подумал о том, что в нашем человеке есть это… — Что? — Какая-то страстная готовность порассуждать о ней. Нарочитость, что ли… Вот к примеру, есть среди кацкарей люди, старики, конечно же, которые при жизни приобретают себе гроб. Уберут его покамест на чердак и, чтобы не пустовал без дела, хранят в нем яблоки и рябину. Сидорин смотрел на говорящего широко раскрытыми глазами. Сергей, в свою очередь, был доволен эффектом, произведенным его словами. — Яблоки и рябину?! — Яблоки и рябину. Наломают ее, горькую, по осени, положат в гроб, а зимой, когда соберутся бабы на поседки, принесут в решете и каждой в передник высыплют. Сидят бабы, пьют чай из блюдечек, рябиной прикусывают да еще и посмеиваются — из гроба рябинка, не откуда-нибудь… Отчего так? — будто у Сидорина спросил Сергей, но было ясно, себя спрашивает, о давно наболевшем, — не потому ли, что и до сего времени в сельском пейзаже главенствуют церкви? И пусть в большинстве своем запущенные и разграбленные, они по-прежнему служат самым надежным ориентиром во всех смыслах этого слова. Где бы ты ни был, в каком лесу-болоте не плутал, неизменно выведет тебя высокий шпиль церковной колокольни. А взглянешь на храм, как не задумаешься о вечном, запредельном.? И замолчал, словно передыхая. Асинкрит подумал, что, видимо, в тех листках есть наметки и этих мыслей. А сказал-то как хорошо: «о вечном — запредельном». Между тем Сергей продолжал: — В семидесятые годы это было. Я сам под стол тогда бегал, бабушка рассказывала. Жил парень один, Николаем звали. Поспорил он с ребятами, что среди ночи не забоится забраться на самый верх Николо-Топорской церкви. И вот ровно в полночь большая толпа уже на кладбище. Парни внизу остались, а Николай лихо забрался на самый верх колокольни и посветил оттуда фонариком: вот, мол, я! Стал спускаться. И тут — сидит на приступках девушка: вся в белом, путь загородила. Что делать? Струхнул Николай: глаза зажмурил, вниз бросился. Кубарем слетел, но жив остался… По ночам, как только он закрывал глаза, приходила к нему эта девушка и просила: «Ты бежал, с меня саван содрал. Поправь его, как был». Совсем извелся парень без сна. Наконец, решился. Вновь забрался на колокольню, дождался полуночи. Спускается, дрожит. Видит, сидит на приступках девушка — та же, а внизу саван валяется. Не помня себя, взял его и накинул на несчастную. С тех пор спит крепко, на сон не жалуется. Только ночами по церквам больше не шатается… Да… Богу — Богово, живым — живое, а мертвым — мертвое. В Хороброве жила Поля Герасимова, Крюкова дочь. Она другой запрет нарушила: не появляться на кладбище после трех часов пополудни. И жизнью своей поплатилась. Ах, эти тихие сельские кладбища, разбитые на множество семейных участков, и каждый почти с рождения знает, в каком месте лежать ему… Но мы о Поле. Не послушалась девушка старших, поспешила в Троицу на могилу к матери веточку березовую положить. Торопилась, воротами не пошла, а напрямки через ограду перелезла. И услышали хоробровские истошный крик. Видят, бежит Поля, дороги не разбирает, обратно через ограду перелезает — за штырь зацепилась, ногу поранила, с кладбищенского увала кубарем покатилась. — Что ты? Что с тобой? — допытываются хоробровские. — Испугалась я. Чего видела, чего видела! — Да что? — Не скажу. И вы бояться будете. И умерла. Так и не узнали хоробровские запретное. А кладбища своего с той поры побаиваются. Правда, охоты порассуждать о смерти не убавилось… — Сергей, вы во все это верите? Может, это жизнь крестьянская среди природы с вечным ее круговоротом заставляет смириться со смертью? И даже поселяет ее по соседству? — предположил Сидорин. — Хорошо. Расскажу. 16 августа 1991 года мы с ребятами, будучи в походе, остановились на ночлег у нарушенной деревни Плишкина. — Нарушенной? — Так мы называем умершие деревни, — пояснил Сергей. — Августовский вечер близок: не успели отужинать — уже темень глаз выколи. И вот ниоткуда, а точнее — из леса — вышла… женщина. Странная какая-то идет мимо, а на нас не смотрит. Может, к костру ее пригласить? — зашушукались мы с ребятами. И решили позвать, как только она на нас посмотрит. Но женщина, словно слепая — ни костра, ни людей не замечала… «Батюшки!», — заволновались бабули, когда уже дома, в семьях, ребята рассказали эту историю. — «Дак это же Смерть ходит. И правильно сделали, что не оголчили ее. А заговорили бы с ней — кого-нибудь с собой забрала б». Сергей, как опытный рассказчик, сделал паузу, давая слушателю впитать услышанное. — Спрашиваете, что кацкари о Смерти думают, как ее представляют? Высокой женщиной, иногда даже высоты необыкновенной — метра два-три ростом, в белых или серых одеждах. Хоробровцы расскажут, что Смерть выходит откуда-то с речки Дубёнки — оттуда, где по писцовым книгам семнадцатого столетия угадываются деревеньки Тынкино, Черышево, Колесниково. Смерть молчалива. Не заговоришь с ней — пройдет мимо. Перекрестишься — пропадет. А оголчишь — с собой заберет. — Оголчить — окрикнуть? — Ай, настоящий Кацкарь! — улыбнулся Сергей. — Верно. Так что зря говорят, будто смерть не выбирают. Кацкари уверены в обратном, бродят Смерти по Кацкому стану, — которую окликнешь, та и будет твоей. Другой образ смерти — Белая кобылица. Живет она, по преданиям, где-то в Верхней Кадке, у глазовских деревень. Чуть рассветет, едва первый солнечный луч коснется росы на траве, выбегает Белая Кобылица из своего местища и рыщет по всему Кацкому стану. К селению подбежит, но войти в него не посмеет. Коль увидишь ее утром рано за одворицей — быть несчастью: или умрет кто-то, или заболеет тяжело… Вообще, Смерть всегда сообщает о своем приходе… Алексей Прокофьев домой возвращался. Поздно уже, а лошаденка — из ленивых ленивая. Мужики давно в село въехали, а он еще только с кладбищем поравнялся. Лежит на мешках, звезды считает. На кладбище глянул, про себя подумал: «А ведь все там будем. Только в разное время». — А ты — дак скоро! — отвечают ему оттуда явственно. Лошаденка вмиг до дома докатила, а Алексей Прокофьев вправду скоро скончался. Бывает и такое: человек еще не умер, еще Бог даст — проживет много лет, а в народе уже начинает складываться предание о его смерти: «Глафира оттого хвораёт, что бабка Секлетия на их рода порчу навела…» Как человек жизнь прожил, так и смерть примет — вот еще одно деревенское правило. Праведники умирают легко и все больше в праздники, а к нечестивым людям и Смерть не идет. Та же колдунья, бабка Секелетия, умирала долго и мучительно. Все «На! На!» кричала. Ее под сошок закорючило — там и дни свои окончила… Были наказаны за греховную жизнь и Офимия мартыновская, и летиковская Лобанова, и Юрьевская Кубариха. Впрочем, и плохие человеческие качества наказываются: забирая с собой Савинова-ростовщика из деревни Гальчина, Смерть вывернула ему язык аж до пупа! То-то принял мучений за свою неуемную жадность… — Вот, вроде бы все рассказал… Ой, нет. Человек не уходит на тот свет сразу, он ворачивается. Знакомые после похорон еще ждут встречи с ним. Тот же Алексей Прокофьевич каждое утро подходил к окну, и вся семья слышала, как он барабанил по стеклу и будил жену: «Вставай, Александра, на работу опоздаешь!» Естественно такая идиллия не всегда бывает. Самоубийцы, как правило, после похорон приходя к родным, так буянят, что те к попу за молебном бегут. А среди жителей Нефина всегда находились любопытные, которые после похорон однодеревеца ровно в полночь выходили на пруд смотреть, не возят ли на усопшем черти воду? Вот таким нехитрым способом узнавали, куда попал человек — в ад или рай. — А если серьезно, — помешивая палкой угли догорающего костра закончил Сергей, — люди умирают и поныне, а потому продолжают рождаться эти странные сказания о смерти. Не знаю, сколько в них правды, но воспитательную роль они играют большую: учат, как жить, как умирать, что можно делать, что нельзя. Я о другом думаю. Откроешь метрическую книгу любой церкви: Господи Боже мой! — сколько же жило их — бесконечная череда имен давно ушедших людей. Посмотрите на любое сельское кладбище — холмики, холмики, холмики… — Простите, Сергей, перебью. У меня друг есть, Алексей Рыженков. Нет, скорее, просто добрый знакомый. Он поэт. Хороший поэт. У него есть стихи… в тему. Хотите, почитаю? — Конечно. Вы читайте, а я хворосту подброшу. — Ой, какой же он умница… «Бог весь, чей покоится предок». Все верно! Кто лежит под этими холмиками? Даже имени не осталось. Даже имени… Но ходят от селения к селению через года, через столетия предания о смерти, как своеобразные надгробия давно отжившему человеку. Иные так поистерлись, что почти ничего не осталось. Ну ты как кочуровская бароня, скажут. Как Яша Банченой. Нюша Долгая. Ваня Ломаной. Таня Патюня. Спросишь: — А кто она, эта Таня Патюня? — Да не знаем, — отвечают, — была такая… Вот она, Асинкрит Васильевич, самая краткая, но и самая стоящая из всех биографий — «была такая». Ходит она в народе. И побеждает эту загадочную высокую женщину в белых одеждах. — Сергей, а ты боишься Смерти? — неожиданно даже для себя переходя на «ты», спросил Асинкрит задремавшего спутника. — Прости, ты уснул… — Ой, что вы! Это я так думаю. Грущу до утра. А кто ж ее не боится? Можно образно так представить: читаешь «Красную шапочку» — и не страшно, знаешь, что все кончится хорошо, и волка убьют. Но вот фильм про оборотней, ты смотришь его один, в темном зале — уже страшнее, особенно когда на твоих глазах человек в волка превращается. И — третий случай: зима, лес или поле, ты заблудился. И вдруг — огоньки зеленые. Волки! И обступают тебя, окружают. Ужас! Вот так я думаю и смерть. Пока не пришла, — что ее бояться. — Про волков это ты здорово. «Огоньки зеленые»… но чаще все по-другому: флажки красные, а глаз не видно… — Вы о чем, Асинкрит Васильевич? — Так, о своем. Скажи, а волки к вашим кацким деревням подходят? — Нет. Я вообще ни одного волка в жизни не видел. Не охотник. Может, и не осталось их. — Хочешь, узнаем? — Асинкриту вдруг стала весело. — А как это? — простодушно удивился Сергей. Сидорин встал, потянулся так, что хрустнули суставы. Затем встал прямо, высоко запрокинул голову, будто допивая последний глоток влаги — и завыл. По-волчьи. Сергей испугался, испугался по-настоящему. Но Сидорин умолк — так же неожиданно, но не расслабился, нет, а стал вертеть головой. Так старый филин крутит головой, стараясь не пропустить малейшего шума в ночном лесу. Секунда, другая… И вдруг с севера, с глазовских болот донесся ответный вой. Вой этот словно передавался эхом. Сергей почувствовал, как кепка на его голове приподнялась. А с противоположной стороны, где Кадка сливается с Корожечной еще один — еле слышимый ответ. — Есть волки, — удовлетворенно сказал он. — На севере трое. Волчица и два переярка. Видно, матерого завалили. И на юго-западе — одиночка. Похоже, старик. Да, не сладко ему. — Почему? — спросил Сергей ошалело. — Кому старость в радость? Зубы сточились, клыки в капканах потерял, придется собаками промышлять. А может, уже промышляет. Вы местных расспросите. — Странный вы все-таки человек, Асинкрит Васильевич, — только и мог ответить основатель музея кацкого народа. — Не без этого, — улыбнулся Сидорин. Удивительно, но эта бессонная ночь словно зарядила его энергией. А разговоры о Смерти… нет, они не будоражили его. Скорее, выбивали из сердца, словно клином, какой-то заповедный, древний, прячущийся в сердце, страх. И потому Асинкрит спросил, не мог не спросить: — Сергей, даю слово, последний вопрос. Впрочем, если не хочешь, можешь не отвечать… Говорят, Смерть не выбирают. Если бы у тебя была такая возможность — выбрал бы? — Да, хочу умереть не в больнице, не в дороге и не в интернате для престарелых — хочу умереть дома. Хочу обойти напоследок разные места, повидать знакомых, каждому дать что-то на память, сказать какие-нибудь слова. А потом прийти домой, поставить в переднем углу лавки, постелить полотенца, лечь и сказать, как предки мои говорили, как, наверное, еще прапрапрапрадедушка Алексей говорил: «Устал я что-то. И жить-то не хотца. Умирать вот надумал». Теперь у Асинкрита побежали мурашки по спине. Перед ним сидел не любезный экскурсовод, не приветливый и немного чудаковатый хозяин этнографического музея, а словно убеленный сединами ветхий человек, у которого вместо крови текла по телу вода Кадки, а вместо лимфы — струйки голубых дождей, столетиями поливавших эту древнюю землю. Сергей говорил, а за ним, как тени, вставали и становились стеной его предки-кацкари, безвестные русские люди — Яша Бангеной, Ваня Ломаной, Нюша Долгая… — А родные засуетятся, — продолжал Сергей, — побегут за священником. Пока поп собирается, достанут блюдо, насыплют зерна, поставят посередине стаканчик масла, а по краям двенадцать свечей. Придет поп и начнет соборновать — так у нас говорят. А впрочем, откуда взяться в нашей глуши священнику? Скорее всего помазать будет какая-нибудь бабка — соседка. А потом свечи задует и поставит на пол. И будут глядеть родные, куда дым пойдет: под перёд — оживет лядещий, к двери — быть в доме покойнику! Но мне все равно, я-то знаю, что «жить не хотца». Последний храбрец — так мы, кацкари называем предсмертный вздох — и заголосят, завоют однодомицы, а по селу полетит весть, что-де отмаялся еще один раб Божий… А мне уже закрывают глаза и кладут на грудь руки — скорей, пока не окостенели. Не окостенело — не уйдет беда: в течение сорока дней будет в Кацкой земле еще один покойник… А в доме воцарятся полумрак и тишина: не горит под передом свет, занавешены зеркала. Молчаливые женщины смывают и обряжают в парадную сряду. А на второй день, как только к переднему углу дома приставят крышку гроба, соберутся все односельчане. Я буду лежать на тех же лавках, только уже в гробу и в ноги мне будут класть гробовые — деньги на похороны. Каждый пришедший — кто сколько может. И кто-нибудь запоет, а остальные кто подхватит, кто заплачет: — Спи спокойно, Сереженькя, легкого тёбе лёжаньица. В двенадцать часов ночи придут за тобой ангелы и пронесут прямо в рай. А тот, кто в смерти твоей повинен, будет в аду болтаться, за язык подвешен! И соберут в моем доме поминки. Лавки подымут — все село придет. Будут есть кутью и кисель, пить водку, поминать меня пьяными слезами и петь: — Ну вот и все, Асинкрит Васильевич. Говорят, жизнь себе человек делает сам, а почему бы ему не сделать и свою смерть? Почему не умереть так, как хочется — «под иконами, в русской рубашке»? — И все-таки ты тоже странный, Сергей. И это хорошо. Они еще поговорили немного. Сергей рассказал, что верстах в тридцати от Мартынова живет на кордоне лесник Григорий Петрович Федулаев — с ним интересно пообщаться: Федулаев — первый волчатник в здешних краях. А затем Сергей задремал или просто думал свои думы возле спокойно затухающего костра. До рассвета еще была время, но тьма уже поблекла, словно предчувствуя свой уход. И вот из этой грязной мглы кто-то вышел. Наверное, заблудившийся охотник, вышедший на свет костра. Асинкрит крикнул было: «Идите, обогрейтесь», только слова застряли у него в горле. Высокая женщина в белых одеждах спокойно и уверенно шла, будто не замечая костер и сидевших возле него людей. Сидорин протер глаза. Фигура приближалась, но шла она чуть левее того места, где сидели мужчины. Первое желание — стать маленьким-маленьким, вжаться в землю, закрыв глаза руками… Женщина прошла мимо костра и вдруг остановилась. Просто стояла, словно ожидая, что ее окликнут. Сергей продолжал дремать, низко опустив голову. А может действительно, взять — и окликнуть? Да и дело с концом… Асинкрит успел рассмотреть: на женщине было похожее на плащ одеяние с накидкой, которая скрывала голову и делала фигуру женщины еще выше. Он нисколько не сомневался, кто перед ним. Повернется или нет? Словно чувствуя свою кончину, предсмертно рванулось вверх пламя костра. Но сил уже не было и огонь рассыпался искорками по черной земле. Он мог бы поклясться, что слышал, как Смерть вздохнула — и шагнула в темноту, растаяв в ней словно утренний сон… Значит, еще не время. … Не проходило дня, чтобы Сидорин не вспоминал эту ночь на Ивановой горе. А о женщине в белых одеждах он думал и в родном Упертовске, и в уютном Кашине, и в огромной Москве. Память об увиденном шла за ним по пятам, но страх отступал все дальше и дальше. — Анекдот вспомнила, рассказать? Глазунова и Толстикова сидели в кофейне, обеденный перерыв у Лизы подходил к концу, а Галине только-только предстояло «заступить на вахту», как она сама любила выражаться, — на втором этаже городской поликлиники ее ждал кабинет участкового терапевта. Галина вдоволь отвела душу в разговоре с подругой. Женщину повело на воспоминания. Поэтому сегодня Толстикова узнала о своей собеседнице, как, впрочем, о Вадиме Петровиче и Асинкрите Васильевиче много нового. — Расскажи, а то, чувствую, мне сегодня опять битый час предстоит печальные баллады Плошкина-Озерского слушать. — Только анекдот того… не очень. — Давай, какой есть. — Заяц выходит на полянку. Смотрит, — Галина перешла на шепот, — полна поляна ежиков. Они «паровозиком» выстроились и… короче понимаешь. — Не понимаю… — Глупая, — Глазунова посмотрела по сторонам, — любовью занимаются. — А… Только при чем здесь «паровозик»? — Слушай, Алиса, у тебя есть воображение? В цепочку они выстроились и… понимаешь? — То есть, все? — Толстикова засмеялась. — Дошло. — Слава Богу. Делают они это, значит, «паровозиком», а тот ежик, который первый, орет во всю глотку: «Замкнули круг! Замкнули круг!» — Потому что, он… — Ну да! Подруги смеялись от души, забыв об окружающих. Глазунова легла животом на столик, а Толстикова в позе розеновского мыслителя только и могла вымолвить: — Е-ежи-ки… — Да. Замкнуть… говорит, приказываю… черти… ой не могу! — Бедный ежик… — А они не замыкают. — Не до этого… — Давно я так, Галинка, не смеялась, — Толстикова вытерла слезы. — Ну и хорошо. Я словно прежнюю Алису увидела. А то ходит вся насупленная, на людей волчонком глядит. — Кем? — Ну, волчонком. Образ у меня такой сложился. — Не надо мне таких образов… Кстати, если б здесь сидел твой муж и все слушал… — Ты про анекдот или вообще про все? — Вообще про все. — Не приведи, Господи. Он у меня и так что-то комплексовать начал… — А ты его бодифлексом не пробовала? — Это идея. Представляешь, Вадькину физиономию, когда он резко воздух выдохнет: «пах!» Глаза вытаращит… — Ой, Галка, молчи… не могу. — Алис, представляешь, живот втянет… — Ой, не могу… Попытается втянуть… — Ни дать, ни взять ежик… — Первый… Фи, Галька, какие мы с тобой бессовестные. — Мы же по-доброму… Кстати, чего это я именно про ежиков анекдот вспомнила? — Своего Вадима спроси, он же у тебя на Фрейде помешан. Сразу бы выдал тебе, Галина Алексеевна: «Ежик — это не спроста». — Почему? — О бессознательном что-нибудь слышала? — Я же участковый терапевт. Ко мне иной раз такие бессознательные приходят. — Вот и посуди, только вспомнила этого… как его? — Сидорина… — Ты мне брось: «этого… как его». — Так тебе он друг, мне с ним детей не крестить… Не отвлекай, пожалуйста. Только вспомнила, и сразу из подсознания круг появился. Пока не замкнутый. Ведь ты же анекдот заранее не собиралась мне рассказывать? — Нет, конечно. Всплыл из памяти… — Всплыл… Смотри, Глазунова, доиграешься. — Ерунда, я женщина честная и верная. Так что скажет мой суженый? — Что ты готовишь ему вкусное рагу… — Да ну тебя, Алиска. Нет, здесь другое. Я же тогда совсем девчонка была. Все эти годы себя лепила. — Ну и как? — Со стороны виднее. Это я должна тебя спросить: «ну и как»? Мне самой нравится. Только… Что-то ушло с той девочкой… очень хорошее, светлое. А Сидорин… Ты не представляешь, Алиска, что это был за человек! Как-то раз Вадик заболел. На улице мой, сирень цветет, а у Вадима тоска в глазах, он уже койку эту ненавидит. Приходит Сидорин, собственной персоной, — Асинкрит не в общежитии, у дяди жил. Приходит, берет в соседней комнате гитару — и начинает петь. Четыре часа рел. Во всем общежитии окна открылись — здорово он пел. Визбор, Окуджава, Суханов, Анчаров… Вот только Высоцкого почему-то никогда не пел. Вот… Так о чем это я? Ах, да. Пел, пел. Вадька весь в соплях, слезах и благодарности. А Сидорин ему: ладно, мол, старик, не бери в голову. И благодарить не надо. Просто мне делать было нечего. — И Вадим Петрович, что — обиделся? — Конечно. Чуть драться не бросился, еле успокоился. — Ну и глупый. Сидорин доброе дело сделал, а слов благодарных засмущался. Вот и выставил колючки… — Теперь-то я это понимаю. И Вадим тоже. В этот момент в кофейню вошла женщина. Вошла робко, словно бедная крестьянка, впервые переступившая порог роскошного барского дворца. Она подошла к Юрию, заказала кофе. — Идите к подругам, Люба, я сейчас принесу. — Спасибо. Только… Хорошо, принесите. — Здравствуйте, девочки. — Здравствуй, Люба, — кивнула в ответ Толстикова. — Привет, коли не шутишь. Лиса, — процедила сквозь зубы Глазунова. — Присаживайся. — Толстикова. — Спасибо. — Ладно, Алиса, мне пора. Пойду я. — Глазунова. — Подожди, Галина, мне вам кое-что сказать надо. — Вот только без этого. Хорошо, Любочка? — Без чего? — Без штучек твоих лисьих. Поплачь еще. Вот и слезы выступили. — Галина, не надо. Видишь человеку плохо? — вступилась Толстикова за Любу. — Сама виновата. И рыбку скушать захотела и… — Галя, — настойчиво повторила Лиза, — ты очень хорошо сказала про девочку. В каждой из нас была такая девочка. Твоя смотрит сейчас на тебя… — Нет, что я должна — целоваться с ней? — Хотя бы выслушай. — Да, говорить она умеет. Хотя, нет… спрошу. Скажи мне, Любочка, помогли тебе твои ляхи? — Какие ляхи? А, ты в этом смысле… — Во всех. Когда в «Экспресс-газете» статью читать? — Статьи не будет. — Что так? Не взяли? — Я решила не посылать. Во-первых, в «Окраине» первую статью изуродовали, у меня не так все было. По-человечески. А во-вторых… Впрочем, это уже не важно. — Молодец, Люба. Братищева благодарно улыбнулась Толстиковой, но улыбка также быстро погасла, как и родилась. — Я, собственно, попрощаться зашла. Мало ли что. Знала, что увижу вас, вот и зашла. Сейчас в соцзащиту заходила… рядом… вот и решила… — Ты что, уезжаешь куда? — спросила Толстикова. — От себя, от совести своей не убежишь, — глубокомысленно изрекла Галина. — Завтра в больницу ложусь, а в конце недели обещали сделать операцию. — Погоди, ты о чем говоришь? — Глазунова будто впервые увидела Любу. — Я не говорила раньше, а потом… вы сами понимаете, — Братищева говорила, с трудом подбирая слова. — Уставать стала быстро, голова болела и кружилась. Думала, что работаю много. Оказалось, что щитовидка. — У кого ты была? — Галина стала по-врачебному деловита. — У Розы Петровны… — У Максимовой? Хорошо. Врач от Бога. Узлы? — Два. Сказала большие, надо оперировать. Это рак, Галя, да? — Почему сразу рак? После операции возьмут узлы на исследование и… — Девочки, мне нельзя умирать. У меня Олька… — Раньше времени не хорони себя, — сердито перебила Братищеву Галина. — Люба, а сейчас куда ты ее устроила? — спросила Лиза. — Вы же знаете, никого у меня. Родителей своих никогда не видела, а бабушек и дедушек, тем более. — Прости, — не успокаивалась Толстикова, — а муж? Ну, то есть отец ребенка? — Отец ребенка… Где-то катается колобком на бескрайних просторах Родины. Да он и не знает, что у него дочь растет… Я зачем в соцзащиту ходила? На время операции Ольку в интернат устроили. Сходила я туда. Ой, девочки, — и она все-таки заплакала, — это ужас. Сама детдомовская, но такого тогда не было. Представляете, вот такие крохи — и матом ругаются… Бедная моя девочка! — Никаких интернатов! — Правильно, Галя, — поддержала подругу Толстикова, — Олечка поживет у меня. — Почему у тебя? — удивилась Глазунова. — У меня хорошая квартира, я живу одна. Считаю, это лучший вариант. — Лучший после моего. Не обижайся, Алисочка, но у тебя никогда не было детей… — Причем здесь это? Ты считаешь, что я не смогу… — Алисочка, ты все сможешь, — мягко перебила ее Галина, — а про детей я — еще раз прости меня, пожалуйста — по другой причине сказала: тебе придется весь свой уклад жизни менять. А у меня растет такая же, да к тому же еще и подружка Ольгина. Если у меня Любина дочь поселиться, никто даже не заметит, они и так целыми днями вместе. Это раз. Школа возле дома, а тебе ее придется через весь город возить — два. Убедила? И к тому же, мне без твоей помощи не обойтись все равно. — Девчонки, как-то вы так… спасибо. Честное слово, я даже не ожидала. Не подумайте… вот, — и Братищева полезла в сумочку — направление уже взяла… — Порви, — сказала Лиза. И неожиданно добавила: — «Туда, где ругаются матом, идти ни за что не надо». Ой, это из меня Плюшкин — Озерский лезет. — Я бы по-другому сформулировала, — решила тоже блеснуть поэтическим мастерством Глазунова. — «Где дети ругаются матом, идти надо с автоматом». — Все равно из них ничего путного не получится. — Они же не виноваты. И вообще, ты же врач! — возмутилась Толстикова. Но потом сбавила тон: — А вообще-то ты, наверное, права. — Однако мы отвлеклись. С Ольгой решили, что делать. Как быть с тобой? — Глазунова посмотрела на Любу, явно что-то прикидывая. — А что со мной? Или… Ты же сама сказала… — Да не о том я. Не надо тебе у нас в городе операцию делать. — Но для Москвы у меня денег нет. — Какие деньги. Люба? — искренне удивилась Толстикова. — Вадим Петрович обязательно достанет направление в Москву. И ты сделаешь операцию. Бесплатно. Правда, Галя? — Ох, Алиска, совсем ты у нас ребенок! — улыбнулась Глазунова. — Почему? Я сама видела по телевизору: если по направлению, то… — Правильно, бесплатно. А потом перед операцией к Любашке подойдет анестезиолог. Все, что надо расспросит, в конце добавит: если, мол, у вас ко мне какие пожелания будут, милости прошу ко мне в кабинет. Люба возьмет конвертик, положит туда энную сумму — и в кабинет… — Мне одна женщина рассказывала, — перебила ее Братищева. — Она не поняла, что еще ей желать. Такой милый человек, все расспросил. А потом она, уже после операции, два дня от унитаза не отползала. — Это же… — у Лизы даже не нашлось слов, — он же клятву Гиппократа давал! — Правильно. Но он же хозяин своего слова — сначала дал, потом взял обратно. К тому же, сама подумай, где сейчас Гиппократ? Сидит на Олимпе, и в ус не дует, а за него другие отдуваются… И вообще, Алиска, — продолжила Глазунова, — к нашему делу это отношения не имеет. Мы просто констатируем факты. А они вещь упрямая. После анестезиолога будет «сам» или «сама» — кто операцию сделает. Намекать никто не станет — больной придумает, как отблагодарить. — Нянечке, чтобы палату вымыла, тоже надо, — меланхолично добавила Люба. — Надо, — философски согласилась Галина, — а еще медсестре. Все дело в количестве драгоценного металла. Что говорить, Москва зажралась, конечно, но уровень там и у нас — небо и земля. — Послушай, Галя, ты так спокойно об этом говоришь. Может, и ты — берешь? — А кто бы мне дал, Алисочка? Я — участковый врач, терапевт. Чернорабочая медицины. Мое дело — ОРЗ и гипертония. У Вадима — другое дело. Захочет человек ребенка от армии отмазать — все отдаст. — Хочешь сказать… — Слушай, солнце мое, ты будто вчера родилась! — вскипела Глазунова. — Хорошо тебе было — за Мишей, как за каменной стеной, а на нашу зарплату попробуй, поживи. Ладно — мир? Все это разговоры. Что делать с Любой — вот вопрос. — А вот Роза… — А что, Роза? Она свое дело хорошо сделала, теперь надо, чтобы и другие все сделали хорошо. — Роза Петровна говорила, что оборудование у нас отличное… — Кто бы спорил… Решено. Ты, лиса, поедешь в Обнинск, — Галина была довольна собой. — Это то, что надо. Во всех смыслах. — Привет, тетя. С приездом! — Я потом доскажу, — поднялась та со скамьи. — Спасибо. Я не стала тебе звонить… — Убежал бард? — Бард? А, Скрипников… Как ты догадалась? — Интуиция. — Убежал. — Неужто с пустыми руками? — Если бы… Картину Маслова стащил. — Последнее приобретение Виталия Оттовича? — Вот именно. Ты не можешь сказать, Лизонька, — поднимаясь по лестнице, спрашивала Светлана Викторовна, — почему мужчины так неблагодарны? Или таков мой крест — получать плевки в лицо от людей, которых я… — Не обобщай, татя. Просто на помойке ничего стоящего найти нельзя. — Ты не представляешь, каким был Жоржик… — Кто? — Жорж Скрипников. Бомж, натуральный бомж. — Я знаю. — Откуда? Ты же его не видела? — Они вошли в квартиру. — Другие тебя, тетушка, не привлекают. — Может, ты права. Мы ведь ему артистический псевдоним придумали — Георг Скрипка, я договорилась, что его послушает продюсер Кошкин, он авторской песней занимается — и вот тебе… Ладно, забудем. Перелистаем и эту страницу. Ты плохо выглядишь, дорогая. — Вот как? А я и не догадывалась. — Придется заняться твоей диетой. — Какая диета?! Тетя, я похудела на шесть килограммов. — Серьезно? Как тебе это удалось? Впрочем, что это я? Прости. С этим Жоржем голова кругом пошла… И все равно, каждое утро ты будешь у меня теперь есть салат красоты. Все очень просто: горсть геркулеса заливаешь кипятком. Когда геркулес разбухнет, натираем яблоко. Берем столовую ложку меда и столовую ложку грецких орехов. Все размешиваем… — Тетя, честное пионерское: я тебя очень люблю. И знаю, — Лиза подошла и обняла Светлану Викторовну, — ты очень правильный и мужественный товарищ. Завтра притащу тебе, как белка, мешок грецких орехов и бочку меда в придачу. Но… Я по утрам люблю глазунью. На растительном масле… — Лизонька, Болотов сказал… — Но ты же приехала ко мне, а не к Болотову? Повторяю, на растительном масле. Я не буду закисляться! — Толстикова говорила — и не узнавала себя. Никогда до этого она с тетей так не разговаривала — спокойно и категорично. — Ты мне совсем не рада, Лизонька. — Тетя, очень рада. Мы будем гулять, ходить на концерты, спектакли, я познакомлю тебя с интересными людьми. Например, с Романовским. — А кто он? — Психотерапевт. — Я здорова. — Речь о другом. Представь себе увлеченного работой человека — ему даже поесть некогда… — Правда? — Абсолютная. А грязен, прости Господи. Вдовец, позаботиться о нем некому. Почти запаршивел. — Тогда другое дело. Но пообещай мне только одно. — Хорошо, пообещаю, но только если это не связано с Болотовым. — Не связано. Каждое утро мы будем вместе делать калмыцкую йогу. — Тетушка, ты у меня прелесть. Ради тебя хоть на уши встану. Поздно вечером, когда Светлана Викторовна уснула, сделав перед этим звуковую гимнастику, которая заключалась в том, что долго и обязательно с улыбкой на лице тянуть до посинения сначала «и-и-и», затем «а-а-а», а в конце «о-и-о-и», Лиза позвонила Глазуновой. — Ну и денек, — пожаловалась она подруге. — Главное, не упирайся, — посоветовала та, выслушав Толстикову. — Как в лифте с насильником — расслабься и получи удовольствие. Невезуха — это та же волна. Будешь дергаться, махать руками — может покалечить. А ляжешь на дно — и все обойдется. Пройдет волна, обязательно пройдет. В свою очередь, Галина рассказала о новостях из Обнинска, где ожидала операции Братищева, попросила подтянуть девчат по русскому, особенно Олю, которую мамины беды выбили из колеи. — Да, Галочка, у меня к тебе просьба. — Слушаю. — Помнишь, тогда, у вас врач один был. Коллега Вадима Петровича. — Конечно, помню. Романовский. — Он, кажется, вдовец? — Точно. Ой, Алиска, неужто запала? Хотя двадцать пять лет разницы… — Брось ерунду говорить. Хочу его с тетушкой познакомить. — А что, неплохая мысль. Что-нибудь придумаю. — Видишь ли, здесь тонкость одна есть… — Кажется, поняла. Ты мне как-то рассказывала. Чтобы добиться успеха у Светланы Викторовны, надо быть… — Правильно, чем помятее и грязнее, тем лучше. — Задачу ты мне задала: Сергей Кириллович чистюля каких свет не видывал. — Надо же… а как он питается? — По часам. Автомат, а не человек. — Вот влипла. Может, ему моя тетушка не понравится? — На попятную пошла? Нет, Алиска, не выйдет. Ничего, придумаем что-нибудь. Если честно, мне жаль Сергея Кирилловича. Без Татьяны в нем что-то потухло. Глядишь, и вернет его Светлана Викторовна к жизни. Кстати, муж у нее кто был — еврей или немец? — Немец. А что? — Теперь понимаю, откуда ее проблемы. Педант был, небось, и чистюля. У каждой вещи — свое место, ни сантиметра в сторону. Вот она в какой-то степени свихнулась. Притаскивает домой чушек, отмывает их, ставит на место. — А они стоять не хотят… Галька — ты… — Ну, говори, — скромно сказала Глазунова. — Ты гений. — Спасибо, но, увы, нет. Я просто участковый терапевт. — Нас четыре брата у отца с матерью росли. Двоих старших, Петьку и Федора на войне убили. Отца тоже. Остались Николай да я. Вот кто охотник, куда там мне! Я все-таки больше по лесу. — А он сейчас жив? — Николай? Что с ним сделается? Матерый человек. Там, где он сейчас живет, его именем даже лес зовут. Так и говорят — Федулаевский. Мать думала, что Колька у нас по научной части будет. Уж больно здорово ему ученье давалось. Я — нет, мне бы построгать, попилить, отремонтировать что угодно, зато стихотворение пустяшное выучить — хоть тресни, не получается. Сижу, зубрю весь день: «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца» — и все без толку. — Николай другой, — продолжал лесник, — все ему легко давалось, будто играючи. — И что же? — Да ничего. Бес парня попутал. В замужнюю соседку влюбился. Война закончилась, девок кругом — навалом, а в наших краях девчата ладные, красивые… Мать, что только не делала, даже на колени становилась: «Опомнись, сынок! Любую сватай, отстань от Евдокии». Куда там! Да и Евдокия тоже хороша, отшила бы парня, — с глаз долой, из сердца вон. Так нет же. Одним словом, застукал их однажды Степан, муж Евдокии. А в Николае силы! Как-то на престольном празднике драка была. Млевские объединились с оминовскими, и погнали наших, красносельских. А за Млево мосток есть, как в Красносельце идти. Так вот, Коля встал на этот мостик с колом в руках и две деревни держал, пока свои за подмогой бегали. Или пошутил однажды. У кого-то из моих товарищей кепку сорвал с головы и пошел к бане. За угол сруб поднял и кепку между венцами положил. Потом мужики вшестером ломами сруб поднимали, чтобы Тимохе кепку достать… Короче, сцепились они. Степан озверел совсем, ну и Николай его двинул в висок. Знамо дело, убивать не хотел. А мужик охнул, осел на пол — и готов. Брат в милицию сам пошел. Берите меня, говорит. Отсидел от звонка до звонка. Да так в родные края и не вернулся… — Про волков расскажите. — Что знаю, расскажу. Но тебе, Васильич, прости, не выговорю твое имя, с Николаем лучше. К нему даже из Москвы приезжают. Как-то письмо прислал, мол, живет у меня человек хороший. — Давно прислал… письмо свое? — Может, пол года, может, год. — Нет, раньше это было, — Мария Ивановна вступила в разговор. — Ну ты меня еще сбивать будешь? Мы тогда еще бычка зарезали… — Правильно, только не Борьку, а Степку… — Не путай, Марья. Да и какое это имеет значение? — Кажется, человек тот до сих пор у него живет. — Понятно, — Сидорин был разочарован. — Но адрес все-таки дайте. Глядишь, окажусь в тех краях, привет передам. — Вот это правильно. А уж про волков он все знает. Только ненавидит их люто. — Причем, всю жизнь, — опять встряла Мария Михайловна. — За что же он их так? — За Дамку. — Марья, помолчи, пожалуйста, — рассердился лесник. — Я сам все расскажу. Собака у нас была борзая — Дамкой звали. Николай в ней души не чаял, она в нем. Одним словом, волки ее загрызли. Переживал он — жуть. Потом всех волков в округе перестрелял. Придет, бывало домой, и скажет: еще одного серого за Дамку уложил. За разговором они не заметили, как на кордон легла ночь. Зажглись звезды на небе и на земле — это тысячи светлячков зажгли свои маленькие фонарики. Обычно темный и сумрачный лес вдруг преобразился, словно по мановению волшебной палочки феи. И лесник, задумавшись, смотрел в землю под ногами, то ли вспоминая своего непутевого брата, так и не ставшего ученым, то ли его несчастную собаку. — Я вам в летнем домике постелила. Ляжете, полог задерните — ни один комар вас не укусит. Лучше всякого… феми… как же его? Фумитокса, вот. — Спасибо, Мария Михайловна. Хорошо у вас. Воздухом дышишь, как родниковую воду пьешь. — Правильно. Кордон на верху стоит, сосна, песок, болота нет. Целебный воздух. — Только не одиноко — одни ведь в лесу? — Почему одиноко? Это когда делать нечего — одиноко, а работы у нас — сами видели. Сено покоси, скотине дай, корову подои. Хорошо, «Нива» своя есть. До села езды — десять минут. — А дети? — А что дети, — вздохнула женщина, — вот только и остается — переживать за них. Материнское сердце — ему не прикажешь. Дети у нас в городе. И сын, и дочь, у всех семьи. Хорошо живут. Через недельку обещали внуков подкинуть — тогда еще веселее станет… А можно мне теперь вас спросить? — Конечно. — Вы, наверное, писатель? — Почему вы так решили? — улыбнулся он. — Что, угадала? — отозвалась Мария Михайловна. — Я же понимаю: сейчас разве книгами прокормишься? Вот приходится вам волков считать. А книгу, небось, пишите помаленьку. — Угадали, — не стал разочаровывать женщину Сидорин. — Я ведь, когда девчонкой была, очень сочинять любила. Бывало, посадишь сестренок младших, и давай им сказки сочинять… Хотите, я вам расскажу, как живого немца видела? — вдруг спросила Мария Михайловна. — Хочу. — Вы не переживайте, я быстренько. — И Мария Михайловна Федулаева начала свой рассказ. — Сами мы Юрьевские. — Постойте, постойте… Это же от Мартыново близко. Так вы из кацкарей? — Из них, — улыбнулась женщина. — Ну вот, однажды поехали за дровами зимой юрьевские мужики: Николай Иванович Чураков и еще кто-то. Лесом вся округа отапливалась, но в лесу порядок был, все сучки за собой подбирали И вдруг видят, из леса идет человек — не то баба, не то мужик. Валенки, шуба, шапка, а сверх нее шаль клетчатая. Большая, на плечи свисает и обкручена шарфом, который закрывал почти все лицо. Руки поднял кверху, говорит: «Гитлер, капут!» «Капут, капут!» — отвечают мужчины. Удивились, конечно: ну-ка, немец в нашем Сусловском лесу! Сам сдается, отдал оружие, рацию. Был худ и слаб — видно, давно по лесу бродит. Тут уж не до дров: завалили его на сани и повезли в село. А куда сгружать? Конечно, в контору! В то время в конторе, в боковой комнате, мы и жили. Трое детишек Антонины и Михаила Ершовых. Жила с нами женщина Елизавета, которую колхоз нанял по уходу за нами, детьми — сиротами. Строгая была женщина Елизавета, как закричит на мужчин: «Куда это такое чудище привезли в чистое жилье?» А мужчины ее и не слушали, повели немца в переднюю комнату, а Елизавете сказали: «Глаз с него не спускай! А мы в Рождественно за милицией!» — «А если ему приспичит по нужде, пойдет да и убежит!» — «Уже сходил», — успокоили мужчины Елизавету. На улице морозно было, а у нас печка топилась, дома тепло, хорошо. А печку мы голландкой называли. Высокая, до потолка, круглая в два обхвата и черным железом окована. Близко к стенам не прилегала, и по сторонам поэтому были щели. Мы в спаленку все, и толкаем друг друга от щели: хочется на немца посмотреть. Удивление-то какое — живой немец в конторе сидит! Сидел он на лавке, рядом большие меховые рукавицы лежат. Отогрелся, начал сматывать шарф, шапку снял, шаль, шубу — все положил на лавку. На нем еще шинель была — он ее расстегнул, а снимать не стал. «И што это так воняёт!» — кричит Елизавета, и мы тоже почувствовали запах дурной. Это пахло от немца. Она в комнату заглянула, да как завоет: «У-у-у!» Говорит: «Посмотри-ка, Маня, што это за пятно из-под немца лезет?» Да, из-под немца медленно увеличивалось пятно какое-то непонятное, серое и двигалось не к дверям и не к печке, а в сторону боковой комнаты, где стояли наши кровати. Было жутко и необъяснимо. Немец съежился и дрожал, ему тоже не по себе было. Елизавета ах-х-нула-а-а и еле выговорила: «Да это… вши-и-и!» Выбежала в сени, принесла мне веник, бросила его мне, сама взяла совок: «Помогай мне, Маня! А я, — говорит, — их в печку бросать буду». А там как раз самая жара, угли полыхали. Вши на углях трещат, запах смрадный — до тошноты, а они все лезут и лезут с немца! А мы их на совок да в печь, на совок да в печь. И входит милиционер из Рождествена — увидел такую картину, чуть его не вырвало. Рот зажал, буду, говорит, на улице охранять немца. Наконец-то вшей стало меньше, и мы справились с этими отвратительными существами. Елизавета говорит: «Вьюшки у печки не закрывать. Пусть всю вонь вытягивает через трубу» — и веник в печку бросила, сожгла. Говорит: «Вот как немца увезут, во всех комнатах полы вымоем и сами помоемся все. А сейчас поставлю воду в большую русскую печь, до вечора согреется да самоваром подогреём…» Да узнала от милиционера, что он сам не заберет немца, а будет ждать, когда прибудет конвой — он звонил в район. Тут уж Елизавета на всех кричать стала. И на нас, что не слушаемся, что уж в комнату к немцу заглядываем. И на немца кричит: «Напасть какая навалилась! И когда теперь увёзут, глянь-кё, с району скоро ли приедут!» А тут и обед подоспел. Зовет нас Елизавета похлебку хлебать. А сама и рот, и нос прикрывает: «Ни есть, ни пить не могу, пока эта вонища по всему дому!» Я тоже говорю:»Ничего не могу проглотить, тошнота в горле!» И сестренки тоже отказались от обеда. Приоткрыла я дверь к немцу, а от меня рукой и позвал! И говорит что-то непонятно, да сжал руку в кулак и как будто пьет из него. Я поняла — пить просит. Сказала Елизавете — кричит на меня, кружку не дает. Говорю ей: «Ведь ему плохо, он ведь человек. Хорошо, что отогрелся у нас, а сколько он терпел от вшей, как только вынес такую напасть, бедный! А попить, что же, мы ему не дадим что ли?» «Ой, не говори, дитятко! Вот кто бы мне поведал про энтакое чудо, не поверила бы, да самой пришлось совком сгребать вшей-то — ой, тошнота-а!» И дала мне банку железную, налила я горячей воды из самовара. Горячо! Банку обхватила полотенчиком, поставила немцу на лавку. Он достал из кармана нагрудную маленькую баночку, покрутил ее, и получился стакан высокий. Налил в него воду и пил. И еще две банки приносила. Напился и стал говорить. Я не понимаю. Стал показывать руками, а я как бы читаю по его рукам; вот он показывает маленький рост, потом повыше, еще повыше, и еще высокий, и еще высокий. Я поняла, что вот мы — маленькие дети, а высокие, родители, где, мол, они? А как ответить? Ну сложила руки на животе, глаза закрыла, голову запрокинула, а он и догадался, понял. Головой закачал и ладонями лицо закрыл и наклонился, и так сидел, наверное, с минуту. Потом из внутреннего кармана достал твердую такую как бы коробочку, а там фотография. Я увидела красивую женщину и двоих детей: мальчика и девочку — тоже очень красивых и хорошо одетых. Немец заплакал. Хотела я уйти — пусть поплачет один, погорюет. Но он стал что-то говорить, тыкать себя в грудь пальцем, а потом в висок. Я догадалась, что боится немец, мол, убьют его. А как скажу и что? Но подумала: нет, говорю, не убьют — растопырила пальцы своих рук, наложила их друг на друга — получилась решетка. Он понял, что я хочу сказать. Показалось мне, что успокоился. Вытер слезы синим платком, немного улыбнулся, убрал фото и замолчал. А я подумала, как тяжело ему в чужой стране, а дома семья ждет, и как они все страдают: и он, и жена, и дети… Пошла я на кухню, взяла дощечку, на которой режут хлеб, уложила на нее свой кусок хлеба, что к обеду был приготовлен, две очищенные вареные картошины, разрезала луковицу, посыпала соли на дощечку. И все отнесла немцу, а за мной и сестренка Вера топает, несет свой кусок хлеба и две картошины. Из спаленки я посмотрела в щель. Немец ел спокойно, не спешил, а когда все доел, я водички горячей еще принесла. Он встал и низко поклонился. А я чуть не заплакала — так мне его жаль стало, и что больше нечем его накормить. Выбежала из комнаты и все смотрела в замерзшее окно в боковой комнате. И все думала, думала… Подходит Елизавета: «Да ты не плачешь ли, Маня? О чем это?» — «Знаешь, тетя Лиза, он, немец-то, сказал спасибо». — «Ну уж так и сказал!» — «Да, — говорю, — сказал. Хотя слов его не разбираю, но я так поняла, что он нас благодарит». — «Вот што ведь деется, не гляди что басурман, а, видно, добро понимает», — сказала Елизавета. А вторая сестренка, Дашка — сорванец настоящий, та все время крутила шарики из бумаги и стреляла в немца из рогатки через щель. А участковый милиционер все это время охранял немца на улице. И ни разу не зашел погреться, и от чая отказался, который ему предлагала Елизавета. Но вот приехали из района два милиционера. Мы с Верой быстро порхнули в спаленку — и к щели. Немца обыскали, объяснили, чтобы он одевался и увезли… — Заговорила человека. С дороги устали, наверное? — Нет, что вы. Я… обязательно запомню все это. — Правда? Глядишь, пригодится. Сколько лет прошло, а случай тот не могу забыть. Сзади кашлянули. Незамеченный, с гармонью в руках стоял Григорий Петрович. — Эх, Маня, ты мне душу разбередила. Тоже вспомнить хочу. — Ты что старый, сбрендил? Через три часа вставать. — Значит, тебе можно вспоминать, а мне нельзя? — А кто про брата рассказывал? — Так это брат, а то война. И не собираюсь я ничего рассказывать. Спою. Вот. — Споешь? В два часа ночи? — Мария Михайловна старалась казаться сердитой, но у нее это не очень-то получалось. — А хорошей песне не важно, когда ее поют. Верно, Васильич? — подмигнул лесник Сидорину. — Мы никого не разбудим? — слабо сопротивлялся напору гармониста Асинкрит. — Разбудим, обязательно разбудим — бычков моих и корову. Го-го-го. Не волнуйся, я быстро. Вот захотелось мне спеть. Ты молодой, Васильич, а я еще помню, как ходили по станциям, городам… нищие не нищие… Вроде бы инвалиды, а так, кто их разберет. Они пели — им подавали. Одна песня в душу мне запала, ох запала. «Про офицера» называется. — Хорошая песня, — откликнулась Мария Михайловна, только в наших краях она называлась «Про лейтенанта». — Это в ваших, а в наших она правильно называлась. Слушай. Гармонист, словно пробуя силы, пробежался по ладам. Пробежался не очень уверенно — было видно, что очень давно старые, как Россия аккорды, не звучали над этой поляной. А потом Григорий Петрович тряхнул головой — мол, была не была — и запел. — Вот ведь как странно получается, — уже возвращаясь на следующий день домой, рассуждал сам с собой Сидорин, — стихи — да их и стихами не назовешь. Музыка простенькая, у гармониста не то что с голосом — и со слухом проблемы. Добавим сюда сюжет в духе мексиканских сериалов. Но ведь песня получилась! Вот что самое непонятное. Еду я сейчас, а во мне щемит это — «Вот промчалися реки-озера…» Может быть, сила песни в том, что народ в нее всю боль, все горе вложил, а еще надежду? Народ… Господи, как она спокойно рассказала, как отдала немцу, врагу свой обед. Поди, писатель, сочини такое. Сочини так: «… а за мной и сестренка Вера топает, несет свой кусок хлеба и две картофелины». И мы на этих людей свысока смотрим? Неожиданно выступили слезы. Молодая девушка, соседка по автобусу, участливо спросила: — У вас что-то случилось? — Все хорошо. Спасибо. Хроническая болезнь глаз, а потому они и слезятся периодически. — Ни с того ни с сего? — удивилась соседка. — Я же говорю, хроническая. — Где-то застудили, наверное? — Точно. Однажды в лесу, на поляне. Сидел всю ночь — и застудил. — Галина Алексеевна, вы уверены, что мы все делаем правильно? — Сергей Кириллович Романовский смущенно поправлял воротник рубашки непонятного цвета. — Где вы рубашку такую нашли? Да еще неглаженную. — Мой друг, в нашей правоте я уверенна на сто пятьдесят процентов. Если хотите — на двести. — Она, правда — интересная женщина? — не унимался Романовский. — Игра хоть стоит свеч? — Сергей Кириллович, вы Алису видели? Так это ее тетя, родная сестра матери. Младшая, заметьте сестра. Стоит ли игра свеч? А чем вы рискуете? Ну, подумаешь не побрились вы три дня, рубашку я для вас на блошином рынке нашла. — Где?! — Около нас рынок есть, бабушки там торгуют. Блох нет, не бойтесь. Ну вот, щетина и халявная рубашка — это что, большие жертвы? — Вот, почти пришли. — Может, мне лучше было бы взять свою машину, одеться хорошо… — Вы еще скажите: купить цветы, шампанское… Повторяю для бестолковых. Светлана Викторовна оригинал. С огромным добрым сердцем, жаждущим творить добрые дела, и четырехкомнатной квартирой на Ленинском проспекте. — Сколько вы сказали комнат? — Какой приятный сюрприз. А мы только собирались ужинать. — Подруги расцеловались. — Жаль, мы не вовремя! — Глазунова всплеснула руками. — Мы из больницы шли с Сергеем Кирилловичем, — дай, думаем, зайдем. — И правильно сделали! Заходите. Все вовремя. — Что, зайдем, Сергей Кириллович? Или в другой раз? — похоже, и в Галине и в Лизе однажды умерли две прекрасные актрисы. — А может, в другой? — робко спросил Романовский. — Сергей Кириллович, — зашептала ему на ухо Толстикова, — вы потрясающе выглядите. Это то, что надо! К тому же клиент давно готов, — Лиза показала в сторону комнаты. Тому, кто проходил процедуру подобных знакомств, не надо подробно объяснять, как начался вечер в доме Толстиковой. Минимум душевности, максимум церемоний, общие, ничего не значащие фразы, охи и ахи. Спиртного явно не хватало, а какое спиртное, если все присутствующие знали, что собрались совершенно случайно. Когда Романовский неожиданно сказал, что не может позволить себе не отметить такое приятное знакомство, а потому обязано сбегать в магазин напротив, Светлана Викторовна оградила его очаровательной улыбкой. Ей сразу вспомнились все ее неумытые гении — и сразу повеяло от Сергея Кирилловича чем-то родным и близким. Заговорщицы поняли, что рыбка заглотнула наживку. Видимо, наш психотерапевт так спешил, неся в руках заветную бутылку шампанского, так торопился, открывая ее, что почти все содержимое бутылки оказалось на Лизе. Мгновение спустя, совершенно сконфуженный, он проделал тот же фокус в отношении Галины — на нее Сергей Кириллович опрокинул кувшин с компотом. Как говорится, шельм отметили. Тетушка была в совершеннейшем восторге. Пока подруги переодевались, она успела шепнуть, что даже рада исчезновению компота. — Лично я предпочитаю овсяный кисель или чайный гриб. — Что вы говорите! — совершенно искренне обрадовался Романовский, почувствовавший в Светлане родственную душу. Вот, внимание, произнесены два ключевых слова — «родственная душа». Квартира на Ленинском. Чудесно, но, положа руку на сердце, больше всего Сергей Кириллович, как, впрочем, каждый из нас, нуждался именно в этом — в родственной душе. В человеке, который в тот момент, когда ты произносишь начало фразы, знает, как она закончится. В собеседнике, не ждущем паузы в твоем рассказе, чтобы блеснуть своей эрудицией, а слушающим тебя с радостью и интересом… Когда Глазунова и Толстикова вернулись в комнату, они были потрясены. Глаза в глаза, забыв об остатках шампанского, сидели Светлана Викторовна и Романовский. И не просто сидели — не могли наговориться. — Утром встаю, не знаю, что и думать — кашель. Вроде и не простужалась. — Постойте, постойте, сейчас угадаю, — Сергей Кириллович даже закрыл глаза. — Масло с медом? — Нет! — торжествующе воскликнула тетушка Лизы, — отвар чеснока в сахарном сиропе! — Что вы говорите! Ну-ка, ну-ка, расскажите, не слышал. — В стакан горячего сиропа кладете два зубчика чеснока, можно добавить немного крахмала. Одна столовая ложка утром натощак — и все, я готова. — В смысле, кашля больше нет? — Разумеется. — А я напираю на профилактику. — Правильно. — И, знаете, открыл для себя настоящее чудо — лук. — Вот! Сергей Кириллович, дорогой, как мне было больно, я своему… неважно… говорю, ешь лук, ешь, а он… — Элементарная безграмотность, Светлана Викторовна. — Согласна с вами! А потом, когда рак свистнет, бежим в больницу, в аптеку… — Врачей ругаем: плохие, лечение не помогает. А вот всего один пример: принимайте с осени по две таблетки аскорбинки по утрам после завтрака — и не заболеете. Я пью — и не простужаюсь. А если простужаюсь — лук. И здоров. Лиза и Галина сразу почувствовали себя чужими на этом празднике здорового образа жизни. Им бы пришлось долго думать, чем заняться, но в прихожей раздался звонок. Когда Толстикова открыла дверь, на пороге перед ней стоял Сидорин. — Удивительный, глубокий человек. Горжусь знакомством с ним. — Вы тоже психотерапевт? — также перешла на шепот Светлана Викторовна. — Пожалуй, да. Только без «терапевт». Мы с Сергеем Кирилловичем каждое утро на углу Советской и Урицкого сдаем пустые бутылки. — Лизе потом пришлось долго объяснять тетушке, что это была всего лишь шутка. — Хороши шуточки! — возмущалась Светлана Викторовна. — А ты представляешь мое состояние, когда на мой вопрос: «Какие ваши планы на завтра?» Романовский мне отвечает: «Как всегда, с утра — на угол Советской и Урицкого». Откуда же я знала, что по этому адресу находится городская больница? …Сидорин вошел на кухню. Неужели когда-то на ней сидел Миша, часами разговаривая по телефону с деловыми партнерами. Лиза смеялась: «У нас все наоборот. Обычно женщины от телефона не отходят». — «Ничего, солнышко, — улыбался он в ответ, — я же не треплюсь, а нам деньги зарабатываю»… И когда она говорила ему, что нужно остановиться, успокоиться, Миша не понимал жену. Не понимал искренне… После него кухня словно онемела. Никто не шумел, перекрикивая свист кипящего чайника, никто не кричал в трубку: «Все, Николай, по рукам!» — Я готов к отчету. Но вначале я хотел бы вас поблагодарить, Лиза. — Меня? — удивилась Толстикова, очнувшись от воспоминаний. — Асинкрит, ты, случаем, не в английскую палату лордов наведался? — как бы между прочим, ехидно спросила Глазунова. — А как ты догадалась? — Уж больно велеречив. — Галка, не перебивай человека. — Понятно… Молчу. — Нет, правда, — Асинкрит говорил, доставая какие то свертки из рюкзака, — ведь как бывает: ходишь по одной дороге изо дня в день, живешь годами на одном месте, так привыкаешь, что уже ничего вокруг себя не замечаешь. Мне один человек рассказывал, приехал он с группой паломников в Дивеево, к преподобному Серафиму. Пошли, как принято, с молитвой по канавке, а вокруг — белье вешают, в домино играют, пиво пьют. Человек, который мне это рассказывал, был поражен. Им, приехавшим сюда даже из Сибири — за великое счастье пройтись по канавке, а люди, которые здесь живут… Ну да ладно. Так вот и я. Свернул с дорожки, предположим, ландыши нарвать, оглянулся по сторонам — и ахнул: «Красота!» И вовек бы мне ее не увидеть, кабы не ландыши… — Нет, Сидорин, ты в другом месте был… — Галя, я был в вашем озерном краю. Опять считал волков. Тебе могу сказать: за четырнадцать лет их численность сократилась с тридцати до четырнадцати. — Как интересно! — Вот именно. А потом, пометавшись по местным лесам, стал я выспрашивать про Богданова-Бельского. А мне все больше про Левитана. — Да, он там «Над вечным покоем» рисовал, — сказала Лиза. — Правильно. А как у нас бывает? Левитан, потом, разумеется, Венецианов — это же его вотчина — в хорошем смысле слова, Коровин и другие. Мы же щедрая страна. Раз в великих не числился, значит, попадешь «в прочие». Я уж было отчаялся, но тут меня с местным краеведом знакомят — Дмитрием. Бизнесмен — любитель местной истории — так мне его представили. Опять-таки, любим мы все эти словечки заграничные. Есть собственное дело у человека, бывший офицер. Не олигарх, разумеется, но живи он только для себя — спокойно и безбедно мог бы жить. А Дмитрий клуб организовал, ребятню военной подготовке учит, книги местных поэтов выпускает и, для меня самое главное — альманах краеведческий издает! Поговорили мы с ним, чувствую — струнку зацепил. Зачем, спрашиваю, тебе все это нужно? Помощников, небось, не легион? «Какое там», — отвечает. И как просто и хорошо добавил: «Если наши дети вырастут Иванами, не помнящими родства своего, все — конец России. Вот потому и тяну эту лямку». А сам рассказывает — про Левитана и Сороку… — Ребята, мне стыдно, — Глазунова подняла руку, — кто такая Сорока? — Галина, — это чудесный художник, ученик Венецианова. Крепостной. — Покончил с собой, — дополнил пояснение Лизы Сидорин. — В деревню, где это случилось, Дмитрий меня тоже возил… Итак, Сорока, Чехов, Новоселов. — Епископ Марк? — переспросила Толстикова. — Да, — Асинкрит был слегка озадачен, — вы его знаете? — Ты нас совсем за серь не держи, Сидорин. — Одним словом, — продолжил Асинкрит, — долго мы говорили, ведь в списке этом и Аракчееву место нашлось, и физику Попову, и физику Менделееву. Вот… Выдохся он почти, а я возьми его и спроси: «А как насчет Богданова-Бельского?» Дмитрий улыбнулся и вдруг говорит: «Поехали». А теперь, Лиза, слушайте очень внимательно. Знаете, куда он меня повез? Впрочем, это не так существенно. Важнее другое — к кому? — К кому? — похоже, Сидорину удалось заинтересовать Лизу. Она вся подалась вперед, словно боясь пропустить хоть одно слово. — Сейчас отвечу, но сначала спрошу: у вас есть дома репродукции картин Богданова? — Конечно. Правда, в разных изданиях. Принести? — Если можно. Через пару минут на столе лежало несколько книг в глянцевых обложках. Сидорин собрался было искать нужную страницу, но Лиза остановила его: — Асинкрит, сделаем проще: называйте картину, а я ее буду находить. — Хорошо. «Именины учительницы». — Прекрасная вещь. Эта картина была на всемирной выставке в Риме. — А еще в Мюнхене. — Так, вот она. — Спасибо. «Деревенские друзья». — И это есть. — Приятно иметь дело со специалистом. «У перевоза». — Есть этюд к ней. — Не важно. И, пожалуй, еще нам понадобится «Девочка среди берез». — Моя любимая вещь. — Правда? Ну, а теперь смотрите. В «Именинах» видите девочку, стоящую чуть дальше всех? — В платочке? — переспросила Галина. — Да. Теперь дальше. «Деревенские друзья» — нет, не та, что играет на… кажется это балалайка… Или мандолина? Не важно. Слева, опять в платочке. — Слушайте, она же похожа, на девочку из «Именин»! — воскликнула Лиза. — Что вы говорите? А что вы скажите… — Не продолжайте, я все поняла… — перебила Лиза Сидорина. — И «Перевоз»… И «Девочка среди берез». Галя, видишь? — Вижу, только среди берез скорее уже девушка стоит, а не девочка. — Правильно, но черты лица — те же самые. Асинкрит, не смейтесь, мне это действительно важно: Дмитрий познакомил вас с потомками этой девушки? Вы можете назвать ее имя? — С потомками? Берите выше. Ну? Смелее, смелее. — Она — жива?! — Жива и здорова, как можно быть здоровым в сто лет. — Какой же вы молодец! Галька, ты не понимаешь… — Куда мне… — Не обижайся, дорогая, — в порыве эмоций Толстикова поцеловала подругу, — это так… здорово. Асинкрит, вы с ней говорили? — Больше расспрашивал Дмитрий, я встревал изредка. Вот — кассеты с записями, вот расшифровка. Здесь современные фотографии — Агафья Ниловна… — Ее зовут Агафья Ниловна? — Девичья фамилия Крылова. Вот ее папа, Нил Родионович. — Как же вы смогли? — Это Дмитрию спасибо. Говорю же, уникальный человек — в один день все сделал. — А вот здесь женщина… — Которая? Пелагея Яковлевна — мама. Есть предположение, что она — родственница Сороки… И, наконец, она сама, наша Агафья Ниловна. — Иванова Агафья Ниловна. Галя, посмотри, какое лицо. Сколько ей на этом снимке? — Девяносто пять. — Уму непостижимо. — Я немножко в ее фамилиях запутался. Вот статья про нее Дмитрия в краеведческом альманахе. Здесь он об Агафье Ниловне как о Семеновой пишет. Это фамилия ее мужа от второго брака. Почему под фото написано «Иванова» — не знаю. — Асинкрит, разве это важно? Господи, если б вы знали, что сделали для меня. — Догадываюсь, — скромно ответил Сидорин, — а вот вы еще нет. — Почему? — А потому что главный подарок еще впереди. Так, прошу всех отвернуться. Я серьезно. — Асинкрит, я понимаю, что ты герой, — начала было Глазунова, — но… — Галя, я не шучу. Отворачивайтесь. — Теперь можно открыть. — Что это? — у Лизы от нетерпения почему-то зачесался нос. — Разворачивайте и смотрите. Она теперь ваша. — Да рви ты ее, бумагу эту, — подсказала Галина. — Асинкрит… Это — Богданов?! Настоящий? — Самый что ни на есть. — Сидорин никогда не думал, что подарки так приятно делать, даже приятнее, чем получать самому. — Нет, я не могу принять… Ведь это же… — Правильно, Николай Петрович Богданов-Бельский. Прочитайте на обороте. — Зачем? Я и так вижу. — Нет, все равно, прочитайте. Лиза перевернула холст и прочитала: «Моей доброй помощнице Агафьюшке на долгую память. Храни тебя Господь. Н.Богданов. 1920 год». Картина изображала двух девушек, сидевших, взявшись за руки возле террасы большого деревенского дома. Спускается ночь, и только свет луны освещает террасу, касты сирени, милые и грустные лица девушек. — Помните девочку с балалайкой в руке? Это она, уже повзрослевшая. Аня, Зольникова Аня, дочь местного учителя. Богданов из Островно уехал навсегда в двадцатом, так что все сходится. Если они с женой Агафье подарили корову, то почему ему было не подарить картину? — Асинкрит, повторяю, я не смогу ее принять, — Лиза положила картину на стол. — Ну почему, Алиса? — Глазунова расправила рулон. — Я в этом не очень понимаю, но если ты художника изучаешь, любишь его творчество… Нет, не понимаю. — Ему место в музее, — тихо, но решительно возразила Толстикова. — Слишком дорогой для меня подарок. — Чудо ты в перьях, Алиса, — вздохнула Галина, — я бы на твоем месте… — Стоп, девушки, — поднял руку Сидорин, взывая к тишине, — не будем препираться. Еще раз по порядку. Я рассказал Агафье Ниловне, кто и почему интересуется Николаем Петровичем Богдановым. Когда мы прощались, она вышла и протянула мне рулон. Знаете, что мне сказала эта мудрая женщина? Берите, говорит и подарите той девочке. Раз ей в душу Николай Петрович со своими картинами запал, значит, хороший она человек. Так ей и передайте. Честное слово, — продолжал Асинкрит, — я тоже отказываться начал, что-то про родственников говорить, про ценность картины. Улыбнулась Агафья Ниловна, она вообще — удивительная: ум ясный, душа светлая, хотя и физически немощна. Кажется, она совершенно лишена чувства злобы, ненависти… Так вот, улыбнулась Агафья Ниловна в ответ и молвит, тихо так: «Сынок, для меня ценность картины — в том, человеке, что ее рисовал, в том, что я на ней молодая, с подругой сердечной своей. Николая Петровича больше нет, Анечки тоже, скоро и меня не станет. А родственники… Много их у меня — дети, внуки, правнуки. Кому-то одному подарю — другие обижаться будут. Нет уж, бери картину и вези той девушке». Что я и сделал, Елизавета Михайловна. Захотите в музей картину отдать — воля ваша. Захотите продать — тоже право имеете. Ну что, Галина, — уже обращаясь к Глазуновой спросил, закончив свою речь, Асинкрит, — убедительно? — Сильно, — похвалила та. — Вот что значит мужская логика. — Если она сама… — было видно, что внутри Толстиковой еще идет борьба, — это другое дело… Асинкрит, спасибо вам. — Да уж ладно… — Нет, правда, я думала, что больше никогда не смогу радоваться, а тут такая радость… — А ты думала, почему он так сиял, когда пришел? — Галина была счастлива за подругу. Она хотела предложить Алисе поцеловать Сидорина в щеку, но решила все-таки смолчать. А Толстикова продолжала благодарить: — Только не смейтесь, Асинкрит, но я чувствую себя как маленькая девочка, к которой пришел Дед Мороз. — Что вы, я не волшебник, а только учусь… — Учись, Асинкрит, учись, — похлопала друга по плечу Галина, — может, и ко мне заглянешь… с подарочком. — Ребята, так у меня теперь цель в жизни появилась, — по-детски простодушно сказала Лиза. — Правильно, у тебя раньше коровы не было, потому ты и была такая… — Галка, я серьезно. Да ну тебя. Ведь Богданова надо людям возвратить. Он… он замечательный и совершенно несправедливо забытый. — Правильно, — посерьезнела Глазунова, — Любаша из больницы выйдет — статью про находку напишет… — Она в больнице? — удивился Сидорин. — Что-то серьезное? — Увы, да. — А с кем же Оля? — Пойдем, Асинкрит, по дороге все расскажу. Только сначала жениха с собой прихватим… Тут только Лиза и Сидорин вспомнили о том, что в соседней комнате находятся двое голубков. — Светлана Викторовна, надеюсь, мы еще увидимся! — Непременно, — отвечала та, — и, уверена, очень скоро. Но затем ее взгляд упал на Сидорина и помрачнел. Асинкрит, в свою очередь, пристально, и слегка сощурясь, посмотрел на тетушку Лизы. — Мне кажется, Светлана Викторовна, вы в самом начале. Но еще можно все поправить. — В самом начале чего? — Гипертонии. Проверьте давление, хотя не стоит, и так скажу. Сто пятьдесят на сто. — И как же вы это определили? — попыталась ехидно улыбнуться Светлана Викторовна, но внутри у нее что-то екнуло: последний раз у нее давление было именно таким, но она связала это со своими треволнениями. — А, я забыла, вы же врач, психо. — Завтра, если хотите, я отвезу вас к хорошему кардиологу, — вступил в разговор Романовский. — Не помешает, — задумчиво ответил за Светлану Викторовну Сидорин, — но у меня есть один рецепт. Правда, странный очень. Всем кому советую, помогает. Впрочем, я не настаиваю… — Какой рецепт? Я обязательно попробую. Лиза, — скомандовала тетя, — неси ручку и листок. Толстикова все это время внимательно смотрела на Асинкрита: шутит он или нет? А может, он просто хитрец — решил сломать недоверие к себе тетушки? — Лиза, ты что, не слышишь? — Да, тетя, иду. — Значит так. Светлана Викторовна, с вечера приготовьте два стакана — один пустой, в другой налейте обыкновенную питьевую воду. Утром, еще не вставая с постели, помассируйте голову… — Я всегда ее массирую… — Чудненько. Записали? Потом потянитесь хорошенько — и можно вставать. Берете стаканы, поднимаете их над головой и переливаете воду из одного стакана в другой — ровно тридцать раз. Ту воду, что после всех этих манипуляций останется, выпейте, не сходя с места. Да, пить только маленькими глотками и медленно. — Записала. Странный рецепт, но попробую. — Попробуйте, не пожалеете. — С праздником! Присоединяйтесь к нам! — А можно? — Все можно! Вы из Удомли? — Нет, издалека. — Пойдемте с нами. Из Удомли целый автобус говорят выехал. Батюшка будет. Пойдемте. Вот и все церемонии. Сидорин шел, не вслушиваясь в слова песнопений, посвященных Господу, Богородице, Святителю Николаю. Шел, и сердце его наполняла несказанная радость. Сердце говорило Асинкриту, что в этот день он оказался в единственном, том самом месте на земле, где и должен быть. И если бы полчища врагов встали на его пути, если бы и смерть, самая лютая, поджидала его, он пошел бы все равно — за иконой, вслед за этими женщинами. Сидорин почувствовал себя солдатом, струсившим, убежавшим с поля боя, но потом вернувшимся назад. И товарищи без малейшего укора приняли его обратно. Просто сказали: «Пойдем с нами» — и пошли дальше. Первый раз Асинкрит присутствовал на молебне, первый раз пил воду из святого источника, но искупаться в нем он не решился — не набрался духу. Наверное, не был еще готов. — Асинкрит, это Лиза. Я не разбудила вас? — Здравствуйте. Все нормально. Бодрствую уже… — Сидорин посмотрел на часы, — три часа. — А почему голос такой? — Какой? — Сонный. Признайтесь, ведь разбудила? — Да нет же! Просто растерялся, бросился ручку искать… — Какую ручку? Зачем? — Как же, мне сегодня впервые в жизни позвонила Царевна Несмеяна, то есть, простите, Елизавета Михайловна. Я это запишу в свои святцы. — Знаете что… Прекратите свои шуточки. — Я не шучу. — Вообще-то я по делу звоню. Номер мобильного взяла у Вадима Петровича… Что вы молчите? — Господи, вам не угодишь. Шучу — плохо, молчу — плохо, осталось сплясать. Вы всегда такая? Или не стой ноги встали? — Как я встала — это отдельный разговор. Меня сегодня подняли насильственным путем… Подробности — чуть позже. Первое, что хотела сказать: я подобрала вам фотографии… старые. Глазунова мне рассказала о том, что вы… — Спасибо, Лиза. Я совершенно искренне тронут. Моя коллекция растет. Если получится — выложу на стене карту России, где каждый уезд или район — отдельный человек. Неизвестный, забытый человек. Или почти забытый. А все вместе они — Россия. — Можете рассчитывать на мою помощь — идея замечательная. — Кстати, она уже воплощается. Ваша, то есть наша область почти готова… — Хорошо. — Что-то случилось, Лиза? — Нет ничего. Хотела сообщить… Вообщем, картину я вчера отнесла в музей. На ней уже стоит инвентарный номер. — Что вы молчите? Ну, говорите, что я дура… — Я не собираюсь этого говорить, — соврал он. — А Галка так мне и сказала. — Прямо-таки вот так и сказала? — Мне казалось, — такая картина должна принадлежать всем людям, а не мне одной… — Всем — это значит никому, Лиза. — Это все что вы хотите мне сказать? — Нет. Скажу еще: «Гвозди бы делать из этих людей…» На том конце отключили мобильник. Но через час Лиза вновь вышла на связь. — Извините, это опять я. — Рад вас слышать. — Правда? — и после паузы: — Веду себя, как девчонка. Сама приняла решение, сама должна за него отвечать. Правильно? — Абсолютно, — одобрил Сидорин. — Через недельку приходите — она уже будет висеть в зале дарений. С надписью: «Дар Аграфены Ниловны Семеновой». — Вы молодец, Лиза. — Вот видите, вы хвалите меня, а я еще должна с вами поругаться. — Со мной? За что? — Ни за что, а за кого. За тетушку мою. Меня сегодня разбудил ее дикий крик. Представьте, она попробовала ваш способ борьбы с гипертонией… — Не понял, а кричать-то зачем? — А как поступите вы, если кружку холодной воды на себя выльете? К тому же теперь Светлана Викторовна в трансе: мучилась, обивалась, а пить нечего. — Ничего не понимаю. Руки у нее вроде еще не дрожат. Лиза, скажите, а как она воду переливала? — Как вы ей сказали: подняла над головой — и жах! Что вы смеетесь? Это не смешно вовсе! — Простите. Я ей так не говорил. Объясните, пожалуйста, милейшей Светлане Викторовне, что только фокусник отважится, не глядя переливать воду из одного стакана в другой. — Так значит, надо смотреть на кружки? — Обязательно. Руки держать высоко, но все-таки перед собой, а не за собой… — Слушайте, Асинкрит, заканчивайте это ваше «гы-гы-гы». Я могу обидеться. — Во-первых, я не над вами смеюсь, а во-вторых, просто представил… ой, не могу. Славную вы мне сегодня побудку устроили. — Значит, я вас все-таки разбудила? Врун несчастный. Все, пока. «Поди, разбери этих женщин» — только начал думать о превратностях женской натуры Сидорин, как Лиза позвонила в третий раз. — Это опять я. Забыла сказать: на одной из фотографий, что я вам приготовила, мужчина с бородой. — Что, похож на меня? — Самую малость. У него взгляд более мужественный и борода длиннее. — Понятно. — А под снимком подпись: «Асинкрит. Старицкий уезд. Около 1880 года». Каково? — Ну-с, а вы что скажете, молодой человек? — А что-то нужно говорить? Вам и без меня все сказали? — Мне хочется и ваше мнение услышать? — Зачем? Неужели дифирамбы, как наркотик: чем их больше, тем больше хочется? — Вы думаете, что я ради, как вы выразились, дифирамбов, читаю свои стихи? Я поэт, а потому нуждаюсь в том, чтобы быть услышанным. Лиза видела, что разговор мужчин приобретает нехороший оборот, но, к ее удивлению, Аделаида Степановна не только не делала попытки остановить говорящих, но следила за их перепалкой с удовольствием. — Асинкрит Васильевич, Евгений Евгеньевич, может мы… — попыталась вставить Толстикова свое слово. Но Плошкин уже разошелся не на шутку: — Другое дело, что не все понимают поэзию. Ведь есть же люди, от рождения глухие. — Значит, если я скажу, как эти добрые женщины сейчас: «Чудесные стихи!» — я не буду глухим, а если промолчу или признаюсь честно, что мне они не понравились — сразу оглохну? — Мне не нужны фальшивые похвалы, — с достоинством молвил Плошкин. — Правда? Тогда слушайте: то, что вы сейчас прочитали, не стихи, а рифмованный набор из общих мест, чувств, фраз. — Мальчишка, понимал бы хоть что-нибудь в поэзии! — глаза лирика налились яростью. — Немножко понимаю. Хотите, прочту вам настоящие стихи? — Ваши, что ли? — засмеялся оскорбленный до глубины чувств Плошкин. — Зачем же? — Только, ради Бога, не Рубцова. — Вы его не любите? — А что в нем особенного. Останься он жив, кто бы Коляна знал? — А вы с ним… были знакомы? — И даже пил. Если рассказать… — Не надо, — попросил поэта Сидорин. — Но если для того, чтобы писать, как он — надо много пить — пейте. — Издеваетесь? — Нисколько. Я вам другого поэта прочитаю. Виталий Креков зовут. Живет в Сибири. — Пожалуйста. Хочу услышать «настоящие стихи». Асинкрит начал читать. Читал он тихо, почти безразлично. Сидел на стуле, держал в руках пустую чашку и смотрел на Лизу: — Правда, чудесно? — Асинкрит, прочтите еще раз, — попросила Лиза. Он прочитал. — Как здорово! Кто автор? — Михаил Шелехов. — Я не знаю такого. — Я тоже, к сожалению. Хотя, почему не знаем? Теперь знаем. Запомнили эти две строчки? — Запомнила. — Тогда повторите. — Привет, Елизавета Михайловна. — Здравствуйте, Асинкрит Васильевич. — Я не потревожил вас? А то голос какой-то… — Нет, что вы! Просто я ручку ищу. Это же ваш первый звонок ко мне… — У вас, Елизавета Михайловна, есть собственные святцы? Надо будет как-нибудь ими обменяться… — Надо подумать. — Я вот по какому делу, Елизавета Михайловна. Точнее, по двум. — Слушаю. — Во-первых, я думал и пришел к выводу, что вы были правы, когда решили передать картину в музей. — Вы, правда, так думаете? — Чтоб мне провалиться на этом самом месте. Вы не слышите? — Чего? — Грохота. Следовательно, я сказал истинную правду. — Спасибо, Асинкрит. Только… Почему вы в последнее время не говорите со мной серьезно? Впрочем, я знаю ответ. — Неужели? — Просто шутка для вас — броня. Щит. На самом деле вы неуверенный в себе, закомплексованный тип. Получили? — Какая проницательность! Раз так, тогда самое время перейти ко второму вопросу. Лиза, я тут подумал… Скоро уеду отсюда, а город ваш так и не видел по-настоящему. Лиза, алло, вы слышите меня? Толстикова, видно, и впрямь имела задатки хорошей актрисы. Внутри у нее что-то екнуло, она с трудом подавила горький вздох разочарования. Быстро взяла себя в руки и спросила, как ни в чем не бывало, будто и не интересно это ей особо: — Уезжаете? Когда? — Все относительно, конечно. Кому «скоро» — завтра, а для меня… Думаю, новый год здесь встречу — и до свидания. — И куда двинетесь? — На восток. Нижний Новгород — это будет моя новая штаб-квартира. Или на юго-запад. Тогда — здравствуй Брянск. — Понятно… — Да, вот я и подумал и даже где-то обиделся. На вас, Елизавета Михайловна. Шведов всяких и немцев по своему городу водите, чудеса и древности им местные показываете. А мне? Я тоже хочу. — Хорошо. Только когда? — Да хоть завтра. У вас ведь выходной? Я утром зайду за вами — и поступлю в полное ваше распоряжение. — Договорились. До завтра. Лиза не находила себе места. Как понять других, если себя не поймешь? Почему защемило сердце, когда услышала о скором отъезде? Оттого, что была уверена: Сидорин здесь навсегда? Нет, она не думала об этом вовсе. Асинкрит появился в ее жизни, чтобы… Но ведь еще есть… был…. нет есть Миша, память о нем, об их неродившемся мальчике. Чужим не место в ее сердце. И когда Сидорин зашел к Толстиковой, то увидел строго одетую, сидящую в кресле очень серьезную женщину, сосредоточенно слушавшую магнитофон. — Привет! — Здравствуйте, Асинкрит. Я готова, сейчас пойдем. Но если вы не возражаете, подождем еще минутку. — Кого? — Я дослушаю песню. Песня была хорошая во всех отношениях, только уж очень тоскливая. Певец разве что не плакал в микрофон: — Что-нибудь случилось? Светлана Викторовна прочитала, что от всех болезней помогает стрихнин? Лиза подняла на Сидорина свои огромные глаза и произнесла с укоризной и меланхолией: — Нет, это Павел Кашин… — А кто это? — Певец. Послушайте, не кривляйтесь! Это наша с Мишей песня. Мы познакомились первого мая, на пикнике. Меня друзья пригласили. Мы жарили шашлыки, пели под гитару… И вдруг — пошел снег. А нам было весело. Миша тогда сказал мне: «А я отказывался идти. Прогноз погоды услышал по телевизору — и решил дома сидеть. И не встретился бы с вами…» — Я не кривляюсь. Всю ночь ждал, когда приду к вам, а у вас поминки… — У меня… — Постойте, дайте доскажу, а потом уйду. — Уйдете? — растерялась Лиза. — Мы же договорились… — Правильно. И я так думал. А вы мне концерт по заявкам устроили. — Знаете что?! — Сердитесь? Значит прав я, Елизавета Михайловна. Не вы ли мне Пушкина цитировали: «Душевных наших мук не стоит мир»? Истинная скорбь безмолвна. И ей не нужны зрители. — Вы хотите сказать… — Только одно: определитесь! Кашин, песня его, воспоминания — это ваша броня. Щит. Я же не хочу, чтобы вы забыли Михаила и не в ресторан вас зову. А такие воспоминания, кстати, если они искренние, без фальши — будут вам только радость приносить. Тихую, но радость. Вот, — поднялся с кресла Асинкрит, — я сказал все. Провожать не надо. — Постойте. — Лиза заплакала. — А если… если это борьба? Внутри меня. Если днем я смеюсь, радуюсь жизни, строю планы, а вечером виню себя, за то, что предаю его. — Толстикова показала на большую фотографию в черной рамке, стоящую на столике. С нее смотрел мужчина лет тридцати пяти с волевым прищуром серых глаз. — Ребенок вы совсем. Опору потеряли, и решили, что весь мир кувырком летит… Собирайтесь, пойдемте! — Вы же… вы же, — Лиза пыталась вытереть обильно текущие слезы, — уйти хотели. Вот и уходили бы, правильный такой. — Это я — правильный? Как же я вас брошу — с Кашиным на пару? Выть с тоски начнете, на нижних этажах потоп от слез устроите. — Вы… вы так и не ответили на мой вопрос. — Как бороться с собой? А надо ли? Ведь вы же прошли все ступеньки: вначале отчаянье было. Правда? — Да. — Одиночество, холод. Потом себя жалеть начали, плакали. И вдруг — окаменелость, даже злость… — Откуда вы умный такой взялись? — Думаете, я не видел, каким зверьком на меня смотрела «наша милая Алиса»? Написали же когда-то для всех нас: зорко лишь сердце. Вот я и стараюсь им смотреть. А вы — «умный»… — Продолжайте, пожалуйста, — понемногу Лиза успокаивалась, — вы про «даже злость» сказали. — А что продолжать? Дальше у человека два пути — языческий или православный. — Языческий? — Ну да! На костер — и вслед за мужем. Не живешь, значит, и не мучаешься. — А православный? В монахини? — Ой, батюшки не могу. Вы посмотрите на себя — монахиня. — Чем я вас так рассмешила? Другие идут, а мне нельзя? — Простите. Есть грех — смешлив. Про православный путь в самой мудрой книге сказано: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов». Понимаешь? — Нет. — Я и сам всего до конца не понимаю. Если тебя, Лизу Толстикову оставили жить, значит, не ради того, чтобы ты жила прошлым и не выходила из своей комнаты. Посмотри вокруг себя! Если выйдешь за порог, ты не только радоваться и смеяться будешь. Вот увидишь. Скорби придут потом. И это тоже хорошо. Только дебилы абсолютно… счастливы. — Хорошо, что будет плохо? — Глупая, — с неожиданной нежностью сказал Сидорин, — это будет означать, что ты живешь. И несешь свой крест! Свой! До меня только-только стало доходить: видимо, я раньше жил, решив избавиться от креста. Если тяжело нести, зачем надрываться? И оказалось, что без креста еще тяжелей. — Он вдруг замолчал, опустил голову, плечи поникли. И добавил глухо: — Мой единственный крест. — Асинкрит, — Лиза бережно тронула его за плечо, — простите меня, я не хотела… Я действительно, глупая. — Все нормально… Я никому этого не говорил, Лиза… Не отказывайтесь от креста — живите. Господь дает тебе крест по силам. По твоим силам… Я вижу, слезы высохли на вашем прекрасном лице. Можем идти? — И он вытер со щеки Лизы последнюю, едва заметную слезинку. — А вообще, Царевна Несмеяна, у нас же с тобой есть пароль. — Какой, Асинкрит? Ты мне не говорил. — Они даже не заметили, как перешли на «ты». — Разве? Договоримся теперь на будущее: если меня куда-нибудь занесет, в смысле словоблудия, ты говоришь мне первую половину пароля, я закончу вторую. И сразу все пойму. И наоборот. — Кажется, я поняла. Кто сейчас первый начинает? — Ты, конечно. Ведь это я был не прав. — Жизнь проста, когда ее не гонишь… — А идешь, идешь себе, как дождь… — Выси не хватает, размаха, шири. И уж больно все цивильно, — изрек, словно приговор вынес. — Цивильно? Я, наоборот, считаю, что у нас грязи и мусора хватает. — Я в другом смысле. Вот, посмотри, — и он показал Лизе на противоположный берег, — все с плитку замуровали, земле дышать нечем. И кустарники с деревьями… Кто же их так стрижет? Изгаляются, а не стригут. Я бы туда десяток вязов посадил, лип… — Но хоть что-то нравится? — Почему нет? Тот памятник — очень даже ничего. Но все равно — шири нет. В Кинешме был — есть ширь, в Лебедяни есть, в Кинешме, а у вас… — Заладил — ширь, ширь… Зато у нас за последний год открылось десять храмов. Десять! И дворец графа Замарай-Гржемайло отреставрировали. — Еще раз повтори, пожалуйста, фамилию… — Замарай-Гржемайло… Потомок древнего шляхского рода, двадцать лет у нас губернаторствовал. — И мы увидим его дворец? — А ты думаешь, куда я тебя веду? Кстати, Плошкин, когда к нам заходит и видит меня — стихи больше не читает. Видно, связал с тобой. — Так это хорошо или плохо? — Что связал или что не читает? — И то и другое. — Надо подумать, — уклончиво ответила Лиза. — Хотя, не резковато ли ты с ним тогда обошелся? — Ты о чем думаешь? — О вреде чтения, — быстро ответил Асинкрит, будто ждал вопроса. — Вот ты мне про Плошкина сказала, а я одну книгу знаменитую вспомнил. Ее персонаж однажды изрекает: «Правду говорить легко и приятно». И теперь на все лады это талдычим… а на самом деле — и не легко, и не приятно. Это я о своем разговоре с Плошкиным-Озерским. Резковато, говоришь? Наверное, так и есть. — Между прочим, Асинкрит, — слова «правда» и «даль» есть только в русском языке. — Все правильно: русский человек без простора и правды жить не может… Когда мы к Замарашке твоему придем? — Не называй его так! Разве не красиво — Замарай-Гржемайло. Вот ты — Сидорин. Просто Сидор. Хотя и я, — вздохнула Лиза, — всего лишь Толстикова. — А ты пишись: Зашибай-Толстайло. — Не смешно! — Так когда придем? — Следующий поворот направо. И впрямь, забавно. — Ты это о чем? — Знаешь, какая у меня была девичья фамилия? — Елизавета Михайловна, вы все-таки необыкновенный человек! Конечно же, не знаю. — Волкова! — не без торжественности произнесла Лиза. И добавила с гордостью: — Видно, предок мой, немало твоих подопечных пострелял. — Серьезно? — Сидорин еле сдерживал улыбку. — И как же вы пришли к такому смелому умозаключению? — Элементарная логика. — Элементарная? — Конечно, Ватсон. Человек стреляет волков, он их гроза… — Как вы сказали? Гроза? Какой яркий образ! — Гроза! Не думайте, что собьете меня с мысли. Подвиги его вошли в легенду… в местную легенду. И стали говорить о нем: это тот, который волков бьет. Вот так и повелось… Вы что-то имеете возразить? — С чего вы взяли? — Уж больно гадко ухмылялись, пока я говорила. — Скажем так: скептически. А если вашего предка, простите за прозу жизни, волк просто скушал? — То есть как? — Очень просто: ам — и нет больше какого-нибудь Ивана из-под Великого Устюга. И стали все говорить о его детях: это те, чей батяня оказался в зубах у волков. Вот и родилась фамилия. — Скажи, что пошутил, а то обижусь. Я серьезно. Не может такого быть. — Сдаюсь. — А теперь скажи, что моя версия — верная. — Ни за что! Как же я могу пойти против правды? — Почему ты думаешь, что твоя злобная выдумка про моего предка — правда? — Вы подняли, сударыня, огромный философский вопрос. Почему то, что для одних — правда, для других кривда? Убили Наполеона или залечили? Неужели великого «Гамлета» написал человек, который, судя по завещанию, был малограмотен и не имел дома ни одной книги? Николай Второй — святой или кровавый? Видите, какие глобальные вопросы, а вы мне с вашим темным предком… — Это ваши предки были темные. — Мои предки, сударыня, наоборот, были светлые, белокурые. За это их и прозвали — Сидорины. Такой пшеничный отлив, видите ли. Как у Есенина. — Ой, батюшки! «Как у Есенина». Тогда почему не Пшеничниковы? — А это у нас другая ветвь. Слушай, Лиза, почему мы стоим? — А мы уже пришли. Впечатляет? — Неплохо. Провинциальный классицизм второй четверти девятнадцатого века. — «Неплохо». Посмотри, какая громада, а тяжести совершенно не чувствуется! — И что там сейчас находится? — Детский дом. Поэтому внутрь не веду. — А во дворе что? — При Гржемайло стоял флигель, хозяйственные постройки и был разбит небольшой парк. От всего этого осталось несколько лип. — Можно посмотреть? — попросил Сидорин. И пояснил: — Люблю старые деревья. — Знаешь, я тоже. Пойдем, меня здесь знают — «и прочих там шведов» сюда вожу. Их пропустили. На большом дворе, как раз возле лип, играли дети. Сидорин и Лиза поздоровались с воспитательницей, коротко объяснив цель своего прихода. — Конечно, смотрите. Вы нам не мешаете. Но дети, видимо, по своему поняли причину прихода незнакомых мужчины и женщины к ним в детский дом. К Лизе подбежал мальчик лет восьми и дернул ее за руку: — Тетя, возьмите меня, пожалуйста, к себе. Я хороший. — Нет, меня возьмите. Я уже буквы знаю. Лиза растерялась. Она стояла уже в кольце детишек — по всей видимости, малыши практично решили, что в этой паре решение принимает женщина. — Деточки… маленькие… вы понимаете…, — только и смогла произнести Толстикова. — Вы что к людям пристали? — с напускной строгостью вступилась за гостей воспитательница. — А ну отошли! Если наигрались — собираемся и уходим. — Вы уж простите их, — чувствовалось, что воспитательница была общительным человеком, — ведь это же ненормально, когда нет родителей. Поди, объясни им, почему за забором их сверстников за руку мамы и папы ведут, а у них — только казенная кровать и тумбочка. — А что, кого-то берут? — спросила Лиза, все еще не пришедшая в себя от потрясения. — Очень редко. Одно время иностранцы приезжали, но сейчас их что-то не видно. — Скажите, пожалуйста, а они все, — Лиза показала на ребятишек, — сироты? — Нет, не все. У многих есть родители, но лучше бы их не было. — Пьют? — Пьют. Тот мальчик, который к вам первый подбежал, Костик… Видите, и сейчас далеко не отходит, шельмец… Его мать цыганам продала. За пятьсот рублей. — Не может быть! — И без того большие, глаза Лизы стали еще больше. — Она же… мать! — Да какая она мать? Видели бы вы ее. Существо. Звери, и те за своих детенышей жизни кладут… — воспитательница махнула рукой, мол, что о такой говорить. И только сейчас Толстикова заметила, что Сидорин, отвернувшись, смотрит на липы. Она не поверила своим глазам: спокойно стоит — и смотрит. — Лиза, видишь девочку? Там, под крайней липой, на скамеечке сидит. Толстикова посмотрела в ту сторону, куда показывал Асинкрит. На скамейке, чуть в стороне от других детей, действительно сидела девочка. Очень красивая девочка. Роскошные черные волосы ее были заплетены в две косички. Малышка тихо и сосредоточенно играла с куклой. — Я заметил, — пояснил Сидорин, — она одна… не подошла. — Ее не берите, она больная. — Опять ты?! — воспитательница с самым суровым видом схватила прут, — ох, надеру тебя, будешь знать, как не в свое дело нос совать. Буратино! — И, уже тихо — Сидорину и Лизе: — Чудесная девочка. — Замолчав на мгновение, добавила: — И с наследственностью все в порядке. — Простите, как вас зовут? — Зинаида Васильевна. — Очень приятно. Зинаида Васильевна, мы действительно зашли сюда, чтобы осмотреть старую усадьбу. И если мешаем вам или детям — уйдем. — Нет, что вы, нисколько не мешаете. Да и дети привыкли, к нам ведь делегации разные приезжают. Не часто, но приезжают. У нас хороший детдом, ребятишек не обижают. — Очень хорошо. А девочка… действительно больна? — К сожалению. Порок сердца. Два раза в год ее в больницу кладут, вроде потом ничего себя чувствует. Врачи говорят, надо клапан искусственный ставить. Только ведь сами понимаете, сейчас и при живых родителях это не всем по карману, а здесь сирота. Для Лизы одно спасение — если иностранцы удочерят. Асинкрит заметил, как при упоминании имени девочки его спутница вздрогнула. — Ее зовут Лиза? — переспросила Толстикова. — Да, Лиза. А фамилия простая — Иванова. Может, вы с ней поговорить хотите? Сейчас я ее позову. — А можно мы сами… подойдем? — попросил Сидорин. — Подойдите. Только нам через десять минут на обед идти. — Спасибо. Мы успеем. — Асинкрит, — неожиданно заволновалась Лиза, — а, может, не стоит? Что мы у нее спросим? — Просто познакомимся. И вообще, что ты волнуешься? Знаешь, кто лучший в мире разговоритель… разговариватель детей? — Мне почему-то казалось, что твоя фамилия Сидорин, а не Карлсон. Они приблизились к скамейке. Девочка бросила на подошедших быстрый взгляд, но ничего не сказала, продолжая заниматься своей куклой. — Привет, — сказал Сидорин. — Здравствуйте, — еле слышно ответила девочка, не поднимая глаз. — Привет, — внесла свою лепту Толстикова. — Вот и познакомились, — констатировал Асинкрит, но больше его радости никто не разделил. — Как тебя зовут? — А разве вам Зинаида Васильевна не сказала? — Вообще-то сказала, но… Хочется самим познакомиться. Вот меня зовут Асинкрит, дядя Асинкрит. А это тетя Лиза. Вы тезки, представляешь? Судя по лицу Сидорина, сей факт доставил ему величайшую радость, однако девочка оставалась безучастна. — Лиза, а ты знаешь, что такое тезка? — не сдавался Асинкрит. — Знаю. Когда у двух людей одинаковые имена. — Молодец! Скажи, а как зовут твою куклу? Хочешь, угадаю? Даша! Угадал? Что, нет? Тогда Маша? Сидорин назвал еще пять-шесть имен, после чего девочка еще раз удостоила его взглядом: — Не угадали, его зовут Вова. Как папу. — Ты думал это платье? — А разве нет? — Длинный свитер, — пояснила девочка. И — без перехода: — Дядя, вам же, наверное, сказали, что я больна? Зачем вы со мной разговариваете? — Видишь ли… даже не знаю, что тебе сказать… — Мой папа говорил: когда не знаешь, что сказать, говори правду. — Какой мудрый твой папа. — Его уже нет. И мамы нет. — Впервые за все время разговора девочка оставила куклу. Посмотрела — куда-то вдаль, вздохнула — и вновь стала примерять своему Вове крошечные игрушечные ботиночки. — С ними что-то случилось? — не удержался от вопроса Сидорин и получил кулаком в бок от Алисы. — Их наш сосед, дядя Леша убил. Он у папы все время деньги занимал, на водку. Занимал, а потом не отдавал. Однажды папа ему не дал денег, дядя Леша обиделся. Пришел на следующий день… и убил. — А ты… ты это видела? — Сидорин был потрясен. — Как он папу ножом? Слышала. А мама меня успела в коробку из-под телевизора спрятать. — Господи! — только и смогла вымолвить Толстикова. Замолчали. Пауза становилась слишком долгой. Неожиданно Асинкрит наклонился к самому уху девочки. — Лиза, мне нужна твоя помощь. — Моя помощь? — удивилась девочка. — Что ты на меня так смотришь? Я серьезно: взял, и пообещал твоей тезке, что сумею развеселить тебя. — Зря обещали. — А еще я обещал разговорить тебя… — Что сделать? — Сумею втянуть тебя в разговор. Сказал, что я лучший в мире разгово-вы-ри-ватель, — произнес по слогам Асинкрит, — маленьких грустных девочек. Будь ты на моем месте, что бы спросила? — У себя? — Ну да. — Для разговора? — Для душевного разговора. — А вы не будете смеяться? — Ни за что! — Я бы спросила: Лиза, что ты любишь больше всего, не считая папы, мамы, Вовика и Зинаиды Васильевны? — Лиза, — спросил Сидорин, — что ты любишь больше всего, не считая папы, мамы, Вовика и Зинаиды Васильевны? — Мороженое, — улыбка у девочки была очаровательна. Малышка заговорщически посмотрела на Асинкрита и добавила, вздохнув: — Но мне его нельзя: могу заболеть ангиной, а для сердца это плохо. — Что значит нельзя? — возмутился Сидорин. — Знаешь, лучшее лекарство от сердца? — Аспирин? — Дудки! Мороженое. — Не может быть! — Может, — уверенно сказал Асинкрит. — Знаешь, кто лучший в мире знаток сердечных дел? — Вы? — Правильно. Только есть один секрет. — Секрет? Какой? — Мороженое надо есть с умом. Конечно, лизать его приятно, особенно в жару… — Приятно, — согласилась девочка, — мне однажды папа купил. Мама стала ругать его, а он сказал: «Под мою ответственность»… — Но ведь можно и по-другому кушать. Берешь мороженое, кладешь его на блюдце, и пусть оно тает, тает потихонечку. Что растаяло — берешь ложечкой — съела. Опять ждешь. Вот увидишь, еще вкуснее, чем просто лизать. А можно сверху вареньем полить, орехов добавить… — Зачем? — удивилась девочка, — оно же и так сладкое. — Кашу маслом не испортишь. — Не испортишь, — мечтательно согласилась Лиза. — Строимся по парам и в корпус! — Зинаида Васильевна подошла к скамейке, где сидели две Лизы и Асинкрит. И добавила, уже совершенно иным тоном: — Лиза, уходим. — Девочка не заставила себя ждать. Взяла Вовочку, какие-то тряпки и пошла к ребятам. И вдруг, обернулась: — Я сегодня перед сном буду о мороженом мечтать. — А потом, покраснев, добавила: — Приходите еще. Мы с Вовиком будем ждать. — И помчалась к другим детям. — Лиза, не беги, — крикнула ей вдогонку воспитательница, а затем добавила, удивленно, обращаясь к Толстиковой и Сидорину: — Да вы настоящие волшебники, ребята. — Зинаида Васильевна, — Алиса легонько тронула женщину за рукав, — а это правда, что родители Лизы… — Правда. История громкая была, на всю область, я думала, вы знаете. — Нет. — Дети, идите потихоньку, сейчас я вас догоню… Этого подонка признали невменяемым — и в психушку. Сидит сейчас, жирует на казенных харчах, а людей не вернуть… Мама молодец, спрятала девочку в самый последний момент… — Как же она все пережила? — Алиса чувствовала, что готова расплакаться. — Вот так и пережила. Месяца четыре кричала по ночам, все родителей звала, а потом замолчала. Будто створки раковины закрылись. — Зинаида Васильевна, а у Лизы кто-нибудь есть? Родственники, друзья родителей? — Я простая воспитательница, ребята. Может, есть, а может, нет. Второе вернее, а так разве девочка у нас оказалась бы? Вы извините, мне пора. Маленькие они, за ними догляд постоянный нужен. — Зинаида Васильевна, последний вопрос, — Асинкрит извинительно прижал руку к груди. — Если только последний, а то меня с работы уволят. — У вас… есть такая практика… Одним словом, можно ребенка взять на выходные? — Практика-то есть… Только, ребята, думайте хорошенько. Я ведь когда вас увидела, все поняла. — Что поняли? — покраснела Алиса. — Да вы не смущайтесь. Два-три года детей нет — и сразу в панику. Вот увидите, все получится. Детдомовского малыша на выходной взять можно. Только, как бывает? Раз возьмут, другой, а потом пропадают. А ребенок себя винить начинает, думает, плохой он, если от него отказались. Придешь, бывало, в спальню, а у него вся подушка мокрая… Подумайте. — И, попрощавшись, быстро направилась к корпусу. Обратно они шли молча. Каждый сосредоточенно думал о своем. Первой не выдержала Лиза. — Нет, почему она решила, что мы… — И не говорите. Словно у нас на лице написано, что мы — это не мы. — Вы… ты опять со своими шуточками. Я серьезно. — И я тоже. Думаю, что мороженое мы с Лизой поедим, и уже через три дня. — Хочешь сказать… — Хочу. — Тебе ее не дадут. Лучше возьму я, а ты присоединяйся. — Вот это здорово! Кто первый предложил? — А я женщина. И не смей мне говорить про опыт! Одна про него говорит, теперь второй. — Лиза, Елизавета Михайловна. — Что? — Жизнь проста, когда ее не гонишь… — Нечестно, это совсем другое дело. — Лиза, повторяю: жизнь проста, когда ее не гонишь… — Хорошо, хорошо. А идешь, идешь себе, как дождь… — Правильно. Я с тобой согласен. — С чем? — Лизу возьмешь ты. — Думаешь? — Конечно. А я присоединюсь… В благодарном порыве Толстикова поцеловала Сидорина в щеку. Но потом, словно испугавшись своих эмоций, сказала: — Только ты не подумай ничего. — А если подумаю? — Ну и напрасно. Я однолюбка. И вообще, ты не в моем вкусе. Что ты смеешься? — Все-таки удивляюсь я вашему брату. Только-только на шею бросалась… — Что я делала?! — Бросалась, а потом тут же гадости: «Не в моем вкусе». Да что я, картошка, чтобы быть в чьем-то вкусе? И, кстати, у тебя завышенная самооценка, Елизавета Михайловна. Или мания величия. — Это почему же? Я честно сказала, что ты не в моем вкусе, я оценила твое благородство… — Остановись. Пожалуйста. Ничего не заметила? Жаль. Процитирую: «я честно сказала», «я оценила». А может так быть, что ты — не в моем вкусе? Лиза растерялась. Она посмотрела на Сидорина, чьи глаза пылали праведным гневом, а уста готовились произнести нечто еще более праведное и обличительное. Толстикова опустила голову, вздохнула, как нашкодивший ребенок, и сказала тихо: — Жизнь проста, когда ее не гонишь… — Ну… проста. Только мы сейчас о другом. — Твоя взяла: а идешь, идешь себе, как дождь… Вечером мобильный телефон Сидорина неожиданно встрепенулся, огласив тишину холостяцкой квартиры мелодией из кинофильма о Шерлоке Холмсе. — Слушаю. — Это я. Добрый вечер. Узнал? — Добрый. Конечно узнал. — Ты все сердишься на меня? — Честно? — Да. — И без обид? — Конечно. — Не сержусь. — Я что звоню… Спасибо тебе — день был замечательный. Я последний год выходные просто ненавидела. Не знала, куда себя деть… — И тебе спасибо. День и впрямь удался. — О чем думаешь? О Лизе? — И о ней тоже. А еще вспоминаю, говорил или нет? — Что говорил? — Какой у тебя красивый голос. Только ты не подумай чего-то такого… Это я так, констатирую факт. — А все-таки вредный, Сидорин! — Есть грех. — Я тоже вспоминаю: говорила или нет… — Что я чертовски красив, умен и обаятелен? — Нет, другое. — Лиза почему-то не поддержала шутливую интонацию Сидорина. — Асинкрит, хочу спросить. Ты… Короче, я совсем не в твоем вкусе? Если не хочешь, можешь не отвечать. — Отчего же? Отвечу. Совсем наоборот. И вновь разговор закончился для Сидорина неожиданно. Торжественным голосом Лиза заключила: — А вот ты, Асинкрит Васильевич, не в моем. Абсолютно. — И нажала на кнопку «отбой». — Дядя Асинкрит! — восторгу Аси не было предела. — Это вы? — Неужели я так изменился, тезка? — было видно, что стоявшему на пороге глазуновской квартиры Сидорину приятно столь бурное изъявление радости. — Проходите, пожалуйста. Мама, дядя Асинкрит пришел. — Слава Богу, в кои-то веки и к нам пожаловал, — Галина вышла встретить гостя в фартуке, — причем вовремя: минут через пять будем ужинать. — Так я же специально подгадывал: уж больно на домашние потянуло, — улыбнулся Сидорин. — А что же Алиса? Ой, да не смотри на меня так! Думаешь, я ничего не знаю? — Знать, может, ты и знаешь, да то ли? — То самое, не сомневайся. И как вы девочку из детдома позавчера домой к Алисе брали и… — Продолжай, продолжай. — Этого мало? — Знает она… Из того, что мы Лизу взяли на выходные, никто же секрета не делал. А на наши с ней отношения это не влияет. — Ой ли? — Абсолютно. Помнишь, в песне поется, как встретились два одиночества? А тут целых три. И маленькая Лиза нам нужна даже больше, чем мы ей. Вот и вся история. — Нормально все прошло? — Кажется, малышке понравилось. Мне уже это мороженое — вот здесь. Как впрочем, и детские магазины. Лиза-старшая дорвалась. Так что, Галина Алексеевна, некогда Алисе было кашеварить. К тебе решил придти. — Послушай, ты хочешь меня убедить… — Ни в чем я не хочу тебя убеждать. Кто-то обещал меня накормить — вот и все. — И как еще накормлю! Но пока Вадик по телефону разговаривает, помогай мне. — Готов! — Бери штопор, открывай вино. А ты, Аська ставь тарелки и фужеры. — Вы совсем офранцузились, или есть повод? — Есть, да еще какой. — Тогда мне лучше немного беленькой, а то с вина меня на сон тянет. — Тебя же раньше с пива тянуло? — А теперь вот и с вина. Что поделать, старею. Мой выбор редеет… Надо же, опять стихами заговорил. — Говорю же, влюбился. Пора тебе, Асинкрит, о завтрашнем дне думать, пора. — Человек должен жить сегодняшним днем, Галя. А что будет завтра — одному Богу ведомо. Так, что за повод для торжества? — Привет, Асинкрит! Молодец, что пришел. А меня достали совсем, даже дома покоя нет. Что за жизнь! Кстати, Галчонок, у нас сегодня праздник? — Не знаю, для кого как, а для меня праздник. Вы садитесь, садитесь. Теперь наливайте. Аська и Олечка, вам компот. — Сейчас я, на ваших глазах выпью этот бокал — и все. — Пауза получилась долгой и эффектной. — Больше пить не буду. — Пауза еще дольше и еще эффектнее. — Года полтора точно не буду… А выпить я хочу и, надеюсь, меня поддержат все присутствующие, за собственное здоровье и здоровье нашего с тобой, Вадим, малыша. — Галочка, не может быть! Ура! — И Вадим бросился к жене, тут же заключив ее в объятия. Рядом прыгала Ася. Олечка и Асинкрит, переглянувшись улыбнулись друг другу: им было неудобно так бурно проявлять свои эмоции, но они тоже были счастливы. — Может, Вадик, может. Да не задуши меня, медведь! А ты, Асинкрит, и впрямь — настоящий друг. Приходишь, когда нужно. — Стараюсь, — скромно ответил Сидорин, — за тебя, Галина. И за вашего малыша! — Слушай, Асинкрит, мне даже жить захотелось… — А раньше не хотелось? — Это совсем другое, старик. Смысл в моей жизни появился. Не просто — днем работа, вечером ужин и телевизор, а в субботу дача, а смысл. Цель. — Я тебя понимаю. Но сейчас, если не возражаешь, вернемся к моим баранам. — Прости, совсем забыл. Знаешь, там, похоже, все чисто. Чему я, признаться, рад: Сергей не только мой коллега, но и друг. — Так это Романовский обследовал Тимофеева на предмет вменяемости? — Он. Только ты сам посуди, Асинкрит: почти спившийся человек, дома — ни копейки. Если бы, подчеркиваю, если бы Романовский был заинтересован сфальсифицировать итоги экспертизы, неужели ты думаешь, что нищий алкаш и его непутевая семейка могли проплатить данный интерес? Так что, не бери в голову, старик. В этой жизни, увы, бывает все. — Слишком все гладко, Вадим. Несколько лет живет в доме человек. Пьет, конечно, дебоширит, жену поколачивает. Время от времени его привлекают за хулиганство. А потом он вдруг — бац! — своих соседей режет и… — Остановись, Асинкрит. Даже в подозрениях мы должны быть объективными. Как ты выразился — «пьет, конечно»? Вот тебе и ответ: деградация личности, зверь в человеке убивает своего хозяина. И еще. Экспертиза не говорит, что Тимофеев все время жил в состоянии нервного срыва или психического расстройства. Но вот когда этот несчастный убивал, то не осознавал, что делает. Романовский, как честный врач, как представитель медицинской науки это зафиксировал. Вот и все. — Прости, Вадим, может, я ослышался: кто — несчастный? Тимофеев или тех, кого он, как поросят, зарезал? — Не придирайся к словам. Очень жаль тех людей, я читал об этом случае в газетах — им, кажется, и тридцати еще не было. Но разве не мы читали с тобой дневники Достоевского? Помнишь, он писал, что народ жалеет убийц… — Брось, Глазунов. Народ жалел, ибо не сомневался в ту пору, что покусившегося на самое дорогое — жизнь человеческую, ждут не только муки адские, но и страшные терзания совести. Сильно сомневаюсь, чтобы Тимофеева сейчас эти терзания одолевали. — Может, ты еще и за смертную казнь ратуешь? — В обязательном порядке. Глазунов вскочил и забегал по комнате. Он всегда так делал, когда сильно переживал. — Вообще-то я думал, Асинкрит, что мы с тобой гуманисты, что… — Еще раз прошу прощения, Вадим, но я не гуманист, я человеколюбец. — Не слышал такого определения. — Очень жаль. Я людей люблю. Конкретных людей, а не абстрактного человека. У Лизы Ивановой, дочери действительно несчастных людей, в глазах немой вопрос стоит, ей просто его задать некому: «За что?» За что в одну минуту ей сломали жизнь? А честный врач ей отвечает: «Дяденька Леша был не в себе»… — Асинкрит, — примирительно поднял руку Глазунов, — я разделяю твои чувства, но, как известно, насилием насилие не победить. — Разве покарать убийцу, насильника — это насилие? — Ты меня удивляешь… — Вот как? — Ты не думай, я хоть не лезу людям в души, но кое-что вижу. Я никогда не скрывал своих убеждений: я агностик, чистый агностик. — Чистый? — Да, — возбужденный Вадим не услышал иронии в словах Сидорина. — Ты, я вижу, заинтересовался православием? Извини, что так обтекаемо выражаюсь. — Понимаю. — Но ведь православие говорит о смирении, кротости. Как же это связать с твоими агрессивными высказываниями? — Как ты сказал — агрессивными? — Именно так и сказал. — Не знаю, слышал ли ты, но когда князь Владимир, это который Красное Солнышко, крестился сам, а потом и Русь крестил, то решил он править впредь милостиво и мудро, гуманно одним словом. И сдержал слово. Только вскоре на Руси жилья не стало от лихих людей, от убийц и татей. И взвыл народ: князь, пошто мы тебе дань платим, пошто твои знаменитые пиры спонсируем? А Владимир в ответ, ну совсем как ты: не могу я, братья, насилием на насилие ответить. И вот тут пришли к князю монахи. Греческие. И говорят ему: «Что же это ты, княже, свой крест нести не хочешь? Разве Христос нас не этому учил?» — «Какой крест?» — удивляется Владимир. — «А вот такой, тяжелый очень. Если ты не можешь своим добрым людям защиту дать — уступи свое место. Ступай в монастырь молиться за весь мир. Но пока ты князь, делай то, что князю положено». Я, конечно же, не ручаюсь, что абсолютно точно передаю их разговор, но Красное Солнышко сделал из него выводы. Троечку душегубцев повесил прилюдно, нескольким ворам отрубил руки — и спокойно стало на земле русской… — Но ведь это же насилие! — не унимался Глазунов. — Дурачок, это возмездие. Это кара. А насилие безвозмездия порождает безнаказанность, и еще большее насилие. Что же касается смирения, то не путай, пожалуйста его с бездеятельностью и пассивностью. Смирение — это духовная брань. То есть битва — за добро и свет, против зла и мрака. Беда многих агностиков, тем более чистых, в том, что настоящую борьбу, брань с грехом, злом, они заменяют красивыми словами. И невдомек им, что смирение — это не слабость, не уступка, не сдача на милость победителя, а всего лишь осознание того, что человек — слаб и немощен. И если ему удается сделать что-то хорошее, стоящее, то прежде всего благодаря помощи оттуда, — и Сидорин показал указательным пальцем наверх. — А я все равно верю только в собственные силы, в собственный ум. Правда, я всегда прошу немножко удачи — без нее нельзя… — У кого просишь? — У Космоса, у Великого разума или как его там, я не знаю. Есть что-то такое… — У Космоса — это хорошо. Ладно, закончим философствовать и вернемся к нашей теме. Итак, Алексей Тимофеев сорока четырех лет от роду, пришел к Ивановым просить деньги, ему отказали, он стал невменяемым, так? — Примерно так. — Вадик, нет не так. Я ведь сумел в архиве это уголовное дело раздобыть. Любопытное дело, надо сказать. Знаешь, где убили Виктора Иванова? В коридоре. Ножом. — Я не понимаю, Асинкрит, к чему ты клонишь? — Повторяю еще раз: Трофимов пришел за деньгами… — Ну? — Которые ему всегда, подчеркиваю, всегда давали. Иванов открывает дверь… — У них происходит разговор. Тимофеев заводится из-за отказа… — Что замолчал — Получается, Тимофеев уже шел убивать Ивановых, — задумчиво произнес Глазунов, — а потому аффекта быть не могло. — Умница, Глаз. Иванов года три-четыре являлся для Тимофеева своего рода «дойной коровой». Самое серьезное, на что Алексей Федорович Тимофеев сподоблялся раньше — поставить синяк жене. На большее он в любом состоянии способен не был. И вдруг такое озверение… — С заранее принесенным ножом, заметь. — Правильно, и он легко расправляется… — Сидорин замолчал и задумался. — Со своей «дойной коровой» — ты это имел в виду? — Как же это я раньше не догадался? — Асинкрит! О чем это ты? — Вадик, то, что экспертиза липовая, ты, надеюсь, понял. — Увы. Но тебе, друг мой, не разрешить самого главного противоречия. — Какого? — Взятку Романовскому могли дать только состоятельные люди, в родне Тимофеевых таких, не сомневаюсь, не было и нет. — И я не сомневаюсь. Но сейчас до меня дошло другое. Валерия Иванова, мама Лизы, хватает дочь и бежит в другую комнату, чтобы спрятать ее в коробку из-под телевизора. Девочка сказала мне: мама попросила ее сидеть молча, чтобы ни случилось. — Что в этом странного? — А то: рост Тимофеева метр шестьдесят семь, вес — шестьдесят два килограмма. Иванов выше на голову. В деле написано, что Тимофеев нанес Виктору шесть ударов ножом, смертельным оказался один. Пусть даже и после удара, но Иванов мог, нет, обязан был не уступить такому противнику. И вот жена, вместо того, чтобы в такой момент помочь мужу — не знаю, сковородкой ли, криком — тратит драгоценное время, пряча дочь, не говоря уже о том, что оставляет мужа одного — Ты хочешь сказать… — Хочу. Тимофеев не убивал. Не мог убить. Все сделал другой. Или другие… — Алкаш стал ширмой… — Правильно. Валерия все поняла, и сделала в тот момент то, что должна была сделать настоящая мать: спасла своего ребенка. — Стоп! Стоп! Вот здесь, мистер Шерлок Холмс, у тебя слабое звено. До этого все было гладко. Заказное убийство в обертке бытовухи — гениально. Официальный убийца — в психушке… — Если даже расскажет правду… — Ему не поверят. — Или сделают так, чтобы он забыл. — Старик, не становись обывателем. Думаю, ты все эти ужасы психлечебниц преувеличиваешь. — Допускаю. В чем, скажи, слабое звено? — В девочке. В Лизе. Мы еще не знаем почему убили Виктора Иванова. Не пощадили эти звери и его жену, ставшую свидетельницей. Остается девочка. Что, в трехкомнатной квартире нельзя найти семилетнего ребенка? Ударь ногой по коробке из-под телевизора, и поймешь — она не пустая, в ней что-то или кто-то есть. А убийца или убийцы уходят, оставив свидетеля — это во-первых, и не найдя девочки — во-вторых. Или, наоборот: не найдя девочки, и оставив свидетеля. Итак, что ты на все это скажешь? — Да нет здесь никакого слабого звена. Пока ты говорил, я представил, как все происходило. Так отчетливо представил, будто побывал там. Слушай. Вечер, вся семья Ивановых в сборе. Девочка у себя в комнате, родители готовят на кухне ужин. Звонок в дверь. Виктор открывает — на пороге Тимофеев, который пытается войти в прихожую. Настоящий убийца с тимофеевским ножом притаился слева или справа — не суть важно. Будь у киллера пистолет, как обычно, все было бы проще, но, мы помним, причиной убийства для следствия, да и для окружающих должна стать бытовая ссора. Однако Иванов не склонен к задушевным разговорам. Он спрашивает Тимофеева, что тому надо, догадываясь, впрочем, о причинах визита соседа. Таким образом, план убийц с самого начала не заладился: прошмыгнуть за спиной Тимофеева киллеру не удалось. Сосед стал проталкиваться в квартиру Ивановых, на шум вышла Валерия. Убийца, он ведь тоже вроде бы человек — нервы не железные, появляется на авансцене. Виктор все понимает и пытается задержать негодяев. Наверное, кричит. Не наверное, а точно кричит. Валерия в это время лихорадочно ищет место, куда спрятать Лизу, одновременно прося дочку не волноваться и сидеть тихо, во что бы то ни стало. После нескольких ударов ножа Виктор падает… — Почему ты остановился? — спросил Вадим Петрович. — Что? Остановился? Представил состояние Валерии, когда убийца с окровавленным ножом ворвался в комнату… Ладно, продолжим. Как минимум — минута прошла. Дом панельный, соседи с работы уже вернулись. В добавок ко всему у Ивановых четвертый этаж — с него с последний момент не пригнешь. Киллер оглянулся по сторонам, вбежал в спальню — и никого не увидел. Тимофееву уже можно было не спешить, а настоящему убийце срочно требовалось убираться вон. Сверху и снизу уже кричали: что случилось? — Он… — Правильно, Вадим: укрылся в квартире напротив, у Тимофеева. Буквально через минуту соседи увидели лежащего в крови Виктора. Шум, гам. Кто-то вызывает милицию, кто-то хватает алкоголика. Пока милиции нет, образуется толпа, в которой легко растворяется человек, уже снявший маску. Растворяется и уходит. Потом заказчики узнают, что девочка в тот момент была в доме. Но что она видела? Ничего. Что слышала? Как дядя Леша кричал на папу, так это только лишний раз подтверждает вину Тимофеева. Я ответил на твой вопрос? — Ответил. — Тогда ответь на мой: ты поможешь мне? — Асинкрит, ты уверен, что в это дело стоит влезать? — Нет, не уверен. — Но все-таки делаешь это. Зачем? — Обязательно надо объяснять? — Обязательно. Если я, — Глазунов говорил медленно, тщательно взвешивая каждое слово, — если я пойду за тобой, то я должен знать, ради чего подставлю, а это вероятнее всего, и свою шею. Не смотри так на меня, Асинкрит, я не трус, ты знаешь. Но за моей спиной — Галя, дочь, может быть, Оленька и еще один человечек, пока еще не родившийся. За твоей же… прости, ты сам понимаешь. Мне жаль Ивановых, жаль Лизу, но сейчас такое происходит повсеместно. Осталась девочка жива — и слава Богу… — Я понял тебя, Вадим. — Нет, не понял. Я просто прошу объяснить: зачем тебе все это нужно? — Все возвращается на круги своя. — Что ты имеешь в виду? — Не что, а кого. Себя. — Асинкрит поднял голову и с улыбкой посмотрел на Глазунова. — Прости меня, Вадим. Ты прав, на сто процентов прав… — Асик, то есть Асинкрит, я же просто… — Зови меня, как тебе удобно. — Сидорин поднял руку, показывая жестом, что просит Вадима не говорить. — Я попытаюсь все объяснить, не сбивай меня, пожалуйста. Только теперь до конца осознал, как прав был Тютчев: «мысль изреченная есть ложь»… — Слушай, старик, почему ты все усложняешь? — Усложняю? Знаешь, когда я стал потихоньку входить в реальность, когда новые привязанности появились, увлечения, мне, грешным делом, жизнь медом стала казаться. Куда не поеду — везде рады, привечают, по душам со мной беседуют. И уже мысль, точнее, мыслишка появилась: может, и не надо ничего вспоминать, что раньше было? — Почему? — удивился Глазунов. — А вдруг я эти три года наемным убийцей был? Людей убивал? — Не говори ерунду. Ни за что в это не поверю! — Правильно, ты мой друг. Но здесь как с верой в загробную жизнь: и те, кто верят в нее, и те, кто нет, одинаково правы — спор разрешить некому, оттуда еще никто не возвращался. Так что если кто-то скажет мне: ты два года назад душегубом был, — мне ему нечем будет возразить. Я просто не помню. И думаю: ведь это же шанс, Сидорин. Один из тысячи, нет, из миллиона — жизнь с чистого листа начать. А тут, будто в подтверждение моих желаний, из дома посылочка пришла. Старики перед Пасхой в доме убирались, кое-какие мои бумаги нашли. Решили прислать — вдруг, да поможет? И был в посылке вот этот листочек… — С тех пор с собой ношу. Возьми, почитай. — Что это? — Читай, можно вслух. Глазунов стал читать: «Кодекс АВС или искусство жить в Упертовске. Первое. Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь. Второе. Молчаливая сдержанность — первый признак мудрости. Действовать только скрытно неожиданно — в этом залог успеха…» — Асинкрит, что это? — Ты же прочитал: кодекс АВС. Неужели не расшифровал? Асинкрит Васильевич Сидорин. Остроумно получилось, ведь одновременно это… — Первые буквы латинского алфавита. — Верно. По алфавиту мы грамоте разумеем…Выходит это моя грамота; чей почерк — догадаться не трудно. — Твой. — Совершенно верно. Забавный кодекс. С одной стороны, вроде и дельно все, с другой, что-то есть в этом лисье, хитрое. Посмотри, к примеру, пункт номер одиннадцать. — Одиннадцать. Вот он: «Помни, грубость вредит всему, даже справедливому и разумному». — Чудесная мысль, согласен? — Очень даже согласен. Бывало и чувствую, что правда за мной, что дельную вещь говорю, а меня не слышат. Заведешься и… — Вадим, не отвлекайся, читай этот пункт дальше. — Читаю дальше: «Ведь суть дела — полдела, не менее важно, как это дело сделано. Антипод грубости — любезность. Она все скрашивает подзлащает «нет», подслащает истину, подрумянивает старость. Любезность и приветливость, подобно шулерам, играют наверняка». — И как тебе это? — Да… — Согласись, сильно сказано: «Любезность и приветливость, подобно шулерам играют наверняка». — Здорово! Сам сочинил? — Куда мне! Я коллекционировал чужую мудрость и, думаю, делал это не без удовольствия. Как говорится, из разных источников — по глотку. Дальше читать не стоит — все в том же стиле. — Асинкрит… — Вот, наконец-то, из твоих уст готов вырваться главный вопрос. Давай, не стесняйся. — Если так просишь… Когда мы жили вместе, учились, этот кодекс… Одним словом, ты жил по нему? — Думаю, что да. Был ли я сплошь — лицемерие и фарисейство, или как зебра — в полоску, не знаю. А ты что думаешь? — Ты всегда был книжным червем, Сидорин. Мы, бывало, анатомию зубрим, а ты Платона читаешь. Наверняка, написал этот кодекс в свои юные упертовские годы — и забыл. И сейчас — порви и забудь. — А если ты ошибаешься? — А как сейчас об этом узнаешь? Вот Галинка моя верит в загробную жизнь, я не верю. Кто из нас прав? — В этом кодексе самый страшный пункт — первый. Прочти его вслух, пожалуйста. — Как скажешь. «Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь». А по-моему, нормально. Разве это не из Библии. — Это из Толмуда, мой друг. Жил такой еврейский мудрец Гиллиль. Ему еще одну фразу приписывают: «Когда не я для себя, то кто для меня? А если уж я для себя — что же я? И если не теперь — когда же?» — Уж больно заумно. — Это из «Пиркэ Аббата» — «Поучение отцов». — Дался тебе этот Гиллиль. Насколько я помню, и Христос говорил подобное. Разве не так? — Не совсем. Переварить то, что Он проповедовал древние евреи так до конца и не смогли. Христос сначала подготавливал их: «Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними; ибо в этом закон и пророки». — То есть, Он выполняет то, о чем когда-то вещали мудрецы Израиля? — Да, они же ждали Мессию. И Христос вначале говорит языком их пророков, и Его понимают. Но затем разворачивается драма. Для того же Гиллиля его формула — волшебный ключ, к успеху, преуспеванию. Отмычка к любому замку. И что евреи ждали от Мессии? — Создать на земле царство Израиля. — А что говорил этот Галилеянин? О Царстве Божием, которое внутри нас есть. Разве такое можно переварить? Или, вот… — «А фарисеи, услышавши, что Он привел садуккеев в молчание, собрались вместе. И один из них, законник, искушая Его спросил, говоря: «Учитель! Какая наибольшая заповедь в законе?» Иисус сказал ему: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим». Сия есть первая и наибольшая заповедь; Вторая же подобная ей: «возлюби ближнего твоего, как самого себя». — Как сейчас принято говорить — почувствуйте разницу. С одной стороны ветхозаветное «не желай и не делай», а с другой, совершенно новое — «возлюби». — По-моему, ты придаешь всему этому слишком большое значение. — А мне кажется, что я постепенно подхожу к главной загадке своей жизни. — То есть? — Если моя догадка верна, то кодекс АВС — это моя отмычка ко всем замкам, это ветхозаветная мудрость позволявшая мне открывать чужие души. — Не хочешь же ты сказать… — Хочу, Вадим, хочу. Если я делал доброе дело, то только выгоды своей ради. Если утешал кого… — Слушай, прекрати на себя наговаривать! Тоже мне, Гильмель нашелся. — Гиллель. — Тем более. Я же не зря в психиатрию пошел, значит, склонность была, а может быть, и дар. Думаешь, не раскусил бы тебя, будь ты лицемером, или этим… фарисеем? — А нас, фарисеев, так просто не раскусишь, — улыбнувшись сказал Сидорин, но затем опять посерьезнел: — Спасибо, что не веришь, Вадим. Если мы видим в человеке только хорошее, значит, любим его. Но мне-то полагается быть беспристрастным. — В том-то и дело, что ты пристрастен. Нельзя заниматься самокопанием. Если веришь в Бога, считай, что Он продлил твою жизнь. А я вот думаю, что Сидорин просто везунчик. Вот и живи, наслаждайся бытием, дорожи каждым мгновением жизни, а не размышляй почему тебе так повезло. — А если мне повезло, как ты говоришь, именно для того, чтобы я понял… — Ну вот, мочи мочало, начинай сначала! — Хорошо, не буду. — А тут ты врешь, брат. Будешь копаться, обязательно будешь! Хочешь скажу, в чем твоя беда? — Скажешь, как психолог? — Как друг. Твоя беда — и до аварии, и после это работающие на полную катушку мозги, и отдыхающее сердце. А может тебя они, — Глазунов выразительно показал пальцем наверх, — памяти лишили для того, чтобы и сердце поработало? Помню, год назад мы с девчонками в лесу под Кувшиновым отдыхали. Набрели на родник. Странный такой родник — издалека белый весь, а подойдешь поближе — и глазам не поверишь: плавают в родничке листья, хочешь их взять, а не получается. — Живот мешает? — Это тебе живот мешает! Листья не на поверхности плавают, а посередине. — Быть такого не может. — Может! В роднике вода из двух слоев состоит, а между ними листья и плавают. Мы взяли воду, налили в банку. На какое-то время вода смешалась, а потом опять на два слоя разделилась, даже в банке. — Интересно, почему ты мне все это рассказываешь? — Мы с Галкой покумекали-покумекали, отчего так происходит, потом махнули на все объяснения рукой и стали просто любоваться родником. А вот тебе было бы не до его красот, наверняка бегал бы с банкой до потери пульса, пытаясь узнать, что, как и почему. — Неправда! Точнее, пытался бы, конечно, но и красоту родника заметил бы. — Брось, когда тебе ее замечать? Вот я и говорю: копайся, копайся на здоровье. Глядишь, по уши в землю зароешься. — Но ведь хочется дойти до сути. — А разве без работы сердца сие возможно? — Значит, говоришь это, как друг? — И как психиатр тоже. — Привет, Галка! Будь другом, позови мужа. — И только-то? Мы тут его чуть ли не с милицией ищем, с ног сбились, а он объявляется, как ни в чем не бывало. — А как же я должен объявиться? — растерялся Сидорин. — По-человечески. Извиниться, объяснить, где был, меня про жизнь-здоровье расспросить… — Понял. Прошу прощения за причиненные волнения. Был далеко, вот, приехал. Как жизнь-здоровье? — Зараза! — Слушай, Галка, я все объясню. Потом. Мне сейчас Вадим нужен, ну просто очень нужен. — Асинкрит, он сегодня дежурит в ночь. Может, передать что? — Передай ему спасибо. — Спасибо? — удивилась Глазунова. — А еще скажи, что я к белому роднику ездил. Все нормально. — С родником? — С сердцем. Работает! Так и скажи ему: работает. И чихать я хотел, почему листья по середине плавают. Главное, что плавают. — Слушай, Аська, ты в порядке? — Представляешь, Лисавета, — вещал Асинкрит, — он же мученик, этот еж. — Почему мученик? — А как же иначе скажешь? Добрейшее существо, а весь в колючках. Ему приходится всякий раз в колючий шар сворачиваться, а толку? — Толк есть, — горячо возразила Лисавета, — его волк «цап», а еж ему иглы в нос. И волк бегом… — Волк бегом? Даже лиса, почти тезка твоя, на что уж зверь хилый, от ежа одни иголки оставит. — Что ты хочешь этим сказать? — спросила Толстикова. — Что оружие ежа — иголки, вовсе не оружие. Заяц — другое дело. Знает косой… — Косой! — засмеялась Лиза-маленькая. Ей очень нравилось, как Асинкрит говорил о зверях. Будто все они ему — друзья или знакомые. — Да, косой. — И что же он знает, Асинкрит Васильевич? — иронию в голосе Толстиковой не услышал бы только глухой. — А все он знает, — невозмутимо ответил Сидорин, — что ни зубов острых, ни иголок у него нет. А раз так, выход один — поднял уши и сиди в кустах. Увидят — давай деру. Может, спасешься. Вернемся обратно к нашему ежу. Был хотя бы злой, кидайся на всех — зауважают. А то — в клубок. Вы, Елизавета Михайловна, видели на дороге раздавленных машинами зайцев? — Нет. — Я — только одного. Чокнутый, наверное, был заяц. — Косой и чокнутый — это круто, — не удержалась Лисавета. — Правильно формулируешь, — одобрил Сидорин. — А ежиков убиенных на дороге? Сколько угодно, не так ли? — Просто зайцы быстрее бегают. — А я о чем толкую? Ежик и бегает… сами знаете как, но — и это самое грустное, — бежать не пытается. Мчится на него машина — кругом темень, мрак и вдруг вспышка света, рев мотора. Беги, дружок, может пронесет. Так нет! Свернется в свой треклятый клубок — и все. Прощай белый свет… Но это еще не все, мои дорогие Елизаветы. Бедный ежик, пока по лесу шляется, всех паразитов — мыслимых и немыслимых к себе прилепит. Клещи… — Ребята, мы за столом сидим или где? — не выдержала Толстикова. — И вообще, Лиза, — в голосе Лизы-старшей послышался металл, — если все съела — иди поиграй в комнату. Мне с дядей Асинкритом надо поговорить. — А если не все? — Что — не все? — Не все съела? — Доешь в комнате. — Спасибо, я поняла, — вставая из-за стола, сказала Лисавета. — А вот я доел. — Асинкрит, мне действительно нужно поговорить с тобой. Если мы с тобой, конечно, друзья. — Как формулирует… — Асинкрит, я все знаю, — сказала Лиза, когда девочка ушла. — Неужели? — всплеснул руками Сидорин и открыл от удивления рот. — Я серьезно. Ведь это касается Лизы, и я должна… — Ну, договаривай. — Все знать. — Так ты же все знаешь? — Лиза Михайловна, а почему бы тебе ни сказать просто, по-человечески: мол, беспокоюсь о вас, Асинкрит Васильевич, поделитесь, что у вас на душе… — Я… я действительно беспокоюсь. За Лизу. И за тебя тоже. А еще в твоих глазах — тревога. Я ее вижу. — Тревога? Пожалуй, да. Но ее причина с нашим делом не связана. — Но ведь Глазуновым звонили! — Мне тоже. И что из этого? Кого не бояться, того не запугивают. Уже хорошо. — Пока не вижу ничего хорошего. — Доля правды в твоих словах есть, но почему ничего? Стоило мне и Вадиму поговорить соответственно с Романовским и Тимофеевым — сразу же нам стали звонить доброжелатели. Значит, мы на верном пути. — Расскажи, пожалуйста, о своем разговоре с Романовским. — Да особо нечего рассказывать. Сначала делал удивленные глаза, а затем вдруг завелся. Ни с того ни с сего процитировал мне Окуджаву: «К черту сказки о богах», заявил, что лучшую часть жизни уже прожил и оставшуюся желает пожить по-человечески. — Все понятно. Жаль. — И мне тоже. Кстати, как у него с твоей тетушкой? — Она сейчас в Питере. Кажется, Романовский ей звонит. Думаешь, Сергей Кириллович… — Похоже. Еще сказал, что хочет быть счастливым. На том мы почти и попрощались. — Почти? — Я дал ему рецепт счастья на каждый день. — Интересно. — Да ничего особенного. Выпиваешь минимум шесть бутылок пива и идешь гулять по центру города. Идеально — если ты не знаешь где находиться туалет или его там нет. — Сидорин, опять шутишь? — Вовсе нет. Гуляешь час, другой. Потом едешь домой в общественном транспорте или ищешь укромное местечко. Мне можно не продолжать? — Хочешь сказать… — Именно. После этого наступает такое облегчение, а вместе с ним счастье… — И ты это сказал Романовскому? — Но ведь жаждет же человек счастья! А потом… зря, конечно, я это сказал… — Будь другом, продолжай. — О Лизе я сказал. О том, что такое счастье — мы понимаем по-разному. Вот, все. — Нет, не все. — Хорошо, не все. Еще сказал, что в этом мире существуют законы, которые не писаны на бумаге. Ждешь огромного счастья, не знамо что подразумевая под этим, а тебя — «бац!»… Вот, теперь точно все. — Асинкрит… — Не хочется вспоминать, жестоко я с ним… — «Бац» — что означает в версии Сидорина? — Ты все о частностях. Главное в моей мысли было другое: что мы в этот мир отдаем, то и получаем взамен. — Асинкрит, я не сомневаюсь в том, что ты замечательный философ… — Это не философия, это жизнь. — Пусть так. Ты сказал: «бац» — и ушел? — Конечно. — Посмотри мне в глаза. Ведь врешь. — Разве? Бац, сказал я и… Каюсь, глупость в самом конце сморозил. Далось мне это пиво. — Причем здесь пиво? — При том самом. Выпьешь, говорю, свои шесть бутылок, добежишь до родного туалета — и ничего не получится. — Почему? — простодушно спросила Толстикова. — А это надо у почек спросить, почему. Слушай, а что, я должен был его благодарить за столь доверительную беседу? Почему ты молчишь? — Просто слушаю тебя. Значит, считаешь, что в этот момент благодаря тебе в мире стало больше доброты? А может, ты себя Господом Богом возомнил? Определяешь, кого что ждет. — Как же вы достали меня, Лиза Михайловна! — Не нравится, злиться начал? — Я не понимаю, мне что — пожалеть Романовского? — А если действительно — пожалеть. Для начала. Ведь есть же у него совесть? — А если нет ее? — Ты так быстро это понял? Разве Сергей Кириллович не может просто бояться? Могли его запугать? Совести нет… Когда у меня случилось… он звонил. Каждый день звонил, утешал. — Я весь в умилении: звонил! Сейчас после разговора с ним мне звонят каждый день. Рассказать, как утешают? — Асинкрит, милый, это было твое решение. Собственное. Ты так хорошо говорил про крест, который каждый должен нести. Мне Романовского жаль — он решил свой крест выбросить. — Или расколоть на дрова, — произнес в задумчивости Сидорин. — Не поняла. — Извини, вспомнилось. Знаешь, я тобой не согласен, но, чувствую… какую-то правду в твоих словах чувствую. — Вот и хорошо, — смягчилась Лиза. — А еще мне понравилось… — Ты про «милый»? Вырвалось. — Я так и понял, — вздохнул Сидорин. — Лучше объясни, что во всем этом хорошего. — Начинай загибать пальцы. Первый: мы на верном пути. Тимофеев — всего лишь ширма. — Но мы не знаем… — Подожди. Второй палец: все гораздо серьезнее. И мы об этом предупреждены, значит, постараемся не вляпаться в какую-нибудь глупость. Как сказал мудрец: безумства следует совершать осторожно. И третий палец: чтобы ты не говорила, моя теория о неписанных законах имеет право на рассмотрение. — Яснее, пожалуйста. — А все яснее ясного. Час назад позвонил Вадим. Во время прогулки по парку нечаянно упал в пруд Тимофеев. Спасти не удалось. — Асинкрит, ты же не считаешь… — Успокойся. Лиза Михайловна, успокойся. Конечно же, ему помогли упасть. Но кому теперь надо доказывать обратное? — Правосудию, это же зацепка! — Лиза, о чем ты говоришь? Какая зацепка? Вадим навел справки: кто-то сработал так, что не придерешься. Тимофеев был навеселе, пруд глубокий, парк большой. Никто ничего не слышал. Хочешь, чтобы нас подняли на смех? — Но если те, кто делал из Тимофеева ширму, все так тщательно разрабатывали, а теперь взяли и… — Да, концы в воду. Мавр сделал свое дело. Это раз. Заодно посмотрят на наше поведение. Два. — Сидорин замолчал. — Ты о чем задумался. — О ком. О Романовском. — Слушай, как же я сразу об этом не подумала… а если он все-таки не сообщил о вашем разговоре? — Увы, Елизавета Михайловна, сообщил. Иначе бы мне не позвонили. И Тимофеев, и Романовский передали информацию куда надо. Теперь бы узнать, где это находится — «куда надо». И с чем его едят… — Асинкрит, надо спасать Сергея Кирилловича. — Ты считаешь? А может, пусть сам разбирается… со своим счастьем? — Асинкрит, сейчас ты разочаровываешь меня. — Печально. Но что я могу сделать? Придти к нему и сказать: беги, как заяц, куда глаза глядят? Или, как ежик, сворачивайся в комок? — Лучше, как заяц. Если как еж — раздавят. И нас всех раздавят тоже. — Не раздавят, Лиза, — неожиданно очень твердо ответил Сидорин, — мы же не на иголки будем рассчитывать. — На зубы? — Опять холодно. — Сдаюсь. — Все будет хорошо, вот увидишь. Дело у нас правое и Бог не попустит нашей неудачи. — Бог не попустит? Удивлена. — Услышать это от меня? Тем не менее, услышала. — А как же пословица: «На Бога надейся, а сам не плошай». — Но разве мы собираемся плошать? Но твоя пословица все-таки советует на Бога надеяться, вот я и надеюсь. — Если так, то я рада. И что мы сейчас будем делать? — Отведем Лисаветочку к Асе с Олей — пусть поиграют, а мы постараемся втроем — ты, я и Вадим встретиться с Романовским. Глядишь, о чем-нибудь договоримся. — Хорошо. Но у меня одна просьба. — Хоть две. — Нет, одна. — В начале нашего разговора ты сказал, что тревога твоя — не связана с нашим делом. С чем же она связана? — Со мной, — очень просто ответил Сидорин, как будто отказался от предложенного стакана воды. — Ты хочешь, чтобы я еще раз просила тебя открыться передо мной? Или одного раза… — Да, достаточно. Обещаю все рассказать, как только выпадет свободная минута. Пока давай займемся Романовским. — Я слушаю. — Привет, Лиза, это Вадим. — Здравствуй, Петрович. — Прости, Асинкрит у тебя? — Да. — Позови его, пожалуйста. И чем быстрее, тем лучше. — Для кого? — Для всех нас? — Здравствуй, Петрович. Ты случайно в прошлой жизни не работал гонцом при дворе султана? Помню одного такого, ему после трех дней службы отрубили голову — парень одни плохие вести приносил. — Смейся, смейся, паяц. Мне сейчас Храбростин звонил… — А кто это? — Наш уролог. К нему в отделение знаешь кого положили? — Кажется, догадываюсь: твоего друга Романовского? — Молодец, в самую точку. Храбростин сказал, что ничего серьезного — обычный пиелонефрит. Подлечат и через две недельки выпустят. — Я рад за него. Ты почему столь эмоционален, мой друг? — Не догадываешься? — Нет. — Странно. Хорошо, слушай дальше. Сегодня он купил пива, говорят, шесть бутылок, поехал зачем-то в город… — Да что ты говоришь… Приехал из города… — И не смог сходить в туалет. Разумеется, перепугался. Я даже удивлен был сначала: говорю ему, выпей, фурамедон — и все будет нормально, а завтра — с визитом к Храбростину. — Можешь не продолжать, угадаю с одного раза: Романовский о фурамедоне не вспомнил, зато вспомнил обо мне. — Да, и теперь я догадываюсь, почему. Зовет он тебя. — Только ты не очень-то зазнавайся, — Толстикова была поражена, но пока они ехали в больницу, старалась опустить Сидорина на землю. — Пиелонефрит каждый может подхватить… — Идучи за счастьем. Разумеется каждый. — А почему ты такой счастливый? — Откровенно? — Желательно. Только про теорию не надо, пожалуйста. И, надеюсь, ты не радуешься несчастью человека. — Елизавета, ты впрямь ничего не понимаешь? Я радуюсь: Вадим сказал, что за две недели его подлечат. Значит, нет у меня греха на душе. Но зато он… он все понял. Не я ему сказал, но через меня сказали. — И Сидорин показал на небо. — Я ведь после того разговора, — продолжал Асинкрит, — страшно зол был на Романовского. А оказалось… все оказалось кстати. — Ребята, вот халаты. Надевайте — и за мной. Для Романовского нашли отдельную палату. Лизе показался знаковым ее номер — 6. Она заметила, что номер палаты сделал Сидорина еще счастливее. — Асинкрит, — шепнула Толстикова, — ты хоть смени выражение лица. — А на какое надо сменить? — На соответствующее. Это же больница. — Ладно, там посмотрим. Надо отдать должное Сидорину: к кровати Романовского он подходил с самым грустным видом. — Что с вами случилось, Сергей Кириллович? — участливо спросил Асинкрит, подходя к больному. — А то вы не знаете? — слабым голосом ответил тот. Асинкрит откашлялся, успев при этом прошептать Толстиковой: «Ну что, говорить правду легко и приятно?» Лиза в ответ чуть слышно: «Выкручивайся сам». — Так что же вы молчите, Асинкрит Васильевич? Сказать нечего? — Отчего же, Сергей Кириллович. Но, во-первых, я сказал все что хотел, тогда, при нашей встрече. Во-вторых, это вы меня позвали сюда, а в-третьих — взбодритесь. Жить будете… — Точно? — неожиданно перебил его Романовский. — Я вас давно раскусил. — Меня? — Вас. Опасный вы человек. Вадим, будь с ним поосторожней, прошу тебя. Вадим Петрович, до этого скромно стоявший чуть поодаль, удивленно поднял брови: — Почему? — У него после той аварии открылись паранормальные способности. Я читал об этом. Одним молния в и голову ударяет, а его головой об автобусное стекло трахнуло. — Фи, Сергей Кириллович, вступила в разговор Толстикова, — вы раньше так не выражались. — Посмотрел бы я, как вы выражались, окажись на моем месте. — Я не понимаю, Сергей Кириллович, какие ко мне могут быть претензии? Я всего лишь вестник. Вам мне в ноги кланяться надо. — За что? — За то, что отделались малой кровью. Точнее, кое-чем другим. — Ничего себе, малой! Вы представляете, что я в тот момент пережил? — Сережа, — Глазунов подсел на кровать и наклонился над больным, — теперь ты знаешь, как чувствуют себя пациенты Храбростина, страдающие пиелонефритом. Ведь не зря же говорят — страдающие. — А они шесть бутылок пива за раз выпивали? — вскинулся Романовский, — потом два часа по городу шлялись? Короче, Сидорин, вы — колдун. Я сейчас вам расскажу все, что знаю, но с одним условием. — Слушаю вас, — Асинкрит примостился поближе к Романовскому. Толстикова, не ожидая от мужчин джентльменства, сама взяла стул и, в свою очередь, пристроилась рядом. — Обложили, — неожиданно зло прошипел Сергей Кириллович. — Значит, так, мое условие: мне нужны гарантии… — Гарантии чего? — не понял Сидорин. — Что такого со мной больше не произойдет, что я буду жить долго и счастливо. — Вы это серьезно? — удивилась Лиза. — Абсолютно. И не смотрите на меня так — я не сумасшедший. — Но разве Сидорин… мне даже сказать язык не поворачивается… — Пусть повернется, — настаивал Романовский. — …представитель небес? — Не знаю, чей он представитель, но если так удачно накаркал, пусть скажет мне что-нибудь хорошее. — Сергей, у тебя, случаем, крыша не поехала? — разозлился Глазунов. — Что ты несешь? — А если будешь так со мной разговаривать — ничего я вам не скажу. Все, визит окончен. — И Романовский показал на дверь. — Елизавета Михайловна, может вы попробуете поговорить с больным? Как любите — жалостливо. По-человечески, одним словом. — Хорошо, попробую, Асинкрит Васильевич, — ответила Толстикова, и, уже обращаясь к Романовскому: — Дорогой, хороший Сергей Кириллович, как вы не понимаете… — Куда уж мне, — буркнул больной. — …как вы не понимаете, что ваше дело — дрянь? — Храбростин сказал, что через две недели я буду как огурец. — А Храбростин не сказал, что некоего Тимофеева вчера нашли в пруду? Без малейших признаков жизни, естественно. — Скажите, что вы пошутили, Елизавета Михайловна… Нет, этого не может быть. Он же обещал… Что же мне теперь делать? — Прежде всего, не трястись над собой, любимым, — неожиданно веско и спокойно произнес Сидорин, — а еще понять: все, кто ходит по земле — падают. Ведь люди же. Потом поднимаются, и идут дальше. А требовать гарантий, тем более от таких же падающих, как вы, глупо. Теперь рассказывайте, Сергей Кириллович. — Хорошо. Этот человек представился Георгием… Сделал мне предложение… Отказаться я не смог. — Он был так убедителен? — спросила Толстикова. — И это тоже. Говорил спокойно, очень веско. Эмоций — минимум, аргументов же… Одним словом, я соблазнился, тем более, что я ничем не рисковал. Георгий мне даже аванс выдал. — Как вы общались впоследствии? — Общались? После суда, когда моя экспертиза… сыграла свою роль, Георгий появился второй и последний раз. — С гонораром? — Да. На прощание записал телефон. Мол, если возникнут осложнения, могу, — нет, он сказал иначе — должен ему позвонить. Если хотите, я дам вам эту бумажку с номером, но телефон… — Связной? — Правильно. Мне ответили, что Георгий мне перезвонит сам. — Перезвонил? — На следующий день. Я сказал, что меня один человек расспрашивал о деле Ивановых. Георгий поблагодарил, просил не беспокоиться. Вот, пожалуй, все. Но совершенно случайно, — Романовский даже понизил голос, — сам того не желая, я узнал кое-что более существенное. Понятно, Георгий был посредником. И вот однажды, повторяю, совершенно случайно, включаю телевизор, местный канал. Показывали, как один кандидат в депутаты с народом общался. Все, как обычно, разве что манны небесной не обещал, а чуть сзади него, скромно так, стоял Георгий. И я понял, кому потребовалось Тимофеева в психушку упрятать. — Удивлены? А все очень просто. С Тимофеевым много пришлось пообщаться. Похоже, он понял, что я хочу помочь, даже доверие ко мне почувствовал. — Тимофеев был напуган? — Не то слово. В отличие от меня, Алексей выбора-то не имел. — То есть, что убивал не Тимофеев, вы знали? — Догадался сам — сомнительно, чтобы кто-то из любви к этому алкоголику мне посулил такие деньги. — Получается, что вы действительно обо всем знаете, — задумчиво произнес Асинкрит. — Но в суд не пойду. Надеюсь, господин Сидорин, это понятно? — Конечно. Да и что вы можете суду предъявить? — Рад, что наконец-то вижу перед собой разумного человека. — Сергей, не томи, рассказывай дальше, — взмолился Глазунов, — а то все время отвлекаешься. — Если совсем коротко: заказчик Исаев, причина смерти Ивановых — их собственный дом. Теперь все. Вадим Петрович даже присвистнул. Романовский был доволен произведенным эффектом. — Простите, я не местный, — начал Сидорин, — не могли бы вы… — Исаев наш депутат. Живет в Москве. Очень богатый человек, но его в наших краях любят и даже гордятся им — земляк, — пояснила Толстикова. — На выборах в Госдуму засыпал всех деньгами и подарками. — Про любовь не знаю, — возразил Глазунов, — скорее, ценят. Таких трудно любить: Исаев мне рыбу напоминает — холодный весь. Даже когда улыбается — глаза… Короче, нехорошие глаза, не хотят улыбаться. — Вадим, ты с ним встречались? — спросил Сидорин. — Ну не лично… Павел Валерьевич к нам в больницу приезжал, агитировал. — Нас тоже в управлении культуры собирали на встречу с ним, — вспомнила Лиза, — мне он тогда понравился — не без юмора человек. К тому же, я слышала, Исаев — коллекционер, в живописи разбирается. Много сделал, чтобы в нашем городе не всю старину извели… Ребята, мне кажется, здесь какая-то ошибка. Может, Георгий тот случайно в толпе оказался? — Постой, Алиса, — поднял руку Глазунов, — Георгий этот… светловолосый, залысины у него большие? — Пожалуй, да, залысины приличные, — согласился Романовский. — Ты его видел? — Когда Исаев огромную коробку лекарств нам дарил, ее этот человек подносил. Но на охранника явно не похож, скорее референт или помощник. А что ты, Сергей, про дом говорил? — Я же отвлекаюсь все время… — Да ладно тебе кисейную барышню из себя строить. Сказал «а», говори «б». — Как-то Тимофеев зашел к Ивановым. Руки у него золотые, если бы не пил… Виктор попросил что-то в сантехнике подкрутить. Звонок, к телефону подошел Иванов. Тимофеев мне рассказал, что никогда не видел, чтобы его сосед так кричал. Но Алексей тогда подумал, что это связано с бизнесом Виктора. — Вряд ли он со своим копеечным бизнесом мог встать на пути Исаева, если, как вы говорите, ваш депутат, чуть ли не олигарх, — перебил Асинкрит Романовского. — Все правильно, — согласился Сергей Кириллович, — бизнес здесь не причем. Продолжаю рассказ. Вышла Валерия и спросила мужа: «Опять он?» Виктор кивнул. «Ты не сказал им, что мы этот дом пять лет строили и никому продавать его не собираемся? — Кюртень? — переспросил Сидорин, — место действительно сказочное: лес, озеро, церквушка. Местные те края Швейцарией зовут. — Точно. Домик плохонький был, Виктор принялся строить на этом месте новый. Долго строил, но на славу. И вот однажды какой-то крутой увидел дом и сказал: «Хочу». Кто сказал и кому — это вы знаете… — Сергей Кириллович, постойте, — опять перебил рассказчика Сидорин, — предположим, все так. Но что давало убийство семьи Исаеву? Как мог ему достаться дом? — Уже достался. — Но ведь наследница — Лиза. — Вы про девочку? Плохо вы знаете Павла Валерьевича Исаева. Думаете, он сразу приказал убить Ивановых? После того звонка почти полтора года прошло. За это время дела у Виктора пошли очень плохо. Почему — догадайтесь с трех раз. Залез в долги, но дом в деревне не продавал. Мечтали, по словам Тимофеева, всей семьей жить в Кюртене. К тому же, судя по всему, Иванов пошел на принцип. И когда девочка чудом осталась жива, она осталась наследницей не только симпатичного домика, хотя это не дворец — точно, но и огромных долгов. Дом пошел в их уплату некой фирме, но все равно долг оставался. И тут появился добрый дядя Павел Валерьевич. За все заплатил, помог устроить девочку в лучший детский дом области. — Все ясно, — грустно сказал Глазунов. — Вероятнее всего, та фирма принадлежала Исаеву. — Теперь вам все известно, не понадобилось никаких расследований. Хотя, удивительно, как вы с дочерью Ивановых повстречались и почему заподозрили что-то неладное во всей этой истории. Но сейчас меня больше интересует другое: что мне делать? Только не говорите мне теперь: «не надо было звонить Георгию». — Мне кажется, пока ты здесь, — ничего с тобой не случится, а потом… — Ты не прав, Вадим, — перебил друга Асинкрит, — бабушка-вахтер внизу и дежурная медсестра — разве это защита? — Может, попросить поставить охрану? — А как ты объяснишь главврачу ее необходимость? И где он возьмет охрану? К тому же, что она может сделать, если Сергею Кирилловичу передадут сок, сказав, что это от тебя или меня, наш друг его выпьет — и все, нет больше известного российского психолога. — Вы об этом так спокойно говорите, — возмутился Романовский, — словно меня здесь нет, словно я — пустое место. — Не обижайтесь, Сергей Кириллович, просто мы думаем, что нам делать. — Мы очень благодарны вам, — вступила в разговор Толстикова, — а я рада, что не ошиблась в вас, — и Лиза, наклонившись, поцеловала Романовского в щеку. — Спасибо. Вы поможете мне? — Обязательно, Сергей Кириллович. Правда, Асинкрит? — Елизавета Михайловна, — отозвался Сидорин, — ваше доверие меня окрыляет… Значит, сделаем так. Завтра утром за вами, Сергей Кириллович, придет машина. За рулем будет мой друг, очень хороший человек, который доведет до конца ваше лечение. Когда оно подойдет к концу, Елизавета Михайловна сделает так, чтобы одна особа уже ждала вас. — Вы имеете в виду Светлану Викторовну? — спросил романовский. — Да, — и мне кажется, тетушка Лизы вам будет очень рада. Мой совет: не прописывайтесь у нее пока — и живите спокойно и счастливо. — А Исаев и этот… Георгий? — Они не всемогущи, поверьте. Да и бояться вам надо прежде всего самого себя. Только мы — главные врачи самим себе… Как сказал — даже не ожидал. Что еще? — А моя работа? — А чем вас работа в Москве не устраивает? — Вы думаете, это возможно? — Думаю, да. Но можете и просто отдохнуть. Средств хватит. — У кого? У Светланы Викторовны или у меня? — У обоих, — ответил Сидорин под общий смех. — Елизавета Михайловна, — судя по всему Романовского перспектива жизни в Москве вдохновила, — а ваша тетушка… она не будет… против? — Думаю, не будет, Сергей Кириллович. Только у меня просьба одна к вам будет. — Слушаю, Елизавета Михайловна. — Если однажды надумаете уйти от Светланы Викторовны… — Я не такой, вот увидите. — Надеюсь, но все-таки, постарайтесь уйти налегке, без сувениров на память. Договорились? — Ты сейчас уходишь? — спросила Асинкрита маленькая Лиза. — Да, мне пора, Лисавета. — А мы сегодня даже не поговорили, — девочка грустно посмотрела на часы. — Какие наши годы! — Асинкрит, Лизе пора ложиться спать. Лиза, отправляйся чистить зубы. И не смотри на меня так. Тебе завтра рано вставать, а мне с дядей Асинкритом еще поговорить надо. — А пусть он останется, тогда и вы поговорите, и меня оба в детдом отведете. — Не умничай! Ты же знаешь, что дядя Асинкрит не может у меня остаться. — Но почему? И он хочет остаться, и ты этого хочешь — и нельзя… — Лисавета, ты сегодня в ударе. Больше так не рискуй. — Почему? — За правду люди всегда страдали. Судя по глазам тети Елизаветы можешь пострадать и ты. — Он еще смеется! Лиза, ты думаешь, что говоришь? — Толстикова за неискренним гневом пыталась скрыть смущение. — Думаю. Я правду сказала. — Не всякую правду надо вслух говорить. Поняла? — Не очень. — Так, девушки, не ссорьтесь, — примирительно поднял руку Асинкрит, — поступим следующим образом: маленькая Лиза, тебе я почитаю перед сном, Лиза-большая, после этого я к вашим услугам. — Ты останешься? — радостно всплеснула руками девочка. — Лизка, ты просто прелесть! Как сказала бы Асинкрития Глазунова, я от тебя тащусь. Если хочешь, чтобы я почитал, через пять минут быть в постели. — Слушаюсь, сэр, — и девочка помчалась в ванную. — Так не хочется завтра от тети Лизы уходить… — Понимаю, маленькая. К сожалению, мы не всегда делаем то, что нам хочется. — Например? — Тебе сразу пример подавай. Вот, например, я хотел бы с тобой сегодня на пароходике покататься, а я… — Знаю, вы к одному дяде в больницу ходили. — Откуда знаешь? — Ася сказала. — Что за семья! Одна большая находка для шпиона. — Дядя Асинкрит, не узнавайте больше о моем папе. Хорошо? — Почему? — Сидорин удивленно посмотрел на Лизу. — Тогда они и вас убьют, тетю Лизу и тебя. И у меня никого больше не будет. — Кто — они? — Плохие люди. Если бы меня мамочка не спрятала, они и меня убили бы. Я же знаю, что… — Никому не скажешь? — Обещаю. — Их не дядя Леша убил. Папу и маму. — Вот как? — Когда я в коробке сидела, то слышала, как дядя Леша кричал: «Господи, что же это», а другой дядя, я его не видела, только голос слышала, очень ругался. У нас мальчишки такие слова тоже говорят, но не зло, а дядя зло говорил. Это он папу и маму убил. С таким, как он, нельзя связываться. — Почему? — Мама папе говорила: «Зачем ты с ними связываешься? Пусть они подавятся». — Подавятся? — Да, нашим домом. Так мама говорила. Не связывайся с ними, пожалуйста. — Все будет хорошо. Спи! — и Асинкрит бережно поцеловал ребенка. Не надо перед сном о плохом думать. — Так не честно! А почитать? — Только совсем немного, — взгляд Сидорина упал на тоненькую синюю книжку. — Так, Татьяна Большакова, стихи. — Тетя Лиза в Торжок ездила, в командировку, там ей книгу и подарили. — Подарили, говоришь? Точно, здесь надпись имеется: «Елизавете Михайловне Толстиковой, коллеге и просто хорошему человеку на память от автора». Не знал, что наша Лиза Михайловна стихи пишет. — Эх, ты! Та тетя, из Торжка, тоже в музее работает. — Понял. Ну, что, откроем для себя новый мир? — Как это? — Эх, ты! Человек книгу написал, часть своей души в ней оставил. Мы прочитаем — и заглянем ему в сердце. — Давай, заглянем. — Причем, сделаем это так: открывай книгу, наугад. — Открыла. — Что здесь у нас? «Старая сказка». — Здорово! — Ты тише смейся, а то нас с тобой разгонят. С выражением читать? — Обязательно. — Тогда подожди немного, я сейчас в образ войду… Поехали? — Поехали! — Спать пора, — Ты мне, нянюшка, сказку — То ль шумят за стеною серые дожди, — Зря кузнец золотое колечко кует. — Ни священник, ни знахарь — Буду жив, обещал мне отец, — А икона? — Сама приплыла на заре — А княгиня? — Княгиня, дружок, умерла. — Н-да… Грустная сказка, — Сидорин закрыл книгу. — А как тебе мир этого человека? — спросила Лиза. — Чей мир? Ах, да! Чудесный мир. — Мне он тоже понравился. А кто такие шиши? — Сидорин, имей совесть, ребенку надо спать. — Все понял. Спи, княгинюшка, — и Асинкрит еще раз поцеловал ребенка. — Спокойной ночи, дядя Асинкрит. Через неделю увидимся? — Увидитесь завтра утром. Что вы на меня уставились? Догадываюсь, что обо мне скажут соседи, но не идти же тебе на ночь через весь город? Ляжешь в большой комнате на диване. — Ура! — шепотом произнесла маленькая Лиза и нырнула под одеяло. — В голове не укладывается: нормальный человек, очень хороший семьянин, ценитель прекрасного — и вот так взять и за какой-то дом лишить жизни людей. Вот ты, Асинкрит, говорил, что волки убивают чужаков, зашедших на их территорию, но это происходит, как я понимаю потому, что речь идет о существовании рода — пищи всем может не хватить. Но ведь Исаев — человек… — Ты права: в голове и впрямь не укладывается. Человек ли Исаев? Увы, да. Знаешь, я с удовольствием поддержал бы твою аналогию человек — волк, но… Спасибо, между прочим за то, что понимаешь волков. Для зверей не существует таких отвлеченных категорий, как добро и зло… — Отвлеченных? — Для зверей — да. Потому что не существует. Представь себе: ночь, лес. Сидит под кустом зайка. Вдруг сверху на него что-то падает — это филин. Заяц кричит, он вообще кричит как ребенок. Услышишь — сердце разрывается, но филина не разжалобить. Убив зайца, он продлил себе жизнь. Зато потом, когда он нечаянно повредил крыло, не сможет взлететь, его жизнь оборвет встреча с лисой. Филин будет сопротивляться, ухать — уже забавно, словно леший, но лиса не скажет ему: ладно, старик, я сегодня сытая и добрая. — И вот уже лиса встречается с волком… — И все повторится сначала. Скажу больше, если человек вмешивается, этот жестокий, но справедливый миропорядок рушится. Например, нашли люди в лесу медвежонка, взяли к себе домой. Он такой забавный, веселый. Одним словом, малыш быстро становится ручным. — Становится всеобщим любимцем… — Да, большая живая игрушка. Но идет время, и забавный карапуз превращается в огромного зверя, который своей лапой играючи может убить человека. Что происходит дальше? — Зоопарк. — В лучшем случае. — А я думала — в худшем. Разве отпустить медведя на волю будет не лучше? — Хорошо, отпустили. Вывезли в самую глухомань, оставили на прощание бочку меда. Он съест, и пойдет к людям. Огромный, но ручной. Или наоборот: ручной, но огромный. Заходит в деревню… Дальше продолжать не стоит. Вот почему я искренне восхищаюсь тем, что делает Валентин Сергеевич Пажетнов. Ты что-нибудь слышала о нем? — Нет. Расскажи, пожалуйста. — Есть такой чудесный городок — Торопец. Кругом него — леса и озера. Около одного из озер, на поляне посреди леса есть биостанция, на которой и работает Валентин Сергеевич, лучший специалист по бурому медведю в мире. — Ой, Сидорин, почему ты так категоричен? — В мире, — упрямо повторил Асинкрит. — Не спорь. Поверь мне, я охотоведов и ученых-зоологов на своем веку много повидал. Пажетнов — лучший. Но это не главное. Ему удалось другое, чему я безумно завидую: жена, дочь, сын, зять — его единомышленники. — А что они делают? — Помнишь, о чем мы говорили? Находят люди медвежонка, пусть даже ему от роду всего один день. Пажетновы его выходят, вырастят, но при этом медведь останется диким. Представляешь? Валентин Сергеевич разработал специальную методику. Пажетнов говорил мне, я сейчас точно не вспомню, сколько мишек они уже выпустили на волю, но за сто — это точно… — Только не смейся, ладно? — Не буду. — Прости, что перебила, но вдруг захотелось поехать на то озеро, к тем людям. — Давай поедем. — Когда? — Да хоть завтра. Нас очень тепло встретят, вот увидишь. — А ты был там? — И поэтому так категоричен. А еще Валентин Сергеевич хочет создать музей мишки. Это же символ России! Но пока, увы, у него не получается. — Почему? — Это долгий разговор. Поедем, он сам тебе все расскажет. А еще послушаешь, как поют соловьи над озером, в котором отражаются звезды… — На дворе осень, Сидорин! Какие соловьи? — засмеялась Лиза. — Жаль. Но звезды все равно будут отражаться. И еще — падать. А мы с тобой будем загадывать желание. — Я пробовала: не успеваешь. — Ты не правильно загадывала. Надо было сначала загадать, а потом, когда звезда начнет падать, просто сказать: исполняйся! — Слушай, Сидорин, а ведь я возьму — и поеду. Завтра. — Замечательно! — Слушай, а может, лучше в следующие выходные? — Так я и знал… — Нет, я не передумала. Просто возьмем с собой Лизу. Ей там мишек покажут… — Мишек не покажут: они же людей видеть не должны. — Совсем забыла! Но ведь ей там будет интересно? — Не сомневайся. Поедем в следующие выходные. — Знаешь, — неожиданно засмущалась Толстикова, — я почему-то с детства мечтала жить в собственном доме в лесу, у озера или реки. — Чудесная мечта, только отчего ты говоришь — «почему-то»? — Не знаю. Мое детство прошло в двухкомнатной «хрущевке», затем общежитие — пять лет четверо в одной комнате. Когда с Мишей поженились — тоже по разным углам мыкались, пока на ноги не встали. — Понимаю… — Думали, еще лет пять — и будет у нас все. Только никто нам этих пяти лет не дал… — Недавно в молитвенном правиле нашел удивительные слова: «Владыко Человеколюбче, неужели мне одр сей гроб будет или еще окоянную мою душу просветиши днем?» — Ты молишься? — удивилась Лиза. — Да… нет. Так, просматриваю перед сном, — пришла пора смутиться Асинкриту. И они продолжали говорить. И опять доливался чайник. И тихо стучали ходики. — Вот такие мои дела, — вздохнул Сидорин. — И думал я, что никогда этот кошмар не кончится. — Может, нужно в церкви отчитку сделать? Есть священники, отец Герман, например, он… — Лиза, — мягко перебил Толстикову Асинкрит, — чтобы сделать в церкви отчитку, надо сначала придти в церковь. — А мне показалось… — Нет, не показалось, но я сделал всего пару шагов и, похоже, остановился. Ладно, о чем я говорил? Склеротик старый, забыл. — О том, что кошмар этот никогда не кончится… — Точно. Но он закончился. Совершенно неожиданно. Я даже число запомнил — в ночь с 22 на 23 мая, после того как в одном месте я случайно набрел на часовенку Николая Угодника. — Случайно набрел в часовенку Николая Угодника в его день7 Ты веришь в такую случайность? — Разумеется, нет. — И кошмары прекратились? — Те, звериные — да. — Начались другие, человеческие? — Нет, не то. Сейчас, постараюсь объяснить. Я стал видеть сны… Опять не то. — Асинкрит, все видят сны. — Конечно. Но большая их часть легко забываются, стоит нам только открыть глаза. Другие остаются — как у тебя — обрывками фраз, смутными образами. И все это — едва уловимое, зыбкое, словно утренний туман. У меня же все другое. Все плотное, осязаемое, даже какое-то материальное. Очень долгие сны. Я могу проснуться ночью, думая, что сейчас уже утро. Ан нет, только половина второго ночи. Засыпаю вновь… — И сон продолжается? — На том самом месте, где он был прерван. — Послушай, Асинкрит, а вдруг ты видишь то, что было с тобой в те три года, до аварии. — Исключено. Давай я тебе для примера расскажу сон, что видел несколько дней назад, а досматривал две последующие ночи. — Так тоже бывает? — Я вижу семью. Большую, крестьянскую. Судя по одежде, виду дома — на дворе рубеж двадцатых тридцатых годов двадцатого века… — Ты пришел к ним в гости? — В том-то и дело, что я не пойму, кто я им и что у них делаю. Самое удачное и близкое по смыслу — невидимка. Я будто человек-невидимка. Все вижу, все слышу, а на меня никто не обращает внимания. И даже больше. Едут эти люди в телеге, куда-то переселяются. Молча едут, а я знаю, о чем думает каждый из них. — Их раскулачили? — Лиза было явно заинтересована. — Похоже на то. Они где-то нашли себе кров, но дело не в этом. Таких историй, таких судеб множество. Кто эти люди? Почему я сопровождаю их не только, когда они переселяются, но и словно живу с ними? Вот сын их вырос. Хороший парень, за девушкой ухаживает. — И ты уже проживаешь жизнь с ним? — Очень хорошо сказала, Лиза. Проживаю жизнь с ним. Доходит до смешного: парень с девушкой лежат на постели… Не улыбайся, пожалуйста, культурно лежат, одетые… Прибегает мать девушки и говорит, даже кричит: «Если Катьку мою испортишь, век тебе этого не прощу». Парень оправдывается, не испорчу, мол, люблю я Катьку. — А ты в это время… — То ли парнем стал, то ли где-то близко совсем… и вот они женятся, у них рождается сын. Жить молодые уезжают в город, в котором я однажды кажется, был — это совсем рядом с моей родиной. Обычный шахтерский городок, когда шахты начали вырабатываться, туда химия пришла. — А название города… — Без понятия… Но я продолжу. Когда их в бараке поселили, однажды отмечали они с друзьями какой-то праздник, вышли на улицу сфотографироваться. Щелк! — а в моем мозгу словно отпечаток — старая баня, сараи, голубятня и этот барак. Такая четкая картинка — удивительно… Вот так они и жили. Работали много и честно. Парень тайком от всех стихи писал. Ребенок рос. Они, не поверишь, в конце «третьей серии» мне близкими стали, а когда мальчик умер… — Умер? — Да. Я видел только, как он лежит на постели. Вокруг пузырьки с какими-то лекарствами, мальчик светлый такой, тихий. И вдруг комната наполнилась ярким светом, таким ярким, что смотреть было больно. И я смотрю на этот свет и понимаю, что родители его не видят. Они плачут, мальчик к ним протягивает руки, а его забирают. Туда, откуда свет. А мне и плакать хочется, потому что жаль родителей, и радостно стало оттого, что мальчика забирают в свет… — Ну почему я так косноязычен!? — Не наговаривай на себя, пожалуйста. Ты так все рассказал, что я будто в этой комнате сама побывала. — Правда? — Зачем мне врать? А что было дальше? — Пить тот парень начал. Впрочем, он уже был не парень, а взрослый мужчина. По-прежнему работал на шахте. — А стихи? — Записывал кое-что в свою заветную тетрадку, пока однажды не потерял ее. — Стихи какие-то в памяти остались? — Стихи? Ты знаешь, только четыре строчки: — И все? — И все. — Странные стихи. — Ты думаешь? Я однажды видел поле, в котором цвел донник. Желтый и белый. Донника на самом деле было море. Ветер колыхал цветки и стебли и, казалось, воны накатываются на берег… — И чем все закончилось? — Кажется, он умер. — Ты так об этом спокойно сказал. — Лиза, я же тебе о сне рассказываю. Да и не спокойствие это, а грусть. Жил человек, любил, мечтал, страдал… — Бедный ты, Сидорин, — неожиданно сказала Лиза. — Считаешь? — Конечно. Ты с ними прожил жизнь. Их жизнь. Но скажи, на следующий день тебе снятся уже другие люди? — Другие. И история другая, но с похожими сценариями. Начало жизни — надежда, радость, если даже за столом хлеб из лебеды. Затем будни, как правило, серые. И в конце — мрак, темнота. Конец. — Но ведь ты видел свет, когда умирал мальчик? — Видел, но не уверен, что его видели те люди. — Асинкрит! — Аюшки? — откликнулся Сидорин. — Лиза, ты хотела что-то сказать? — Мне кажется… Это всего лишь догадка… — Слушаю. — А все эти сны… не связаны они с теми старыми фотографиями, что ты собираешь? Мне Галина рассказала… — Понимаю. Ты умница, Елизавета Михайловна. — Смеешься? — Отнюдь. — Моя история не закончена. Каждый вечер я просматриваю эти снимки. А вчера наткнулся… Впрочем, посмотри сама. И Асинкрит протянул Лизе черно-белую фотографию. На ней были изображены двое молодых людей — мужчина и женщина, ребенок и еще одна женщина — пожилая. Люди сидели, серьезно смотря в объектив. Подпись на обороте: 15 октября 1958 г. — Это они, — сказал тихо Сидорин. — Что? — Это они, Лиза. Те люди. Забавно, знаю все об их жизни, но не знаю ни имен, ни фамилии. Кроме Катерины, конечно. — Катерина — жена поэта? — Правильно. — На руках у нее… тот самый мальчик? — Да, ему здесь годика три. — А когда он умрет? — Через два года. — Ох, Господи! А это… тот самый поэт? — Спасибо тебе. Говорю от имени этого парня. — За что? — Четыре строчки и сохранилось, а ты сказала — поэт. — Но ведь поэт — это не количество изданных книг, а особый взгляд на мир и особое состояние души. — Согласен. — Эх, жаль, — вдруг сокрушенно вздохнула Лиза. — Что именно? — Красивая получилась история. Но уж слишком необычная. А если все эти люди живы по сей день? Если живут они припеваючи где-нибудь в Сибири? Кстати, а как к тебе попал этот снимок? — Один человек подарил. В каком-то сарае нашел альбом, но как нашел, так и потерял. Остался только один снимок… Понимаешь, Лиза, я ведь и не спорю с тобой. Просто рассказал, что было. Можно, конечно, идти к психиатру… — Не надо к психиатру, Асинкрит. Я знаю, что ты должен делать. — Интересно. — Миша, муж мой, похоронен на кладбище, в Дальней слободке. — Это, кажется, самая окраина города? — Скорее деревня. При кладбище есть церквушка. Много лет в ней был настоятелем отец Николай. Сейчас ему за восемьдесят, он уже не служит, но живет в домике при церкви. — На кладбище? — Что в этом такого? Он удивительный человек. — Я тебя понял, но спасибо, не надо. — Что — не надо? — Не пойду я к нему. Видел я одного старца. Только, бедный, вышел, к нему человек тридцать, в основном женщины, как бросятся. Жуткая картина. Он от них отмахивается, а люди эти… Впрочем, не буду их осуждать, но сам в такой толпе стоять не буду. — Толпы не будет. Отец Николай не считает себя старцем. И его не считают. Живет тихо и скромно. Сходи, ничего не потеряешь. — А как ты с ним познакомилась? — Сидела, как обычно, на Мишиной могилке. Подошел отец Николай, что-то сказал — самые обычные слова, а на душе легче стало. Мудрый он, вот увидишь. — А когда к нему можно будет поехать? — Да хоть завтра. В смысле — сегодня. Между прочим, сейчас половина пятого. — Кажется, мы заговорились. Спокойной ночи? Они засмеялись. И вскоре на кухне воцарился мрак. Только по-прежнему продолжали тикать неутомимые ходики, да гордо топорщил свой горячий носик чайник. — Заходи, добрая душа, — оторвавшись на секунду от экрана, поприветствовал Толстикову священник. — Вижу, по делу пришла. Будь добра, подожди немного — гонки скоро закончатся — А я и не знала, отец Николай, что вы их любите. — Я тоже де сегодняшнего дня об этом не знал. Вчера один хороший человек принес телевизор. Не взять неудобно — от сердца подарок. А вот включил, и сразу вспомнил, как после войны ко мне трофейный «Хорхь» попал, мотоцикл такой. Вот славная была машина. Зверь! По бездорожью я хорошо погонял в те годы. — Зачем, батюшка? Любили быструю езду? — Да какой же русский ее не любит? — в свою очередь удивился старик. — Но здесь другое. Я — один священник на огромную округу. Глухомань — представить трудно. Вот и приходилось носиться: кого соборовать, кому лекарства завести. Даже на столбы лазить приходилось — провода восстанавливать. Что смотришь так удивленно? Мужиков мало с войны пришло, в деревнях одни бабы да старики остались… Что-то меня на воспоминания потянуло. Ты вот что, добрая душа, покуда я смотрю на Шумахера, ты рассказывай, рассказывай. А молодой человек пусть пока подождет. Лиза все рассказала — о злоключениях Сидорина, их знакомстве, старых фотографиях и снах. Старый священник смотрел молча на экран и слушал, не перебивая. Рассказ Лизы подошел к концу. Она молчала, молчал и отец Николай, только гоночные машины продолжали с ревом мчаться по кругу. Толстикова вдруг забеспокоилась, а что если Асинкрит возьмет, да и уйдет? Скорей бы кончались эти гонки. Сидорин ожидал увидеть дряхлого дедушку, но через час на крылечке домика в сопровождении Лизы появился прямой, как свеча, человек. Абсолютно молодые глаза. Только длинная седая борода указывала, что ее владелец совсем не молод. — Прости, добрая душа, — обратился отец Николай к Асинкриту, — заждался? Ну, здравствуй. — Здравствуйте, — поклонился Сидорин. — Все нормально. — Правду говоришь? Асинкрит, солгав, кивнул в ответ: раздраженный, он еле сдерживал себя. Затем показал на землю около домика: — Лягушка у вас забавная живет, вот мы с ней и пообщались. Похоже, зеленая тут хозяйкой себя чувствует… — Правильно, что не обидел ее, добрая душа. Она со мной дружит. — О чем вы говорите? — удивленно спросила Толстикова. — У меня есть лягушка, — пояснил отец Николай. — Вон она, у корней помидора. Я лью немного водички у корня, и лягушка живет без нужды. А мне от нее польза. — Понимаю, комаров ест, — простодушно отозвалась Лиза. — Верно говорят старцы: женщины любят сердцем, а мужчины умом. А ты что скажешь, добрая душа? — спросил он Сидорина. — Какая от моей подружки польза? — Честно говоря, не знаю. — А ты отбрось логику, отбрось. Вот Елизавета сразу сказала. — Так ведь она вроде ошиблась. — Почему? Комариков у меня и впрямь нет. А еще? — Значит, отбросить логику? — Отбрось, добрая душа. — Я читал, что преподобный Сергий Радонежский медведя приручил, а вот вы — лягушку… — Асинкрит! — Лиза укоризненно оборвала Сидорина. — Молодец, добрая душа, молодец! А ты на него не смотри так, Елизавета. Он все правильно понял. Я сяду на чурбачок вечерком, — кузнечик стрекочет. Думаешь, просто так стрекочет? Нет, с Богом говорит. Выйдет мой котенок на крылечко, а мех у него — ни у одной царицы такого не было. Лягушка из своего укрытия выползает. И ей тоже хорошо, и ее Господь не обидел. Но лучше всего мне. И я говорю себе: «Он мог бы сделать меня животным, а сделал человеком. Вы только послушайте: «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию нашему». По образу и подобию! Вот, к примеру, сотворил бы Он меня лошадью и отдал в равнодушные руки, которые нагружали бы мне спину и били бы меня. А потом, надорвавшись, я бы сдох. Меня бросят в скотомогильник, и собаки растерзают мое брюхо. Еще Бог мог бы сделать меня змеей, скорпионом, крысой, вызывающей у всех отвращение. Или волком, вынужденного, чтобы выжить, весь свой век охотиться на все живое. Но Его Любовь создала меня человеком. Бог принес себя в жертву за меня. Только одной каплей Божественной крови были смыты все грехи мира… Поразмыслишь об этом — и поневоле смиряешься… — Батюшка, — обратилась к священнику Лиза, — а я вот хотела бы стать смиренной, но у меня ничего не получается. — Это хорошо, — ответил отец Николай. — Хорошо — что не получается? — Хорошо, что так говоришь. Если бы ты сказала или подумала — вот, мол, я теперь смиренная — тогда дрянь дело. Понимаешь? — Не совсем. Что вы мне все-таки посоветуете? — не сдавалась Толстикова. — Молись, добрая душа. Молитва — это доверие Богу. Когда ты абсолютно вверишься Богу, то тебе уже нет нужды просить о чем-то или беспокоиться, потому что Господь уже все понял. Только ожидает с терпением, когда плод созреет и упадет. — Я молюсь, батюшка, но, наверное, у меня плохо получается. Сидорин с удивлением смотрел на Лизу. Мужской ли шовинизм был тому причиной, но Асинкрит не ожидал от нее таких вопросов, показывающих, что духовные искания мучают Лизу. — Ко мне как-то пришел один человек. Добрая душа, но уж больно какой-то расчетливый. Вы, говорит, дайте мне гарантию, что я правильно молюсь. Я ему сказал — и то же самое повторю тебе: единственная гарантия — покаяние. Проси его непрерывно у Бога, и ничего другого, кроме него. Не надо искать не света, ни чудес, ни пророчеств, ни дарований, ничего, кроме покаяния. — В этот момент старый священник посмотрел на Сидорина. — А то еще торговаться с Богом начинают: Ты, мол, покажи мне чудо, и тогда я в Тебя уверую… В этот момент Асинкрит вспомнил, как буквально на днях думал о том, что стань он свидетелем какого-нибудь чуда, то обязательно сделал бы свой пресловутый последний шаг по направлению к Церкви. А отец Николай продолжал, все больше озадачивая Сидорина: — И невдомек человеку, что может быть самое большое чудо — его сегодняшнее хождение по земле. Как ведь случается? Едешь с кем-то в автобусе, с тем, кто наверняка лучше тебя. Или моложе. Это не важно. Одна секунда — и твой сосед уже мертв, а ты жив и невредим. Радуйся, благодари Бога, а ты еще размышляешь, сколько шагов тебе осталось до Церкви… А не надо никаких шагов. Остановись — и жди Христа. Он сам к тебе придет, если не будешь убегать от Него. Лиза увидела, как Асинкрит опустил голову, не пытаясь возражать старцу. Только произнес чуть слышно, одними губами: «Все правильно». А отец Николай вдруг потрепал Сидорина по голове и сказал уже мягче: — Когда человек понимает, что только грехи являются его собственностью, тогда Бог дает ему все, в чем тот нуждается. Когда человек этого не понимает, он ставит Господа в трудное положение. Страшное дело! Если Бог дает ему какой-либо дар, то он пойдет во зло, потому что несчастный будет считать, что он сам что-то значит. А ведь у Господа свой замысел о каждом из нас, Свой замысел. И вот представьте: человеку дано пять талантов — сумма то какая! Господь смотрит на человека с надеждой: ну-ка, приумножь Мой дар, исполни то, ради чего Я сотворил тебя. Совсем плохо, если как в притче, несчастный эти таланты в землю закопает. Бывает хуже: схватит их, и выбросит. Мол, не нуждаюсь я ни в чем. Проживу как-нибудь без них, главное, чтобы прожить тихо и спокойно. А когда тихо и спокойно не получается, к кому претензии? К Богу. Мол, и родился я не тогда, и люди вокруг меня не те. А потом человек тот и вовсе до глупости доходит. Начинает диким зверям завидовать. Вот, мол, у них жизнь, мне бы такую. И невдомек ему, что Господь нам дает все, что мы просим. Все! Другое дело, все ли из того, чего мы хотим нужно нам? — Получается, я сам захотел волчьей жизни? — А ты думал, что это Господь тебя наказал? Эх, добрая душа, — и вновь священник потрепал Асинкрита по голове, — ты от таких даров отказался… — Что же мне теперь делать? И эти… дары… — Про дары — не ко мне вопрос. А вот что делать… Мне кажется, ты сам знаешь ответ. — Знаю? — Конечно. И отбрось, отбрось логику. Христос стучится в сердце, дьявол в мозги, запомни это. — Обязательно запомню, батюшка. Только скажите, что я знаю? На мгновение священник будто ушел в себя, а затем, грустно улыбнувшись, ответил: — Без креста идти еще тяжелей, правда? Вот это ты теперь знаешь. Возвращайся на пепелище, кто знает, может от твоего креста остались обломки. Возьми, что осталось — и иди дальше… А ты, похоже, опять заплутал, добрая душа. Я о твоих снах говорю. Судя по всему, находишься ты в прелести. Понятно? — Как не понять, — вздохнул Асинкрит. — Вот и хорошо. Иди и помни, что я сказал вам с Лизой: молитесь! Просите покаяния. Покаяние приносит смирение, смирение принесет благодать Божию, потому что смирением обязательно ниспосылается Божия благодать, которая научит, что следует делать для спасения и, если требуется, для спасения наших близких. Последние слова отец Николай произносил, внимательно глядя на Лизу. Толстикова и Сидорин поблагодарили священника и, попрощавшись, пошли от дома. Отец Николай остался стоять на месте, и когда гости уже отошли на приличное расстояние, вдруг окликнул их. — Вернитесь! — Присядем, — показал на стоящие возле изгороди чурбачки отец Николай. Гости послушно сели. — Что не слишком сурово осудили меня, — снова начал разговор священник, — когда ждать заставил — это правильно. И впредь старайтесь людей не осуждать, — и вас Господь не осудит. А ты, добрая душа, — отец Николай взял руку Асинкрита в свои, — просто порадовал старика. — Я? Порадовал? — растерялся Сидорин. — Ты, ты. Когда я сказал что ты — в прелести, обидно было? — Нет. А за что обижаться? — Хороший это признак, добрая душа. А то ко мне женщина одна приходила. Говорит, к ней Богородица является. Где-то раз в неделю, словно на работу. Я пытался образумить беднягу, да какое там! Кричать начала, мол, ей говорили, что я — благодатный, а я совсем глупый, выживший из ума поп. Спрашиваю ее, как тебя сейчас спрошу: что ты, добрая душа после таких видений чувствуешь? Сладость неизъяснимую — отвечает. Посоветовал я ей на исповедь сходить, а он — плюнула и пошла. Наверное, другого благодатного искать… А ты что чувствуешь? — Какую-то грусть щемящую, — ответил Сидорин, — будто потерял что-то дорогое. Или кто-то потерял, но я ему ничем помочь не могу. — Ты продолжаешь бояться смерти? — отец Николай спрашивал, глядя прямо в глаза Асинкриту. — Честно? — спросил тот. — А как же иначе, добрая душа? — удивился священник. — Не знаю. Нет, боюсь. Да, боюсь. — Не надо бояться. Когда кто-либо боится смерти, то смерть на него охотится… Фотографий этих — много уже собрал? — Несколько сотен. — Ты их сам ищешь? — По всякому бывает. Где-то спросишь, а кто-то сам приносит. Слышали, наверное, что собираю, вот и приносят. — Ты при этом испытываешь радость? Коллекция ведь больше стала. — Радость? Знаете, батюшка, если и да, то не от этого. — А отчего? — Лица на старых фотографиях… — Говори, говори… — Они другие, чем наши. Что-то есть в них такое, что ушло уже. Наверное, навсегда ушло. — Ушло, говоришь? — Мне так кажется. На цветных фотографиях я таких лиц не вижу. — А что в них такого особого? — продолжал допытываться отец Николай. — Спокойствие. Достоинство. И в то же время какая-то простота. — Которая не та, что хуже воровства? — Да, другая. — А ты когда-нибудь слышал, что для Бога — все живы? — Да слышал. — Эта жизнь, добрая душа, только начало. Богу важно, какими мы предстанем перед Ним. Но Он справедлив. Справедливость Божия не ошибается. Счастливы те, кто будут оправданы в другой жизни. Но Господь никого не принуждает следовать тем или иным путем. Он уважает свободу человека. Он не военный, чтобы всех строить в одну шеренгу. Он хочет, чтобы мы честно исполняли то, что выберем. Захотел стать монахом — будь хорошим монахом. Захотел выбрать семейную жизнь — будь хорошим семьянином… Ты смотришь на лица. Смотришь, и жалеешь, что некоторые прошли по земле и, вроде бы, не оставили после себя никакого следа. Так? — Так, — согласился Сидорин. — А некоторым, из якобы прошедших по земле и не оставивших следа, ты должен завидовать… — Потому что есть Суд Божий? — Да, Божий, а не человеческий. Думаешь, если имени человека нет в словаре и его именем не названа улица — он зря прожил жизнь? — Не совсем так, батюшка. Но… близко. — Но ведь есть и те, за кого бы надо молиться, а молиться некому. Понимаешь меня? — Не совсем. Не хотите же вы сказать, что мне хватит дерзновения молиться за всех, кто когда-то жил в России? Кто я такой? — Ты человек, у которого есть еще время молиться. — Отец Николай встал. — Сиди, сиди, сейчас я кое-что тебе принесу. Через несколько минут он вновь появился во дворе дома и протянул Асинкриту небольшую книжечку. — Это молитвослов. У тебя есть такой? — Нет. — Дарю. — Спасибо, но я бы мог сам купить… — Когда захочешь? — улыбнулся священник. — А мне хочется тебе сделать подарок. Захочешь помолиться, возьми книжечку и найди — утром молитвы утренние, а вечером, соответственно, на сон грядущий. Молись, а не просматривай. В утреннем правиле есть молитва об усопших. А нам, живым, обязательно надо за них молиться. Несчастны те, кто ожидает Суда, и кому никто не даст прохлаждающего питья, не избавит от оков. Сказано: «Во аде нет покаяния». Эти несчастные не могут сами себе помочь, но мы можем. Кто знает, может не случайно ты зашел в ту пустую избу и нашел первую фотографию. Бери, бери книжечку… И вот здесь, прочти. Сидорин прочитал в указанном месте: «Упокой, Господи, души усопших рабов твоих: родителей моих, сродников, благодетелей (имена их), и всех православных христиан, и прости им вся согрешения вольная и невольная, и даруй им Царствие Небесное». — Вот и все, — сказал отец Николай, — а о ком ты думаешь — Бог знает. Не сомневайся. — Значит, не прелесть… то, что со мной? — Елизавета говорит, что тебе даже город знаком, где жил твой поэт-шахтер. Поезжай туда, покажи фотографию, найди на то место. Там сразу поймешь, обман это был, или нет, — уклончиво ответил священник. — Но если даже обман — не отчаивайся: тот человек жил на земле — если есть его фотография. Обо всем остальном мы сегодня говорили. Все, — и отец Николай встал, — простите меня, ежели чем обидел. И да хранит вас Господь. — Елизавета Михайловна, дорогая моя, я просто искренне восхищаюсь вашим стоицизмом, — после каждого такого случая расточала комплименты Толстиковой Закряжская. — Что вы, — отвечала ей Лиза, — это все не так, — хотя где-то в глубине души была довольна собой. Романисты обожают писать: «в один прекрасный день». Автор вынужден воспользоваться этим штампом: в один прекрасный момент, когда, казалось, жизнь стала налаживаться все изменилось… Рухнуло, как обрушиваются с крыш огромные сосульки мартовским погожим днем, разбиваясь на мелкие крошки… И кто только додумался первым назвать такие моменты — прекрасными? Впрочем, обо всем по порядку. В пятницу вечером, как обычно, Толстикова зашла за Лизой. Однако та почему-то не ждала ее, сидя на стуле в раздевалке. Стул пустовал, зато к Толстиковой вышла Зинаида Васильевна, и, пряча глаза, произнесла скороговоркой: — Елизавета Михайловна, мне очень жаль, но вам не разрешили выдавать Лизу. Пожалуйста, не спрашивайте меня ни о чем. Вам все объяснит директор, Святослав Алексеевич. Идите к нему и… удачи вам. До свидания. Повернувшись, воспитательница исчезла за дверью. Ошарашенная, ничего не понимающая Лиза пошла к директору. Тот был на месте и встретил Толстикову так, будто к нему пришел самый дорогой для него человек. Встав из-за огромного стола, он поздоровался с Лизой за руку, после чего показал сначала на диван, затем на кресло: «Располагайтесь, где вам будет угодно». У Святослава Алексеевича Рыбкина был очень мягкий, можно даже сказать женский голос. Да и сам он чем-то напоминал женщину — то ли плавностью движений, то ли не по-мужски округлыми формами. Лиза выбрала стул, рядом подсел Рыбкин. Сначала Святослав Алексеевич смотрел на Лизу, обворожительно улыбаясь, а затем вдруг нахмурился, словно вспомнил что-то нехорошее. Губы его сложились бантиком, из груди вырвался тяжкий вздох. — Ах, Елизавета Михайловна, Елизавета Михайловна, как же вы нас огорчили! — Посмотреть на директора со стороны, он действительно был огорчен до глубины души. — Святослав Алексеевич, мне сейчас не дали Лизу Иванову… — Не очень хорошая формулировка, голубушка. Лиза — не вещь, чтобы ее давать. Для нас дети — самое дорогое, что у нас есть. И обижать их — мы никому не позволим. — Я хотела бы… — Это я, голубушка, хотел бы знать, почему вы нас обманывали? Лиза не верила своим ушам, что нотация, произносимая мурлыкающим голосом, относится к ней. Рыбкин продолжал: — Я знал вашего мужа, очень уважал этого достойного человека, который помогал нашему детскому дому. Поэтому, когда узнал, что вы хотите пригласить нашу воспитанницу к себе домой, был двумя руками «за». Тем более и Лиза Иванова, как и вы, знает не понаслышке, что такое утрата. И что же получается, голубушка? Оказывается, вы живете с мужчиной, живете без росписи. Не перебивайте меня, — вдруг взвизгнул Рыбкин, — я отвечаю за свои слова. — Нет, я перебью, — от ярости у Толстиковой сперло дыхание и она чуть не задохнулась, — что за чушь вы несете? — Это не чушь! Я не ханжа, живите, с кем хотите, — это дело вас и вашей совести, но девочка, даю вам слово, не будет свидетелем этого… этого безобразия. Уроки отца Николая были мгновенно погребены. Лизе захотелось вцепиться в лицо, нет, в эту холеную бабскую физиономию и расцарапать ее. И все-таки она овладела собой: — Значит, так. Все, что вы сказали — это гнусная ложь. Это во-первых… — Я еще не все сказал, голубушка. — Я вам не голубушка… — Как знаете. Повторяю, я отвечаю за свои слова. — Чем отвечаете? — Да хоть чем. Хоть головой. — И не боитесь? — Кажется, вы мне угрожаете? Ай-я-яй, голубушка… Елизавета Михайловна, как вы меня разочаровали. Такая красивая, умная женщина… — Я не угрожала вам. — Что же вы делали? — Удивлялась. Как так смело можно рисковать своей головой. — Но это же моя голова, а не ваша. Согласны? И давайте по-существу — у меня еще уйма дел. Повторяю, я не ханжа и все могу понять. Кроме одного: почему моя воспитанница должна находиться под одной крышей с психически больным человеком, открыто признающим себя оборотнем? Что, скажете, я опять лгу? — и с этими словами Рыбкин поднялся и достал из какой-то папки газету. Лиза сразу догадалась, что это была статья Братищевой. Вот как все аукнулось. — Да, вы опять лжете. Желтая газета — не аргумент, Сидорин вполне… — Вот что, госпожа Толстикова, — Святослав Алексеевич направился к своему директорскому креслу, — наш разговор окончен. — Я никому ничего не должен доказывать, это, скорее, ваша проблема. Хотя не думаю, что у вас что-то получится: Лизу Иванову ни вы, ни Сидорин больше не увидите. Даю вам слово. — Посмотрим, — Лиза встала. — Сказал слепой, — обворожительно улыбнулся Рыбкин. — И не беспокойтесь за свою маленькую тезку — у нее все будет хорошо… — Даете слово? — взяв себя в руки, не менее обворожительно улыбнулась Толстикова. — Конечно. Скоро у малышки появится новая семья — очень достойные люди, из прекрасной страны, они дадут… — было видно, что любовавшемуся собой Святославу Алексеевичу последнее слово не понравилось, и он на секунду замолчал, но затем продолжил: — …сумеют дасть… дать Лизе все, что ей потребуется. — Птица говорун, — нашла в себе силы ответить Лиза, хотя услышанная новость просто ошеломила ее. Весь остаток дня она тщетно пыталась дозвониться до кого-то из друзей. Глазуновы — в деревне у бабушки, Братищева освещает какой-то женский симпозиум. Сидоринский мобильник был выключен. До позднего вечера Лиза просидела, даже не переодевшись, в обнимку с подушкой, которая промокла чуть ли не насквозь. Из оцепенения ее вывел звонок. Господи, неужели Глазуновы вернулись? Незнакомый мужской голос: — Добрый вечер, Мальвина. — Вы ошиблись номером. — Я никогда не ошибаюсь, Елизавета Михайловна. Просто захотелось вас утешить. — Голос неизвестного был необыкновенно спокоен. — Кто вы? — насторожилась Лиза. — Поверьте, это не важно. Я тот, кто везде — и нигде. Тот, кого не видно, но которого нельзя не заметить. Вот сейчас — я это точно знаю, — вы сидите, одинокая и печальная, и оплакиваете потерю Лизы Ивановой. Ведь так? Одинокая и печальная женщина, и какая женщина! — что может быть более возбуждающим. — Послушайте, вы, заместитель Бога на земле, или точнее — дьявола, что вы себе позволяете? Что вам нужно? — Вы сердитесь? Это возбуждает еще сильнее. — Как это я сразу не поняла? Онанируете по телефону? — Зря вы так, Елизавета Михайловна, зря, — расслабленность в голосе незнакомца исчезла. — Я ведь Мальвиной назвал вас совсем не случайно. Надеюсь, вы успели прочитать маленькой Лизе замечательную сказку Алексея Николаевича Толстого? Ей будет не хватать вашего чтения в маленьком скверике на берегу реки… — Я еще не знаю вас, но чувствую, что в мою жизнь пытается влезть откровенная падаль… — Откровенная падаль? Неплохо! Только кто в этом виноват, Елизавета Михайловна? У Мальвины, если вы помните, был дружок — Буратино. Деревянный такой парнишка с очень длинным носом. И любил этот бракованный сынок папаши Карло совать свой нос туда, куда не следует. Надеюсь, аллегория не слишком туманна? Толстиковой все сразу стало ясно. Рыбкин — пешка в чужой игре. Исаева? Или… — Напротив, кто такой Буратино — трудно не понять. Я — Мальвина… — Не плохо, но была подсказка. — Пьеро… Кажется, это Глазунов. — Пять баллов. — Рыбкин у нас будет собакой. — Артемоном что-ли? — Что вы, окститесь! Ищейкой. Артемона мы вам не отдадим. Есть у меня одна подруга, журналистка, взбалмошная, но добрая и верная… — Братищева что ли? — Вы и ее знаете? — Вам же сказано: я знаю все… Значит, Мальвина рассчитывает на помощь Артемона? — А также на своих друзей — Буратино и Пьеро. — Не плохо. — Простите, я не закончила. Насколько понимаю, Карабас Барабас — это Исаев? — Ого! Кажется, я вас недооценил. — Наконец-то слышу самокритику. — Кто же тогда я? — Вы — Дуремар. Мерзкий, говенный Дуремар. Или хвост уже вообразил, что это он вертит собакой? ну что, Георгий? — Что, не ожидали? — Не ожидал. Жаль, очень жаль, Елизавета Михайловна. Валерия Иванова тоже была недурна собой, но вы… Эх, почему вы с вашим Буратиной так много знаете? Приговор подписан, Мальвина. Совсем скоро красивая девочка с синими глазами узнает, кто и кем вертит. — Правильно ли я поняла, приговор подписал Дуремар? Не слишком ли мы переиначиваем сказку? — Не слишком. Но классику следует уважать. Готовьтесь, совсем скоро на авансцене появится лиса Алиса и кот Базилио. — И Карабас Барабас будет доволен? — На том стоим. Доволен и счастлив, как ребенок, который получает подарок. — Домик Ивановых в Ретюни был первым подарочком? — Что вы, Елизавета Михайловна! Наш мальчик любит подарки и давно их получает. Будет ему скоро еще один. Не спрашивайте какой — пока это секрет. Удачи, тебе, Мальвина, — и трубку положили. Наверное, в Лизе Толстиковой много осталось от маленькой девочки из Великого Устюга, которая, забираясь под одеяло, верила, что находится в безопасности и никакие кикиморы, которыми пугала ее двоюродная сестра Вера, ей не страшны. Лиза отложила подушку в сторону и пошла закрывать входную дверь. Дверь была уже закрыта, но молодая женщина сделала еще один оборот ключа. Когда Лиза легла в постель, она закрылась с головой одеялом, и пока не пришел сон, повторяла, словно молитву: «Сидорин, миленький, приезжай скорей, я боюсь». — Простите, — Сидорин, не выдержав, обратился к пирующим, — вы не могли бы… чуть потише общаться? Ночь все-таки. — Молодой человек, — с готовностью откликнулся тот самый, старший из компании, — мы живем пусть и в дурной, но хотя бы свободной стране. Вы хотите спать — спите на здоровье. А вот нам хочется общаться, что мы и делаем. Спокойной ночи! Его попутчики рассмеялись. Сидорина не поддержал никто, разве что какой-то ветеран с верхней боковушки произнес негромко: «Совсем стыд потеряли». Но мужчина услышал эти слова и прореагировал так же мгновенно: — А вам, дедуля, надо дома сидеть, а не по поездам кататься. И… нет, только не это — Сидорину показалось, что он видит не пирующих за столом, уставленным бутылками и снедью, а трех скунсов с поднятыми хвостами, сидящих на лужайке. Он мотнул головой. Слава Богу, видение исчезло. Перед ним вновь были люди-человеки, пьяные и удивительно довольные собой. — Все хорошо, — продолжил прерванный Сидориным разговор молодой парень с гладко прилизанными редеющими волосами, — но иной раз возникает ощущение, что ты рано родился на свет. Или не в той стране. У вас есть такое ощущение, Дим Димыч? Дим Димычем оказался тот, кто разговаривал с Асинкритом. Он быстро, без размышлений, откликнулся: — Саня, солнышко, если б ты знал! Ты мне на мозоль наступил. На больную. Чувствую ли то же самое? А как можно чувствовать себя в стране, народ которой придумал пословицу: «Лес рубят, щепки летят»? Представляете — люди всего лишь щепки. Сколько мы таких цепок положили по миру? Про свою страну я и не говорю. Ничего не умеем — ни пить, ни трудиться. Зависть, Саня, кругом одна зависть. Причем, черная. Проклятая Россия! — Точно, Дим Димыч, вот у меня… — И самое главное, — не слыша собеседника, продолжал мужчина, — не хотим исправляться, учиться у умных людей не хотим. Петр Первый, хоть и зверь был, но понимал, что с одними бородами и иконами не проживешь, если за душой ничего нет. А мы умудряемся жить… Асинкрит больше не мог сдерживаться. Откинул простынь — и прыгнул вниз, пристроившись как раз рядом с Саней, напротив Дим Димыча и еще одного молодого человека, задумчиво поглощавшего пищу. — Извините, не мог больше лежать, — прервал Сидорин мужчину, глядя на него. — Уж больно интересный разговор, а такой самокритики как у вас, Дмитрий Дмитриевич, давно не доводилось слышать. — Самокритики? — Ну да, человеку за пятьдесят, а он всему вагону признается, что за душой у него ничего нет. Похвально. На верхней полке хихикнул ветеран, в соседнем купе кто-то явно придвинулся поближе, желая получше услышать все происходившее рядом. — Вы не поняли, молодой человек. Я говорил не о себе. — Разве? Но ведь это же вы сказали — мы? Мы не умеем пить, мы не умеем трудиться, мы не хотим учиться, исправляться и, наконец, извините, если не точно цитирую, умудряемся жить, ничего не имея за душой. Я-то думал, что когда говорят «мы» — себя относят к их числу… — Это метафора, понимаете… как вас… — Асинкрит Васильевич. — Как? — Асинкрит Васильевич, спокойно повторил Сидорин. — И даже имя «с бородой»… Вы, как я понял, не согласны со мной? — бросил он, с вызовом глядя на Асинкрита. — В том, что лично у вас нет ничего за душой? — невозмутимо переспросил Сидорин. — Не у меня, у нашего народа, — Дим Димыч начал закипать. — Ах, у народа, а у вас есть что за душой? — У Дим Димыча и у меня много чего за душой, — вступился за друга Саня. Смех раздался уже с нескольких мест. — Хорошо, — похоже Дим Димыч взял себя в руки, — давайте поспорим. Таких как вы, молодой человек, я щелкаю, как орешки. Не будем ходить вокруг да около. Вижу, вы о народе несколько иного мнения, нежели я или Александр. — Иного, — согласился Сидорин. — Что ж, ваше право, молодой человек. Но не будете же вы отрицать, что есть у нас такая поговорка или пословица — «лес рубят, щепки летят». — Ну? — Что — ну? Она ничего вам не доказывает? — Мне? Ничего. А вот вы взяли, и по одной пословице сделали вывод о кровожадности народа? А как же быть, например, с такой пословицей: «Сам погибай, а товарища выручай». — А при чем здесь она, молодой человек? — А при чем здесь щепки? Если уж мы заговорили о фольклоре, давайте играть на равных. А то как о лени русских заговорят, сразу в доказательство сказку про Емелю-дурака приводят. — А разве это не так? — спросил Саня. — А как же тогда быть с младшим сыном мельника из французской сказки, за которого все делал кот в сапогах? А почему тогда про «Лампу Алладина» забывают — чем Джин не альтернатива нашей щуке? Однако, если позволите, я вернусь к нашей щепке. Почитайте в оригинале некоторые сказки братьев Гримм или Шарля Пьеро — волосы дыбом встают. Родители, чтобы не умереть с голоду, отводят своих детей в лес, на верную смертью. Так начинается сказка «Мальчик с пальчик». Могу я после этого сделать вывод о патологической жестокости французов? — Да что вы к этим сказкам прицепились? У французов не было Ивана Грозного, понимаете? — Дим Димыч, похоже, потерял самообладание. — Ему человека на кол было так же легко посадить, как мне рюмку водки выпить. — Понимаю, — кивнул Асинкрит собеседнику, — у нас Иван Грозный, а у них… кто же у них? Вспомнил, у них мушкетеры были. — Да хотя бы они! Если даже проткнут тебя шпагой, извинения попросят. Это вам не кол, молодой человек. — Дмитрий Дмитриевич, не хотел вас огорчать, но придется. Дело в том, что мушкетеры не всегда извинялись. В те времена в нескольких провинциях крестьяне восстали. Разумеется, восстание подавили, не без помощи гвардейцев короля. А подавив, казнили людей больше, чем погибло за все время царствования Иоанна Васильевича, а он правил, не один десяток лет. Причем, с попавших в плен крестьян ваши галантные французики сдирали кожу живьем. Думаю, про Варфоломеевскую ночь не надо рассказывать. — Слушай мужик, ты чего хочешь сказать, что я дурак? — побагровел Дим Димыч, — а может в тамбуре договорим? — Я хочу сказать, что если ты, — глядя прямо в глаза мужчине, почти прочеканил слова Сидорин, — считаешь себя свиньей — это твое право, но в таком случае не употребляй местоимение «мы». И еще. Если через две минуты вы, трое, не дадите людям спать, через двадцать минут вас не будет в этом поезде. Все, отсчет времени пошел. Сказав это, Асинкрит облокотился о верхние полки, собираясь лечь на свое место, но в тот момент, когда он повис, к нему бросился Дим Димыч. «Ты на кого тянешь, щенок?» Все, что произошло потом, заняло буквально мгновение. Даже собутыльники Дим Димыча, похоже ничего не поняли. Удар разъяренного мужчины вместо груди или живота Сидорина приходится в воздух. Дим Димыч теряет равновесие, но не падает — его подхватывает Асинкрит, успевший оказаться на своей полке. Подхватывает ногами, за шею. — Пусти, слышишь, пусти, — просипел, задыхаясь, мужчина. Но Сидорин, напротив сделал хватку еще сильнее. Дим Димыч пытался разжать ноги противника, но тщетно — тот был явно сильнее. Его лицо, лишенное доступа крови, стало багрово-синим. Асинкрит с каким-то холодным любопытством смотрел на это лицо. — Что вы сказали, Дмитрий Дмитриевич? — Пусти…те… пожалуйста. — Отдыхай, добрая душа, — и с этими словами Сидорин отпустил человека, с которым еще недавно вел спор на фольклорные мотивы. Тот, схватившись за горло, плюхнулся на свое место. — Пожалуй, надо ложиться, а то вставать рано, — впервые подал голос третий человек. — И то верно, — согласился с ним Санек. — Разрешите представиться, Матвей Игнатьевич Смирнов. — Очень приятно. Асинкрит Сидорин. — Спешите? — Увы. С вокзала на вокзал. — Понятно. Уважьте старика, доведите до метро, а там и попращаемся. — Вам плохо? — Наоборот, хорошо. Выспался, благодаря вам. — Шутите. — Отнюдь, Асинкрит… — Васильевич. — Асинкрит Васильевич. Выходит, поэт Куняев прав: «Добро должно быть с кулаками»? — Не знаю, не знаю, но, судя по моему случаю, без ног ему точно не обойтись. — Жаль, что спешите. Мне то уже спешить некуда, я в Москве живу… Разговор ваш с этим Дим Димычем слышал, про щепки, которые летят. Поверьте, сейчас таких Дим Димычей много развелось… — Матвей Игнатьевич, обещаю больше не драться. — Кстати, а вы заметили, как он мышкой из вагона выскочил? — Заметил. Матвей Игнатьевич, давайте забудем про него? — При чем здесь он? Разве вы не видите, как они в самое дорогое, что у нас есть плюнуть норовят? И трусы, оказывается мы, и подлецы, и лентяи… — Матвей Игнатьевич, все вижу, а потому не смолчал сегодня ночью. — И впредь не молчите, слышите? Не молчите! Только… жаль, вы спешите. Ну, хорошо, дайте мне десять минут. — Господи, если это так важно, пойдемте в ближайший скверик и поговорим, сколько надо, Матвей Игнатьевич. — Спасибо, десяти хватит, вам же ехать дальше. Я хотел… хотел, чтобы когда в следующий раз услышите про то, как жесток русский человек, вы рассказали бы о Григории Федоровиче Гребенюке. — О ком, простите? — О Григории, моем друге. Он, как и я военный строитель. Сейчас в Дубне живет. Сидорин действительно очень торопился. Но отказать этому человеку он не мог. И вскоре, сидя на скамейке в маленьком скверике и глядя на малышей, играющих в песочнице под присмотром мам и бабушек, Асинкрит слушал рассказ ветерана. — Вай, какие молодцы эти немцы, — шофер-кавказец умудрялся вести автобус в потоке машин и при этом бурно жестикулировать, — пятнадцать лет машине, а бегает, как молодая. Точнее, как молодой — он же автобус. Год на нем езжу, веришь, — обращался водитель неизвестно к кому, — не сломался ни разу. Нет, вру, один раз под Серпуховом колесо лопнуло. И все. Слов нет, в «Мерседесе» ехать удобнее, чем в электричке, но, по большому счету Сидорина это мало заботило. И даже, может быть, в глубине души ему хотелось оттянуть встречу с Ломинцевском. Ведь пока он едет в автобусе, сероглазый скуластый парень являлся для Асинкрита реально существовавшим или даже существующим доныне человеком. И чем дольше Сидорин будет ехать, тем дольше будет жить вера в то, что стихи про донниковую Русь — не результат прелести, не злобная насмешка темных сил. Ох уж эта прелесть! Помнится отец Николай сказал тогда им с Лизой при встрече: — Какие-то мы все напуганные стали… — Кто — мы? — уточнила Лиза. — Божьи люди, добрая душа. Те, кто живет в последние времена и верит во второе пришествие. — А наши времена — последние? — не унимались терпеливо молчавшая до этого Толстикова. — А то как же? — удивился старик. — Посмотри вокруг себя, добрая душа, сколько зла! Нам бы помнить Его слова: не бойся, малое стадо, Я с тобой, а мы, обжегшись на молоке, дуем на воду. Мало молится человек — в прелести он, много молится — тоже прелесть. Не суди ни кого — вот и не будешь в прелести. Плач о своих, слышишь, добрая душа — о своих грехах — и Господь утешит тебя, твори милость, не ожидая за это награды — и Бог наш милосердный помилует тебя… Интересно, вдруг подумалось Асинкриту, а Гребенюк — Божий человек? Если он, к примеру, в Бога не верит, но человек очень хороший? Впрочем, в данном случае, говорить «очень хороший» даже неудобно как-то. Вот сняли янки фильм о Рембо — и смотрят наши мальчишки, разинув рот, как бьет этот Рембо пачками врагов Америки и свободного мира. И не знают они, что где-то рядом с ними живет человек, который не в кино, а на самом деле в одном бою уничтожил шестнадцать фашистов. Кто им расскажет, о том, что уже после того, как Германия капитулировала, полк, в котором служил Григорий Федорович, встал на пути двух эсесовских дивизий, прорывавшихся на запад, чтобы сдаться не советским войскам, а союзникам. Уже реял над рейхстагом флаг Победы, а наши ребята умирали, но стояли стеной перед озверевшим от страха и ненависти противником. В роте, которой командовал Гребенюк, в живых осталось всего десять человек. Сам он, будучи тяжело раненым, два дня не уходил с поля боя. Когда закончились патроны, бойцы пошли в рукопашную с немцами… Эх, а потом удивляемся, что многие мальчишки думают, что войну выиграли американцы и англичане, а мы вроде бы как и не при чем. Убивать пачками врагов в кино — все равно, что путешествовать по карте, лежа на полу. Водишь карандашом, ставишь отметки, попивая при этом кофе — сплошное удовольствие. Вот ты прошел пятьдесят километров, вот еще сто… А ты их ножками, ножками пройди. Да по бездорожью, да с рюкзаком в полцентнера весом… Или попробуй сочини такое: летом сорок второго семнадцатилетний Грицко Гребенюк гонит колхозное стадо на восток и под Воронежем попадает в лагерь для советских военнопленных, в один из самых страшных лагерей — валуйковский, а ровно через три года и десять дней советского офицера Григория Гребенюка назначат комендантом немецкого города Требув. Но это Сталлоне, сыгравший Рембо, красуется на постерах, которые висят в ребячьих спальнях, а поседевший Григорий Федорович Гребенюк сидит тихо на своем дачном участке, гадая, каким в этом году будет урожай огурцов… Жаль, конечно, что ты, Сидорин, не писатель, а только читатель, — думал Асинкрит. Интересно, почему когда-то было принято решение идти во врачи? Надо заниматься тем, что дается легко — это верный знак того, что именно это занятие предусмотрел для тебя Господь… И как-то незаметно для себя Асинкрит, забыв о дороге, Ломинцевске и даже неизвестном поэте, стал сочинять. Рассказ ли, новеллу, — какая разница? Писать в автобусе было неудобно — ну и что? Слова и предложения рождались в голове, не уносились после этого прочь, а словно маленькие мошки застревали в смоле, оставаясь в ней навсегда. Сидорин не сомневался, что вечером в гостинице спокойно сможет выложить их на чистый лист бумаги. И вот что у него получилось в конце концов. — Ты чего ревешь, хлопец? — Нет, я не реву, — шепотом откликнулся тот, — просто… просто холодает. Зябко — А если честно? Паренек пристально посмотрел на Григория, словно сомневаясь, говорить или нет. Наконец, решившись, произнес чуть слышно: — Боюсь. Завтрашнего дня боюсь. Завтра мне фильтрацию проходить. Фильтрация… Самое страшное слово в лагере. Раз в три дня приходил всегда элегантный, с гладко выбритым холеным лицом, комендант лагеря. Охрана выстраивала приготовленных к фильтрации пленных в несколько длинных шеренг. Комендант медленно шел между рядами, всматриваясь в лица стоявших перед ним людей. Фашист определял зачастую только по одному ему известным признакам, кто среди пленных коммунист или еврей. Если он останавливался и тыкал в грудь человеку своей черной тростью — это означало смертный приговор. Мольбы, крики, плач — ничего не помогало. Эсесовцы хватали несчастного и вели к воротам. После того, как обход коменданта заканчивался, всех на кого он указал, гнали метров за триста от лагеря. Там уже заканчивала свою работу погребальная команда. Последний раз в ней оказались Грицко и его друг и земляк Иван Голуб. Они вместе с другими вырыли не очень длинный, но широкий ров. Отфильтрованным приказали раздеться догола, поставили перед рвом и… Вспомнив вчерашнее, Грицко поежился. — Боишься? Хочешь сказать… — Да, я еврей. — А вроде не чернявый? — И нос, как у нормальных людей, — подхватил незаметно подошедший Иван. У него вечно не поймешь, когда он говорит серьезно, а когда нет. — Говори тише, — одернул друга Грицко. — Чернявый, не чернявый… Этот комендант не человек, а дьявол. Говорят, он не на волосы и носы смотрит, а прямо в глаза, — сказал незнакомец. — Да, плохи твои дела, хлопец, — произнес Грицко после долгого молчания. — Я знаю, — тихо ответил парнишка. — Слушай, есть идея, — вдруг оживился Грицко. Фильтрация раньше полудня не начинается. Так? А завтра утром, — сегодня сам слышал — вроде бы должны придти представители новых властей из Валуек. Тут же и гражданских немало. У кого документы в порядке, обещают выпустить. — Я рад за вас, ребята. Правда, рад: вырвитесь из этого ада. Но это идея не про меня. — Как раз про тебя, хлопец. Мои документы возьмешь — и дуй отсюда. И когда комендант обход свой начнет, тебя уже здесь не будет. — Грицко, ты что, сдурел? А как же мы без документов? — забыв про осторожность, чуть не закричал Иван. — При чем здесь «мы»? — При том! Я не пойду без тебя. — Мы с тобой не коммунисты и не евреи, а простые хохлы из-под Харькива. Что-нибудь придумаем. Дождь начался под утро. Сначала тихий и занудный, он затем окреп, лупя людей по плечам, спинам и бритым затылкам. Все получилось, как и предположил Грицко. Часов в десять утра явились два члена комиссии. Заканчивали они свою работу очень быстро — немцам не хотелось мокнуть, даже под зонтами. В числе сорока четырех отпущенных из лагеря людей, был, судя по документам, и Григорий Гребенюк. На самом деле он в этот момент мок под струями ливня вместе с другими товарищами по несчастью. А дождь не прекратился и вечером. Не выдержали даже привыкшие к железной дисциплине немцы. Они предпочли скрыться в помещении, надеясь на непогоду, а еще на то, что публичные казни тех, кто пытался убежать из лагеря, парализует у пленных волю к свободе. И Грицко с Иваном приняли решение: бежать! Дождь стал их другом и союзником. Два часа самой черной полночи друзья остервенело рыли руками землю, к счастью, мягкую от дождя. Рыли, ломая ногти, захлебываясь от воды, идущей потоком, моля Бога о том, чтобы караульные не вышли сейчас на обход. Говорят, что Бог любит смелых. Ребята успели проскочить под проволокой, проползти метров сто — мимо домиков для караульных, мимо тех страшных рвов, а затем рванули, что есть духу в чрево степи, туда, где ждали их родные и близкие. Бежали, моля Бога, чтобы дождь не затихал. Они бежали, не останавливаясь, до тех пор, пока не упали, обессиленные. И лишь после этого вдруг прошелестел по мокрой траве ветерок. Дождь на какое-то время превратился в тихого и плаксивого зануду, а потом и вовсе прекратился. Проскрипел коростель, то ли приветствую яркий огненный диск, то ли радуясь за спасенных. — Пан лейтенант, пан лейтенант! Григорий Гребенюк открыл глаза и посмотрел на часы. Половина восьмого. Он чертыхнулся про себя: предстоял очень трудный день, и потому хотелось выспаться, как следует. Наши части понеслись дальше, на запад, а его, девятнадцатилетнего лейтенанта оставили здесь, в крохотном местечке на границе Польши и Германии. Полковник, прощаясь, был немногословен: — Даю тебе, Григорий, тринадцать саперов. Надеюсь, ты не суеверный. У фрицев в лесу огромный арсенал. Оружия на пять дивизий хватит. Но они его классно заминировали — за месяц не разминируешь. Ты должен управиться за неделю. Приказ ясен? — Так точно! — Кто там? Войдите! — Пан лейтенант! Мы все для вас приготовили, — парень довольно сносно говорил по-русски. — Прошу пана на двор. Мигом одевшись, Григорий вышел на крыльцо дома, в котором судьба отвела ему, может быть, последнюю спокойную ночь жизни. Опытный, несмотря на свои годы, разведчик и сапер, Гребенюк понимал, что значит разминировать в лесу арсенал, где каждая коряга может стать роковой. Он вышел — и обомлел. На полянке перед двором стояла толпа людей — сотни две-три стариков, женщин и детей. Толпа молчала. Увидев его, Григория, в ней произошло движение, но какое-то молчаливое — волна прошла и вновь наступило спокойствие. Спокойствие? Гребенюк буквально кожей почувствовал ток, идущий от этих людей к нему. — Что это значит? — спросил он полицейского. — Все просто, пан лейтенант, — ослепительно улыбаясь, ответил поляк. — Мы знаем о приказе, полученном вами. — Вот как? — Конечно, пан лейтенант! Каждый поляк — патриот и стратег одновременно. Натерпелись мы от этих фашистов. Впрочем, кому я это говорю? Перед вами — немцы. Их отцы, братья, сыновья, — голос поляка зазвенел, — убивали ваших и наших детей, жен и матерей. Конец войны близок. Вас сейчас послали на верную смерь. Ради чего? Ради них, вскормивших этих зверей? Я надеюсь, вы оцените, что мы придумали. — Господин полицейский, — выросшему в вольной Украине, на Харьковщине, слово «пан» давалось с трудом, — вы хорошо говорите по-русски, но я плохо думаю по-польски. — Что вы придумали? — Неужели вы не поняли, пан лейтенант? Мы строим этих, — полицейский обвел рукой толпу, — и ведем в арсенал. Стоять они будут в двадцать сантиметрах друг от друга. Вы меня поняли? Гребенюк не ответил. Он смотрел на людей, безмолвно стоявших перед ним огромной толпой. И вдруг… О, это неотвратимое — «вдруг»! Куда же без него? Гребенюк, можете верит, можете нет, впервые за все эти годы вспомнил коменданта валуйковского лагеря. Сейчас он, Григорий Гребенюк, вершил судьбы людей, собравшихся, нет, согнанных перед этим домом. Как тогда сказал тот еврей? Волосы, нос — ерунда. Главное — глаза в глаза. И — приговор. Григорий спустился с крыльца и подошел к толпе. На него смотрели сотни глаз. Серых, голубых, карих… Арийская кровь, не арийская — что это сейчас значит? Одно его слово, Господи, его — Григория Гребенюка — и гениальная идея этих поляков будет воплощена. В самом деле, зачем рисковать жизнью своих — своих! — тринадцати саперов? И своей собственной… Поляк полу-усмешливо, полу-небрежно смотрит на тебя… Но что это? Из толпы отделилась женщина. Лет шестьдесяти, очень скромно одетая, но с какой-то гордой иноходью — надо же, какие сравнения приходят в такие моменты. — Господин офицер! Фи не может этого делайт! Перет фами — старики и дети. Это… бес… бесчеловечно! На секунду, буквально на секунду в его мозгу возникла мысль, точнее ответ ей: «А ты видела, как наших людей раздевали догола и мы, русские люди, затем закапывали их. Убиенных?» Но он молчал. И смотрел ей в глаза. У него не было трости… — Господин полицейский, — сказал он, будто не замечая женщины, — приказ будет выполнен силами бойцов советской армии. Всем гражданам, которые по своей или не по своей воле пришли сюда, разрешено разойтись по домам. Повернувшись, он направился к дому, на неделю ставшему ему родным. До крыльца осталось метров двадцать, когда он, Грицко, вдруг услышал… Нет, вернее, почувствовал какое-то движение. Он повернулся назад. Немцы, все эти люди, которых согнали сюда, встали на колени. Впереди — та женщина, за ней — остальные. Старики, женщины и даже маленькие дети — все на коленях… — Пан полицейский! — повысил голос Гребенюк, — я же сказал: отпустите людей! — Ничего не понимаю, клянусь аллахом! — воскликнул шофер. Он открыл дверь — и выскочил на улицу. Сидорин посмотрел на окно — до Ломинцевска оставалось километров пять-шесть, не более. Автобус остановился как раз в центре села под названием — Кунгурово. — Нет, колеса целы, — сокрушенно ответил опять-таки неизвестно кому водитель автобуса. — Ничего не понимаю. — И он вновь пытался завести мотор. Одна попытка, третья, пятая — безрезультатно. — Этого не может быть, — потерянно повторял шофер, — ведь немцы же делали. Немцы! Сидорин, вернувшись в реальность, потянулся, взял сумку, подаренную Глазуновыми — и вышел из автобуса. — Брат, ты видишь? — толкнул Сидорина незнакомый бородач. — Крест, водружайте крест! — послышалось со всех сторон, — они нас ждут. В другой момент, в другой ситуации это «они нас ждут» могло показаться смешным и глупым. Но сейчас… Священник, растерянный и счастливый вдруг запел: «Царю небесный, утешителю…» народ подхватил: «Душе истинный, иже везде сый и вся исполняй». Два мужика с остервенением рыли яму. Сидорин, бросив сумку, подбежал к ним: «Ребята, лопата лишняя есть?» Он чувствовал то, что чувствовали все эти люди: крест должен подняться, подняться, пока эти журавли кружатся над землей, пока живет это серо-черное сердце. — Да две лопаты всего! — ответили Сидорину. — Хоть руками рой. Но журавли не улетали, а яма становилась все глубже. А народ в третий, в четвертый раз начинал: «Царю небесный, утешителю, душе истинный…» Когда белый, еще пахнувший свежим деревом крест поднялся над зарослями лопуха и старыми кирпичными развалинами, наступила тишина. Замолчали люди, умолкли журавли. Сидорину показалось, что он слышит шум от взмаха их крыльев. Люди стояли, устремив свои взоры к небу. Круг, еще… И вдруг один журавль — Асинкрит понял: вожак! — стал подниматься ввысь. За ним — другие, и вот уже клин продолжил свой путь на юг, оглашая окрестности печальным «курлы-курлы». Опустошенный и счастливый, Сидорин побрел назад к дороге. Автобус все еще стоял на прежнем месте, но стоило Асинкриту подойти к нему, как автобус будто ожил, выпустив в воздух струю белого дыма. — Садитесь скорее, — заорал шофер. — Все нормально. Я же сказал: немцы плохих машин не делают… — Вы ничего сейчас не видели? — спросил Сидорин у соседа. — В смысле? — переспросил его мужчина. — В прямом: ничего не видели? Наверху. — Молодой человек, — строго взглянув на Асинкрита, раздраженно ответил мужчина, — мне осталось только на небо глаза таращить. Я на важную встречу опаздываю, а вы мне… — Все понял. Извините. Продолжать не надо. Не видели, так не видели. — Добрый день! — Добрый день! — ответил человек. — Хочу вас спросить… — Спросить… Асинкрит немного растерялся. Неужели перед ним дурачок? И тогда он спросил: — Как вас зовут? — Зовут. — Классная погода, правда? — Правда, — не глядя на Сидорина продолжал отвечать человек, сосредоточенно вглядываясь в желто-зеленую траву. — Скажите, — Асинкрит с трудом сдерживался, чтобы не повернуться и уйти, — здесь раньше… до этого дома, что-то было? — Было, — как эхо отозвался человек. — А что — было? — Сидорину очень хотелось увидеть глаза незнакомца, но тот их старательно прятал. — Было… — вновь эхом откликнулся тот. — Бутылка! — Бутылка, — эхом отозвался Сидорин. — Не дашь? — спросил человек. — Не дашь, — ответил Асинкрит. Ответил — и сразу пришло веселое спокойствие. Он понял, что странный человек уже весь — его. Еще раз отпил из бутылки — с чувством, с толком, с расстановкой, краем глаза наблюдая, как жадно смотрел на него этот парень. — Почему? — вопрос незнакомца все объяснил Сидорину. Он улыбнулся, повернулся спиной к собеседнику и пропел: — Будет тебе даже три, если скажешь. — Скажешь… Ой, что это я? Конечно, скажу, — поправился человек. — Почему комедию ломаешь и придурка из себя корчишь? — Почему придурка? Нормального человека. Это вы — придурки. — Кто? — В смысле, все остальные. — Понятно. Ты один — нормальный, а все остальные — придурки? — Не совсем один, но в принципе, все верно. А что ты так на меня смотришь? Посмотри, что с народом делают, а он все равно молчит в тряпочку. Водка есть, телевизор есть — что еще надо? Придурки. — А ты другой? Кстати, как тебя зовут, трибун? — Костя. Костя Корин. Да, другой. Налогов не плачу, в армии не служил, в выборах не учувствую. — Понимаю. Придурки — это все, кроме тебя? — Точно. Не обижайся, друг. — Кто? — Друг. Как говорил дядя Леша Старосельский, ты не безнадежен. — Спасибо. Говоришь так, потому что пустую бутылку ждешь, рыцарь стеклотары? — Не только поэтому. Как бы тебе объяснить, чтобы ты понял… Вот, скажи: сколько сейчас времени? — У меня нет часов. Впрочем, есть мобильник… Надо же, — огорчился Сидорин, — отключен. А я гадаю, почему мне никто не звонит. — Тогда спроси у кого-нибудь. — Тебе это очень надо? — Спроси, — Корин был настойчив. Сидорин посмотрел по сторонам. Из-за угла дома вышла девочка-подросток. Сидорин окликнул ее: — Не скажете, сколько времени? — Без пятнадцати шесть. — Спасибо. — Пожалуйста, — девочка была сама вежливость. — До свидания. — До свидания. Ты слышал? — спросил Сидорин Корина. — Без пятнадцати шесть. — Слышал, не глухой. Значит, по-вашему — без пятнадцати шесть. А по-моему — без пятнадцати пять. — По-твоему, — съехидничал Асинкрит. — Ага. — Опять придуряешься? — Отнюдь. — Боже, какие мы слова знаем. — Слова знаем… — Ты опять за свое? — Прости, забылся. Не дураки, знаем. Мое время — самое правильное. Астрономическое. А через месяц и три дня вас всех заставят перевести часы на час назад. Всех, кроме меня. — А ты, непоколебимый, не переведешь? — Не переведу. — Забавно, Костя, но мы отвлеклись. Меня интересует, что находилось раньше на месте вот этого дома. — Дом, только другой. — Барак? — Ага. Пей скорее свое пиво. — Не гони, Костенька… А может, кого-нибудь из жильцов помнишь? — Всех — вряд ли: восемь квартир, я еще в начальную школу ходил. Но с дядей Лешей… — Старосельским? — Ага. С дядей Лешей даже дружил. Наш был человек. — Тоже жил по своему времени? — Зря смеешься. По собственному времени я один живу. Дядя Леша он… он… Слушай, что пристал? Умер дядя Леша. Вода у него в легких стала собираться. Сили… семи… — Силикоз? — Ага. У нас от него много шахтеров поумерали. Всю жизнь под землей отработали, вот и получили болезнь. Зато радовались: в пятьдесят лет на пенсию уйдем. Ушли, а что толку? Полгода-год на лавочках посидели — и все. — Дядя Леша тоже на лавочке сидел? — Он стихи писал. — Стихи? Ты их помнишь? — Откуда? Он их даже в районной газете не печатал. — Не брали? — Сам не хотел. Уж как его просила Любовь Евгеньевна… — Это кто? Жена? — Нет, учителка. Жену Катериной звали. Она сейчас где-то в Тюмени у дочери живет. — У них была дочь? — Почему была? Она на два года младше меня, и… — Костя, извини, что перебиваю: кроме дочери у них были еще дети? — Нет, хотя, что это я? К кому же тогда дядя Леша на могилу ходил? — Наверное, к сыну. Умер он маленьким, — начиная волноваться, подсказал Сидорин. — Точно. А ты случайно им не родственник? — Вот, посмотри, — Асинкрит достал фотографию, — это — не дядя Леша? — Он! Только молодой. И Катя молодая, а ее я не знаю, — и Корин показал пальцем на пожилую женщину. — Может, теща? — Правда, не знаю. Говорю же, маленьким был. А если ты родственник, чего спрашиваешь? — Никто он мне, понимаешь? Никто! Фотография случайно ко мне попала, а потом он… дядя Леша мне приснился… Впрочем, тебе это вряд ли интересно. — А говоришь, что я — странный. Куда мне до тебя — друг. Асинкрит не слышал собеседника. Он смотрел на пятиэтажку, которая теперь казалась ему саркофагом, который спрятал, укрыл, придавил — чью-то жизнь, судьбу. Стало так тоскливо, что Сидорина даже не порадовал удачный, в принципе, исход его поездки: человек из сна существовал, а не был плодом бесовских или иных фантазий… Костя дернул Асинкрита за рукав. — Ты меня слышишь? — Что? — Я говорю: тебе надо сходить к Любови Евгеньевне. Скажи, что от меня. Она тебе больше расскажет. — Спасибо, — ответил Сидорин, — только стоит ли ее беспокоить? Ему расхотелось погружаться в чужую жизнь, расхотелось вновь и вновь, как некогда на кладбище у исчезнувшей с лица земли деревни погружаться в эту давящую мучительную тоску. До него жили и после него будут жить в России миллионы людей. И все они однажды умрут, пройдя свой путь… И он умрет. Так откуда эта непонятная тоска?.. Все, хватит, надо взять себя в руки. Для начала заплатить за связь и узнать как дела дома, затем найти гостиницу. Он чуть не забыл, что еще должен завтра поехать в родной Упертовск к родителям. — Еще раз спасибо, — Сидорин протянул пустую бутылку Корину. — Рад был с тобой познакомиться. — На самом деле? — Костя посмотрел прямо в глаза Асинкриту. — Или… — Или — что? — Или у тебя, как у всех придурков, слова ничего не значат? Сказал — и забыл. — Значат, Костя, значат. Вот, кстати, возьми еще денег. — Зачем? — Купишь пива. — Я спиртного не употребляю, друг. Пустые бутылки — это… Это тебе не понять. А деньги… Они отнимают свободу. — Разве? — Сидорин сделала вид, что удивился. — Я думал, такие как ты, это знают. — Считай, что время от времени, про сей факт забываешь… Тогда сделаем так. У тебя есть друзья, знакомые? — Кто же дружит с дураком? А знакомые есть. — Угости знакомых пивом, а бутылки они тебе отдадут. Как тебе идея? — Что-то в этом есть. Так ты пойдешь к Любови Евгеньевне? — Не пойду, Костя. — Почему? — Все, что мне было надо, ты рассказал. Ладно, мне пора. Бывай. — И ты — бывай. И они пошли — каждый в свою сторону. А потом вдруг оба оглянулись — одновременно. — Люди случайно не встречаются! — закричал, взмахнув рукой, Корин. — Ты прав, друг! — Про время — не забудь. Живи только по-своему, слышишь? — Слышу, Костя, слышу. А пиво иной раз пей — станешь еще свободней. — Друг! Друг! Это она! Она! Сидорин оглянулся. Подпрыгивающий, как орангутанг Корин показывал рукой на угол дома. Оттуда шла невысокая женщина. Забавно, но она была одета в такую же куртку, как и та девочка, у которой он спросил про время. И вышла из-за того же угла унылого дома. И снова безжалостное неумолимое время дохнуло на Сидорина, и вновь ощутил он холод одиночества, мрак пустоты — и тоску. Глухую, как этот вымирающий городок. Как те дубовые леса, которые семьсот лет назад стояли на его месте. Всего семьсот лет — миг для вечности и кому теперь есть дело до вятичей, добывавших себе и своим семьям пропитание в тех дубравах? На месте лесов теперь высятся терриконы шахт, которые новая власть поспешила закрыть. Только местный дурачок вспомнил о стоявшем здесь бараке, в котором жил дядя Леша. А ведь прошло всего двадцать с небольшим лет… Нет, не то, опять не то — думалось Сидорину. Цифры, цифры: семьсот, двадцать, меньше, больше, разве в них суть? Пройдет семьсот лет — наступит забвение, пройдет двадцать — и вновь то же самое. Главное заключалось в том, что совсем скоро, а по меркам времени вообще через мгновение очаровательная девочка-подросток превратится в пожилую, согбенную от работ и печалей женщину. А потом еще немного, еще один миг — и как не будет этой пятиэтажки, так не станет девочки-женщины, как раньше не стало барака и дяди Леши… А может, девочка уже состарилась? Асинкрит тряхнул головой, как лошадь, отбивающаяся от надоедливого слепня. И впрямь — с кем поведешься. Так недолго и поедет «крыша». Только тут до Сидорина дошло, что женщина и Корин стоят рядом и смотрят на него. — Вам плохо? — спросила Любовь Евгеньевна. — Очень, — честно признался Асинкрит. — Но не беспокойтесь, пожалуйста: сейчас все пройдет. Кстати, подскажите, как пройти в гостиницу? — У нас нет гостиницы. — Вообще? — При химзаводе есть, но туда трудно попасть, если вы не по химической части. — Я не по химической, но… прорвусь. — А стоит ли? У меня заночуете — места хватит. — Неужели вот так возьмете — и пустите к себе незнакомого человека? — Вот так возьму — и пущу. Мы с Костиком свободные люди и ничего и никого не боимся. — И Любовь Евгеньевна рассмеялась: — Не бойтесь, я не собираю бутылки. — Вообще-то я тоже совершенно свободен. До понедельника. Только… Видения исчезли, но на их место пришло глухое беспокойство. Вроде бы надо радоваться: удачно приехал, все узнал, теперь вот берут на ночлег, и кто берет? Хорошая знакомая шахтера-поэта. Асинкрит, глядя ей в глаза, не сомневался: ей есть, что рассказать о Старосельском. Но именно сейчас захотел наш разгадыватель снов совсем другого: бросить все и умчатся туда, где ждут его — он свято верил в это — две его Лизы. В этом городке Асинкрит понял, как они нужны ему. И почему несколько дней молчит мобильник — непонятно. — Извините меня, пожалуйста, — улыбнулся женщине Сидорин, — я, наверное, действительно странный человек. Вчера готов был на все, чтобы побывать здесь, а сегодня что-то гонит меня назад. — Что-то или кто-то? — Один Господь это знает, Любовь Евгеньевна. Даю вам слово, мы обязательно посидим с вами и поговорим. Вы мне расскажете про Алексея, почитаете его стихи… — Леша никогда не публиковал своих стихов. Откуда вы про них знаете? Кстати, я так и не спросила, что привело вас сюда? — Эх, Любовь Евгеньевна, боюсь, если я расскажу вам, откуда мне известно, что ваш друг писал стихи, вы просто мне не поверите. Кстати, а почему Старосельский не публиковал своих стихов? Вроде бы в то время поэтов из рабочих привечали? — Почему я должна отвечать, если вы не ответили на мой вопрос? — Зря обижаетесь. Просто есть вопросы, на которые нельзя ответить. Ладно, пойду я. — На здоровье. А ты Костя, — обратилась женщина к Корину, — все-таки в следующий раз будь поосторожней. Люди ведь разные бывают. Сидорин не обиделся. Так, легкая досада вспыхнула в сердце: ниточка доверия, которая легко возникла при знакомстве с Костей, вдруг оборвалась. Кого винить, себя или эту женщину? Двое новых его знакомых, не попрощавшись, пошли своей дорогой. С грустью глядя им в спины, Сидорин, скорее для себя, чем для них, произнес негромко: — Вы… что-то сказали… сейчас? — Вы представляете… нет, вы не можете себе представить… Вокруг матерщина, пьянки, жена, которая… которая не понимает тебя и считает бездельником. А он прочитал однажды: «Вначале было Слово» — и поверил в это. И решил: раз Слово было вначале, то оно всевластно, оно в силах изменить нашу жизнь к лучшему, очистив ее от грязи, скверноты, животности… А все решили, что он после смерти сына свихнулся. Но он был самым нормальным из всех, кого я знала. Про то, что Леша пишет стихи, я узнала почти случайно. Я у них в классе, в вечерней школе как-то раз подменяла заболевшую учительницу литературы. Грамотности Леше, конечно же, не доставало, но поверьте, там совсем не было про любовь и морковь. Он… он… вы не будете смеяться? — Нет. — Алексей искал те строки, которые… Господи, как трудно просто сказать о главном! Вы, наверное, про мантру у индусов слышали? Вот и Старосельский искал… нет, не мантру, а те слова, которые, если их постоянно произносить, сделают мир другим. И, в конце концов, нашел. По крайней мере, он так считал. Женщина замолчала и пристально посмотрела в лицо своему гостю. Вот уже час она говорила ему о том, что верно хранила в своем сердце, словно великую тайну. Леша любил говорить, что люди так затаскали слова, что правдивыми остались только глаза, а не уста. Любовь Евгеньевна смотрела в голубые глаза незнакомца, даже имен которого она не знала. На кухне сидел и что-то бормотал, играя с котом, Костя, за окном загорелся единственный фонарь на их маленькой улочке. Если в этих глазах будет… нет… она тогда не переживет своего предательства по отношению к Лешеньке. Но, кажется, ни насмешки, ни скуки в этих глазах не видно. Только какая-то нездешняя печаль. Так бывает, когда твое сердце находится где-то далеко-далеко от тебя… Похоже, незнакомец догадался о буре, бушевавшей в сердце своей женщины и решил помочь ей, спросив: — А что в них особенного, Любовь Евгеньевна? Читать их, между прочим непросто: первый слог требует усилия. — Правильно! Вы видели, как бьют в очень большие колокола? Сначала — тишина, безмолвие, хотя мы знаем, что било пришло в движение и вот-вот оно встретится с колоколом. И вот — встреча. И мы слышим — «дон», «дон». — «Дон» — это звон колокола. — Не только. Разве все вокруг нас можно объяснить? Кстати, самая русская из всех рек тоже так называется — Дон. — А Волга? — Нет, Дон, — упрямо повторила Любовь Евгеньевна. — Но я продолжу. Читаем дальше: дон-ник-ово-е, — нараспев произнесла она. — Ник… ника. Победа по-гречески. А мы от греков веру приняли. — Победа? — Да. Это только кажется, что всегда побеждает смерть. Побеждает жизнь. — «Смерть, где твое жало?» — задумчиво произнес Асинкрит. — Вот, — обрадовалась Любовь Евгеньевна, — Лешенька мне тоже эти слова говорил. — Хорошо, допустим, так оно и есть: в начале мы имеем нечто необъяснимое. Начало, которое воспроизводится нами скорее интуитивно, бессознательно. Затем — победа, а что дальше? — Ово. Яйцо по латыни. Разве яйцо не символ жизни? — Верно! Я все понял, Любовь Евгеньевна. Ах, какой же он молодец! — Правда? Я ведь, если честно, не каждое слово могу объяснить. Что-то забылось, что-то я и тогда не понимала… Но точно знаю, здесь нет ни одного лишнего или случайного слова. — И все имеет отношение к России… — Самое прямое. — А в результате… нет, как же здорово! И в итоге — образ. Любовь Евгеньевна, вы когда-нибудь видели море донника в русском поле? — Конечно, видела… Простите, а как вас зовут? — Асинкритом зовут. — Конечно видела, Асинкрит. И Леша видел. Теперь вот и вы увидели… — Теперь? Но я же… А впрочем, вы совершенно правы. Знаете, я много хожу пешком по России. Иной раз поднимешься на гору или холм какой-нибудь, посмотришь с него вокруг — и захолонет сердце от восторга и радости. И хочется все это — травы, тропинки, рощи, ветерок, который колышет желто-белое море донника — поместить сюда, — и Сидорин показал себе на грудь. — А потом зарядит дождь, пойдет снег, и ты спешишь под кров, забывая за разговорами и делами, чаще всего пустыми, о том, что у тебя здесь, — и он вновь показал на свое сердце, — хранится. — А Леша об этом никогда не забывал. — Поэтому и увидел то, что другие не видели… — Только никому это не было нужно, — женщина тихонько заплакала. Так тихо, что если бы не маленькая слезинка, покатившаяся по ее щеке, Асинкрит ничего не заметил бы. — А вот тут вы не правы, дорогая Любовь Евгеньевна. Нам с вами это нужно, разве не так? — И мне тоже, — донесся го из кухни голос Костика. — Асинкрит, — сквозь слезы улыбнулась Любовь Евгеньевна, — нас ведь всего лишь трое. — Нас уже трое. Прекрасное число, не находите? — Нахожу. Нахожу, что вы утешаете меня. Леша… он был очень светлый и добрый. Никому слова плохого не сказал. Любил на кладбище ходить, к сыночку. Сядет на скамеечку и… Там его и убили. — Убили? — А я думала, вы все знаете. На Пасху. У нас народ привык в этот день на кладбище ходить. Выпивают, закусывают, покойникам вроде что-то оставляют. Наш батюшка ругается за это, язычниками их называет, а они все равно ходят… Ну вот, а после бродяги всякие по могилам рыскают. — За что ж они его? — А кто же знает? Избили так, что только по одежде потом и узнали… А еще лежал он рядом с могилкой сына. Говорят, лежал — будто ребенок — свернулся калачиком, а одна рука на могилке… — Не плачь, теть Люб, — вновь подал голос Константин. — Простите, не буду. — Все-таки решили ехать? — спросила Любовь Евгеньевна, — а то переночуйте, а утром без проблем уедете в Москву. — Я бы с радостью, но отчего-то сердце не на месте. Интересно, а где моя сумка? — Вы, наверное, ее в прихожей оставили. Костик, принеси, пожалуйста. Когда Костик выполнил просьбу женщины, Асинкрит достал из сумки небольшую книжечку в мягком переплете — Хочу на прощание подарить вот эту книгу. Недавно побывал в Старице — Что-то слышала. — Обязательно побывайте — чудный городок. Много старины, Волга. — Я Волгу в Кинешме видела. Тоже красивый город. — Верно, и люди там хорошие живут. Так вот, в Старице зашел я в книжный магазин. Смотрю — лежит сборник местных поэтов. «Первоцвет» называется. Они ведь разными бывают, местные поэты. Не знаешь, на что набредешь — то ли на золотой рудник, а то ли, как вы говорите, на любовь-морковь. Попросил я посмотреть книжечку. Открываю — как люблю — наугад… — И что? — Видите, приобрел. — А теперь спешите подарить ее мне? — Во-первых, расстаюсь с болью, а во-вторых, дарю при одном условии: если вы сейчас раскроете ее на той же странице, что и я: Что вы так смотрите на меня? Берите, и открывайте смелее. — Вы издеваетесь? — Отнюдь. Я не сомневаюсь, что вы откроете книгу там, где надо. — Кому, простите, надо? — Мне. Вам. Константину. — Открыла. Читать? — Читайте. — Зоя Кузнецова. Это, наверное, ее портрет. Знаете, Асинкрит, не хочу ее обидеть, но внешность… не очень поэтическая. — Плохо, Любовь Евгеньевна. Забыли вы уроки Алексея. Видеть то, что видят все — не мудрено. — Но вы не сказали, я открыла ту самую страницу? — Ту самую, Любовь Евгеньевна. — И вы не разыгрываете меня? — Под фотографией стихи. Прочитайте их вслух, пожалуйста. — Я вообще-то… — Неправда. Вы чудесно читаете. — А откуда… Впрочем, хорошо, если гость просит. — Вот именно. И откашлявшись, Любовь Евгеньевна стала читать. И чем дальше она читала, тем глуше становился ее голос. Константин, закрыв глаза слушал «тетю Любу», а Сидорин почти с нежностью глядел на эту невысокую женщину. Так глядят на очень дорогих людей, с которыми, однажды соединив нас, судьба разлучает навсегда. — Ладно, мне пора. Счастлив был познакомиться с вами, Любовь Евгеньевна. — А со мной? — спросил Корин. — И с тобой, Константин. — Асинкрит, — тихо сказала женщина, — спасибо… за подарок. И, если можно, скажите: это правда, что страница — та же самая? — Правда, — улыбнулся одними глазами Сидорин. Когда дверь за ним захлопнулась, Любовь Евгеньевна спросила своего друга: — Костик, как ты думаешь, откуда этот человек… — Узнал про стихи дяди Леши? — Да. — А ты не поняла? — спокойно ответил Константин, — он сам ему об этом и рассказал. — Не понимаю. — А чего тут понимать? Тот, который с белыми крыльями, и рассказал. Я вот тоже много чего слышал, только помалкиваю об этом. — Слышал? — Любовь Евгеньевна смотрела на Константина, будто впервые его видела. — Ну да. Это же просто. Здесь главное, когда он к тебе близко подойдет, на крылья ему не наступить. — Да, я слушаю. — Ну наконец-то, дозвонилась. Все странствуешь, путник? — это была Галина. — Привет! Ты представляешь, я нечаянно «убил» свой мобильник и… — Асик, только обещай, что не будешь волноваться… — Галя, что-то случилось? — Вообще-то да, но ты обещай… На том конце возникла пауза. Сидорин услышал мужской голос: «Что ты резину тянешь?» — это был Вадим. — Асинкрит, здравствуй! Приезжай как можно скорее. — Вадим, что случилось? — Лизу Толстикову арестовали. — Слушай, вы там белены что ли объелись? — Если бы. В музее кража. Украли картину Богданова. Говорят, все улики показывают на Алису. Тип один, депутат Исаев объявил крупное вознаграждение тому, кто поможет найти картину, вот милиция и роет вовсю. Алису даже не выпустили под залог, как мы не просили. Объяснили это интересом следствия. — Картина, следствие, улики… Чушь какая! — Но это еще не все. Лиза-маленькая в больнице. Ее сначала Рыбкин, директор детского дома, не отдал Толстиковой на выходные, затем забрали какие-то люди, которые объявили девочке, что они готовятся… слово забыл… — Удочерить? — Да, удочерить ее, а про вас с Лизой-большой сказали, что вы… вы… отказались. Даже не верится, Асик, что такая сволочь живет на свете. — Вадим, я не понял, от чего мы с Лизой отказались? — От нее. И больше видеть не желаете. Теперь все понимаешь? — Теперь понимаю все. В какой больнице малышка? — В детской, на Большой Московской. Сегодня к ней заходил. Плоха она очень. На контакт ни с кем не идет. Пожалуйста, приезжай. Вместе что-нибудь придумаем. — По самому больному бьют, гады. — Ты думаешь — это все не случайно? — А я уже давно не верю в случайность, Вадим. Все, завтра я у тебя. Ждите. Первая растерянность исчезла. На смену ей пришла холодная, спокойная злость. Асинкрит посмотрел на часы — время приближалось к полуночи. Вскоре Сидорин стоял в толпе людей — молодых, пожилых и даже совсем юных — обвешенных огромными мягкими игрушками. Это было похоже на фантасмагорию: Асинкрит буквально утонул в плюшевом море. Львы, тигры, медведи, зайцы, обезьяны, крокодилы… Некоторые в человеческий рост. От продавцов Сидорин узнал: поезд на Москву только что ушел, следующий остановится здесь через три часа. Три часа! Нет, он не может ждать, зная, как плохо сейчас его девочкам. И Сидорин решил идти на трассу ловить попутку. При других обстоятельствах он сделал бы элементарные расчеты и понял, что только до трассы по ночному городу идти больше часа и остался на вокзале ждать московского поезда. Но сейчас любое ожидание казалось Сидорину предательством. Вырвавшись из игрушечного окружения, Асинкрит направился к выходу, с разбега чуть не налетев на худенькую светловолосую девушку лет двадцати двух. Безрукая и безногая, она сидела на деревянном помосте, к которому были прикреплены четыре подшипника. Краем глаза Сидорин заметил кусок картона с надписью, которой теперь никого не проймешь: «Люди добрые! Помогите Христа ради!» Рядом — кургузая кепка, в которой несколько медяков. Асинкрит сумел избежать столкновения и быстро, почти бегом, устремился к двери, думая о своем. И вот когда он уже открыл дверь, чтобы затем раствориться навсегда во мраке холодной осенней ночи, Сидорин почувствовал на своей спине, на затылке чей-то взгляд. Оглянулся. На него смотрела нищенка. Без осуждения, спокойно, но с какой-то печалью в огромных серых глазах. Асинкрит остановился в нерешительности. Ведь наверняка какая-то мафия, деньги у нее все равно отберут или пропьет… Нащупал в кармане мелочь. И пошел назад. «Зачем я это делаю, идиот? Мне же спешить надо». Неужели эта девушка гипнотизер? Нет, она уже смотрит в другую сторону, туда, где стояла женщина с целым пакетом кукол. Куклы были забавные, с волосами всевозможных цветов, от красного до зеленого, а под цвет волос — модные платьица и рюкзачки. Асинкрит подошел к женщине: — Мне две куклы, пожалуйста. — Выбирайте! Сидорин взял две одинаковые — с зелеными волосами. Затем подошел к нищенке. Сначала достал сторублевую купюру и положил в кепку. Девушка ничего не сказала, только поблагодарила — кивком головы. И, Боже мой, сколько в этом кивке было достоинства и благородной сдержанности! Сидорин, сказав чуть слышно: «Ради Христа!», вслед за деньгами протянул девушке одну из кукол. Ее бледное лицо озарила улыбка. В огромных серых глазах он прочитал благодарность. — Спасибо вам! — Асинкрит скорее догадался по движению губ, чем услышал эти два слова. Ему захотелось сказать ей что-то доброе, может быть, смешное, но, краснея от невесть откуда появившегося смущения, Сидорин только и смог произнести: — Держись, родная. — И вы тоже, держитесь, — вновь еле слышно ответила девушка. Асинкрит уже не увидел, как женщина, у которой он купил куклы, наклонилась к девушке и бережно прислонила куклу к ее груди: — Теперь тебе будет веселее… Асинкрит не мог этого видеть, ибо с криком: «Асинкрит! Не может быть!» к нему на всех порах шел высокий молодой человек в спортивном костюме, поверх которого была накинута кожаная куртка. А еще сразу бросалась в глаза огромная золотая цепь на мускулистой шее. Вряд ли на вокзале был еще хоть один человек с именем Асинкрит, но Сидорин на всякий случай оглянулся по сторонам. — Какая встреча! — и вот уже Асинкрит оказался в объятиях незнакомца. — Мы знакомы? — ошарашено спросил он, тщетно пытаясь освободиться от объятий. — Шутник! «Мы знакомы»… Я Саня Михайлов, из Красногорска. Вспомнил теперь? — Извини… извините, нет. Наверное, это было в моей прошлой жизни. — Это когда мы с тобой были котами? — и вновь смех на весь вокзал. Но когда Сидорин объяснил Михайлову, что он имеет в виду под словами «прежняя жизнь», тот вмиг посерьезнел. — Эка тебя брат стукнуло! Ну ничего, все вспомнишь, верно тебе говорю. По глазам твоим вижу, что вспомнишь… А я вот тоже в переделку попал. В Москву с юга на поезде ехал. Как назло, пиво кончилось. Думал, что минут десять здесь простоим, а он, гад, через минуту отсюда слинял, пока я пива в этой гребаной дыре искал. — Слинял кто? Поезд? — А кто же? Тормозишь, брат. — Нет, просто думаю, как мне до Москвы добраться. — Так и я об этом думаю! И почти удумал: частника нашел, но, чую, ему моя физиономия не нравится. — В смысле, боится ехать? — В смысле, очень боится. — Так что же мы стоим? Поехали! — Поехали! Только мне надо пива купить. Что ты смеешься? — Не обращай внимания, это все последствия удара. Минут через пятнадцать видавшая виды «шестерка» бодро мчалась по московской дороге. Михайлов, по просьбе Асинкрита, рассказывал об обстоятельствах их знакомства. — День пограничника был. Мы с моим другом договорились у памятника Пушкина встретиться. И очень хорошо встретились. Смотрим, ты сидишь на скамейке и что-то пишешь. Друг мой, Митяй, говорит: смотри, это или писатель, или журналист. А мне журналист позарез как нужен был. — Зачем? — Рассказываю. Нет, ты и правда, все забыл? В наших местах село одно есть — Поршино. Стоит на высоком берегу Москвы-реки — красотища, одним словам. Там же на берегу — церковь. Перед ней кладбище, даже два — новое и старое. От старого одни холмики остались. И вот на старом кладбище какие-то черные решили особняк себе строить. С сельсоветом они быстро договорились, с местным батюшкой, судя по всему, тоже. — Не может быть! — невольно вырвалось у Сидорина. — Да, ты действительно головой крепко стукнулся, Васильич, — сочувственно произнес Михайлов. — Поршинский батюшка из современных. Они шустрые ребята. — Но ведь доказательств нет? — Как это нет? А почему когда приехал бульдозер ровнять землю, и из нее косточки человеческие полезли, из всей деревни только Михал Михалыч прибежал? — А это кто? — Михал Михалыч? Майор, в Афгане воевал. Там и контузило. Крепко контузило. Он-то всю кашу и заварил. Прибежал с ружьем, встал перед бульдозером: убью, говорит, гады, если дальше кости моих предков выворачивать будете. — А они? — Черные? Милицию вызвали. На какое-то время Михалыч мародеров задержал, но понятно же — эти своего добьются. Тем более, все бумаги у них в порядке. А я в Поршино иной раз к теще наведываюсь. К Михалычу захожу. Вот он мне все и рассказал. Решили мы с ним, что надо куда-то писать. А писари мы с ним еще те, да и куда лучше писать не знаем. — А тут я у Пушкина… — Точно. Ты мне понравился тогда: чего, говоришь, зря время тратим, поехали в Поршино. Тебя Михалыч и на кладбище водил, и в храм. Правда, батюшки не было, но тебя тогда одна местная старушонка впечатлила. — Чем же, интересно? — Рассказала о чудесах, которые стали происходить в церкви после того случая. Сначала на Крещение, когда из шланга воду в специальный чан наливали, чтобы святить потом, вода пошла кровавая. — Серьезно? — Вот те крест, — и Санек перекрестился. — Сколько людей это видело! Все же воду ждали, а она красная. Ее слили, бак промыли, а вода опять такая же. Народ повернулся — и в другой храм пошел. Только ушли люди, вода нормальная потекла. А еще через неделю икона Николая Угодника заплакала. — Может, замироточила? — В том-то и дело, что заплакала. Из глаз, будто серебряные, слезинки потекли, и застыли. — Н-да. — А статью ты написал. — Как газета называется, не помнишь? — У Михалыча вырезка есть. Статью потом наша районка перепечатала. Классно ты написал. Пушкина цитировал, про Михалыча написал, что он сейчас в Поршино за Россию ответчик… — А что я из Пушкина взял, не помнишь? — Эх, я на стихи не мастак. Прочитал — забыл… Там про пепелище что-то было, гробы. — Понятно. — Вспомнил? — Увы, только стихи. — А мы сейчас только деньги любим, — неожиданно подал голос таксист. — Друг, как тебя зовут? — спросил Михайлов. — Степаном. — Ты, Степа, лучше крепче держись за баранку и смотри вперед, а мнение твое меня сейчас меньше всего интересует. — Понял. — Вот и хорошо. — Не надо ругаться, — примирительно сказал Сидорин, — ты, Александр, лучше еще что-нибудь про меня расскажи. — В каком смысле? — Я о себе что-нибудь говорил? — Понял, дай вспомнить. Говорил, что у какого-то лесника живешь. Ты его все Петровичем называл. — А где этот лесник живет — не говорил? — Вроде нет. Хотя… Нет, не помню. — Значит, Петрович? — Петрович — это точно. Ты еще фразу сказал, до сих пор ее помню: мол, Петрович научил меня зверей любить, найти бы того, кто научит любить людей. — Так и сказал? — Слово в слово. — Ну и как, нашли такого человека? — спросил Сидорина Степан, не оборачивая головы. — Слушай, мужик, тебе же сказали: крепче за баранку держись шофер. — Не кипятись, брат, — мягко остановил Александра Асинкрит. — Вопрос вполне законный, да и кто знает, может человеку поговорить необходимо: нормальные люди спать должны, а он нас в Москву везет. — Деньги любит, вот потому и везет, — буркнул Михайлов. — Эх, сказал бы я тебе, — таксист впервые повернул голову и бросил на сидоринского спутника красноречивый взгляд, — много ты о моей жизни знаешь. — А я тебе не мать Тереза, мне плакаться не надо, — не сдавался Михайлов. — Самому есть что рассказать. — Молодые люди, предлагаю пообщаться на нейтральные темы, — прекратил перепалку Асинкрит. — Начинай, брат, — и он посмотрел на Александра. — Я? — удивился тот. — Моя главная тема — на вокзал раньше поезда попасть. — Представляешь, и мне надо… очень-очень рано. И не в Москву, а еще дальше. — Куда, если не секрет? — поинтересовался таксист. — В Т., где я имею счастье в данный момент жить… Ладно, тогда еще одно предложение. Одна моя знакомая девочка в такие моменты, когда душа не на месте, а моя точно сейчас не здесь, предлагает в города играть. Степан, начинай. — Желание клиента закон. Житомир. — Почему Житомир, Степан? — спросил его Сидорин. — А я родом оттуда. — Теперь понимаю, чем ты мне не глянулся, — сверкнул глазами Михайлов. — Западенция. Бендера. — Сам ты Бендера! — не на шутку обиделся таксист. — Какая западенция — мои все из-под Малина, это всего километров восемьдесят от Киева. — А у вас сейчас, что Киев, что западенция — все одно и то же. — Слушайте, петухи, вы мне надоели. Твоя очередь, Александр. — Только из уважения к тебе, Васильич. На какую букву надо? — На «р». — А на «р» есть города? — Прошу без комментариев! «Р», «р»… О, вспомнил, Ржев! — Есть ассоциации? — спросил Сидорин. — Что есть? — Ну, вспомнил ты его почему? — Там у меня столько друзей! Кстати, во Ржеве все друг с другом спорят: нужно ли немцам, в смысле фашистам, на кладбище памятники воздвигать, или нет. — Мне кажется, нужно. Их же насильно к нам погнали. В армию забрили — и погнали. Кто же их спрашивал? Пусть хоть похоронят по-человечески, — произнес таксист. — Резон есть, — подумав, ответил Михайлов. — А ты как думаешь, Васильич? Сидорин сам предложил «пообщаться», однако сейчас понял, что думает только о своих Лизах. Но и попутчиков обижать не хотелось. И вот здесь, в ночном такси, он впервые прибегнул к приему, которым позже станет пользоваться очень часто. Пришли на выручку стихи — не зря же Асинкрит так их любил. Они позволили Сидорину все объяснить, в сущности, ничего не объясняя и не тратя лишних слов. — Я против. — Да, не все так просто, — после долгого молчания произнес Михайлов. — Скажи, Васильич, стихи сам написал? — Нет, конечно. Есть такой городок на Смоленщине — Рудня, там этот автор живет — Виктор Куневич. — Не слыхал такого. — Да и я, признаться, не слыхал. Сейчас такое время — не до поэзии. Степан правильно сказал: люди деньги зарабатывают… Кто-то из друзей мне подарил книгу стихов Куневича. Вот и все. — Слушай, ну и память должно быть у тебя! — Это точно, — горько рассмеялся Сидорин, — все что в книгах прочитал — помню, а что было со мной когда-то в жизни — забыл… Но все равно, привет Михалычу передавай. — Не сомневайся, Васильич. Да я думаю, ты к нам еще приедешь. — Обязательно! Вот только с делами управлюсь — и приеду. — А у меня по литературе всегда тройки были. Да и те — с минусом. Физику любил, химию. А когда пятый десяток разменял, на книги запал, представляете? Из-за чтения даже монархистом заделался. И это еще что, я с женщиной одной работал в таксомоторном парке. Анной Петровной Нелюбовой зовут, не слыхали? — Кажется, нет, — ответил Сидорин. — Поинтересуйтесь. Она в Переславль-Залесский из Москвы переехала, на пенсию вышла и вдруг — стихи начала писать. Ни с того ни с сего — в пятьдесят восемь лет. — Ни с того ни с сего не напишешь, — глубокомысленно изрек Санек. — Тоже верно. Но я, когда с ней работал, представить себе не мог, что она поэтессой заделается. — А может — баловство все это? — вновь подал голос Михайлов. — Ты что? Уже две книги выпустила. Мне одну подарила. С дарственной надписью. — Степан, — спросил таксиста Асинкрит, — вам ее стихи нравятся, или все дело в том, что вы с ней вместе раньше работали? — И то, и другое, — честно признался тот. — Наизусть что-нибудь помните? Чтобы представление составить. — Помню. Книжка тонкая — всю за год наизусть выучил. Но вот вслух читать… — А ты братан не ломайся, как тульский пряник. Сам сказал, желание клиента — закон, — поддержал Сидорина Александр. — Ну, хорошо. — Про водку и хлеб — хорошо, — одобрил Санек. — Ладно, ребята, давай дальше в города играть. Васильич, твоя очередь. — Подожди, брат. Вы хорошо читаете, Степан, — Сидорин не лукавил. — Что-нибудь еще вспомните, пожалуйста. Попросил, а сам загадал: если новое стихотворение будет светлым — то все закончится хорошо, если же… — Что бы еще прочитать? Пожалуй, вот это: — Спасибо, — странно, но Сидорин теперь совершенно искренне верил, что все будет хорошо. А Степан не только хорошо читал стихи, но и быстро вел машину, успев, во-первых, приехать в Москву раньше поезда, от которого отстал Александр, а во-вторых, рассказать любопытному Михайлову, почему книги сделали его монархистом. — Точнее, одна книга. «Мать» Горького. — «Мать»? — удивлению пассажиров не было предела. — Горького с пьедестала снимают. Идиоты! Это же — великий писатель. Читайте Горького — и вы не пожалеете об этом. — Считай, что убедил. Рассказывай дальше, полиглот. — Полиглот — это из другой оперы, Александр, — поправил друга Сидорин. — Степан у нас библиофил. — Понятно. Продолжай библиофил. — Да, собственно, и продолжать нечего. Хорошая книга заставляет человека думать. А очень хорошая может всего его перевернуть наизнанку. Вот так и у меня с Горьким получилось. В школе проходил, что «Мать» — первый пролетарский роман, очень своевременная книга, как сказал Ильич. — Какой Ильич? — переспросил Михайлов. — Ленин, разумеется. И тут читаю о том, как Павел Власов, в сущности, пацан, жизнь свою рабочую начинал. Наверняка, подмастерьем. И понимаю, что настоящий писатель лгать не будет. Так вот, прочитал я, как Павел на свои первые зарплаты и гармонь купил, и рубаху модную, и галстук, и галоши, и трость, а еще вначале пить умудрялся, да еще мать неработающую содержал, — и подумал, что мне сейчас, в мои-то не юношеские годы, такое не под силу будет. Ружье Павел, если помните, думал купить — денег хватало, просто охотой не увлекся. Постоянно в театры ходил. Выходит, можно было нормально жить при батюшке-царе? А потом я еще кое-какие книги прочитал — и понял, что хотел бы жить в то время. Но, увы, ребятки — времена не выбирают… — Это точно, — думая о своем, меланхолично ответил Асинкрит. …Когда Александр исчез в чреве Курского вокзала, Степан неожиданно предложил Сидорину: — Ну что, поехали в ваш город? — Боюсь, мой друг, у меня денег не хватит. Буду добираться электричками. Спасибо за то, что помогли. — Хватит денег, вот увидите. А спасибо еще успеете сказать. — Я ведь ругаться с тобой пришел, дорогая моя, — начал он. — Да, да, не удивляйся. Стоило мне отъехать на несколько дней — и все! — мои красавицы от рук отбились. Одна в больницу загремела, другая… С ней, впрочем, будет отдельный разговор… Ах, тебе такое сказали… А почему ты поверила этим людям, а не нам? Не пришли за тобой? Ошибаешься, дружок, Алиса была у тебя, как часы. Ей просто тебя не отдали. Удивляешься? Напрасно. Представь себе путь, дорогу. Представляешь, как чудесно идти погожим летним днем луговой тропкой? Вокруг цветы, птички поют, солнышко светит. Захотел — в речке искупался, захотел — цветов насобирал, на облака в небе посмотрел — и дальше пошел. А теперь представь этот же луг поздней осенью или зимой. Тропку занесло, в лицо бьет пурга, холодно, страшно, а идти надо. Ты по пояс провалился в снег, но помочь некому. Путь, дорога — это наша жизнь, Лиза. Понимаешь? В ней обязательно будут и погожие дни, и снежная пурга. На дороге мы обязательно повстречаем не только колокольчики и ромашки, но и… Нет, ты не права. Волки не самое страшное. Страшнее улыбающиеся люди, которые прячут за пазухой камень. Как их узнать? А ты смотри им в глаза, как мне сейчас — и все в них увидишь… Вот сейчас на твоем… на нашем пути повстречались такие люди. Они очень сильные, очень умные, но мы их не боимся. Знаешь, почему? Потому, что Бог не в силе, а в правде. Потому, что у нас с тобой есть замечательные друзья, которые приносят девочке Лизе замечательные соки, а она к ним даже не притронулась. Ни один врач, даже самый хороший, не сможет вылечить человека, если он сам того не хочет. Ты это понимаешь? И еще… — Я люблю тебя, — вдруг прошептала девочка. Прошептала так тихо, что даже девочка на соседней койке ничего не услышала. Зато ее услышал Сидорин. Услышал, и понял, что воля оставляет его. — И я тебя люблю… очень. — Тогда почему ты плачешь? — От счастья. — А от счастья тоже плачут? — Конечно. — А я вот не умею… от счастья. — Дай время, мы тебя научим. Лиза приподнялась, Асинкрит пересел со стула на ее койку и они обнялись. Точнее, Сидорин обнял девочку за худенькие плечи, а она прижалась к его груди. — Больше не покидай меня, ладно? Сначала мама с папой… ушли, потом вы с Лизой… Я просто не захотела больше жить. — Глупенькая… все теперь будет хорошо. Я обещаю. Вот, ты и заплакала. — Разве? — А если это не слезинка, то что? — Это от счастья. — Повторюшка — тетя Хрюшка. — Ну и дразнись на здоровье. Скажи, а у нас будет кот? — А ты хочешь? — Очень. — Тогда будет. — Мы назовем его Рики. — Почему Рики? Барсик лучше. — Нет, Рики. У Влады есть Рики, пусть и у меня тоже будет. — Кто такая Влада? — Влада Сергеева. Она уже выздоровела и уехала к себе домой, в Ду… — Куда? — В Дуничи? — Вроде бы нет такого города. — А поселок есть? — И поселка нет. Может, Думиничи? — Точно! — Ты с ней дружишь? — Она со мной. Я же молчала. Она добрая и красивая. — Понятно. А кот, значит, Рики? — Рики. Влада мне стихи на прощание подарила. Она их написала, когда ей было столько, сколько мне. А сейчас она взрослая — ей уже шестнадцать. Представляешь? — Представляю. А мне стихи почитаешь? — Ты хочешь сделать мне приятное? — Вовсе нет. Просто люблю слушать стихи. Без них жизнь сразу становиться серой и скучной. — Тогда слушай. Только я наушко тебе, чтобы другие не смеялись. — Договорились. И Лиза, почти касаясь уха Сидорина, старательно выговаривая каждое слово, начала: — Почему ты молчишь? Не понравилось? — Очень понравилось, но я, если честно задумался: смогу ли прокормить такого обжору? Слушай, а давай лучше заведем хомяка? Или канарейку? И ест мало, и польза — поет красиво. — Ты шутишь? — Нет. — Разве ты жадный? — Я не жадный, я экономный. — А от кота тоже польза. — Это какая же? — Он мышей ест. — Откуда у Лизы в доме мыши? От нее даже все тараканы ушли. К соседям. — Почему? — огромные глаза девочки стали еще больше. — В знак протеста. Ни одной сухой корочки в доме нет, представляешь? — Постой, дай я на тебя посмотрю. А, ты шутишь, шутишь… — Я слушаю вас. Перед Сидориным сидел молодой человек лет тридцати. Он старался быть спокойным и вежливым, но Асинкрит чувствовал, что внутри следователя по особо важным делам областного отдела внутренних дел Ракова С.А. бушует пламя, готовое выплеснуться на него, Сидорина, произнеси он хоть одно слово в защиту Лизы. Асинкрит улыбнулся и стал считать про себя: «Один, два, три…» Ох, много чего хотелось сказать ему сейчас этому сосунку, но поможешь ли этим Алисе? «Четыре, пять, шесть…» Неожиданно для себя помолился: «Господи, помоги мне найти те самые-самые нужные слова. Чтобы не во вред». «Семь, восемь, девять». Отчего-то вспомнился отец Николай. Он смотрит на него и говорит: «Будь мудрым, аки змея, и кротким, аки голубь». «Десять». Значит, аки… — Так я слушаю… как вас? Да, Асинкрит Васильевич. — Всегда приятно, когда тебя слушают, а особенно, когда слышат, Сергей Александрович. Я постарше вас, но почему-то мне кажется, что у нас с вами было похожее детство… — Вы любите поговорить? Пожалуйста, ближе к теме. У меня мало времени. — А ближе и не бывает. Серьезно. Не знаю, как вы, но я окружающий мир воспринимал с опаской. Мне казалось, что от него веет тревогой. И спасение свое, а также тишину и покой, я нашел в книгах. Особенно полюбил Шерлока Холмса. Помните? Вечное лондонское ненастье, зло повсюду, а в квартире на Бейкер-стрит тепло, уютно. Пылает камин. И мудрый Шерлок вместе с добрым доктором Ватсоном всегда готовы придти на помощь добрым людям, попавшим в беду. И она обязательно отступит. Не поверю, что вы не любили этих персонажей Конан-Дойля. — Любил, конечно, но при чем здесь… — И в юридический пошли не роди денег. Вы мечтали сделать мир чище, добрее, но, приступив к работе, поняли, что не так все просто и однозначно, как в книгах о Шерлоке Холмсе. Во-первых, куча нудной бумажной работы. И абсолютно никакой романтики. Во-вторых… Впрочем, вы все это знаете лучше меня. И вот — такое преступление! Конечно, Богданов не Рембрандт, но все-таки… Ежеминутные звонки от газетчиков, телевизионщики просят интервью. А тут, словно змей-искуситель появляется депутат Госдумы Исаев… простите, вру… Появляется его помощник, а приходит именно он — ведь так Сергей Александрович? Приходит — и предлагает такую награду тому, кто найдет картину, что голова пошла кругом… — Послушайте, что вы себе позволяете? — Раков поднялся со своего места. — Сидите, Сергей Александрович, сидите, я уже заканчиваю. По-человечески все понятно: дома вечно недовольная жена, которой и дубленка нужна, и сапоги, дочка просит Барби, вы сами не прочь наконец-то вместо своей «копейки» купить нормальную машину. Ведь у ваших коллег… И так вам захотелось найти эту картину, что даже забылись уроки Шерлока Холмса и… да что там говорить! Все, Сергей Александрович, я умолкаю. И слушаю вас. — О каких уроках вы говорите? — Раков нервно барабанил пальцами по столу. — Например, уроках милосердия — даже к преступнику. Вам же известно, что человека, не знавшего что такое тюрьма, можно сломать на всю жизнь, поместив его в камеру? — Ах, милосердия! — Раков встал и забегал по комнате. — А вы не так просты, как кажетесь, а еще говорят, что сумасшедший. Так вот… Асинкрит Васильевич, Шерлок Холмс учил, что преступление надо раскрывать по горячим следам. Разве не так? Я не хочу, чтобы Богданов оказался завтра в том же туманном Лондоне. — Очень похвально. — Не перебивайте, я вас не перебивал! Мне жаль, но очень много улик свидетельствует против Елизаветы Михайловны. Ломать ее? Бог с вами! Пусть чистосердечно во всем признается, и я ей обещаю… — А если не в чем признаваться? Раков, словно из него вышел весь пар, вздохнул устало, сел на место и поднял покрасневшие от бессонницы глаза на Сидорина: — Я вас очень понимаю, все-таки — близкий человек. Но факты, гражданин Сидорин, слишком упрямая вещь. Давайте ваш пропуск, я подпишу. В праве свидания с подозреваемой гражданкой Толстиковой мы вам не отказываем, будет отлично, если вы сумеете убедить девушку в том, что признание для нее — лучший выход. — Хорошо. Только одна просьба. Уж не откажите любителю Шерлока Холмса. Очень хотелось бы узнать об этих уликах. Если они существуют, разумеется. — Существуют. Что ж, как любителю — не откажу. Мы буквально по минутам восстановили день накануне преступления. Все опрошенные нами сотрудники музея отмечают, что Елизавета Михайловна была, образно говоря, не похожа сама на себя. Не улыбалась, раздражалась по пустякам. Умудрилась нагрубить директору и его заместителю, обвинив их в непрофессиональном отношении к картинам. В тот вечер ушла в числе первых, хотя обычно долго задерживается на работе. Но неожиданно, около десяти часов, вернулась. Вот, читаем показания сторожа Емельянова Петра Савельевича: «Я пил в своей каморке чай, когда в дверь позвонили. Это была Елизавета Михайловна Толстикова. Сказала, что забыла бумаги, с которыми бы хотела поработать дома. Она своя, а потому я спокойно ушел в каморку допивать чай. Минут через двадцать она постучалась ко мне и сказала: «Савельич, закрывай, я ушла». Ничего подозрительного я не заметил, разве что пришла она пустая, а уходила с сумкой, в которой лежали какие-то свертки». Однако, продолжим. Кражу картины обнаружили на следующий день. На место преступления срочно выехала оперативная группа. Поработала она, надо сказать, на славу. У входа в зал, где висела картина Богданова, ребята нашли вот это, — и Раков торжествующе продемонстрировал Асинкриту ручку-указку. — Узнаете? — Конечно. Лиза вела с ней экскурсии. — Совершенно верно. А вот технический сотрудник музея, в просторечии уборщица Прасковья Ивановна Мищенко показала, что накануне, перед закрытием вымыла и зал, и лестницу, и что ручку, потеряйся она именно тогда, наверняка бы увидела. Но и это еще не все, Асинкрит Васильевич, — с этими словами Раков осторожно достал из верхнего ящика своего стола нож для вскрытия конвертов. — Экспертиза установила, что именно этим предметом был вырезан холст картины. — Это точно? — Абсолютно. Наш любимый Шерлок призывал доверять науке. Мне очень жаль, но вы, наверное, догадались, чьи отпечатки мы нашли на этом ноже. — Догадался. — И не только на ноже, но и на раме, осиротевшей после кражи картины… Ну, как вам улики? — Честно? — А как же иначе? — Разочарован. Очень разочарован, Сергей Александрович. Уверен, наш любимый Шерлок сказал бы вам тоже самое. — Интересно, интересно. А если конкретнее? — Я знаком с гражданкой Толстиковой где-то полгода. Не буду отрицать, у нее множество недостатков. Кофе пьет в немереных количествах, взбалмошна, наверное, легкомысленна, как большинство женщин, но она не дура, Сергей Александрович. Понимаете? — Что вы имеете в виду? — Предположим, Толстикова тот самый похититель картины. Давайте поставим себя на ее место. А, поставив, поймем, что она не вполне нормальна. Ведь только круглая дура за несколько часов до кражи переругается с начальством, затем, уйдя, вопреки привычке, с работы первой, вернется обратно, сделав все максимально возможное, чтобы сторож ее запомнил. В довершение Толстикова, по жизни обожающая перчатки, идет на дело, словно школьник, теряет любимую указку, а нож, специально для вашей бригады, оставляет на своем столе. Да, забыл: она еще успела зачем-то от души полапать раму от картины. — Какой же вывод из этого следует? — Мне бы хотелось, чтобы его сделал Сергей Александрович Раков. — Почему? — Очень не хочется верить, что такие люди как Исаев и его помощник способны сломать таких, как вы. — Странный вы человек, Асинкрит Васильевич. — Спасибо. Звучит, как похвала. — Итак, вы думаете, что Толстикову подставили? — Допустим, вы правы, Асинкрит Васильевич. Допустим… Хотите уговор? Не сговор, а уговор? Очень честный. Вы сейчас называете мне три довода за Елизавету Михайловну, и я обещаю вам, что отсюда вы выйдете с бумагой, которая позволит ей сегодняшнюю ночь провести дома. Идет? — Идет. — Итак, я слушаю вас. — Довод первый. Ее поведение накануне кражи объясняется очень просто: незадолго до этого ей в детском доме не отдали на выходные одного маленького человечка, хотя ни Елизавета Михайловна, ни та девочка без этого уже не могли жить. Вдобавок объявили, что ребенка удочеряют другие люди. — Довод второй, — продолжил Сидорин. — Вам не рассказали, Сергей Александрович, как картина Богданова оказалась в музее? — Нет. Мне только сказали, что появилась она в музее недавно. — И Лиза… Елизавета Михайловна ничего не рассказала? — Ничего. Она… она только твердит, как заведенная: «Я не крала картину». — Н-да, удивительный человек. Ладно, я отвлекся. Эту картину привез я. — Вы? — Именно. Привез в подарок Елизавете Михайловне, зная ее трепетное отношение к Богданову. Оказывается, даже факты можно трактовать так, как это кому удобно. Толстикова со спокойной совестью могла повесить картину дома, кстати, я ей это и советовал. Уже тогда полотно было для нее бесценно, тем более, что мне картину передала женщина, которую Богданов изобразил на полотне. И что же делает Толстикова? Дарит картину музею. Дарит, чтобы через пять месяцев у музея же украсть ее? И, наконец, довод третий. Вот, посмотрите сюда. — Что это? — Два номера местной газеты. Друзья из областной библиотеки отыскали. Один номер датирован сентябрем шестилетней давности, другой вышел в свет ровно три года спустя. Нас тут интересуют две заметки. Читать не надо, я перескажу. Шесть лет назад: из местного краеведческого музея украдена работа кисти известного русского художника Каменева. А вот три года назад: украдена картина известного русского художника Жуковского… — Я тогда здесь не работал. — Толстикова тоже. — Постойте, вы хотите сказать… — Прошло ровно три года, Сергей Александрович… — И все время — сентябрь. Совпадение? — Заканчивается летний сезон, становится меньше посетителей… Что еще? Богатенькие люди, отдохнув на югах, думают, куда потратить деньги. «Господи, да он еще мальчишка» — подумал Сидорин, но благоразумно сдержал улыбку. — А я еще бы проверил, Сергей Александрович, как у музея складываются отношения с охранными службами. — Постойте, постойте… в этом году у них кончился договор и неделю, как раз в конце сентября, его не перезаключали. Сигнализация не работала. Но тогда получается… — Во-первых, довод номер четыре получается, а во-вторых, дерзайте, Сергей Александрович. Да поможет вам Шерлок Холмс! — Толстикова! — вновь лязгнул замок почти одновременно с голосом надзирателя, — на выход! В тот момент Лиза не вдумалась в смысл этих слов: она продолжала размышлять о своей мести миру и приняла первое слово надзирателя — «Толстикова!» — за знак. Что ж, если обещала, значит надо держать слово. А Сидорин, пусть этот сукин сын продолжает мотаться, неведомо где. Приедет — вот удивится. Но вместо кабинета следователя ее отвели в ту самую комнату, откуда начался ее путь в ад. Толстиковой вернули вещи, выдали какую-то бумагу — и вывели на улицу. Ворота за ней захлопнулись… Лиза в растерянности стояла на запорошенной листвой тихой улице, носившей имя борца за Советскую власть в губернии Губермана, этой же властью потом, в 1937 году и расстрелянного. Все произошло слишком быстро и неожиданно, чтобы Толстикова поняла до конца, что случилось. И вдруг Лиза заметила одинокого человека, сидевшего на скамье в маленьком скверике напротив здания изолятора. Сердце молодой женщины забилось сильнее — она все поняла. Человек сосредоточенно чертил что-то палочкой на земле, сгоняя, как надоедливых мух, листья, летевшие ему под ноги. — Сукин сын! Сидорин! Сукин сын! — и Лиза, что есть сил, рванула навстречу ему. Асинкрит, а это был он, отбросил палочку и, видимо, хотел тоже побежать навстречу Лизе, но не успел: она, не замедляя скорости и не прекращая кричать: «сукин сын» и «где ты был», со всего маха влетела ему в грудь, словно пытаясь спрятаться от всего, всего, всего — наветов, клеветы, изолятора, следователей, надзирательницы, сокамерницы. От плача плечи женщины заходили ходуном. — Сукин… где ты был… я так… ждала. Ты… ты даже не думал… Сидорин растерянно и нежно гладил ее по спине, волосам, искал слова — и не находил. Тех самых-самых. И он стал читать стихи. Впрочем, читать — не совсем верное и уместное здесь слово, поскольку Асинкрит одновременно и утешал Лизу и признавался ей в любви. Признавался в любви в первый раз в жизни — в смысле, не лукавя, не играя. Редкие прохожие удивленно оглядывались на эту странную пару — рыдавшую женщину и мужчину, который, глядя куда-то вдаль и продолжая гладить свою спутницу по спине и волосам, скорее говорил ей, нежели декламировал: — Это… правда? — подняла голову Лиза, продолжая шмыгать носом. — Конечно. — Господи, какая все-таки странная эта штука — жизнь. — Абсолютно с тобой согласен. — Час назад я была самым несчастным существом на свете, а сейчас. Повтори, пожалуйста. — Стихотворение? — Нет, первое слово из него. — Любимая… Лиза отпрянула от Сидорина, и тот увидел, как в ее мокрых глазах сверкнули огоньки-чертики. Асинкрит подумал с радостью: «Врете, гады, вам ее не сломать!» — Слушай, нехороший человек. — Хорошо, что хоть не «сукин сын». — А ты не обижайся. — И не думаю. — Нет, правда. Согласись, это безобразие, когда… — Соглашаюсь, это полнейшее безобразие — садиться на нары, когда мне требуется уехать из города. — А когда ты в городе — садиться можно? — Кто бы попробовал тебя посадить… Посмотри, какой я могучий, — после первого порыва пришло легкое смущение, которое Сидорин попытался скрыть иронией. И с совершенно серьезным лицом принял позу льва Бонифация из мультфильма или дореволюционного борца и напряг бицепсы: — Нет, ты пощупай. Совсем как ежик. — Почему ежик? — удивилась Лиза. — Такой анекдот есть. Стоит ежик на пеньке и орет на весь лес: «Сильный я! Сильный! Смотрите, какой я сильный!» Тут ветер налетел, и ежика с пенька сдуло. В буквальном смысле слова. Упал он в кучу листьев, отряхнулся и добавил, совсем тихо: «Но легкий». — Не смешно, Сидорин. А я верю, что ты — самый сильный… Прячешься? — Я и говорю: могучий. Но легкий. — Неожиданно лицо Асинкрита вновь приняло серьезное выражение: — Я не прячусь, любимая. И скоро обо всем тебе скажу, и даже спою без свидетелей. — Без каких свидетелей? — О, их кругом полно. Одних деревьев сколько. Ворона сидит, видишь? А там, чуть подальше, таксист. Между прочим, тебя ждет. — Меня? — Поезжай домой. Отдохни, смой свои белые перья от пыли… — Хочешь сказать — от грязи? — Грязь к тебе не пристала. Короче, приводи себя в порядок, а вечером сбор у Глазуновых. — Сбор? — Конечно. Экстренное заседание чрезвычайного штаба, приглашены Глазуновы, ты, я, Братищева. Любу не хотели приглашать, но она рвется в бой. Говорит, что чувствует себя замечательно. Мы мирные люди, но всему есть предел. Наш бронепоезд больше не стоит на запасном пути. — Асинкрит, ты сейчас говоришь об Исаеве? — О ком же еще? — Похоже, в этой истории депутат не главный. — Вот как? Интересно. И все-таки поедем — по дороге расскажешь. Давай свой пакет. — По дороге? Ты куда-то спешишь? — Очень спешу. У меня через полчаса встреча. И знаешь с кем? С нашим другом Рыбкиным. — Если бы ты пережил то, что пережила я… Значит так, мы поедем вместе. Перышки подождут. И скажу, все, что думаю о нем. — Вот поэтому я тебя и не возьму. Не спорь. Во-первых, не хочу, чтобы ты еще по одной уголовной статье привлекалась, а во-вторых… Мне хочется его послушать. — Думаешь, он захочет с тобой разговаривать? — Еще как захочет! Я тебе не говорил, но по моей просьбе Люба Братищева со товарищи большую работу провела, а плоды, как известно, должны поспевать вовремя. — Вовремя, говоришь,? А если документы на удочерение Лизоньки уже готовы? — Глупенькая, — Сидорину наконец удалось взять у Толстиковой ее огромный пакет, — ты не представляешь, какая это бюрократия, сколько нужно бумаг собрать, сколько анализов сдать… — Анализов? — А ты думала! Вдруг у усыновителя вредные привычки? Но это тот случай, когда я за бюрократию. Она нам сейчас на руку. Через пару минут желтое такси тронулось с места. И вряд ли его пассажиры, увлеченные разговором, заметили, как почти одновременно с противоположного конца сквера вслед за такси тронулась еще одна машина. Хотя… Сидорин пару раз во время пути оглянулся назад, но ничего не сказал. Может, не хотел перебивать рассказ Лизы о Георгии, помощнике Исаева, может, просто не желая пугать свою спутницу. — Святик, тебя к телефону, — подошедшая неслышно жена, протянула Рыбкину телефонную трубку. — Господи, когда же этот день кончится? Алло, я вас слушаю. — Этот кончится, другой начнется. — Георгий Александрович? Рад вас слышать. — Врать-то зачем, Святослав Алексеевич? — Нет, я правда… — Ладно, замнем. Я слушаю вас. — Меня? — Послушайте, не надо косить под дурочка! У вас были сегодня гости, точнее, гость. Так? — У меня каждый день гости. — Меня интересует Сидорин. — Ах, Сидорин! Надо же, вы и это знаете. — Я знаю все. — А тогда что спрашиваете? — Нет, вы посмотрите, как народ наглеет. Прямо на глазах. Святослав Алексеевич, последний раз советую не зарываться. — Я и не зарываюсь. Если человек все знает, зачем ему подробности? Разве я не прав? А хотите знать, о чем мы с Сидориным говорили, спрашивайте без понтов. — Ого! Как вы заговорили. Видно забыли… — Нет, не забыл. Кстати, Сидорин тоже многое знает, и не только про меня, Георгий Александрович. — Понятно. Славно он вас пошантажировал, если вы даже его на улицу проводить вышли. Как самого почетного гостя… — Шантажировал? Я бы так не сказал… Честно говоря, ожидал, что Сидорин, располагая… тем, чем он располагает, поведет себя по-другому. — Вы случайно на брудершафт с этим психом не пили? — Представьте себе, нет. Да и посмотреть еще надо, кто больший псих — вы или он… Хорошо, вас интересует, о чем у нас шел разговор? — И даже очень. — У Сидорина ко мне была всего одна просьба: Толстикова и те иностранцы, ваши протеже, должны быть в равных условиях. — В равных? Уважаемые люди и уголовница? — Георгий Александрович, не будем торопиться: вот когда суд вынесет ей приговор, тогда я буду считать Толстикову уголовницей. Кстати, вы в курсе, что ее сегодня выпустили из следственного изолятора? — Под подписку о невыезде. — Но выпустили же. — Не понимаю, кого я недооценил — вас или Сидорина. — Не корите себя, Георгий Александрович, не надо. Такое случается со всеми, кто людей за пешек держит. А пешка возьмет, да и станет ферзем. — А вы не боитесь… — Вашего шантажа? Не боюсь. Я сейчас себя Одиссеем чувствую… — Такой же жулик! — Может быть, не спорю. Но я имел в виду другое. Сциллу и Харибду помните? Вы — Сцилла, Сидорин со своими журналюгами — Харибда. А я меж вами. И, будучи, как вы говорите, жуликом, честных людей все-таки различаю. Псих Сидорин, или не псих, но он честный человек. В отличие от вас, Георгий Александрович. И мне очень жаль, что Исаев попал под ваше влияние. Если встречу его… Надо же, положил трубку. — Кто это был, Святик? — Львовский. Помощник Исаева. — Ты не чересчур резко с ним разговаривал? — Он другого обращения не заслуживает. — А мне казалось, что вы друг другу симпатизируете. — Симпатизируем? Ты когда-нибудь видела двух змей, которые бы симпатизировали друг другу? — рассмеялся Рыбкин, но смех этот был горьким. — Как ты можешь, как ты можешь, Асинкрит?! — гремел Вадим. — Должно же у человека быть что-то святое? — Должно, но не Фрейд же, в конце концов! — Но он не лжеученый, слышишь?! — Лже. — И Шагал не лжехудожник… — Шагал? Может и не лже, но художником он был посредственным. — Кто? Шагал?! — Ты же не глухой, Вадим. Повторяю: посредственным. На звонок Братищевой никто не открыл. Она толкнула дверь, которая оказалась незапертой. Люба вошла, стараясь не шуметь, сняла плащ. Впрочем, ее все равно никто бы не услышал. Вадим, как резаный, метался по комнате. — Сидорин… ты… ты… — Ну, говори, говори. — Ты антисемит! — А ты баран. — Вот как? — Именно. Тебя и подобных тебе кормят мифами. Вам же когда-то было сказано: не сотворите себе кумира. Нет, как же вы без них! И, главное, все по ранжиру. Академик Лихачев интеллигент номер один, Сахаров номер два. Третьим кто будет, а? — Небось, Окуджава? — подсказала Толстикова. — И ты туда же? Спелись! А я вот люблю Шагала, да, да, представьте — люблю! Горжусь тем, что слушал Булата, что подпевал ему рядом с … рядом с… — Надо же, а мне ничего не говорил, — удивилась Галина, — а кто такой этот Рядомс? — Не такой, а такие, — поправил ее Сидорин, — это интеллигенты, начиная с номера четвертого по номер десятый. — Издеваетесь? — Лицо Вадима приняло страдальческое выражение. — А вы знаете, я даже рад. — Чему, Вадим? — спросила Галина. — Тому, что глаза мои вовремя открылись. Боже мой, с кем я жил, с кем дружил. Они… вы не понимали меня, никогда не понимали… — Слушай, Глазунов, — перебила мужа Галина, — получается, что если я не признаю за картину «Черный квадрат» Малевича, если не считаю великим Вознесенского… — Чтобы что-то считать, надо вначале что-нибудь понимать. Например, в живописи, поэзии. Получила? — Ты перебил меня, Глазунов. Закончу мысль. Если я думаю не так, как ты, люблю не тех, кого ты любишь, значит, я тебе чужая? — По духу — да. — И наши годы вместе, и ребенок, и еще один, который скоро родится, все это, выходит, мелочь по сравнению с поэзией Вознесенского? — Галя, но почему ты всегда утрируешь?! — Нет, Глазунов, я не утрирую, а пока просто задавала вопросы. А вот теперь слушай. Я много лет живу с человеком, который, как попугай, с гордостью повторял одну фразу: «Я не разделяю ваших убеждений, но готов отдать жизнь, чтобы вы имели на них право». Цитирую не дословно. О жизни мы не говорим, не надо ее отдавать, но неужели Фрейд стоит того, чтобы вести себя вот так? И вообще, ты помнишь, зачем мы здесь сегодня собрались? — Ребят, что у вас произошло? — наконец, не выдержав, подала голос Братищева. — Ой, Любонька, — вступила с места Толстикова, — как же я рада тебя видеть! Приход журналистки и напоминание Глазуновой о цели этой встречи повлияли на собравшихся — вскоре все успокоились. Первой заговорила Лиза: — Если позволите, я верну вас к тому месту разговора, когда наши мужчины заспорили. Сначала о Фрейде, а затем о роли интеллигенции в судьбе России. — А еще чуть-чуть назад можно? Для опоздавших, — попросила Люба. — Только ради тебя, солнышко. Как мы поняли, проблемы наши начались тогда, когда Асинкрит и Вадим попытались узнать подробности о смерти родителей маленькой Лизы. — Не попытались, а узнали, — поправил Толстикову Вадим. — Правильно. Узнали. И связали все произошедшее с нашим депутатом Государственной Думы Павлом Валерьевичем Исаевым. Но неожиданно на сцене появился новый персонаж, помощник Исаева Георгий Александрович Львовский. Точнее, мы знали о нем раньше, но не знали, что он… — Кукловод, а Исаев — марионетка, — подсказал Вадим. — Молодец, Петрович. Ты же нам популярно объяснил, что психологический тип этот очень редок. — И вспомнил, что один немецкий фельдмаршал, то ли Йодль, то ли Кейтель, любил говорить, что для него удовольствие — казаться менее значимым, чем он есть на самом деле. — Было видно, что Глазунов потихоньку отходит от нервной горячки. — И я вспомнил великого Фрейда, ибо понять без него Львовского… — А я предложил обратиться от этой псевдонаучной ахинеи к обычному здравому смыслу, — перебил Вадима Сидорин. — И сейчас, с вашего позволения, продолжу. Роль, которую выбрал для себя Львовский и которую он итак успешно играл все эти годы, требует от человека холодной головы, а наш пострел возьми, да влюбись. — Я же говорил: Фрейд. — Слушай, Вадим, я тебя сейчас убью, и тогда пусть Вознесенский напишет эпитафию на свою смерть. — Правда, Глазунов, достал, — Галина гневно сверкнула на мужа очами. — Продолжай, Асинкрит. — А уже все. Влюбился — и потерял голову. Сначала, изменил главному правилу серых кардиналов — не высовываться, и стал вести себя, как петух перед курицей. Затем получил от Лизы страшный удар по самолюбию… — Ребята, — вскричала Лиза, — я знаю, где картина! Господи, как же я раньше об этом не догадалась! — Слушай, — вздрогнувшая от крика Глазунова прижала руки к груди, — если у меня случиться выкидыш — это будет на твоей совести. — Прости, ради Бога, но я не могла удержаться. Ведь это так просто! — Да не томи, говори, — даже Вадим, сменив страдальческое выражение на лице, был весь внимание. — Сидорин прав: я тогда по Львовскому крепко прошлась, а затем даже Дуремаром назвала. Он обиделся, и пообещал разыграть старую сказку на новый лад. Похоже, обещание он выполнил. — Я ничего не понимаю, — честно призналась Глазунова. — Сейчас все будет ясно. Сидорин — это Буратино, я — Мальвина и так далее. Помню, поинтересовалась тогда, а кто у нас будут кот Базилио и лиса Алиса. Львовский сказал, что они скоро появятся на сцене. А через два дня исчезла картина. И теперь мне осталось сказать, что кот Базилио — это директор музея Слонимский, а лиса Алиса — его заместитель по науке Лебедева. — А в этом что-то есть, — важно сказал Вадим. — «Что-то»! Кто еще мог выкрасть картину? Кто заходит в музей в любое время и на кого не обращает внимания охрана? У кого потрясающе огромные возможности для того, чтобы вынести картину? Кто, наконец, знал, что сигнализация не работает… — Лиза, но ты сказала, что знаешь, где сейчас находиться картина, — перебила подругу Братищева. — Скажу так: если с похитителями ясно на сто процентов, то вот с этим, пожалуй, на восемьдесят. Картина на даче у Слонимского. Год назад он туда приглашал всех музейщиков справлять свой юбилей. От города на машине всего двадцать минут, но глушь порядочная — кругом леса. — Мысль понятна и логична — сказал Вадим, — пока вокруг кражи шум, она лежит спокойно в деревне. А все утихнет, достанет он ее — и на блюдечке с голубой каемочкой преподносит Исаеву. Или Львовскому — я уже запутался, кому нужна картина. — Наверное, обоим, — сказала Галина. — Сами же говорили, что Львовский профессиональный кукловод. Что-что, а внушить свои желания патрону ему нетрудно. А ты что молчишь, Асинкрит? — Ты не понимаешь? — торжествующая Лиза не стремилась быть великодушной, — это же мужской эгоизм. Сидорину обидно, что тайну картины разгадал не он. — Я сказала что-то очень смешное? — Вот именно: очень. Понимаешь, дорогая, у тебя есть только версия. Очень красивая версия, не спорю. — Самое главное, убедительная, — вставил свое слово Вадим. — Конечно. И чем дольше о ней думаешь, тем убедительнее она кажется, — согласился Сидорин. — Возьмем, к примеру, Лебедеву. Для нее наша Алиса явная соперница за место у тела… — Фи, Асинкрит, — перебила его Глазунова, — неужели ты думаешь… — Сейчас для нас важнее то, о чем думает Римма Львовна… И все-таки есть у твоей версии, Лиза, слабые места. — Это какие же? — великодушная Толстикова готова была услышать «оппозицию». — Первое — Слонимский. Не очень представляю, как Георгий Александрович при всем своем влиянии, мог за два дня сподвигнуть директора музея на такую авантюру? Директор не молод, место, занимаемое им, почетно и выгодно. Еще одна кража в музее вызовет подозрение. Ему это нужно? Теперь дальше. Насколько я помню азы марксизма, теория всегда проверяется практикой. И как вы себе это представляете? — Кто-то должен попасть на дачу Слонимского и найти картину, — бодро ответила Лиза. — Кто? Вадим? — Вы это бросьте, — перебила Сидорина Галина, — мне сейчас только стрессов не хватает. — Правильно говоришь, — одобрительно кивнул Асинкрит, — тогда кто? Люба? Исключено. Лиза, которая находится под подпиской? Кто же остается? Я? — А кто же еще? — удивилась Лиза. — Не согласен. Прости, но я в твою версию не верю и готов спорить, что на даче картины нет. — Получается, самое слабое место моей версии — это ты? — спросила Толстикова. — Получается, что я, — Сидорину осталось только развести руками. — Я что-то не понимаю. Асик, ты что, бросишь Лизу в беде? — страдальческое выражение вернулось на лицо Вадима. — А ты? — Тебе же сказали… — Понятно. Нет, я не брошу, вздохнул Асинкрит. — Надеюсь, что сухари на зону не забудете передавать. — А почему так мрачно? — попыталась подбодрить Сидорина Галина, — как я поняла, дача Слонимского находится в глухом месте. Надо постараться незаметно пробраться в дом, когда там никого не будет. — Для этого надо воспользоваться отмычкой, — поддержала подругу Братищева. — Отмычкой? Какая прелесть! А у кого из вас есть отмычка, и кто может научить меня ею пользоваться? — Странный ты, Асинкрит, право слово, — не сдавалась Люба, — мы живем в эпоху Интернета… — Ты предлагаешь мне научиться пользоваться отмычкой по Интернету? — Асинкрит, я не буду обещать носить сухари на зону. Но если ты пойдешь на дачу Слонимского, я пойду с тобой… Да, я знаю о подписке, но когда мы принесем в милицию картину, о ней и не вспомнят. — Что ж меня это вполне устраивает. Жаль, зоны у нас будут разные. А теперь, если не возражаете, я не отказался бы что-нибудь поесть. Не поверите, но три дня во рту даже маковой росинки не было. За ужином Люба сообщила, что через два дня губернатор соберет весь цвет местной элиты по случаю его трехлетнего пребывания у власти. Наверняка, на приеме будет и Слонимский. Было решено воспользоваться благоприятным случаем и навестить дачу Аркадия Борисовича. — Звал, Александрыч? — в кабинет вошел фактурный молодой человек с полным отсутствием волосяного покрова на голове. Человек, которого назвали Александрычем, сидел, удобно расположившись в кресле. Он не посмотрел на вошедшего, а только показал на свободный стул. На столе лежала раскрытая книга. — Садись, Сергуня. Платона любишь? — В каком смысле? — В прямом. Впрочем, ты хоть знаешь, кто такой Платон? — Мужик. Грек. Кажется, книжки писал. — Молодец! У тебя время есть? Ах, да, что это я? Вот послушай, разве не чудо: «Древняя пословица «ничего сверх меры» представляется прекрасной, ведь это в самом деле очень хорошо сказано. Муж, у которого все приносящее счастье зависит полностью от него самого и который не перекладывает это на плечи других, удача или неудача коих делает неустойчивой и его собственную судьбу, тем самым уготавливает себе наилучший удел и оказывается мудрым, разумным и мужественным. Когда на его долю выпадают имущество или дети или когда он то и другое теряет, эта пословица в высшей степени обретает для него вес: он не радуется чрезмерно и не печалится слишком, ибо полагается на себя самого. Именно такими мы хотим видеть наших сородичей и утверждаем, что таковы они и на самом деле. Сами себя мы теперь тоже явили такими — не возмущающимися и не страшащимися чрезмерно, если ныне нам предстоит умереть. И мы умоляем наших отцов и матерей прожить остальную часть своей жизни в том же расположении духа, в уверенности, что ни слезами, ни скорбью о нас они не доставят нам ни малейшей радости, но наоборот, если только есть у умерших какое-то чувство живых, они станут нам в этом случае весьма неприятны, сами же себе нанесут вред тем, что тяжко будут переносить свою недолю; но если они легко и умеренно к ней отнесутся, они нас весьма обрадуют. Ведь жизнь наша получила прекраснейшее, как считается среди людей, завершение, так что следует ее прославлять, а не оплакивать». — Ну и как тебе? — Нормально, Александрыч, только сложно очень. — Сложно, говоришь? Не замечал, но может быть, ты прав. Мне, например, никогда не научиться водить машину, как это делаешь ты. И родись наш Сергуня где-нибудь в Германии, а не в каком-то Мухосранске, Шумахеру пришлось бы не сладко. — Скажешь тоже, Александрыч, — лысый был явно польщен. — Ладно, перейдем к делу. Директора детского дома Рыбкина помнишь? — Конечно. — Послезавтра у губернатора будет прием. Рыбкин там тоже будет. Вот тебе пригласительный билет. Ко мне, если увидишь, не подходи. — Я буду должен… — Всегда уважал тебя за смекалку. Обратной дороги домой у Рыбкина нет. Понимаешь? Второго провала, как с той девчонкой, быть не должно. В детали меня можешь не посвящать, я тебе полностью доверяю. Ну, бывай… — Что-то непонятно? — Львовскому пришлось еще раз отодвинуть от себя книгу. — Не сердись, Александрыч. Ты голова и все такое… — Что мямлишь, говори прямо. — Мужик этот… Платон — тоже ведь не дурак, даром что грек. — При чем здесь Платон? — Ты же сам читал: ничего сверх меры. Перебор всегда хуже недобора. Может, не стоит нам с этим Рыбкиным связываться? — Ты так полагаешь? — Только не сердись, Александрыч. Помнишь же, как Исаев на тебя за Ивановых орал, ты его еле успокоил. Только не подумай, я Рыбкина завалю в любой момент, хоть на улице, хоть прямо на приеме. — На приеме не надо. — Это я так, к слову… — Договаривай. — Изменился ты, Александрыч. Будто кому-то хочешь доказать что-то. А тебе ли это делать? — Все? — Почти. Зачем нам еще одни мокряк? — Значит так, Сергуня. Говорю первый и последний раз. Каждый должен делать то, что умеет. Ты — водить машину и стрелять, я — думать. Я решил, что Рыбкину надо сменить этот мир, на другой. И ты ему в этом поможешь. А теперь иди. — Добрый день… Рад, что узнали. Будьте готовы. Через два дня в городе произойдет одно неприятное событие, в результате которого будет совершен визит людей в форме на квартиру одного нашего друга. Постарайтесь сделать так, чтобы к этому визиту наша дорогая девочка поселилась по нужному адресу… Не будьте жлобом, не надо. Помните, пожалуйста, что сгубило фраера. Вам же сказано, наша благодарность будет гораздо весомее всего того, на что в данной ситуации могли рассчитывать Базилио и Алиса… Не понимаете, какие Базилио и Алиса? Да это так, оговорка. Я тут племяннику сказку про Буратино читаю, вот оговорился. Удачи! — Поговорки, говорите? Много у нас их было, не счесть. Записывать, милая, будешь? Ну, давай. Где стадо — там и волк. Это мой батя любил повторять. Голодной лисе куры снятся — тоже его. Каждая лиса свой хвост хвалит. Успеваешь, милая? Овца хромает — волк радуется. Как поживешь, так и прослывешь. С медведем дружись, да за топор держись. Золото и в грязи блестит. Копил, копил, да черта купил. И как же ты, милая, быстро пишешь! Обиженная слеза мимо не капнет. От сердечного не жди ума. Придет беда — не спасет крещенская вода. Рыба мелка, да уха сладка. Спросонья блоха медведем кажется. Уста молчат, да очи речисты. Уж кому бы что, а лысому гребень. Хорош Питер, да бока вытер. И раки не живут без драки. Жил смешно, а умер грешно. Если бы комар много жил — с курицу бы вырос. Вот дом продадим — новые ворота построим. В поле и жук — мясо. Обманул — себя показал. Говорит ежиха ежонку: «Мой гладенький!», а ворон вороненку: «Мой беленький!» — Мария Ивановна! Да это же чудо настоящее. Пожалуйста, повторите! — Про кого, про ежиху? — Про нее, про нее, голубушку. — Господи, Мария Ивановна, каким же кладом вы владеете! — А никому он не нужен, батюшка. Поверишь ли, но у нас тогда даже язык другой был… — Не русский, что ли? — Почему не русский? Русский, но другой. Вот, батюшка, переведи, что я сейчас скажу: — Массовская кодыня ухлила с массовским шахтиком. — Массовская или московская? — Массовская, — победно улыбнулась Петрова. — Ну, ладно, подскажу. Крестьян у нас называли массы. — Понятно. Значит, так: крестьянская… — Не ломай голову, батюшка, не догадаешься. — Сдаюсь, Мария Ивановна. — И правильно делаешь. А сказала я вот что: «Моя жена ушла с моим товарищем». — Шахтик — товарищ? Мария Ивановна, да это же чудо! — воскликнула Лиза. — Да уж ладно. Слушайте, гости дорогие, может, еще по стаканчику себе позволим? Чтоб мне вспоминалось лучше? Толстикова и Сидорин возражать не стали. После этого старушку уже было не остановить. — Массовский котерь похлил на степак. — Так, если кодыня — жена, значит котерь — или муж или парень? — предположил Асинкрит. — Смотри, милая, а ухажер твой с головой. — Почему, ухажер, Мария Ивановна? — улыбнулась Лиза. — Почти муж. — Брось, милая. Муж он или муж, или не муж. Без почти. Если почти, значит, ухажер. — Согласен с вами, Мария Ивановна, только не сбивайте. Мой парень… похлил — послал? В смысле, далеко очень? Пожалуй, нет. Наверное, полез? — Ты погляди! Точно, полез. А куда? — Степак — степь? Нет, слишком просто. Куда можно полезть? На полати? — Ой, горячо, батюшка! — Печь! — Милая, держись за него, умен котерь! — А еще скажите что-нибудь на вашем языке, — попросил Асинкрит. — Чего-чего, а этого добра у меня… Слушай, батюшка, а винцо у тебя больно сладкое. — Понял, Мария Ивановна. Лиза, присоединяйся. — Асинкрит, ты не забыл, что нас еще ждет? — А что нас еще ждет, милая? — полюбопытствовала старушка. — Нас ждет очень ответственная работа, Мария Ивановна, — ответил за Лизу Асинкрит. — Думаете, эта девушка умеет только песни и поговорки записывать? Вы еще не знаете, кто перед вами сидит, — без тени улыбки сказал Сидорин. — А кто передо мной сидит, батюшка? — Даже сказать страшно, Мария Ивановна. — Да ты что? Тайна? — А то! — И не скажешь? — Посадят, Мария Ивановна. И меня и вас. — А меня-то за что, батюшка? — А вдруг кому-то скажете? — Вот те крест, не скажу! Да и кому говорить? У массовской куренки остемлялись пенные хурухи, — хитро улыбнулась Петрова. — В вашей деревне остались одни старухи? — перевела Лиза. — Не знаю, милая, какую ты тайну знаешь, а что и у тебя голова на плечах — это точно. Когда солнце стало садиться за ближний лес, когда со стола постепенно исчезли субло (сало) и лихвейка (картошка), гости попрощались с гостеприимной хозяйкой. Мария Ивановна пыталась уговорить Лизу взять в дорогу баночку свежей гармины (молока), но Толстикова осталась непреклонной. — Ну как знаешь, милая, — и старушка перекрестила Лизу. — Вижу в глазах твоих тревога. Пусть поможет тебе Господь, хороший ты человек. — Моя кодыня, — улыбнулся Сидорин, — без почти… Вечерело. Они не спеша шли лесной дорогой. Где-то впереди, среди полуголых березовых ветвей пока еще робко светился молодой месяц. Но чем плотнее становились сумерки, тем ярче и смелее блестел хозяин ночного неба, поднимаясь все выше и выше над притихшим миром. Впрочем, притихшим его можно было назвать с большой натяжкой. Время от времени в дальней чаще грозно ухала сова. Пару раз тявкнул лис, прощавшийся с осенней сытой жизнью. — Асинкрит, ты не поверишь, но я ужасная трусиха… — Не может быть! — Но сейчас мне не страшно. Поздний вечер, лес, темнота, совы кричат, собаки лают, а мне не страшно. — Это не собаки, это лис. — Тем более. А знаешь почему? — Почему лает? С сытой жизнью прощается. — Когда ты будешь серьезным? Почему мне не страшно? — Почему? — А ты не догадываешься? — Догадываюсь, но твой котерь очень скромный и не решается сказать об этом вслух — Вот отчего ты не умрешь, мой котерь, так это от скромности. — Я понимаю, скромность украшает, но зачем мужчине украшения? — Ладно, давай серьезно. — Давай. — Мне… мне хорошо и покойно с тобой. Но это… не главное. — А что — главное? — Поцелуй меня, пожалуйста, тогда скажу. Маленькая ласка, спрятавшись в пень, удивленно смотрела на двух людей, внезапно прильнувших друг к другу. Ласка сначала захотела юркнуть под старую корягу, но быстро поняла, что от этих двоих не исходит опасности. А они стояли очень долго, прижавшись друг к другу, и вскоре ласке стало казаться, что перед ней один человек. Вдруг таинственное существо вновь разделилось, и одна его половина быстро побежала к пеньку. Ласка, решив больше не испытывать судьбу, с быстротой молнии юркнула под корягу. А человек, встав на пенек, стал бить себя по груди и что-то кричать, что есть силы. Понятно, думал, сидя в норке, счастливый зверек, огорчается, что не поймал меня. Нет, этим людям нельзя доверять. Откуда ласке было знать, что Сидорин, вскочив на пенек, переполненный счастьем и бия себя в грудь, кричал на весь лес: «Я сильный! Сильный!» — Но легкий! — смеясь, закричала в ответ Лиза. — Ну и пусть! Ветра все равно нет, — отвечал женщине мужчина. — А ты помнишь, ежик, как ты обещал… — Волк! Я свирепый и страшный волк! — Нет, ежик! Помнишь, ты обещал спеть для меня, без свидетелей? — Я? Обещал? Если ежеволки что-то обещают, они выполняют. — Музыка Давида Тухманова, стихи Татьяны Сашко. Песня. Тишину леса, и так безбожно нарушенную, окончательно взорвали аплодисменты Лизы. — Просим! Сидорин, откашлялся и поклонился еще раз. И — запел. У него оказался не плохой голос, не очень сильный, но приятный. Впрочем, силы здесь и не требовалось: уходящие в небо деревья, словно трубы органа, усиливали песню, наполняя ей все вокруг. Вот, оказывается, как это происходит у людей, — сообразила ласка понимая, что ей нечего опасаться. Осторожно высунувшись из коряги, она с нескрываемым любопытством смотрела, как человек, размахивая руками, оглашал удивленный лес непонятными звуками: — Я же тебе сказала, — прошептала Лиза, — Слонимские недели две назад съехали отсюда. Я слышала, Аркадий Борисович сам говорил, что они оставляют у порога водку для воришек, чтобы те в дом не лезли». — Тс-с! — приложил Сидорин палец к губам и вдруг, схватившись за верх калитки, резко взлетел вверх. Лиза даже охнула от неожиданности. Асинкрит же, на долю секунды коршуном зависнув над калиткой, бесшумно соскочил вниз. — Алиса, видишь напротив куст сирени? Спрячься за него и сиди там, пока не позову. Толстикова быстро исполнила приказание и замерла, присев на корточки в кустах. Прошедшие минуты показались ей бесконечными. Сердце вдруг сильно забилось. Но нет, ничто не нарушило глубокой тишины. Сидорин ухнул по-совиному. Лиза поняла, что он зовет ее. Пусть не так ловко, как ее друг, но и она преодолела забор. Асинкрит подстраховал девушку и, стараясь ступать как можно тише, они быстро прошли тропинкой мимо голых кустов и деревьев, мимо гаража. Вот и дом — небольшой, в два этажа, но словно крепыш, ладно скроенный. — Фонарь зажечь? — чуть слышно спросила Лиза. — Пока не надо. Сидорин не спеша достал отмычку. Толстикова закрыла глаза: «Только бы получилось, только бы получилось». И вновь пошли томительные — теперь уже секунды. В замке что-то щелкнуло. — Надо же, я думал, будет сложнее, — удивился Асинкрит. — И впрямь, не боги горшки обжигают. Сердце у Лизы билось также громко, но волнение улеглось. Чувство, охватившее ее, вернее можно было бы назвать азартом. — Здорово! — только и произнесла она. — Все-таки бывший хирург, а мастерство, как известно, не пропьешь. — А вот теперь зажигай фонарь. Лиза заранее рассказала Сидорину о расположении комнат на даче у Слонимского, а потому он уверенно прошел в большую комнату на первом этаже, проигнорировав кухню и кладовую. Работали четко и быстро. Лиза светила, Асинкрит методично обходя метр за метром, старался осмотреть каждый уголок комнаты. — Пусто, — спустя десять минут констатировал он. — Идем наверх? Он кивнул в знак согласия и, взяв у нее фонарик, без слов стал подниматься по лестнице на второй этаж. Лиза, целиком подчиняясь его воле, шла за ним. Она успела обратить внимание на то, что ступеньки не скрипели — сразу видно, что дом новый. И вновь взломщики методически, шаг за шагом, метр за метром осматривали стены, ящики, самые дальние углы. — Ну все, — вздохнул Асинкрит, — кажется, посмотрели все. — Может, посмотрим на кухне? Или в кладовой? — Можно, конечно, но… Договорить Сидорин не успел. С улицы донесся шум подъехавшей машины, затем стук дверей и лязг замка на калитке. — Может это к соседям? — с надеждой спросила Лиза, будто от ответа Сидорина что-то зависело. — Погаси фонарь, — приказал он ей. — Асик, миленький мне страшно, — запаниковала Толстикова, — пожалуйста, придумай, что-нибудь. — Эх, прав был старик Марк Твен, — прошептал Сидорин, взяв Лизу за руку и увлекая ее из маленькой гостевой комнаты в хозяйскую спальню, в центре которой стояла большая кровать, — выслушай женщину, и сделай все наоборот. — Делай, как я, — прошептал Сидорин, и со словами: «Эх, похлил котерь на степак», полез под кровать. Лиза, поколебавшись долю секунды и беспрестанно обещая мамочке впредь быть хорошей, полезла за ним. — Ты с ума сошел! — то ли спросила, то ли подтвердила диагноз Лиза. — Это все нервы, — соврал Сидорин. — а если честно, вспомнилась почему-то мамина колыбельная… — Колыбельная? — Ну, это не колыбельная, разумеется, просто мама пела мне ее совсем маленькому. — А как ты это можешь помнить? — Лиза повернула к нему свое лицо, — ты же помнишь лишь то, что прочитал когда-то? — Не знаю, хотя… Ладно, давай об этом после. — А они, похоже, внизу надолго застряли. Глядишь, возьмут и уедут. — Наивная. Лучше мне скажи, сколько твой Слонимский весит? — Не задумывалась. Килограммов сто будет, наверное. — Чудненько. А Римма Львовна? — Восемьдесят, восемьдесят пять. — Прелестно! — Что ты хочешь этим сказать? — Да так. В случае чего, отползай в сторону… — Фи, пошляк. — Я не пошляк, а реалист. Ты думаешь, они сюда в шахматы приехали играть? — А если они ждут покупателя? — В смысле? — В смысле — явка у них. Приедут Исаев со своим помощником за картиной. — В двенадцать часов ночи, в эту глухомань? Прелестно! — Ты издеваешься надо мной? — Я? Упаси Бог! Это еще вопрос, кто над кем издевается. Представляешь, если Слонимский захочет для своей подруги тапочки найти, и решит, что они лежат под кроватью… Скажи, сердце хоть у него крепкое? — Да ну тебя! Давай пока на отвлеченные темы поговорим. Ты сказал: «хотя». — Я сказал — «хотя»? — Да, ты сказал: «хотя»! — Интересно, а что я хотел? — Издеваешься? — Ничуть. Просто склероз — пытаюсь мысль поймать. Вспомнил! Я недавно рассказывал маленькой Лизе о мороженном, которое ел в детстве. — О мороженном? — Да, за семь копеек. С фруктовым наполнителем. У нас в Упертовске ларек стоял на площади Ленина, недалеко от памятника Ильичу. Приезжала лошадка, с телеги выгружали два деревянных ящика. В них был лед и мороженое. А мы заранее занимали очередь. До сих пор помню этот запах, когда открывали крышку ящика. — Правда, помнишь? — Получается, что помню. думаешь, начинаю выздоравливать? Или это дьявол смеется надо мной: запах мороженого помню, а все остальное — нет? — И еще помнишь, как мама тебе колыбельную пела. А если тебе Бог ниточку протянул? — Какую ниточку? — За которую тянуть надо… Голоса внизу стали громче. Лежащие под кроватью замолчали. Так прошло еще несколько минут. Наконец, они услышали шаги по лестнице: два человека поднимались наверх. Сердце Лизы вновь забилось чаще. Даже Сидорин почувствовал, что ему явно не хватает воздуха. Шаги становились все громче и ближе. Щелчок выключателя — и Сидорин смог увидеть лицо Лизы, и разглядеть родинку на ее шее. — Я не могу в это поверить… — произнес Слонимский. — Во что? — притворяясь непонимающей, ответила ему Лебедева. — Наконец-то мы одни. Одни в этой комнате, одни на всем белом свете. Было слышно, как мужчина пытался обнять женщину, но та не спешила сдаваться. — Аркадий Борисович, я же говорила вам: не надо! — Но почему? — Для вас это просто похоть, для меня чувство! — Похоть?! Риммочка, вы для меня — последняя любовь. Клянусь, всем, что для меня дорого! — Вы, мужчины так легко бросаетесь словами, — в голосе Лебедевой послышалось страдание. — Говорившие сели на постель. «Молодцы, итальянцы, хорошо кровать сработали» — мелькнуло в этот момент в голове Сидорина. Было слышно, как часто дышал Слонимский. Лиза отчего-то закрыла не уши, а глаза. — Риммочка, так это мужчины… В смысле, другие. Разве я… — Тогда ответьте мне, почему вы еще не выгнали эту… эту дрянь, Толстикову? — Почему дрянь, Риммочка? — Вот видите, и вы туда же! Не прикасайтесь ко мне, ловелас! — Вы моя последняя… — Не смешите! Я вижу, какими глазами вы глядите на эту смазливую дрянь. — Какими?! — казалось, возмущению Слонимского нет предела. — Такими! — веско возразили ему в ответ. — И вообще, после того, что она сделала, ее нужно было поганой метлой… — Риммочка, может быть, вы правы… — Почему — может быть? Я права. — Но ведь ее отпустили, и пока суд не докажет вину Толстиковой, я не имею права… Понимаете? Риммочка, мы сейчас одни, а вы отвлекаете меня пустыми разговорами… — Пустыми? — возмутилась Лебедева. — Если вы сейчас клятвенно не пообещаете мне выгнать эту дрянь из нашего музея, то я… — Риммочка, вы моя последняя любовь… — … сейчас встану и уйду. — Хорошо… — Что — хорошо? Все знают, что вы ловелас, и я не хочу… — Я не ловелас, Риммочка. Я обещаю, все, чего захотите… — Ой, у меня сережка упала! — и Сидорин увидел, как белая и пухлая женская рука стала ощупывать пол. А сережка действительно упав на пол, закатилась под кровать. Сидорин взял ее и, едва не задев руку Лебедевой, положил ближе к свету. Асинкриту вдруг стало смешно и захотелось похулиганить. — Вот, пожалуйста! — чуть слышно произнес он. — Нашлась, — раздался обрадованный голос Риммы Львовны. И — после паузы: — Аркадий Борисович, вы ничего не слышали? — Слышал, моя любовь! — не переставая сопеть, ответил Слонимский. — Что? — Над нами летают ангелы и шепчут вам, как я люблю вас! Еще минута, другая, и Толстиковой пришлось вслед за глазами заткнуть уши. Вдобавок ко всему, сделала свое черное дело пыль: Лиза почувствовал, что сейчас чихнет. К счастью, наверху все продолжалось чуть более тридцати секунд. — Уже все? — не скрывая разочарования, спросила Римма Львовна. — Чхи! — раздалось снизу, хотя Лиза попыталась чихнуть бесшумно. — Будь здорова, — прошептал Сидорин. — Вы… ничего не слышали? — испуганная Лебедева приподняла голову от подушки. — Слышал… Это… ангелы… — Сколько же у вас здесь ангелов? — Двое, — ответил в конец обнаглевший Сидорин. Лиза стала ожесточенно крутить указательным пальцем у виска. — Кого нелегкая? — с этими словами Слонимский встал и Толстикова смогла увидеть в нескольких сантиметрах от себя розовые пухлые пятки. — Надо же, жена… Брать? — спросил он Лебедеву. — Дело ваше… — Лучше взять, а то хуже будет. Слушаю тебя, солнышко. Где я? Странный вопрос: на приеме у губернатора… Какая Светлана Александровна? Жена Петра Сергеевича? Не может меня найти? Так мы… с друзьями курим у входа. Воздухом дышим. С какими друзьями? С разными. Прости, но ты ставишь меня перед ними в неловкое положение. Кто кобель? Я кобель? Солнышко, клянусь… Вот даже Святослав смеется. Какой Святослав? Рыбкин, какой же еще? Дать ему трубку? Слушай, это уже слишком. Я лучше сейчас подойду к твоей Светлане Александровне, и пусть она тебе сама все скажет. Вот сейчас найду ее, и дам ей… в смысле свой телефон. Пока. С этими словами Слонимский вскочил с кровати и с неожиданной для своего веса и возраста прытью, стал одеваться. — Любовь моя, вставай и быстро одевайся. Моя мымра что-то учуяла. — Только что ты называл ее солнышком… — Это я так, для вида. — А «любовь моя» — это тоже для вида? — Брось придираться, одевайся! Хорошо тебе говорить, ты одна. — Да, одна, — эхом отозвалась Лебедева, и столько тоски было в ее голосе, что все негодование Лизы против Риммы Львовны вмиг улетучилось, уступив место жалости. Сидорин увидел еще одну пару босых ног. Ему больше не было смешно. Прошло еще пять минут, и они услышали звук отъезжающей от дома машины. У Лизы и Асинкрита не было сил подняться. Взгляд Сидорина вновь упал на шею девушки. Ему показалось, что он чувствует, как под тонкой кожей девушки пульсирует жилка. Где-то такое он уже видел. Опять ниточка? Родинки… Такие маленькие! А расположены как… как альфа, бета и гамма Лебедя. Почему Лебедя? Из-за того, что над ним сейчас лежала Римма Львовна Лебедева? Чушь! Асинкрит чувствовал, что отгадка близко, совсем рядом. Он видел, как Лиза пытается вырваться из-под кроватного плена, и схватил ее за руку. — Ты что? — удивленно спросила она. — Подожди… Пожалуйста, подожди… — Асинкрит… — Это не то, что ты думаешь. Я должен… — Что? — Вспомнить. Лебедь… Альфа Лебедя — Денеб. Бета — не помню. Автобус… Неожиданно резкая боль пронзила виски. Будто кто-то взял огромную спицу и проткнул ее насквозь голову Сидорина. — Асинкрит… милый… Что с тобой? — испуганно вскрикнула Лиза, увидев, как ее друг схватился за голову. — Или выздоравливаю… или схожу с ума, — с этими словами он вылез из-под кровати. Вылез, вдохнув воздух полной грудью. За окном, среди бескрайнего сумрака беспредельного мира блестели звезды. Спокойные, равнодушные, безразличные к тому, что происходит здесь, внизу, на Земле. Наверное, только людская глупость и излишняя впечатлительность стали причиной того, что человек решил, будто от расположения на небе всех этих звезд и созвездий зависит его судьба и характер. Почти к линии горизонта опустился «летний треугольник» — созвездия Орла, Лебедя и Лиры. Альтаира, главной звезды Орла, уже не было видно, а Денеб Лебедя и Вега Лиры еще ярко горели над дальним лесом. Шум мотора уже стих, и Лиза без опаски осветила фонариком лицо друга. — Тебе плохо? Прости меня, пожалуйста. — За что, моя последняя любовь? — Не смей смеяться! — Хорошо, не буду. — Я втянула тебя в эту историю… — Что теперь об этом говорить? — Понимаешь, мне тогда показалось… — Лиза, подожди, пожалуйста… Я… я должен вспомнить… Денеб… Автобус… Ночь… такая же… Родинки. — Родинки? — Красивое слово, правда? Ро-дин-ки… — Асинкрит, пошли отсюда. Может, по дороге вспомнишь? — Да, надо уходить. — Лиза, хочу спросить: мы раньше могли где-нибудь встречаться? — По теории вероятности — безусловно. — Понятно. Ладно, выходим. Они молча шли по пустынной дороге. Их авантюра закончилась неудачей. Лиза чувствовала вину перед Асинкритом, а еще очень живо представляла, какими словами встретит ее Галина. Но странно: на душе у нее было тихо и радостно. Ушла ненависть к Лебедевой. Под этими огромными звездами, в огромном уснувшем мире, где, похоже, бодрствовали только они вдвоем, Лиза забыла даже о Львовском. Страсти затихли на дне ее души, как погожим летним деньком затихает невесть из какой тучки взявшийся дождик. Только что он распугал и разогнал беспечных обитателей двора, начиная с глупеньких цыплят, и заканчивая бабушками, чинно обсуждавших на скамейке последние новости. Но упала последняя капля — и о дожде забыли. Вместе с радостным спокойствием к Лизе вернулась и уверенность. Уверенность в том, что все будет хорошо, что человек, которого она сейчас держит за руку, найдет выход из любой ситуации. Толстикова была готова услышать от него самые гневные слова, любые упреки, а Сидорин шел совершенно довольный, будто возвращался с загородной прогулки. И лишь иной раз морщил лоб, посматривая на ту часть неба, где, разгораясь все сильнее, горели звезды Лебедя, пытавшегося ускользнуть из когтей Орла, но налетающего грудью на Стрелу, пущенную небесным охотником Орионом… — Тебе не холодно? — вдруг спросил Асинкрит Лизу. — Нет. А ты… все вспоминаешь? Вот увидишь, обязательно вспомнишь. — И после паузы спросила: — А о чем ты думаешь? — Ни о чем. — Не хочешь рассказать? — Правда, ни о чем. Смотрю на звезды — и вспоминаю… Нет, не прошлое, — быстро поправился Сидорин, — стихи. — Забавно, но и я тоже… вспомнила стихи. — Знаю, — спокойно ответил он. — Откуда такая самоуверенность? — Это не самоуверенность, — улыбнулся Асинкрит одними глазами. — Мы же с тобой две половинки одного целого. Мотались половинки по свету, мотались, а потом вдруг — бац! — и столкнулись. — Столкнулись? — Да. Столкнувшись, решили разбежаться. Разумеется — ничего у них не получилось. — Потому что — стали одним целым? Сидорин кивнул. Но Лиза не сдавалась — так ее задели слова Асинкрита о стихах: — А может, ты даже знаешь… — …какие стихи тебе пришли на ум? Это совсем просто. — Вот как? Я слушаю. — Можно начинать? — Можно. Сидорин остановился, обнял Лизу и подняв лицо к небу стал декламировать. Делал он это явно театрально, но голос выдавал волнение: — Ну, что друг? — вдруг спросила она. — Что, другиня? — Попробуем прочитать концовку вместе? — Надеюсь, Михаил Юрьевич не обидится на нас? И они, вслушиваясь друг в друга, обнявшись под этим бездонным небом, то ли себе самим, то ли Лебедю, а то ли всему миру читали: — Господи, — прошептал он. — Вспомнил, Алиса, вспомнил! Ночной автобус, звезды и — девушка. — Девушка? — Да, да, она на какой-то остановке села рядом со мной… Все так и было! — Говори, пожалуйста, говори! — Не бойся, я не забуду. Она уснула, ведь дорога ночная, долгая дорога. За окном звезды. Я не вижу ее лица, только прикосновение — волос. Дыхание — спокойное, тихое. И я за нее… отвечаю. Понимаешь? — Говори! — И только одно желание в сердце: пусть дорога никогда не кончается… — Но дорога закончилась… — Да. Девушка вышла в каком-то городке, ее встречал молодой человек, она взяла его под руку и — все, — закончил Сидорин. — Ты даже не видел ее лица? — Нет. Только три родинки на шее. Точь-в-точь как у тебя. Альфа, бета, гамма… — А в каком городе она села в автобус? — Какое теперь это имеет значение? — И все-таки? — Нет, не помню. — А такие названия, как Кромы или Мценск, тебе что-нибудь говорят? — не сдавалась Лиза. — Мценск — это Тургенев, там неподалеку его родовое гнездо находилось. Кромы? Смутное время России. У Мусоргского в «Борисе» есть сцена «Под Кромами». Что еще? Лесков, Гаршин. — Потрясающие ассоциации. А самому там бывать не приходилось? — В этой жизни — вряд ли. Почему ты спрашиваешь? — Говоришь, альфа? — Да, если б не твои родинки… — И все? — Я даже во что была одета та девушка не помню. Городок? Он, кажется, на трассе стоял. Автобус там минут пять стоял. Вокзала не помню, впрочем, какой вокзал? — маленькая станция, больше на забегаловку похожа. — Не густо. — Согласен. Но, повторяю, какое это имеет значение? — Для меня имеет. У меня ведь тоже похожее в жизни было. Я училась на первом курсе института. Папа мой родом из Орла, а в Кромах до сих пор его тетушка живет. Чудесный человек. Она заболела, на семейном совете было решено, что я навещу тетушку, а заодно побываю у других родственников — они жили на одной трассе, в соседних районах. — Понятно. — Ничего тебе не понятно! Был октябрь, автобус — проходящий, мне повезло — оставались свободные места… — День дождливый, ненастный. — Не сбивай. Был поздний вечер, в салоне автобуса все спали. Тот парень тоже. Вот. Мы едем — полчаса, час. Дорога убаюкивает. Знаешь, я даже не заметила, как задремала. Помню, на какой-то остановке глаза открыла и вижу, что сплю на плече у незнакомца. Хотела извиниться, а он вроде бы как тоже спит. И уж очень мне… — Говори. — Сама не знаю, наверное, это называют покоем. Хорошо, думаю, что ехать еще долго. И не стала голову с его плеча убирать… Так мы с ним и ехали, пока водитель не объявил… — Постой! — Резко перебил ее Сидорин. — Молчи, теперь скажу я. Шофер объявил: «Чернь. Стоим пять минут». — Да, эта была Чернь. Районный центр на трассе. — И это было… двенадцать лет назад? Лиза не ответила сразу, долго смотрела ему в глаза и неожиданно тихо произнесла: — А мне так хотелось, чтобы ты остановил меня тогда… — Этого… не может… — только и смог произнести Сидорин. — Люблю тебя, Петра творенье, — говорил он, с блаженной улыбкой глядя на друга. — В конце-то концов, вы понимаете насколько сейчас серьезный для Лизы момент?! — не выдержал Глазунов. — Все будет хорошо, Вадик, — ласково ответила ему Толстикова, — у меня есть Асинкрит. — Ах, у нее есть Асинкрит! — поднял глаза к небу сын Петра. — Да, у нее есть я, — гордо повторил Сидорин. А потом добавил, обводя всех присутствующих благодарным взглядом: — А еще все вы, наши друзья. Путь свел всех нас, и это не случайно. — Какой путь? — переспросила тихо сидевшая в уголке Люба. — Молодой человек выразился в символическо-мистическом смысле, — съязвил Глазунов. — Путь, видите ли — это Дорога, но не в обычном нашем представлении… — Я поняла, — перебила Вадима Братищева. — В символизме и мистике слаба, но разбираюсь в людях. Мне тоже кажется, у нас хорошая команда и мы прорвемся. — Но для этого надо что-то делать, дорогие мои. — Так делаем мы, делаем, — возразил Глазунову Сидорин. — Сейчас просто не надо дергаться. Слишком много глаз смотрят за нами, причем, с самых разных сторон. Нам нужны уверенность, спокойствие и вера в то, что наше дело правое, а, значит, Господь нас не оставит. Попробовали дернуться — получили приключение под кроватью Бориса Аркадьевича. А Люба между тем спокойно делала свое дело и… — Умеет же говорить, гад, — поднялась Галина и, подойдя к Сидорину, обняла его. — Милый Асинкрит, разве ты не видишь, что мой бестолковый… — Какой?! — Молчи, Вадим. Не перебивай! Мой бестолковый, наивный, но очень порядочный муж хочет тебе, Асик, добра. И тебе, Лиза тоже. — Вижу. — Ну и… — Ну я и улыбаюсь и терплю его бестолковость и наивность. А Толстикова тоже поднялась и подошла к Глазунову. Обняла его и чмокнула в лысину. Вадим даже зарделся. — Вот еще, телячьи нежности. Бестолковый, сами-то какие? — Такие же, Петра творенье, — улыбнулся Сидорин, — но вы не дослушали меня. Наше с Лизой спокойствие и безмятежность вы приняли за ничегонеделание. Так? Так, не спорьте! А мы молились и… думали. Понимаешь, Вадим, может, я повторюсь, не суетиться — это отнюдь не бездействовать. Все, умолкаю. Пусть говорит Люба. Ей есть, что нам рассказать. — Несколько дней я пыталась вызвать Рыбкина на разговор. И вдруг, представьте себе, он звонит мне сам. Обычный его стиль — это «голубушка», «дорогая моя», «лапочка», а тут — ни одного лишнего слова, в голосе страх, явный, нескрываемый страх. И рассказывает он мне, о том, как собрался уже было на прием к губернатору, как раздается телефонный звонок. Незнакомый человек, не представляясь, объявляет ему, что на приеме его убьют. Трубку тотчас положили, но Святославу Алексеевичу сразу пришел на ум его разговор с неким Георгием Львовским. — Неким, — хмыкнул Глазунов. — Вот именно, — не стала спорить Братищева. — Рыбкина всегда отличал необыкновенный практицизм. А уж когда ему обещают такое… Разумеется, на губернаторский прием Рыбкин не пошел, зато клятвенно пообещал, что если вдруг моим друзьям потребуется его помощь, он всегда готов помочь. — «Он всегда готов помочь» — это здорово, но что мы с этого имеем? — спросил Вадим. — Очень многое, — ответила Лююба. — Понимаешь, Вадим, вокруг Львовского всегда был вакуум, который крепче кирпичной стены. И вот, похоже, в этот вакуум хлынул поток воздуха. Спасибо за это Рыбкину, хотя был ли у него другой выход? Святослав Алексеевич понял, что без помощи извне ему не обойтись. — А чем мы можем ему помочь? — спросила Галина. — Дорогая, как ты не понимаешь, — подал голос Вадим, — враг моего врага — мой друг. Следовательно, одного быка мы ухватили за рога или, как говорили древние: люпум аурибус тэнэрэ… — Переведите, пожалуйста, — попросила Лиза. — Дословно это означает: держать волка за уши, — пояснил Глазунов, — в этой связи… — Вадик, — перебила мужа Галина, — наступает время вечернего моциона, — и она погладила свой большой живот. — Предлагаю ускориться. Как я понимаю, наши дорогие Лиза и Асинкрит вовсе не ушли в нирвану. Им хорошо вместе, но и нас они не забывают. — Не забывают, — эхом отозвалась Толстикова. — Вот и славно! А сейчас, как будущая мамашка, требую от всех говорить только по существу. — Поддерживаю, — подмигнув Вадиму, отозвался Сидорин, — а потому предлагаю предоставить слово мне. — Всегда говорил, от скромности ты не умрешь, — съязвил Глазунов. — Спасибо, что возражений нет. Теперь по-существу. Перед тем, как отправиться на дачу к Слонимскому, я позвонил в одну контору и мне очень быстро, в течение трех часов поставили железную дверь с какими-то хитрыми замками. Это можно назвать интуицией или как-то по-другому, но мне показалось, что Дуремар не оставит бедного Буратино в покое. — А чуть-чуть конкретнее можно? — спросила Галина. — Конечно. Мы же не думаем, что крадя картину Богданова-Бельского из музея, Львовский жаждал пополнить частное собрание своего патрона? А раз так, то картина обязательно должна где-то выплыть. — И ты считаешь, что она должна была выплыть в твоей квартире? — Именно так, Вадим. Понять другого человека очень просто: надо поставить себя на его место — вот и все. Не думаю, что Львовский хотел упрятать за решетку Лизу. Помучить от души — это пожалуйста… — Тут что-то не стыкуется, — перебила Асинкрита Братищева, — но если бы даже картина нашлась в твоей квартире, все улики показывали на Лизу. — Я ведь только предполагаю. Думаю, здесь все, по замыслу львовского, зависело бы от поведения Лизы, ее сговорчивости. В конце концов психически больной Сидорин мог принудить девушку пойти на преступление, разве не так? И хороший адвокат сие легко бы доказал. Впрочем, продолжу. Опять-таки, ссылаясь на привилегию дураков — интуицию, выражу предположение, что одной картиной дело бы не ограничилось. И звонок Рыбкина подтверждает это. — Ребятки, а мы не сгущаем краски? — спросил, оглядывая всех, Глазунов. — Вадим, о каком сгущении красок можно говорить после убийства родителей Лизоньки? — возразила ему Толстикова. — Сдаюсь. — Слушай, Глазунов, зачем ты сбиваешь людей своими дурацкими вопросами? — начала заводиться Галина. — Почему дурацкими? — обиделась ее вторая половина. — Да потому, что всем давно понятно: Лизу в тюрьму упрятали, а он — «сгущаете краски»! — Ребята, не ссорьтесь, — примирительно произнес Сидорин, — лучше скажите, на чем я остановился? — На том, что в твоей квартире, кроме картины, нашли бы что-нибудь еще, — подсказала Лиза. — Точно. Когда мы вернулись от Слонимского, стало понятно, что в квартиру пытались залезть, но у них ничего не получилось. Не спрашивайте, пожалуйста, о подробностях. Понятно — и все. Похоже, нынешняя осень — не самая удачное время для Львовского. Это обнадеживает. И, тем не менее, пора перехватывать инициативу в свои руки. Ждать дальше вряд ли стоит, тем паче, что нам задумки Георгия Александровича дорого обходятся… Еще до похода на дачу Слонимского я зашел в детскую библиотеку и взял вот это, — с этими словами Сидорин извлек из пакета, стоявшего рядом с ним, небольшую книгу. — Не сомневаюсь, когда-нибудь ее читали все. «Золотой ключик или приключения Буратино» Алексея Николаевича Толстого. — Читали, в далеком детстве, — ответила за всех Братищева. — Ты извини меня, Асинкрит, но тебе не кажется все это несколько странным? — Кажется, но только на первый взгляд. Мы имеем дело с любопытным типом. Люди для него — куклы, марионетки, а он — нет, не кукольник, берем выше — вершитель судеб на отведенном ему участке суши. Демиург. Я понимаю твой скепсис, но ошибка Лизы была скорее тактическая… — Что ты имеешь в виду? — Персоналии были угаданы не правильно. Стратегия же определена верно. В новой сказке Львовского место лисе и коту нашлось, но кто они — мы пока не знаем. Точнее, вы не знаете, — неожиданно улыбнувшись, произнес Сидорин. — А ты знаешь? — не без ехидства спросила Толстикова. — И на чью дачу мы сейчас поедем? — Мы поедем в музей, дорогая. К черепахе Тортиле. Видишь ли, нам пришлось столкнуться с человеком, для которого не существует мелочей. В вашем разговоре слово «Тортила» не было произнесено, но в сказке Толстого она, то бишь черепаха — персонаж ключевой. — И вдруг он опять заулыбался: — Львовский назвал меня деревянным человеком. Не будем спорить, деревянный, так деревянный. И, исходя из этого, глядя на книгу глазами папы Карло, я стал читать «Золотой ключик» И понял: мы имеем дело с настоящим кудесником. Толстой, Бажов, Родари, братья Гримм и Шарль Пьеро — отдыхают! — Асинкрит, пожалуйста, постой! — взмолилась Братищева, — можно я? — Нужно! — Каморка папы Карло — это квартира, в которой ты обитаешь. Картина Богданова — золотой ключик… — Умница! Но я же сказал: Толстой рядом не стоял. — Что ты имеешь в виду? — спросила Братищева. — В сказке, сочиненной Львовским золотой ключик несет двойную нагрузку. Это — и картина, и Елизавета Михайловна. — Я? — удивилась Лиза. — А разве Мальвина не была тем самым «призом», за который боролись герои книги? — Кажется, поняла, — Братищева от нетерпения словно ученица подняла руку, прося снова дать ей слово, — каморка-ключик… ключик пока вне жилища Буратино. Похищают ключик, то есть похищают и картину. И Алиса… нет, что-то не сходится. — Все сходится, Любочка, — ответила за Сидорина Лиза, — ты просто забыла: я в телефонном разговоре назвала Карабасом Барабасом Исаева, а Львовского — Дуремаром. — Картину-ключик похитили кот и лиса — здесь Лиза угадала, — продолжил Сидорин, — и, как бы это было замечательно, окажись ключик у безмозглого Буратино. — Но безмозглый меняет в каморке дверь, — тихо, словно очнувшись, произнесла Галина. — И Рыбкин не захотел быть пиявкой для Дуремара… Но, Асинкрит, на что рассчитывал Львовский дальше? — На свое окончательное торжество. Лизе оставалось признать Дуремара Демиургом, а уж он вытянул бы счастливый билет и для нее, и для меня. — Считаешь, ты мог рассчитывать на его великодушие? — Если бы Лиза попросила, то да. А куда нам деваться? Убийство заслуженного человека, кража особо ценного имущества… Психушка — вот мой счастливый билет. Что же касается Лизы… — Асинкрит, давай лучше вернемся к «Золотому ключику», — предложила Толстикова. — Согласен, — ответил Сидорин и открыл книгу. — Итак, страница шестидесятая. Кто читал книгу раньше — потерпите, кто услышит эти строки впервые, наслаждайтесь. «Все мальчики и девочки напились молока, спят в теплых кроватках, один я сижу на мокром листе. Дайте поесть чего-нибудь, лягушки. Лягушки, как известно, очень хладнокровны. Но напрасно думать, что у них нет сердца. Когда Буратино, мелко стуча зубами, начал рассказывать про свои несчастные приключения, лягушки одна за другой подскочили, мелькнули задними ногами и нырнули на дно пруда. Они принесли оттуда дохлого жука, стрекозиное крылышко, кусочек тины, зернышко рыбьей икры и несколько гнилых корешков. Буратино понюхал, попробовал лягушиное угощенье… — Меня стошнило, — сказал он, — какая гадость!..» — Постой, Асик, я не понимаю… — Да, Вадим. — А в этой сказке… лягушки, кто они? — Лягушки. — Я понимаю. А в иносказательном смысле. — Мне кажется, это работники музея, — ответила за Сидорина Галина. Все рассмеялись. — Может быть, — согласился Асинкрит. — Или работники милиции — на лицо ужасные, добрые внутри. Продолжаю: «Тогда лягушки опять все враз! — бултыхнулись в воду… Зеленая ряска на поверхности пруда заколебалась, и появилась большая страшная змеиная голова. Она поплыла к листу, где сидел Буратино. У него дыбом встала кисточка на колпаке. Он едва не свалился в воду от страха. Но это была не змея. Это была никому не страшная, пожилая черепаха Тортила с подслеповатыми глазами. — Ах ты, безмозглый, доверчивый мальчишка с коротенькими мыслями! — сказала Тортила. — Сидеть бы тебе дома да прилежно учиться! Занесло тебя в Страну Дураков! — Так я же хотел же добыть побольше золотых монет для папы Карло… Я очччень хороший, благоразумный мальчик. Деньги твои украли кот и лиса, — сказала черепаха. — Они пробегали мимо пруда, остановились попить, и я слышала, как они хвастались, что выкопали твои деньги, и как подрались из-за них… Ох ты, безмозглый, доверчивый дурачок с коротенькими мыслями!.. — Не ругаться надо, — проворчал Буратино, — тут помочь надо человеку… Что я теперь буду делать? Ой-ой-ой… Как я вернусь к папе Карло? Ай-ай-ай!.. Он тер кулаками глаза и хныкал так жалобно, что лягушки вдруг все враз вздохнули: — Ух-ух… Тортила, помоги человеку. — Однажды я вот так же помогла одному человеку, а он потом из моей бабушки и моего дедушки наделал черепаховых гребенок, — сказала она. И опять долго глядела на лужу. — Что ж, посиди тут, человечек, а я поползаю по дну, — может быть, найду одну полезную вещицу. Она втянула змеиную голову и медленно опустилась под воду. Лягушки прошептали: — Черепаха Тортила знает великую тайну. Прошло долгое-долгое время. Луна уже клонилась за холмы… Снова заколебалась зеленая ряска, появилась черепаха, держа во рту маленький золотой ключик. — Безмозглый, доверчивый дурачок с коротенькими мыслями, — сказала Тортила, — не горюй, что лиса и кот украли у тебя золотые монеты. Я даю тебе этот ключик…» Пожалуй, хватит. — Нет, не может быть! — воскликнула Лиза. — В этой жизни может быть все, — грустно произнес Сидорин. — Догадалась? — Милица Васильевна Сечкина?! Нет, это абсолютно честнейший и порядочнейший человек. Я ручаюсь за нее. Асинкрит, ты ошибаешься. Никто из присутствующих, кроме Толстиковой и Сидорина не знал, кто такая Сечкина, а потому все посмотрели на Лизу. Она же смотрела на Асинкрита, будто желала услышать от него опровержение собственных догадок. — Асинкрит, здесь что-то не то! Не могла Милица Васильевна быть замешана в этом грязном деле. — Ты все-таки бестолочь, Алиса. — Благодарю покорно. — Извини, конечно, но я же сказал: слушай внимательно. Пруд, черепаха… В сказке у Тортилы только голова страшная, а душа добрая. У черепахи ключик, понимаешь? — Картина в музее? — ахнула Братищева. — Правильно. В кабинете Сечкиной. — Ребята, дорогие, — голос Глазуновой был весом, — хватит загадок. Вопрос первый: кто такая Сечкина? — Наш старейший сотрудник, — ответила Лиза. — Божий одуванчик. Милейший человек, интеллигент не знаю в каком поколении. Работает реставратором. Сидит в своей комнате и возвращает к жизни старые картины. Сейчас кропит над Моравовым — его нам передали из одного районного краеведческого музея в плачевном состоянии… Нет, она в этом деле не могла быть замешанной… — Понятно, — кивнула Галина, — теперь вопрос второй: если Сечкина, да простит меня эта милейшая женщина — черепаха Тортила, тогда кто у нас лиса Алиса и кот Базилио? Сидорин ничего не ответил, а только с улыбкой посмотрел на Лизу, словно говоря, мол, сама скажешь, или тебе подсказать. Но Лиза была в явном замешательстве: — Господи, это же так просто! — Алиска, народ хочет знать истину, — не выдержала Люба, — хватит томить. — Понимаешь, если верить Сидорину, лиса-Алиса — это Закряжская. — Стоп, стоп, — опять вставил свое веское слово Вадим, — лично мне имя Закряжской ничего не говорит. — Это женщина, с которой я делю рабочий кабинет, — пояснила Лиза. — Что-то среднее между серой мышкой и… Увы, никто так и не узнает, о какой второй ипостаси Закряжской хотела сказать Толстикова, ибо она вдруг замолчала, а потом недоуменно посмотрела на Сидорина: — Плошкин-Озерский?! — Молодец! — Асинкрит был очень доволен. — Вот мы и нашли кота Базилио. Разумеется, Толстикова вновь объяснила Вадиму, кто такой Плошкин-Озерский. А затем опять слово взял Асинкрит. — Версия с Лебедевой и Слонимским была очень красива, но и в то же время хрупка. Но обижайся, Алиса, но к мысли о директоре и его заместителе нас подталкивала чужая воля. Слишком явно подталкивала. Между тем, какой был резон у Аркадия Борисовича сотворить кражу в собственном музее? Две украденных картины за время его директорства — не много ли? А он, поверьте, дорожит своим местом. Но для нас важнее то, что была и еще одна кража, первая, произошедшая до прихода Слонимского в музей. — То есть, уже существовала схема, к которой директор не имел никакого отношения? — Совершенно верно, Люба. Схема была до Слонимского, сработала она и при нем. — Получается, Львовский причастен и к прежним кражам? — чувствовалось, что Братищева быстрее всех вошла в ситуацию. — Не думаю. Скорее всего, он знал о том, кто их совершал. А раз так, то у него нашлись веские доводы для того, чтобы убедить нашего местного поэта и сотрудницу музея сделать это в третий раз. Дальше все было просто: схема действовала безотказно. Плошкин — свой человек в музее, его присутствие абсолютно естественно. У Закряжской, видимо имеются дубликаты ключей от всех помещений в здании или, по крайней мере, от самых важных. Отключается система сигнализации — и они полные хозяева положения. Куда спрятать картину, им подсказал Львовский. Для несведущих поясню: кабинет Сечкиной находится как раз напротив кабинета Лизы и Закряжской. Сидит в нем бабушка, яко черепаха в тине, и возвращает к жизни сложенные трубочками холсты. Есть там картины хороших художников, есть и очень даже посредственных… — Асинкрит, ты хочешь сказать, что все это время… — Да, Лиза, да. Все это время богдановская девочка благополучно пролежала в огромном ящике, среди полотен, дожидающихся очереди для реставрации. Думаю, пару дней назад холст перекочевал в сумку к Закряжской, чтобы затем вновь оказаться на месте — Плошкину оказалось не под силу открыть мою дверь: что может медведь, то не может кот, и наоборот… — Значит, если мы сейчас позвоним в милицию… — Завтра, душа моя, завтра. Мы и так нарушили режим Галины. А завтра, надеюсь, наступит звездный час Сергея Александровича Ракова. — Мне господина Лейстреда. — Вы ошиблись телефоном. — Неужели? Тогда мне Сергея Александровича. — Кто его спрашивает? — Не признали? Пасете уже какой день, и не признали? — Вы? — Я. — Во-первых, я не пасу… — Пасете, пасете. Увы, согласитесь: профессиональный уровень наших защитников резко упал. В прошлую пятницу мы от вас славно оторвались. Просто захотелось нам грибы пособирать без свидетелей, по лесу осеннему походить… — Грибы в начале октября? — Я же сказал — по лесу осеннему походить. А когда что-то ищешь, то обязательно находишь. Чего-нибудь или кого-нибудь. Впрочем, дело старое, забыли. Я к вам с подарком. — Скоро Новый год? — А вы, однако, пессимист, Сергей Александрович. Наверное, когда в лесу оказываетесь, количество будущих лет у кукушки загадываете? — А у кого же еще? У вас другая птица имеется? — Имеется. Дятел. — Смешно. Правда. Так что вы о подарке говорили? — Сергей Александрович, похоже, картина нашлась. Но сейчас, по телефону, я хотел бы минимум подробностей. — Понимаю. Где вы сейчас находитесь? — В телефонной будке, под окнами вашего управления. — Я сейчас выхожу… — Примите мои поздравления. — Спасибо, Лест… Сергей Александрович! — Против Лейстреда не возражаю. Согласитесь, он был честный служака. — Право слово, я не хотел вас обидеть. — Говорю же, все нормально. Только не обижайтесь и вы — какой из вас Шерлок Холмс? — Вот как? Интересно. — Он во всем шел от логики, а у вас с ней, Асинкрит Васильевич — не очень. — И вы говорите мне это после того, как вам осталось только пойти и взять картину? После того, как я одной логикой убедил вас отпустить Лизу? — Обиделись. Напрасно. Во-первых, так просто картину не возьмешь: мне надо доказать, что ее похитили именно Закряжская и Плошкин-Озерский. А во-вторых, кто сказал вам, наивный вы человек, что причиной освобождения Елизаветы Михайловны стала ваша логика? — А что же еще? — Так я вам и сказал. Тайна следствия. Кстати, как вам понравилась дача Слонимского? Надо было видеть в этот момент лицо Сидорина. Затем он расхохотался — от всей души, вспугнув бегающих вокруг голубей. — А я вас недооценил, Сергей Александрович. — На том стоим. Скажу вам больше: уже после первого допроса Елизаветы Михайловны я убедился в ее невиновности. Но что прикажете мне делать, когда улик против нее полным-полно, а моему самому высокому начальнику каждый день губернатор звонит, мол, если хочешь на своем месте усидеть, поторопись с докладом о раскрытии дела. И тут появляетесь вы… — У которого нелады с логикой. А почему же тогда я… как бы это поскромней сказать? — Да уж говорите прямо: раскрыли дело? — Заметьте, это вы сказали. — А вы подумали. Асинкрит Васильевич, повторяю, дело будет раскрыто, когда картина Богданова-Бельского вновь будет висеть в музее, а Закряжская и ее дружок сядут на нары. Что же касается вашего вопроса… У меня три версии. Вольны выбирать любую. — Слушаю. — Первая. Я читал где-то, что одну книгу в жизни может написать любой человек. Так и в нашем случае — дилетантам всегда везет, особенно поначалу. — Так себе версия, Сергей Александрович. — Так у меня еще две в запасе. Правда, одна обидная для вас. — Не стесняйтесь, говорите. — И вы, и Львовский немного… скажем так — сумасшедшие. Или странные. Обыкновенный человек, я, к примеру, в мозги к Львовскому проникнуть не мог, как бы не пытался., вы — смогли. Как вам эта версия? — Более убедительная. — Ну, и, наконец, третья. Вы очень любите Елизавету Михайловну Толстикову. А любящее сердце способно на чудо. — Это вы тоже в книге прочитали? — Нет, дошел своим умом. — Спасибо, Сергей Александрович. — За что? — За искренность, за то, что по моей гордости хорошо… вмазали. Я ведь действительно Бог знает что о себе возомнил. Что же касается ваших версий, то, мне кажется, все три имеют место в нашем случае быть. — А могу я попросить вас не торопиться. — В каком смысле? — В прямом. Не спешите уходить. Полагаю, что у вас уже имеются идея по поводу того, как разоблачить Закряжскую и ее подельника? Может, обсудим? — С возвращением, Елизавета Михайловна. Не буду лукавить и говорить, что я счастлива. — Я понимаю. — Выглядите вы неплохо. Может, имеет смысл, вместо всех этих диет лечь на пару деньков на нары? — Лучше сразу года на четыре, Римма Львовна. Впрочем, я по другому поводу. — Слушаю вас. — Как вы сказали, на нарах у меня было достаточно времени, чтобы… — Подумать? — Нет, я и раньше старалась это делать. Но сейчас особенно остро понимаю: я была несправедлива по отношению ко многим людям, в том числе и к вам. — Вот как? — Именно так. Всегда видела перед собой заместителя директора музея по науке и… — Лиза хотела сказать: «стерву», но удержалась. Обе женщины были взволнованы, поэтому Лебедева не обратила внимание на последние «и» Толстиковой. — Впрочем, это не важно, — добавила Лиза. — Как сказать, Елизавета Михайловна… — Но я договорю. В какой-то момент… да, именно так, я поняла, что вы — человек… — Неужели? — Человек, — Лиза постаралась не заметить иронии Лебедевой, — и… — Звучу гордо? — Нет. Вам бывает больно, как и мне. Вы тоже плачете ночами в одинокую подушку… И с каждым днем от вас тоже все дальше и дальше та маленькая девочка, которая была уверена в том, что в мире живут только добрые люди… Вот, кажется, и все. Пошла работать. Если вы, конечно, не возражаете. — Не возражаю, — словно исполнив роль эхо, ответила Лебедева. Вскоре она спустилась в кабинет Толстиковой и, в сущности, сказала те же самые слова. А еще через полчаса по музею уже бегал Слонимский, повторяя одну и ту же фразу: «Будьте готовы, господа-товарищи. Скоро приедет милиция, не пугайтесь! Будем вместе с органами делать полную инвентаризацию всех наших картин. И тех, что на стене, и тех… короче, вы поняли». Лиза постаралась не выдать своего волнения, когда заметила, как после этих слов побледнела Закряжская, как подняла она трубку телефона, а затем быстро нажав на отбой, но, не положив трубку на место, вышла из комнаты. И вот в коридоре раздается голос Аделаиды Степановны: — Уважаемая Милица Васильевна, вы уж сообщите вашим поклонникам номер своего телефона. — Моим поклонникам? — старушка оторвала глаза от холста. — По крайней мере, вас хочет какой-то мужчина. — Меня хочет? Ну вы и скажете, — и с этими словами Сечкина засеменила к выходу. Когда Закряжская выходила из кабинета Милицы Васильевны, закутывая в кофту холст, у порога ее ждали два молодых человека. — Аделаида Степановна, — показал служебное удостоверение один из них, — прошу вас пройти с нами… — Понимаете, — сокрушенно разводил руками лечащий врач, — медицина не всесильна, а рак, он, видите ли, и в Америке рак. И в Исландии. — Почему он упомянул эту островную страну, врач не знал и сам. Для большей весомости, наверное. А Лиза, уходя от него, вновь натягивала на лицо беззаботную улыбку и шла к Любе, хотя на душе скребли кошки. Голова шла кругом. С одной стороны, она понимала, что хуже, чем ее подруге, быть просто не может. Но с другой… Вчера в ГОРОНО она поняла, что их с Сидориным шансы на удочерение Лизы уменьшаются с каждым днем, в то же время вероятность отъезда девочки за границу все более увеличивается. Из Асинкрита был тот еще помощник: он постоянно мотался в Москву, писал какие-то отчеты, так, похоже, и не зная, что ему делать дальше… — Простите, можно мне услышать Асинкрита Васильевича? — раздался незнакомый голос в трубке. — Его нет. Что-то передать? — Лиза, мывшая полы, смахнула со лба непослушную прядь волос. — Передать? Пожалуй, нет. Просто хотел с ним пообщаться. — Он по делам уехал в Москву, обещал к выходным вернуться. Если хотите, оставьте свой телефон, Асинкрит Васильевич перезвонит. — Передайте ему, пожалуйста, что звонил следователь Раков… — Как же, как же, Сергей Александрович… — А я, как понимаю, беседую с Елизаветой Михайловной? — Правильно понимаете. — Еще сердитесь на меня? Напрасно. Поверьте, вы на моем месте вели бы себя точно так же. — Не знаю, не знаю. Но я уже давно не сержусь, тем более что жизнь дает повод для более существенных переживаний. — Вот как? Сочувствую. — Спасибо. — Могу поделиться собственным опытом. Когда небо в овчинку становится, я всегда вспоминаю мудрого Соломона: «И это пройдет». — Здорово, когда следователи нашей родной милиции так начитаны. Если бы они еще и работу свою хорошо делали… — А мы и делаем, Елизавета Михайловна. Кстати, я и звоню по этому поводу — хотел поблагодарить Асинкрита Васильевича за помощь и сообщить, что Закряжская и Плошкин-Озерский выразили горячее желание сотрудничать со следствием. — То есть, все рассказывают? — Совершенно верно. И мне остается только еще раз поблагодарить вашего… — Мужа… — … вашего мужа. Надеюсь, что в скором времени смогу привести в музей сына и показать ему картину Богданова-Бельского. — Это было бы замечательно, Сергей Александрович, но нас интересует сейчас совсем другое. — Понимаю, Елизавета Михайловна, — Раков мгновенно стал серьезным, — очень хорошо это понимаю. Непосредственного исполнителя убийства Ивановых мы арестовали, он тоже дал показания против Львовского, так что теперь на этого типа у нас… — Вы еще не арестовали его? — Увы! Хитер, сволочь. Подался в бега. Но вам волноваться не стоит, он сейчас свою шкуру спасает. Впрочем, мы его и на краю земли достанем, вот увидите. Столько в этом «на краю» было мальчишеского задора, что в другое время и в другой ситуации Лиза бы от души рассмеялась. Но сейчас ей не хотелось смеяться. — Эх, Сергей Александрович, плохо вы знаете этого Дуремара. — Кого? — Неважно. Теперь он будет мстить Асинкриту. — Думаете? — Уверена. Вы же сами сказали — сволочь. Добавлю от себя — редкая. Он хотел устроить нам с Сидориным показательную порку, а в результате лишился всего. — Да, я об этом не подумал… Может, есть резон приставить к Асинкриту Васильевичу охрану? — Резон был бы, сиди Сидорин на одном месте. Я его сама по большим праздникам вижу. Думаю, скоро мы вообще с этого места будем сниматься. — Жаль. А почему? — Он любит свою работу, а чтобы ее сохранить, надо будет переехать в другой город. Самое грустное, что и там нам придется от силы прожить год. Толстикова и не подозревала раньше, что одно произнесенное слово, в данном случае — «нам», способно доставить такое удовольствие. — А что потом? — чувствовалось, что интересуется Раков искренне. — Будем думать. Вариантов, где осесть — множество. От Великого Устюга и Упертовска — до Москвы. — А что если осесть здесь? Не век же Асинкриту Васильевичу волков и косуль считать? Мне кажется, у него есть литературные способности. Про талант не говорю, а способности точно есть. Я ему буду сюжеты подсказывать, он детективы писать… — Нет, — серьезно ответила Лиза, — детективы он писать точно не будет, я его знаю. А вот что-то другое… Впрочем, мы отвлеклись, Сергей Александрович. Со Львовским ясно, что ничего не ясно, а как там поживает наш друг Исаев? — Не согласен по Львовскому, Елизавета Михайловна. Доказана его роль в убийстве Ивановых, в краже картины. В обоих случаях он выступал и заказчиком и… — Разработчиком? — Вот именно. И вдохновителем. А с Исаевым — да, ничего не ясно. — Почему? — Во-первых, у него имеется депутатская неприкосновенность. — Понятно. — Не спешите с выводами, Елизавета Михайловна. Я же сказал: во-первых. — Хорошо, что же во-вторых? — Он занял очень удобную позицию. Да, хотел купить дом у Ивановых, предлагал ему любые деньги, но разве здесь есть криминал? — Позвольте, но Ивановых убили! — Да, это так, но для Исаева самого, по его словам, случившееся стало громом среди ямного неба. — Что же он не сообщил… — О ком? Пьянчужке соседе? Так следствие его само нашло. А о Львовском говорит так: «Эх, если бы я знал, какую змею пригрел на своей груди». То же самое с картиной. «Какое счастье, что она вернулась, готов хоть сегодня выплатить обещанный гонорар». — Выплатил? — Говорят, да. — А почему вы произносите это без энтузиазма? — Откуда взяться энтузиазму, Елизавета Михайловна? Деньги ушли в наш главк, а уж как там их разделят, мы можем только догадываться. — А кто эти таинственные — «мы», позвольте полюбопытствовать? — Мы — это раскатавшие свои губы члены следственной бригады. — Не убивайтесь, Сергей Александрович. Деньги портят человека, а большие портят мгновенно. И окончательно. — У меня иммунитет. — Ерунда, товарищ следователь. И вам ли, душеведу, этого не знать? — Все-таки еще обижаетесь… — Нет, не обижаюсь, просто позволила себе маленькую «шпильку». Считайте это местью женщины. — Славно поговорили. Передавайте привет мужу. — А если у вас есть жена… — Есть, конечно. Люсей зовут. — …кланяйтесь ей. Пусть она побольше заботится о вас — уж больно работа ваша… сложная. — Да она и так старается. Правда, все время пилит, мол, уходи из милиции. — Ну и как, пока держитесь? — Из последних сил. — А если их не хватит? — Попрошусь к Сидорину волков защищать. Или за детектив засяду. — Говорят сейчас в моде ироничные детективы. — Тем более. У меня с иронией все в порядке. — Девушка, вы скажите точнее, что вам нужно. — Все. — Так не бывает. — Бывает. — Хорошо, что у вас болит? — Душа. Но я не для себя. — Плохо спите? — Очень плохо. Так, сердечное взяла. Вот здесь у вас написано — общеукрепляющее. Пробейте тоже… Через час она уже стучалась в маленькую давно некрашеную дверь старенького домика на кладбище. Никто не ответил. Толстикова слегка подтолкнула — и дверь открылась. Еще одна дверь, в сенях. Лиза вновь постучала и произнесла: — Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную. — Аминь, — ответил ей слабый старческий голос. Отец Николай лежал в кровати. Если бы не зажженные в каждом углу комнаты лампады, Лиза вряд ли разглядела, как осунулось лицо священника. Она опустилась на колени и протянула руки для благословения. Отец Николай перекрестил и благословил молодую женщину, затем поманил ее к себе: «Ближе» — и поцеловал в макушку. — Пришла? Хорошо. Значит, услышала. — Отец Николай… батюшка, что-то вы хворать вздумали? — Так ведь, слава Богу, пожил. Грех жаловаться. До Рождества точно доживу, а там… — Батюшка, не говорите так, — и Лиза вскочила, вспомнив про сумку, — я вот лекарств вам принесла. — Глупенькая ты у меня, Лизонька. Совсем еще девчонка. Столько в этих словах было любви, что слезы сами навернулись на глаза гостьи. — Не обижайся, — и он погладил Лизу по голове. — А я и не обижаюсь. — Вот и правильно. Мне сейчас совсем другое лекарство требуется, а не твои пузырьки. Ну, да ладно. Поговорить я с тобой хотел. Бери стул, садись поближе, и слушай старика. — Батюшка, я чаю хорошего купила. И черного, и зеленого. Печенье… — Ох, заботушка! Хорошо, оставь. Пригодится. А теперь я тебя кое о чем спросить хочу. — Слушаю, батюшка. — Вчера Михайлов день был, праздник великий — архистратига Михаила. В церковь ходила? — Некогда было. Простите батюшка. — Значит, за упокой отца родного и мужа даже свечки не поставила? — Забыла! — Лиза чувствовала, что краска стыда заливает ее лицо. — Сейчас столько забот навалилось, переживаний… — Молчи! — неожиданно повысил голос отец Николай. Затем добавил мягче: — Когда человек оправдывается — гордыня его устами глаголет… Еще спросить хочу. С Асинкритом живете как муж и жена? Что молчишь? — Не слышу… — Да. — Опять не слышу… — Живем, батюшка. В гражданском браке. — Как, как это называется? — Брак. Гражданский. Мы же любим друг друга, батюшка. Когда все утрясется… Лиза не договорила. Внезапно отец Николай приподнялся и легонько стукнул ее своим маленьким кулачком по голове. — Эх ты, башка садовая. Утрясется! А ты не думаешь, что потому и не утрясается все? — Почему? — переспросила заплаканная Толстикова. — В церковь не ходишь, Бога не благодаришь. Ты думаешь, это твой Асинкрит умный такой — взял и разрешил все проблемы? Молчишь, и правильно делаешь, что молчишь. Живешь в блуду… — Это неправда! — Правда! — Нет, не правда, батюшка. Мы любим… — Не оправдывайся! Если по-настоящему любите друг друга, сначала под венец встаньте, Богу клятву дайте. И станете тогда одним целым. А то придумали — гражданский брак! Как-то ко мне приходит одна женщина. Мы, говорит, хотим лучше узнать друг друга. И моего благословения, дура, просит. Ну я и «благословил» ее — до ворот палкой гнал. — А что потом, батюшка? — шмыгая носом спросила Лиза. — А потом пришла опять. Ревела, как ты сейчас. Хахаль «узнал» ее, а потом ушел «узнавать» другую. — Сидорин не такой, — начала было Лиза, но под грозным взглядом старика остановилась. — Простите… — Так-то же. Повезло тебе — пост начинается. Самое главное время для души: когда каешься и постишься — свое сердце до донышка видишь. — А можно у вас исповедаться? — Нет, слаб я, да и отказываю всем, почему тебе должен делать исключение? — Еще и обидься. Я другое имел в виду: кого больше любишь — с того больше и спрашиваешь. А вот после Рождества я соберусь силами, и Бог даст, обвенчаю вас. — Поняла, — просияла Лиза. — Все сделаю, как вы сказали. — Вот и хорошо. Когда Асинкрит вернется, пусть придет ко мне. Один. Без тебя. Поняла? — Поняла, только не ругайте его сильно, батюшка. Он горячий, вспыльчивый. — И я тоже горячий. — Вот я и говорю… — И зря говоришь. Другой у меня к нему будет разговор. Наш с тобой передашь ему сама. А что заступаешься за Асинкрита — это правильно, но, запомни: ответ за семью всегда мужчина держит. — Вы же сказали — одно целое… — Ишь ты, вспомнила! Сказал. Да и не я это сказал, а Другой, — и отец Николай торжественно перекрестился. — И вообще, девонька, мудрость — она не в умении правильные слова говорить, а в том, чтобы вера без дела не жила. Ко мне иной раз приходят — чаще совсем молодые, смотрят чуть ли не в рот, мол, научи, батюшка, как правильно жить. Говорят — «правильно», а думают — счастливо. Очень просто, отвечаю. Почитай отца и мать свою — и будешь долголетен. Не суди никого — и болеть не будешь. Если ты женщина — почитай мужа своего, если мужчина — береги и заботься о жене, Богом тебе данной. Детей воспитывай в любви и строгости. Всегда твори милостыню. И за все благодари Господа. Как, спрашивают, и это все? — Они, видать, меня дурачка с каким-нибудь тибетским гуру перепутали. Думают, сяду сейчас в позу лотоса, подниму руки к небу, затем поднимусь к потолку и произнесу оттуда сверху что-нибудь вумное. — Он так и сказал — «вумное». И вновь засмеялся, искренне и открыто, как ребенок. Лиза улыбнулась, а затем неожиданно даже для себя, спросила, пряча хитринку в глазах: — А разве вы этого не умеете? — Чего? — Левитировать? — Чего-чего? — Ну, летать. В воздух подниматься. — А чего тут уметь? Это все фокусы, девонька. Для тех простаков, кто вроде бы истину ищет, а на самом деле — приключений и чуда. Поэтому и прутся в эту Шамбалу, прости, Господи. — А идти не надо? — Почему же? Надо. Только не туда, а к Нему, — и одними глазами старец показал на икону Спасителя. И вновь перекрестился — медленно и торжественно. Перекрестилась и Лиза. — А если человек хороший, добрый, но не верит в Бога, тогда что, батюшка? — Все равно идти надо — навстречу своему сердцу. — Что к нему идти, оно всегда с нами, — притворилась непонимающей Толстикова. Ей, как и любой женщине, хотелось больше конкретики, а старец выражался символами. — Хорошо, скажу по-другому: живи сердцем и не стой на месте… — А если захочется передохнуть? — Нельзя. — Но почему? — Или — вперед, или — назад. Третьего не бывает. — Батюшка, но ведь иной раз просто паузу требуется взять… — Для чего? — Чтобы жизнь обдумать свою… — Иди вперед — и обдумывай. — А если человек решится все начать с нуля? — То есть по-новому? — Да. Старец замолчал, будто решая, сказать — или не сказать. Позже Лиза поняла: отец Николай очень не хотел предстать перед ней «фокусником», боялся той самой «прелести», которую имел в виду, говоря о восточных «мудрецах». Но в конце концов он решился, видимо, посчитав, что вера Толстиковой достаточно крепка, чтобы не соблазниться услышанным. — Когда Асинкрит жил в Тамбове, он купил в магазине маленькую зеленую книжку — стихи местной поэтессы. Слыхала такую фамилию — Дорожкина? — Нет, не слыхала. Это он вам рассказывал? — Ничего он не рассказывал. — Дорожкина, говорите? — Заметила, какая «говорящая» фамилия? Ему стихи не понравились, и он отложил книгу в сторону. Но не выбросил ее. Так вот, когда он приедет, попроси его найти эту книгу, открыть наугад и прочитать одно стихотворение. Хорошо? И тогда ты поймешь, почему нельзя стоять на месте… — Именно наугад? — Все. А теперь иди с Богом. Устал я очень. — Тебе же сказано было, Алиса: пусть Асинкрит возьмет, откроет и прочтет. — Но ведь интересно же было узнать, почему… — …нельзя останавливаться? — Почему нельзя… Слушай, ты что, смеешься надо мной?! — Не-а. Дивлюсь на тебя, душа моя. Ты же глубоко почитаешь отца Николая. И вот старец тебе говорит: сделай так-то и так-то. И что же мы видим? Едва придя домой, не дождавшись мужа… — Пока мы не венчанные, ты мне не муж! — неожиданно выпалила Лиза. — Хорошо. Не дождавшись чужого для нее человека, Асинкрита Васильевича Сидорина… — Ты мне не чужой… — Еще лучше. Не дождавшись не совсем чужого ей Асинкрита, нарушает просьбу старца. Интересно, когда я завтра пойду к нему, рассказать об этом или нет? — Только посмей! — Только попробуй скажи, что я глупая… — Кто? Ты? Да умнее тебя на всей Среднеевропейской возвышенности нет женщины. Вот те крест! Только объясни мне, неужели ты думаешь, что если он знает о какой-то зеленой книжке, купленной в Тамбове неведомо когда, знает о каком-то стихотворении какой-то Дорожкиной, то почему не знает о том, как ты вчера… — Позавчера… — Господи, неужели важны детали? — Очень важны. — Соглашаюсь. Как ты позавчера наводила шмон в моих вещах? — Фи, Сидорин: шмон. А еще борец за чистоту русского языка. — Не уводи меня в сторону, не получится. Так ответь мне: как ты думаешь, он сейчас там, лежа в своей кровати, знает об этом… — Знает. — Ну? — И все равно: попробуй скажи — убью! И еще. Если будет ругать тебя, вали все на меня. — Что валить? — Все! Ладно, хватит об этом. Скажи, где книга Дорожкиной? — Знаешь, Алиса, здесь на самом деле все забавно получается… И Асинкрит рассказал, что перед отъездом в Москву он собрал несколько книг, которые пылились у него и лежали мертвым грузом, решив подарить их местной библиотеке. Книг было немного, и Сидорин решил занести «ценный груз» по пути на вокзал. Но в тот день в библиотеке был выходной. Пришлось вести их сначала в Москву, а затем обратно домой. Асинкрит поднялся и принес из прихожей свою сумку. Минута-другая, и вот уже маленькая зеленая книжка лежит на столе. Он видит, как волнуется Лиза. — Открывай! — Ты уверена? — Абсолютно. — Алиса, я не знаю, что имел в виду отец Николай, но сейчас скажу честно: стихи мне не понравились: типично женские стихи. — Слушай, что-то ты стал нашего брата критиковать… — Хочешь сказать, вашу сестру? — Вот именно. Тебе было сказано: открывай наугад. — Как прикажете. Кстати, ужин был очень вкусный. — На здоровье. Так ты откроешь? — А я тебе все рассказала, — делала она очередную попытку, — а ты… — Прости, душа моя, но мне велено молчать, аки рыбе. — Но ко мне ведь это не относится? — Относится в первую очередь. Придет время… — И что? — И ты все узнаешь. Зато в качестве возмещения «морального ущерба», Асинкрит подробнейшим образом рассказал Лизе о своих планах. О том, что выбор его новой «штаб-квартиры» от него не зависит. Завтра-послезавтра он узнает будет ли это Смоленск, Брянск или Калуга. Рассказал о предстоящей через неделю показательной охоте на волков, где он должен быть обязательно. — И ты не можешь отказаться? — спросила Лиза, зная нелюбовь Сидорина к подобным мероприятиям. — Меня не поймут, душа моя. Охота будет проходить где-то на рубеже моей прежней территории… — Хочешь сказать — нынешней? — Ну да, и той, что скоро станет моим новым рабочим местом. С кем-то попрощаюсь, с кем-то познакомлюсь. Говорят, ожидается приезд всяческих знаменитостей, вроде политиков и артистов, но это можно пережить. Лиза вздохнула и, пытаясь придать своему взгляду строгость, посмотрела на Сидорина: — Только обещай мне на охоте не пить… — Сколько раз я тебе говорил, что на охоте не пьют? — А что же столько мужиков, собравшихся в одном месте, делают? — Охотятся. Пьют после охоты. Но я постараюсь оттуда побыстрее смотаться. И вообще, мы сейчас с тобой не о том говорим. — Да? А мне кажется, ты со мной вообще разговаривать не хочешь. Вхожу в привычку? — Конечно же, нет, но если мне было сказано… — Я все поняла, Сидорин, — перебила Асинкрита Лиза, — старец запретил тебе говорить. Но просто о батюшке ты мне можешь что-то сказать? — Ты же недавно видела его? — Все, я пошла. Посуду вымоешь сам, конспиратор. — Прости. Сядь. Ты права. Просто старец очень… — Огорчил тебя? — подсказала Толстикова. — Точнее будет сказать — опечалил. Так опечалил, что о каких-то деталях вспомнить трудно. Но все-таки можно. Прихожу, а он читает. Знаешь, что? — Судя по твоему загадочному виду, явно не жития святых. — Точно. «Два капитана» Каверина. — А может, он смотрел картинки? — Нет, читал. Сказал мне, что хорошая книга — любви в ней много. Как же, отвечаю, помню. «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Старец, заметил мою улыбку, говорит: «Между прочим, очень мудрая мысль. Люди, действительно борются только тогда, когда что-то ищут, а находят — и сдаются». Как это сдаются, спрашиваю. Он отвечает: «Возьмем, к примеру, тебя. Когда искал любви Лизы, ведь боролся же? А теперь сдался». Кому, интересно, я сдался? — Спрашиваешь ты, — было видно, что, слушая эти слова, Лиза торжествовала. — Спрашиваю я, а кто же еще? И как он мне здорово ответил: «Сдался своей собственной победе». Вот так-то. Неужели это правда? — Не знаю, старцу виднее, — Лиза была сама скромность. — А потом я спрашиваю, а как, мол, сама Елизавета Михайловна? — А он что? — Давно, говорит, капитулировала, полностью и окончательно… — Врешь! — …позорно бежав с поля боя! — Мерзкий ты тип, волчок! — А мы, серые, все такие. — Он же другое сказал… — Другое, — вновь посерьезнел Сидорин. — «Такие, как она, не сдаются», сказал. И добавил: «Кто много терял, тот ценит даже малое». Чувствую, что старец на философский лад настроен, набираюсь наглости и задаю глупейший вопрос. — Ты спросил, что такое любовь? — Да. А как ты догадалась? — Мы с тобой две половинки одного целого… Так что же ответил батюшка? — А я то думал, что только мне дано удивлять других… Урок мне. — Сколько у тебя их еще будет, зубастый. — Вот и с эпитетами у тебя все нормально. — А то! Но ты мне зубы не заговаривай, что же сказал старец в ответ на твой вопрос? — Сказал, чтобы я не умничал: «Не определений взыскуй, а любви. Не голову грузи, а сердце». И только посоветовал перечитать тринадцатую главу из первого послания апостола коринфянам. — Тринадцатую? — с этими словами Лиза встала и подошла к книжной полке. Через минуту она вернулась на кухню с книгой. Нашла нужную страницу и стала читать вслух: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, — О чем ты думаешь? — наконец, после долгого молчания, спросила Лиза. — О Любови. — О любви? — О Любе Братищевой. — Ты знаешь, я о ней очень часто думаю. — Как она? — Плохо. Если ты не видел ее неделю… — Я не видел больше. — …ты вряд ли узнаешь Любашу. — О, Господи! А что говорят врачи? — Обычные в таких случаях слова: делаем все возможное, но… И разводят руками. Метастазы у нее в позвоночнике. Боли нестерпимые. — Наркотики колют? — Колют, и про хоспис говорят. Он в нашем городе маленький. Вадим уже ищет место… Страшно ей, особенно ночи Любочке тяжело даются. За Олю очень переживает, плачет. — Она знает, что… — Знает, — сразу поняла Сидорина Лиза, — хотя ей про остеохондроз говорят. Впрочем, одна хорошая новость все-таки есть. Мы с Галиной разыскали непутевого отца Олечки. — И что, не совсем безнадежен? — Мне показалось, что совсем. Но у типа этого есть сестра, очень порядочная женщина. Одинокая. Сейчас она здесь, откуда-то из-за Урала приехала. Представляешь? Говорит, чтобы мы за Олю не переживали… О чем ты молчишь? — Я вспоминаю, есть ли у тебя гитара. — Есть. Миша не играл, но всю жизнь мечтал выучиться. А при чем здесь гитара? — А при том, что сегодня воскресенье, в больнице вот-вот тихий час кончится, к больным придут родные и друзья… — Ты хочешь… — А какие люба песни любит? — похоже Сидорин не слышал Лизу. — Традиционно — Окуджава и все песни, что мы в юности в походах у костра пели. Да, Визбора очень любит, Клячкина, Егорова. — Отлично. Собирайся, душа моя, поехали. — Ты уверен? Нас могут не пустить. — Пусть только попробуют. — Нельзя, — поняла все Лиза, — нам нельзя сдаваться. — И мы поборемся с ней за Любу. Так легко мы друзей не отдаем. — С ней? — удивилась Толстикова. — Ты о ком говоришь? — О черной попутчице в белых одеждах. — Сестренка, готовься к путешествию! — Мы не поняли, акын, — так, разумеется, назвать Сидорина могла только Лиза, но глаза у нее тоже были заплаканы. — Придет время, поймете. — Когда придет, Асик? — тихо спросила Люба, но Сидорин услышал ее. — Очень скоро, очень… А вот та песня, которой он закончил свой концерт под окнами больничного корпуса: — Очень тебя прошу, не спрашивай ни о чем. Когда я вернусь — все объясню. — А когда ты вернешься? — неожиданно робко спросила Толстикова. Она уже поняла, что с этим человеком спорить бесполезно. Появился Асинкрит через четыре дня, как раз накануне своего отъезда. Вернулся сияющий. И вновь умудрился удивить Лизу. Да что Лизу! В больнице, куда он направился первым делом, главный врач долго пытался образумить Сидорина. Рядом сидел Глазунов и молча смотрел в пол. — Вы с ума сошли, молодой человек. Ей уход нужен, понимаете? — Уход будет. Обещаю. — Я имею в виду квалифицированный уход. — Я тоже. — Там в монастыре будет сиделка? Медсестра? — И сиделка, и медсестра в одном флаконе, простите, в одном лице. Впервые за все время разговора Глазунов улыбнулся и оторвал глаза от пола. — Игорь Иванович, а может действительно, стоит попробовать? Вера, она же чудеса творит. — Вадим Петрович, дорогой мой, о чем вы говорите? Вы, человек науки! Вам известно, в какой Тмутаракани находится этот Баклуковский монастырь? — Нет. — Вот видите! — Не такая уж Тмутаракань, — прервал их диалог Сидорин, — город К., отсюда ровно сто сорок километров. — Вы же сами сказали, в монастыре одна настоятельница и три послушницы. — Две послушницы. Третья — просто пришла и живет, но вы не переживайте: повторяю, Люба Братищева ни в чем нуждаться не будет. — Нет, если вы берете на себя такую ответственность… — Беру, — негромко, но очень твердо сказал Асинкрит. — Но почему?! — Игорь Иванович даже снял очки. — Вы хоть понимаете, что рискуете жизнью человека? — Если вы сейчас мне скажете, что у Братищевой есть хоть один шанс из ста, я извинюсь, и уйду отсюда. Один. — Но я же не Господь Бог… — Игорь Иванович, — подал голос Глазунов, — вы же мне сами говорили, что нет шансов. — А в монастыре им откуда взяться? Но в нашей больнице или в хосписе она хоть уйдет по-человечески, а что там? — Там матушка Анна — практически в одиночку обитель восстанавливает. — Такая волевая? — спросил главный врач. — Такая молитвенница. А еще там святой источник есть, который некогда одна старица выкопала. — Что еще там есть? — Там есть шанс. — Один из ста? Вы уверены? — Богу возможно все. — Чувствую, мы говорим с вами на разных языках, Асинкрит Васильевич. Что ж, я умываю руки, но в конце нашей беседы все-таки еще раз прошу ответить на мой вопрос: почему? Почему вы берете на себя такую ответственность? — А зачем вам это, Игорь Иванович? Вы же повторили слова Понтия Пилата. Мойте руки, а мы с Любой будем собираться. Вадим, поможешь оформить бумаги? — Кирилл Андреич, — спросил Федулаев своего помощника, — ну-ка, скажи, где я мог вон того мужика видеть? — Это какого? Смазливого, на кота похожего? — Во-во! Хорошо сказал. Его самого. Артист, небось? — Бери выше: депутат Государственной Думы. Фамилию не знаю, зовут Павлом Валерьевичем. — А вон тот, русый, с бородкой? — Имя у него какое-то… Сикрит… Одним словом, фонд какой-то представляет. — Фонд? — Ага! Говорят, мужик этот будет наше зверье пересчитывать. Вспомнил: Сидорин — его фамилия. Тем, кто хорошо будет зверье охранять, через него будут деньги платить. — Не худо. А что же мы перед ним совсем обратным заниматься будем? — Так волки же, Петрович! Если эту зверюгу еще охранять… — Не кажи гоп, Кирилл Андреич. Сам же про фонд говорил… — Ну? — Гну! Кто эти фонды учреждает? Чудаки всякие, миллионеры забугорные. У них там волка днем с огнем не сыщешь. Кумекаешь? — Нет, — честно признался Большаков. — Неужели, они зайцев и косуль охранять будут? Кумекаешь? — Нет, — Андреич был по-прежнему честен. — Своих волков они перевели, вот и взялись наших охранять. — Думаешь? — Знаю. Так что ты, если хочешь хорошие деньги получать, не шибко старайся. Депутаты уедут, а тебе жить. Большаков внял совету Петровича — но только на полчаса. А вскоре вновь был слышен его сипловатый голос: «Обычно выводок волков выходит на номер след в след. Впереди — старая волчица. Если же они очень встревожены, то выходят врозь. А уж если поймут опасность — спасаются врозь. Но все равно, первой будет волчица. Дальше, запомните, господа-товарищи: при выходе на номер волки пользуются разными аллюрами, в зависимости от переживаний. Один идет своим ходом скитальца, трусцой. Унылый, держа голову несколько опущенной. Второй махает на прыжках с испуганной мордой, в сознании, что в быстром удалении от человека — спасение. Третий уже при первом звуке человеческого голоса понимает — пришла погибель. Такой несется карьером, с высунутым языком и прижатыми ушами»… Накануне дня охоты и гости, и хозяева собрались в большом зале лесной гостиницы с неоригинальным, но в данном случае знаковым названием: «У Петровича». Правда, к Федулаеву это не имело никакого отношения. Сидорин оказался не прав: пусть хорошего коньячку, пусть немного, но гости перед охотой выпили — за знакомство, за удачу. Душой компании, как это не удивительно, стали не артисты, а Исаев. Вы, наверное, догадались, что Павлом Валерьевичем был именно он. С нашей стороны стало бы лукавством утверждать, что их с Сидориным пути пересеклись случайно. После показаний Закряжской и Плошкина-Озерского, и безуспешных попыток следствия выйти на след Львовского, у Исаева все пошло наперекосяк. Он не был большим любителем охоты, но, узнав, что там будет Сидорин, решил с ним объясниться. Кто знает, хотел ли Павел Валерьевич успокоить встревоженную совесть, которой, похоже, он еще не лишился, или желал сохранить реноме порядочного человека, но расставить все точки над «i» Исаев желал. Тем огорчительнее для Павла Валерьевича стало подчеркнутое игнорирование его персоны Сидориным. Но сдаваться было не в правилах Павла Валерьевича. Он сыпал охотничьими байками, анекдотами, и вскоре стал центром всеобщего внимания. Только два человека никак не реагировали на его шутки — Сидорин и старый лесник Николай Петрович. Впрочем, после одного анекдота едва заметная улыбка тронула губы Асинкрита, что не осталось не замеченным Исаевым и придало ему новую энергию. И он рассказал свой любимый анекдот: — Крокодил Гена с Чебурашкой решили покурить травки. Гена говорит: — Чебурашка, я вот сейчас душ приму, ты не кури, меня подожди, а потом мы раскуримся, все дела… — Хорошо, Гена, — отвечает Чебурашка. Гена в душ, а Чебурашка думает: «А чего это я его ждать буду? Сейчас покурю, а когда он выйдет, у меня уже проходить будет, все дела!» — Чебурашка! Принеси мне полотенце, пожалуйста! Я в комнате забыл. Чебурашка — бац! — на измену: бли-ин, сейчас он заметит все, сейчас он меня запалит, что я без него курил, бли-ин! — Кто он? Гена… Геннадий… душ… полотенце. — Нет: «Геннадий! Вот ваше полотенце!..» — Асинкрит Васильевич, вы не считаете, что будучи интеллигентными людьми, мы должны спокойно объясниться. Оторвав взгляд от камина, Сидорин посмотрев на подошедшего и выдержав паузу в несколько секунд, ответил: — Неудачное начало, Павел Валерьевич. Про Чебурашку было лучше. — Вот как? — Я не люблю интеллигенцию. Более того, само ее существование считаю мифом. — Интересно. То есть, интеллигенции нет? — Павел Валерьевич догадался, что наступил Сидорину на любимую мозоль, и, радуясь завязавшемуся разговору, сел рядом с этим странным человеком. — Все что существует, имеет определение. Так? — спросил Асинкрит. — Конечно. — Вот камин. От греческого каминос — очаг. Пристенная открытая печь с прямым дымоходом. А что такое интеллигенция, Павел Валерьевич? — Ну, интеллигент, это культурный человек, занимающийся умственным трудом. Такое определение подходит? — А если культурного человека выгонят с умственной работы и ему придется идти в грузчики, он останется интеллигентом? — Да. Культура же с ним останется. — Следовательно, вон тот лесник, на мой взгляд, очень культурный человек — интеллигент? — Что вы меня запутываете. Нет, у него же нет образования. — Я не запутываю, а пытаюсь понять. По-вашему, получил образование — и стал интеллигентом? — Нет, нужно что-то еще… — Уметь подавать даме пальто? — Это трудно выразить словами… Впрочем, нет. Нашел! — воскликнул Исаев, — слово нашел: поступок. Вот какая триада получается: образование, культура плюс готовность на поступок. — Что ж, это любопытно. — Теперь Сидорин смотрел на собеседника с неподдельным интересом. — Вы готовы на поступок, Павел Валерьевич? — Вы что-то хотите мне предложить, Асинкрит Васильевич? — Да. Совершить поступок, достойный интеллигента, если уж вы настаиваете на принадлежности к этому классу. Откажитесь от депутатской неприкосновенности. Если ваша совесть чиста, чего вам бояться? Едва Сидорин успел договорить последнюю фразу, как Исаев молча встал и вышел из комнаты. — Смотрю на вас — не пьете… — Так вы тоже… — Перед охотой не стоит этого делать. — Согласен. — Скажите… — Асинкрит. — Асинкрит. Мы с вами не могли где-нибудь раньше встречаться? — А как ваша фамилия, Николай Петрович? — позже Сидорин не раз вспоминал эту встречу, хорошо осознавая всю парадоксальность момента и своего поведения: несколько месяцев он истово искал человека, у которого в лесу мог жить до аварии, а когда этот человек сам подошел к нему, Асинкрит, может быть находясь под впечатлением от разговора с Исаевым, не обратил на него в сущности никакого внимания. — Федулаев, — ответил лесник. — Федулаев? Вы брат Григория Петровича? — радости Сидорина не было предела. — Вы Гришку знаете? — Я у него дома ночевал, он мне ваш адрес дал. Видимо, брат ваш писал обо мне? — Наверное, так это и было, — сказал уклончиво Федулаев, окончательно поняв, что Сидорин не узнает его. Как же так, может с ним случмлась какая-то беда? — Григорий Петрович говорил, что вы знатный охотник, особенно волкам от вас достается. — Доставалось, пока одного человека не повстречал… — Случаем не Пажетнова… — Нет, не знаю такого. Другой. Молодой совсем, навроде вас. Уж больно он живность всякую любил, а вот людей сторонился. Век бы их не видеть, говорил. Будь моя воля, родился бы зверем… — Надо же. — И опять не екнуло сердце у Сидорина. А лесник недоговорил: вошедший в начальственный вкус Большаков скомандовал: — Господа-товарищи, завтра рано вставать. Расходимся. После охоты наговоримся вволю. — И то верно, — сказал Сидорин, — мы еще побеседуем с вами, Николай Петрович. — Не возражаю, Асинкрит… как вас по-батюшке? — Просто Асинкрит. — Нет, нельзя. Говорят, вы начальник. — На охоте нет начальников, Николай Петрович. — Что ж, тогда и я для вас просто Петрович. — Убойные места у волка невелики по площади, и считайте, что они — точки. Поднимайте плавно ружье, осязайте ложу плечом, а шейку ружья пальцами, чувствуйте цевье, вонзайте взгляд ваш в эту нужную точку, глядите, как мушка завернулась в волчью шерсть, спускайте курок! — Да ты поэт, Андреич, — сказал кто-то. — И, правда, откуда он таких слов набрался, Петрович? — спросил Сидорин Федулаева. — Так он же всю жизнь в лесу живет, поневоле поэтом сделаешься. Говорят, жребий слеп, но, видимо, только на один глаз. Иначе бы не оказались на номере рядом Исаев и Асинкрит, который не скрывал, что собирается не охотиться, а отбывать номер. А вот Павел Валерьевич был настроен решительно. Он старательно изображал из себя бывалого охотника. Хмурил брови, ласково гладил свое ружье, и бормотал тихо, но так, чтобы это слышали другие: «Не подведи, родная. Сегодня наша коллекция увеличится». Ну, а дальше началось то, что, в сущности продолжается с тех пор, когда пути волка и человека пересеклись впервые… Охота велась по всем правилам. Сначала загонщики стучали по деревьям, затем стали перекликаться: волков поднимали с лежки мирными звуками так, чтобы они встали, потянулись, послушали и, подосадовав на случайно пришедших к окладу лесорубов, пошли трусцой к лазу… Все дальнейшее было делом техники. Наверное, только Сидорин не поддался охотничьему азарту. Более того, у него вдруг сильно заболела голова, перед глазами полетели золотистые мушки. Он умыл лицо снегом. Не помогло. Со всех сторон раздавались крики, стрельба, только на их с Исаевым участке ничего не происходило. И вдруг… Нет, Большаков был прав, рассказывая начинающим охотникам, как волки выходят на номера. Но эта крупная, молодая волчица вышла по-другому: гордо, высоко подняв голову. Она остановилась перед опушкой, повернув туловище по направлению к крику, полная самообладания. Было заметно, что волчица вся превратилась в слух и зрение, пытаясь решить, что делать дальше. Исаев поднял ружье. Глаза его горели, руки тряслись. Опустил и сказал, обращаясь к себе: — Успокойся. Осязаю ложе плечом, шейку ружья… — Послушайте, интеллигент, — прошептал Асинкрит, — вам не жаль такую красоту? — Вы сдурели? — Ничуть. Молодая волчица — жалко… — Американские деньги отрабатываете? — и Исаев в третий раз поднял ружье и прицелился. Сидорин закрыл глаза… Много позже он пытался объяснить себе, какая сила бросила его к Исаеву, но так и не смог этого сделать. Прозвучал выстрел, но за доли секунды до него Асинкрит толкнул депутата. Оба упали в снег. Волчица вздрогнула и… Удивительно, но все дальнейшее Сидорин видел, словно смотря фильм, показываемый в замедленной съемке. — Ах ты сволочь! — кричит Исаев и бьет его прикладом по голове. Волчица срывается с места и мчит прямо на флажки. Павел Валерьевич пытается подняться и прицелиться в убегающего зверя. Сидорин еще раз толкнул охотника, и тот вновь уткнулся лицом в снег. Головная боль стала нестерпимой, и вдруг в глазах что-то вспыхнуло, будто все эти мушки, соединившись на мгновенье, затем взорвались, превратясь в яркий сноп света. — Алиса, беги!!! — заорал что есть мочи Асинкрит. Волчица, услышав крик, встала как копанная. — Беги, я сказал, беги! — продолжал кричать Асинкрит. И волчица нехотя, но послушалась. — Ах ты, сукин сын, — бормотал, выплевывая снег, копошившийся внизу Исаев. — Спасибо тебе, интеллигент. Хотя, признаюсь, сволочь ты тоже порядочная. Тяжело дыша, они стояли друг против друга. Асинкрит улыбался во весь рот, Павел Валерьевич продолжал хмуриться, явно ничего не понимая. Выстрел прозвучал неожиданно. Стреляли откуда-то из осинника. Исаев резко качнулся и медленно осел на снег. — Что, что с вами? — улыбка погасла на лице Сидорина. — Убойные места у волка невелики… А у человека? — Неужели кто-то промазал? — Или наоборот, был точен, — прохрипел депутат. — Больно очень… Под ключицей, чуть выше сердца на белом маскхалате с каждой секундой увеличиваясь, росло красное пятно. — Эй, люди, кто-нибудь, на помощь! — растерянный Сидорин успел перехватить падающего Исаева. Его никто не слышал. Тогда он стащил с себя халат и полушубок, стараясь не причинить боль, осторожно положил на него Исаева и потащил того по снегу. — Что… вы делаете? Оставьте, это бесполезно… — Неправда ваша. Лучше молчите, вам нужны силы. — Как вы… думаете… это — Львовский? — Потом, все потом, Павел Валерьевич. Вон там, на пригорке… вижу. Эй, люди! Помогите! Они от выстрелов оглохли что ли? — пыхтел Сидорин. — Асинкрит… вы, когда в передрягу попадаете, что делаете? — у Исаева еще хватало сил помогать Сидорину, отталкиваясь от земли ногами. — В смысле, если мне плохо? — Да. — Если просто плохо, вспоминаю тех, кому было хуже, чем мне. Например, при голоде — тех, кто блокаду в Ленинграде пережил. Когда очень плохо — читаю стихи, которые, как говорится по случаю. Но вот сейчас просто думаю о тех, кого очень люблю. Представляю, как они ждут меня, как встретят, когда я… — А я вот никого, кроме себя не любил. Хочу… хочу зарок дать… Нет, это называется обет. Если… если буду жить — к черту… неприкосновенность… и депутатство… к черту. — Куда ж вы денетесь — будете жить, а вот рогатого с копытами не стоит поминать. — Тогда я стихи… по случаю. — Очень плохо, Павел? — Вам тоже несладко. — К тому же вижу, — остановился отдышаться Сидорин, — кто-то бежит сюда. Вот мне и помощь. А Исаев вдруг стал читать стихи, если можно назвать чтением прерывистое, с большими паузами бормотание. — Вы, вы видите ее? — вдруг оборвав стихотворение не последнем слове, спросил Исаев. — Кого? — удивился Асинкрит, оглядываясь по сторонам. — Женщина… высокая, в белом. Она, наверное, врач. Она поможет. Сидорин вздрогнул, все поняв. Собрался сказать: «Пожалуйста, только не окликайте ее». И не успел. Его опередил Исаев: — Она проходит… Почему вы проходите? Помогите мне… Это были последние в жизни слова Павла Валерьевича. Он попытался набрать воздуха, приподнялся — и затих. Сидорин медленно опустился на колени, ощущая трепет перед моментом, когда душа покидает человека. И какой же контраст — насмешливый незнакомый голос над ухом: — Какого прекрасного человека вы замочили, Асинкрит Васильевич. — Вы?! — Да, Григорий Александрович Львовский собственной персоной, прошу любить и жаловать. Я же говорил вашей пассии, Асинкрит Васильевич, что последнее слово всегда будет за мной. — Ублюдок! — А за ублюдка, Буратино, ответишь. Впрочем, за все остальное тоже. И, поверь мне, очень скоро. У меня ведь еще более интересная концовка нарисована. Или написана? Неважно, времени мало, не до словесных изысков. Мне вот пришлось ружья ваши тащить. Три ружья, да еще бегом по снегу — это я вам скажу… — Зачем? — Не догадываешься? — Догадываюсь. Наверное, в концовке своей пьески Дуремар и место для своего монолога оставил? — Умница! Но как вы там славно поцапались на номере! Ведь разве можно придумать лучше? — И все равно, Дуремар, ничегошеньки ты не понял. — Неужели? И что же я не понял, убивец депутатов? — Подумай, если успеешь? — Чудесно! Ему осталось жизни с гулькин нос, а он вякает. — Это ты решил — сколько мне осталось? Я же говорю, что ничего ты не понял, Дуремар. — Не называй меня так… — Хорошо, не буду. Озабоченный у телефона — лучше? так тебя Лиза называла. — Ах ты… — и Львовский схватился за ружье. — Не запутался из какого стрелять, скунс? Все это Сидорин произносил с холодной презрительной улыбкой, словно специально провоцируя Львовского на решительные действия. Но тот растерялся. Может, он ожидал, что Асинкрит будет вести себя по-другому? Но кто теперь узнает об этом? Из-за кустов ирги серой молнией бросилась на спину Григорию Александровичу Алиса. Право слово, это трудно описать, поскольку, произошло все в одну секунду: вот Львовский поднимает ружье, вот с глухим рыком невесть откуда взявшаяся волчица прыгает ему на спину. Сидорин не слышал ни хруста костей, ни зубного скрежета, только голова убийцы родителей Лизоньки и Исаева как-то неестественно дернулась на бок. — Ну, ты даешь, Алиса. Вернулась? Теперь тебе отсюда трудно будет выбраться. Впрочем, где наша не пропадала? — Все, Григорий Александрович, занавес! Спектакль закончился. Обошлись без прощального монолога. Сзади кто-то громко кашлянул. Алиса бросилась к подошедшему человеку в ноги, радостно, словно собака, виляя хвостом. — Кто бы спрашивал! Я-то ничего не забыл. — Извини, но так вот случилось. Потерпи, скоро обо всем расскажу. — Бедняга. — Я все видел, — откликнулся Федулаев. — А помешать не мог? — Нет. Потом стал вот за этим следить… — Алиса… Кто бы мог подумать? — Я сам не ожидал. Надо же, не забыла она тебя. — Поверишь, Петрович, — Сидорин вдруг грустно улыбнулся, — вот этот человек, Исаев, мне перед смертью стихи читал. — Пушкина? — Нет, Георгия Иванова. — Тоже хороший поэт? Ты мне его не читал. — Хочешь, сейчас прочту. Старик кивнул — с тех пор, как они расстались с Асинкритом, никто не читал ему стихов. …От этой картины веяло каким-то сюром. Два бездыханных тела на снегу, волчица, переводящая преданные глаза с одного говорящего на другого. Потом молодой стал читать стихи, а пожилой внимательно слушал его. Нет, они не были циниками. Просто тот, кого звали Петрович, слишком много повидал в жизни, чтобы удивляться чему-нибудь, а молодой знал, что две души сейчас предстают перед другим Судией, справедливым и беспристрастным, милосердным и суровым, каким бывает любящий отец. И нет ничего зазорного в том, чтобы проводить их стихами. — Теперь я понимаю, Асинкрит, почему ты мне вчера про Пушкина стихи читал, — сказал Петрович. В зимнем домике остались всего три человека — они с Сидориным, да Большаков, который сшибал стресс чудовищной долей алкоголя. Разъехались гости, уехали сотрудники милиции, взявшие показания у свидетелей, главным из которых был Федулаев. Его изрядно помучили вопросами, но картина в общем-то с самого начала выглядела ясной, тем более, что Львовский находился в розыске. А волчица… зверь он и в Африке зверь… — А я понимаю, почему со мной все это случилось… Надо же, пожалел, что человеком на свет родился. Сидорин замолчал. Молчал и старик. Где-то в другой комнате пьяно бормотал Кирюха: — Помните, крепость волка удивительна. Ни медведь, ни лось не отличаются такой жизнеспособностью… — О чем молчишь, Васильич? — спросил наконец Федулаев. — О многом. О двух Лизах — я тебе о них рассказывал, об Исаеве, Львовском. О тебе. О своих снах. Помнишь, почему я от тебя уехал? — Ты особо не объяснял. Собрался — и уехал. — Сон мне приснился. На огромном поле идет концерт. Я среди слушателей. Какие-то ансамбли, певцы. И мне так хорошо. Слева, справа, спереди — незнакомые люди, но они мне все — братья и сестры. И мы все поем, вслед за каким-то человеком на сцене. — Сон сбылся? — Не пойму. По крайней мере, не до конца. — Опять уедешь? Сон догадывать? — Нет, просто жить. — Человеком? — Слава Богу, да. Но ты, отец, не думай, мы ведь не прощаемся, — будешь еще детей моих уму разуму учить. — Так я и не отказываюсь. А тебе совет хочу дать. — Слушаю. — Помнишь, как ты Алису к себе приручил? — В смысле, девушку? — В смысле, волчицу. Бестолочь! Когда она щенком бегала — проблем не было. А когда подросла, помнишь? — Ты что имеешь в виду? — А то! Посоветовал я тебе: избей ее за малейшую провинность, за непослушание. Как ты со мной спорил. — Вспомнил. Уломал ты меня… — А ты ее! — Она даже обмочилась. — И стала твоя! — Ты хочешь, чтобы я Лизу ремнем выдрал? — Тьфу на тебя! Другого хочу: мира в вашей семье. Думаешь, почему в нынешних семьях мира нет? — Почему? — А потому, что семьи вроде герба российского стали — о двух головах. — Это плохо? — Это неправильно! С двумя сердцами жить можно, а с двумя головами — нет. — Вам кого? — Лизу Иванову. — А ее уже забрали. — Вот как? Отлично! Нисколько не сомневаясь, что за девочкой пришла Лиза, Сидорин повернулся — и услышал в спину: — Ее навсегда забрали. Больше Лизоньки у нас не будет. — Молодая женщина забрала? — он даже нашел силы улыбнуться, — глаза в пол-лица… — Что вы, совсем наоборот, — взмахнув руками, засмеялась девушка, — это старая женщина была — лет сорок, сорок пять. А с ней дядечка, лысоватый такой. — Маленький? — Я бы не сказала… — А женщина в очках? — Точно. Что-то внутри Сидорина оборвалось. Судя по описанию, Лизу забрали супруги Брэдфорд из штата Висконсин, которым девочка приглянулась во время их первого визита в Россию. Тогда не обошлось без Рыбкина и Львовского, но что сейчас об этом говорить. Выходит, американские аргументы оказались сильнее доводов коренных русаков Асинкрита и Лизы… Когда к нам приходит беда, первая наша реакция — неверие: это просто недоразумение. С нами такого случиться не может. Сидорин не являлся исключением. Он брел, опустошенный, по городу, и не верил, что больше не увидит своей маленькой Лизоньки. Разве это справедливо, честно, правильно? А как все это переживет Алиса? …Весь день Сидорин ходил по грязно-белом улицам. Под ногами хлюпала сероватая жижа, хлопья снега падали сверху. Белое моментально становилось сначала серым, затем грязным. В голове дятлом стучало: «Несправедливо. Несправедливо. Несправедливо». Он зашел в магазин, взял шоколадку и небольшую бутылку коньяка. Вышел на набережную, долго, до слез в глазах смотрел на церквушку на противоположном берегу реки, затем открыл бутылку и выпил залпом ее содержимое. Горячая волна пролилась по желудку. А еще через пять минут Асинкрит согласился с Блоком, который когда-то написал: — В коньяке, — поправил поэта разом захмелевший Сидорин. Он вернулся в магазин — и все повторил сначала: купил шоколадку, коньяк, вышел на набережную, долго смотрел на церквушку, выпил все залпом, медленно закусив выпитое шоколадкой. Ему стало еще лучше. Боль не прошла, но зато пришла спасительная мысль: если Господь попустил Лизе уехать в далекую Америку, может, это потому, что девочке там будет лучше? Ей сделают операцию. Она еще слишком мала, а потому легко впишется в американскую жизнь. А здесь, в России, что ее ждет? Но после третьей бутылки Асинкрит решил выкрасть Лизоньку у проклятых янки… После четвертой понял, что если сейчас не увидит ту Лизу, которая Алиса, то умрет от тоски. Сидорин потерял счет времени — часов у него не было, а декабрьский день, как говорят в народе, короче воробьиного клюва. А вот и знакомая лестница. Третий этаж. Сначала хотел позвонить, но передумав, открыл дверь своим ключом. Тихо вошел, думая о том, что скажет сейчас Алисе. И вздрогнул, услышав… Голосок, который он узнал бы из тысячи, старательно выводил: — Иди, мой руки, а то ребенок кушать хочет — и столько в этих словах было любви и заботы, радости и тревоги, что Сидорин только и смог, что опуститься на стул и произнести всего два слова: — Я вернулся. …За веселым ужином он узнал, что вчера, когда на комиссии ГОРОНО решалась судьба Лизоньки, девочка, на вопрос, почему она не хочет ехать в Америку, где у нее будет все, что ее душенька захочет, спела эту песню Георгия Струве. А забрать малышку из детского дома Толстикова попросила свою новую подругу — Римму Львовну Лебедеву, с которой увязался и Слонимский… — ….Блажени вси боящиися Господа. Ходящи в путех Его. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе… Блажен еси, и добро тебе будет. Жена твоя яко лоза плодовита, во странах дому твоего. Сынове твои яко насаждения масличная окрест трапезы твоея. Слава Тебе Боже наш, слава Тебе… Перед отцом Николаем, держа в руках свечи стояли Асинкрит Сидорин, наверное, впервые надевший галстук, и Лиза, пока еще Толстикова, удивительно красивая в нежно-голубом платье. Короны над ними держали Вадим Глазунов и Римма Лебедева, специально крестившаяся по этому поводу. Позади брачующихся стояло около двадцати человек родственников, друзей и просто случайных зевак. Асинкрит пытался вслушиваться в каждое слово, не отводя взгляда от пламени свечи, которую держал. — Отец, Сын, и Святый Дух, Всесвятая, и Единосущная, и Живоначальная Троица, едино Божество и царство, да благословит вас, и да подаст вам долгожитие, благочадие, преспеяние живота и веры, и да исполнит вас весех сущих на земли благих: да сподобит вас и обещанных благ восприятие, молитвами Святыя Богородицы, и всех святых, аминь. А после того, как их повенчали и молодые причастились из одной чаши, отец Николай поцеловал Лизу и Асинкрита, откашлялся и обратился к ним, как обращается к детям заботливый любящий отец. Обращается, прощаясь навеки. — Поздравляю вас — начал старец, — теперь вы муж и жена перед Богом и людьми. Только что, любезный мой Асинкрит, я обращался к тебе: «жених». «Возвеличися женише якоже Авраам, и благословися якоже Исаак, и умножися, якоже Иаков, ходят в мире, и делай в правде заповеди Божия». А сейчас и до скончания своего века ты — муж. «И ты, невеста» — только что говорил тебе, Елизавета. «Возвеличися якоже Сарра, и умножися якоже Рахиль, веселящаяся о своем муже, хранящи пределы закона: зане тако благоволи Бог». А теперь и навечно — ты жена. Вам понятны эти слова? Муж — храни правду заповедей, живи по истине. Жена — гордись своим мужем и — «хранящи пределы закона» — будь для мужа мерилом нравственности, чистоты и верности… — Один мой хороший знакомый, по имени Игорь, а по фамилии… очень такая русская фамилия… пьют его еще… — Расстегаев? — подсказала Лиза. — Глупая, — махнул рукой отец Николай, — расстегаи едят. — Сбитнев? — обрадовано спросил Сидорин, не сомневаясь, что попал в точку. — Нет, проще. Летом, когда жарко. — Квасов! — на одно дыхании выдохнула вся церковь. — Точно! Игорь Квасов. Несколько строчек он написал, а стоят они дорогого, ибо о характере и душе русского человека очень хорошо поясняют. — Славная речка Кермиська. Не правда ли? — Правда. Нескольких мгновений было достаточно, чтобы он поразился тому, насколько молодые у старика глаза. Глядят так, словно видят тебя насквозь. Сидорину даже стало не по себе. Слово за слово — завязался разговор, неспешный, как летние облака. Через какое-то время Асинкрит с удивлением обнаружил, что успел рассказать незнакомцу и об уходе в назначенный час отца Николая, и о смерти после трех дней жизни маленького Федора, ребенка Галины и Вадима, о тяжелой болезни Любы. В глазах старика было нечто по-отечески родное, и, пусть говорил он мало, но Сидорин нисколько не сомневался в том, что его понимают. И тогда Асинкрит стал рассказывать от увиденном на российских дорогах — о вымирающих деревнях, их жителях, никому не нужных и спивающихся. О больших городах, где позорная нищета соседствует с не менее позорной роскошью. И, самое главное, о том, что из его души, как-то тихо ушла радость. Вроде бы и грех жаловаться, но отчего-то все, даже хорошее, принимается, как должное. а все плохое, как страшная несправедливость. К примеру, почему так судьба несправедлива к Глазуновым, его друзьям? Почему как только он, Асинкрит, нашел себе учителя, тот покинул его? — А зачем вам учитель? — вдруг спросил незнакомец. — Как это зачем? — искренне удивился Сидорин, — чтобы… чтобы… учить меня, дурака, уму-разуму. — Это заблуждение: дурака нельзя научить. — Но я же про дурака — образно… — Вот как? А мне показалось, что вы отвечаете за свои слова. Асинкрит был сбит с толку. Самое интересное, ни спорить, ни гневаться не хотелось. А старик продолжал, глядя Сидорину прямо в глаза: — Вам же было сказано: благодари Бога и неси с благодарностью свой крест. И поверьте, человек от которого вы это услышали, меньше всего хотел, чтобы его называли учителем. Учитель у нас всех один — и у него, и у меня, и у вас. Ваш друг ушел тогда, когда должен был уйти… — Я это понимаю… умом. — Поймите и сердцем. Сидорин опустил голову. Он не пытался понять, кто этот человек, откуда, почему он так с ним разговаривает. Старик был прав, во всем прав. Если разобраться, с чего он, Асинкрит взял, что отныне, после встречи с обеими Лизами, после возвращения памяти, вся его жизнь будет сплошным праздником? Вот за него он был готов благодарить Бога. А когда пришло время утрат, скорбей и болезней — вспомнил ли ты завет отца Николая? Неожиданно старик улыбнулся и, протянув руку, потрепал Сидорина по голове. — Не горюй. А у отца Николая и Феденьки все хорошо. Кланяться тебе велели. Нет, это уж слишком. Асинкрит с удивлением посмотрел на старика, но тот не отвел взгляда. — А откуда… — Думаешь, вот возьму, и все тебе скажу. Хочешь верь, хочешь нет — твое дело. — Почему-то верю… А вас случайно не Николаем Угодником зовут? Простите, — последнее слово Асинкрит произнес неожиданно для себя самого. — По-разному меня называют, — уклончиво ответил старик, — стоит ли об этом говорить. Ты, знаю, стихи очень любишь. Хочешь, я тебе кое-что почитаю? — Хочу, — Сидорин был совсем сбит с толку. Старик стал читать. Это были стихи Виктора Гаврилина, поэта из Солнечногорска, с которым Асинкрит познакомился совсем недавно. С восемнадцати лет, после несчастного случая, Виктор был прикован к постели. Не то, что двигаться, даже есть без посторонней помощи, он не мог. А стихи его, глубокие, пронзительные сразу запали в душу Асинкрита. Среди них было Ито, что читал сейчас незнакомец: — Выходит, я не случайно познакомился с Гаврилиным? — О, люди! — выдохнул старик, — когда ты будешь отвечать за свои слова? Ты спрашиваешь о том, о чем знаешь сам. Ты же другое хотел спросить, правда? — Правда, — тихо признался Сидорин. — Его крест… намного тяжелее моего? — Так нельзя говорить, — ответил старик, — и сравнивать нельзя. Главное, что каждому из вас он дан по силам, по его силам. То, что несет Виктор — ты не смог бы понести. И наоборот. Что так смотришь на меня? Вот сегодня твой путь в Богословку лежит, так? — Так. — Название тебе очень понравилось. А завтра в Шацк. Верно? — Да, там у меня друг живет. Чудесная женщина, мы с ней… — Я все знаю. Ты сейчас, наверное, в предвкушении встречи? — Конечно. Нам есть, что вспомнить. Слава Богу, я теперь умею это делать — вспоминать… — Мы предполагаем, — перебил Сидорина старик. — Что вы хотите этим сказать? — Надоел ты мне! — вдруг сверкнул глазами незнакомец, — что за удивительная манера выражаться. Почему «хотел»? Говорю! Сегодня ты придешь под вечер в Богословку, будешь стучаться в каждый дом, но никто тебя не пустит переночевать. — В целой деревне — и никто? Быть такого не может! — А в Шацке тебе скажут, что твоя знакомая умерла несколько месяцев назад. — Шутите? Ей и пятидесяти нет. На здоровье никогда не жаловалась… — Ладно, пора мне дальше идти, — старик поднялся. — Постойте, пожалуйста, — Асинкрит тоже встал с земли, — зачем вы все это мне сказали? Старик вновь посмотрел Сидорину прямо в глаза. Улыбнулся, на этот раз грустно: — Опять столько лишних слов. Ты же все понял? — А если я не пойду в Богословку? Вот здесь, на карте, — Асинкрит полез в рюкзак, — есть еще одна деревня. Вот она — Парсаты. Я туда пойду. — Попробуй. Но Богословки тебе не миновать. — Ну почему?! — А это твой крест — почувствовать себя бездомным псом среди людей, которых ты любишь. А в Шацке будет еще горше. — И за это тоже… благодарить? — Обязательно. Если ты, конечно, наш. И с этими словами старик, взмахнув на прощание рукой, шагнул в сторону лесной тропинки, удаляясь с каждой секундой все дальше и дальше. — Отче! — вскрикнул Асинкрит, — постойте! Пожалуйста… — А мне можно… с вами? Я не буду обузой… — Прости, нельзя, — старик был очень серьезен, — у каждого из нас свой путь. — Но мы еще увидимся? Человек ничего не ответил, перекрестил Сидорина — и исчез в лесных зарослях. — Если тебе в Парсаты, братан, садись — подвезу. — Судя по всему, тракторист был уже изрядно навеселе. Вот она, удача, которая любит смелых и решительных, тотчас подумалось Асинкриту. — Именно туда, — ответил он и бодро забрался в кабину трактора. Правда, вскоре, его энтузиазм немного поугас. Дороги, мягко говоря, были не очень, зато тракторист… — Вы не боитесь в таком виде выходить на работу? — спросил Сидорин своего нового знакомого, который назвался Александром. — Так я не выхожу, а выезжаю — мой савраска всегда возле дома. И чего бояться? Чай, не по городу езжу. — А как же начальство? — А что мне начальство? Пусть спасибо скажут, что я за такую зарплату работаю. Ну, уволят меня, кто на эту рухлядь сядет? Давай, браток, иди ко мне в напарники. Молчишь? То-то и оно. — Но ведь если каждый день пить, долго не протянешь? — не сдавался Асинкрит. — Не скажи, браток. Тут все от сердца зависит. И от меры. Вот я свою меру знаю. — И какая же она? — Вот, смотри: я трактор веду? — Ведешь. — Нормально веду? Только без лести. — Не знаю. — А что тут знать. Если усну за рулем, тогда норму превышу. — И часто такое случается? — Редко. Раз-два в месяц, не чаще. — Вы меня успокоили. И что, другие тоже пьют… — «Другие тоже»… У нас тут девка одна — к врачу пошла. Двенадцать лет. Смехота — во-первых, оказалась беременной, во-вторых, хронической алкоголичкой, а в-третьих, сифилис у нее нашли. — Смехота… — Во-во, я и говорю. Мы вообще юмористы. У меня друган в автоколонне работает. Вкалывает, вкалывает, а потом, как водится, в запой уходит. Однажды, когда из него вышел, начальник на ковер позвал. Поорал, знамо дело, но выгнать не может — умные люди давно в Москву подались, где он еще найдет дурака за две тысячи работать? Пиши, приказывает, объяснительную. Ну, тот и пишет, причем, заметь, чистосердечно: «2 июля я ходил на рыбалку, там выпил и не смог остановиться, и это продолжалось до 11 июля. Постараюсь, чтобы больше такого не повторилось. Ежели такое повторится, то прошу уволить меня по 33 статье». — Забавно. — Вот и я говорю: юмористы мы. — Вы сами-то писали такие объяснительные? — Мы-то? Писали. Одну наш главный до сих пор хранит, говорит, где у них пьянка какая, он обязательно ее читает. Мол, лучше всякого анекдота проходит. А я правду написал. — Расскажите. — Да пожалуйста! На память никогда не жаловался. Написал, что в понедельник вечером 17 июля 1996 года выпил с соседом на двоих бутылку водки, через два часа мне стало плохо. Я пошел, взял еще бутылку, чтобы было получше, а утром и меня и его рвало. Сильно. Я выпил две таблетки от рвоты и пошел 18 числа на работу. До обеда как-то продержался, а в обед опять зашел к нему… — К соседу? — К кому же еще? Выпили по 150 и опять на начало тошнить, и так тошнило почти трое суток. Решил написать административный и ничего лучше не придумал, как написать, что теща померла, прости меня, Господи! И так, как меня продолжало рвать, я прогулял до 25 июля. В конце рассказа тракториста паузы между словами становились все длиннее и длиннее. Впереди показался бревенчатый мостик, съезд с которого не добавил Сидорину оптимизма. — Вы бы осторожней, Александр… — Да я по сто раз на дню здесь езжу. Так что не дрейфь, браток. — Каскадерам за это хоть деньги платят, — пробормотал Сидорин, вцепившись в какую-то железку. — А мы здесь по жизни каска… Он не успел договорить. Взревев на прощанье, трактор упал на бок и заглох, а Александр упал на Асинкрита, благо, весил тракторист не много. Чертыхаясь, Сидорин стал выбираться из западни, но несостоявшийся каскадер вместо того, чтобы помочь, безжизненно повис, обхватив руками шею Асинкрита. — Александр, что с вами? Вы слышите меня? — А у нас очень много таких названий, — ответили ему. — Завидное, Богословка… — Как же, как же, — с улыбкой кивал Сидорин, — знаем… — Шарик, Выша, Желанное… — Вот, оно! — обрадовался Асинкрит. — Желанное. Люда говорила, что там даже краеведческий музей есть. — И какой музей! — И женщины стали с гордостью рассказывать о создателях музея Николае Ивановиче Панине и Николае Терентьевиче Кошелеве, которые… — Простите, — перебил своих собеседниц Сидорин, — их обоих Николаями зовут? — Ну да. Первый — директор музея, второй — учитель биологии. — Сейчас посевная, наверное, в поле все, — предположила Лиза. Ей хотелось поддержать Асинкрита, хмуро оглядывавшего бревенчатое здание музея. — Смотрите, идет кто-то, — воскликнула маленькая Лиза. И действительно, из соседнего дома, опираясь на палку, медленно ступая, вышла пожилая женщина. — Здравствуйте, бабушка! — хором поздоровались Сидорины. — Здравствуйте, милые. Видать, туристы? — Что-то вроде этого, — ответил за всех Асинкрит. — Как-то пусто у вас. — Так ведь в лесу все. — Где? — В лесу, милые. К Прощальному дубу пошли. Школьники с учителями, музейные, старушки — все пошли. Мне вот не дойти с ногами моими… Вы что, ничего не слышали о Прощальном дубе? И Матрена Степановна, так звали женщину, рассказала о том, что с незапамятных времен рос в окрестностях Желанного дуб. Сколько было ему лет — не знал никто. Как не знали, когда появился этот обычай — провожая молодых парней в армию или мужчин на войну, люди шли со своими близкими за пять километров от села к дубу. Сколько бабьих слез слышал дуб, от которого уходили желанновские и завидновские мужчины на крымскую, первую германскую, гражданскую, финскую, Отечественную… Только до дуба доходили провожающие, а потом долго стояли, глядя вслед уходящим, многим из которых так и не судил Господь вернуться обратно. Так и стал дуб Прощальным. И кто знает, сколько бы простоял дуб, не приди сюда чужие люди. Они проводили через лес новую электролинию и Прощальный дуб оказался на их пути. никто не узнает, о чем думал лесной великан, когда впились в него железные зубы. Но упал навзничь, как солдат, сраженный в бою… Как человека оплакивали в Желанном и Завидном Прощальный дуб. Словно частичку души отняли у каждого. Старый учитель и солдат Николай Терентьевич Кошелев сказал тогда: — Не случайно все это. Вот так и Россию нашу… — Что же делать? — спросили его. — Мне — помирать. Вам — не знаю. Не вернешь дуб. — Постой, тезка, — неожиданно возразил Николай Иванович Панин, — рано ты на покой собрался. Мне помощь твоя будет нужна. — Или задумал что? Леса в этих местах богаты березой, ольхой, а вот дубов мало. Долго искали нужный саженец, чтоб и крепким был, но еще не очень большим, чтобы… — Постойте, Матрена Степановна, — перебил старушку Асинкрит, — так они сегодня у Прощального дуба новое деревце сажают? — Я и говорю — два села там. — Подскажите, как туда добраться? — Трудно, милые. Лес ведь, а вы не местные… Постойте, а может, и меня возьмете? — вот я и покажу. — Ты погляди, — говорила Матрена Степановна, усаживаясь на первое сиденье, — как меня Господь утешил — святому месту поклонюсь. Многое повидал на своем веку Сидорин, но такого не видел. Почти в мертвой тишине несколько ветеранов войны, когда-то юношами ушедшие отсюда на войну, сажают маленькое деревце — новый Прощальный дуб. Вот в ямку льется вода из ведер. Ветераны водрузили дубочек на место, поправили его и слегка присыпали землей. Затем передали лопаты двум другим людям. Сидорины догадались, что это были Панин и Кошелев. Еще немного земли летит в яму. Погрустнели глаза у школьников, стоявших рядом. Николай Иванович все понял. Они переглянулись с Николаем Терентьевичем, и передали свои лопаты ребятам. Очереди никто не устанавливал, Панин тихо ронял имена ребят, и лопаты без вопросов и слов возражения переходили в другие руки. — Подождите, — изредка говорил кто-нибудь. Лопаты останавливались, и детские ладошки обнимали у ствола дубочка рыхлую землю. Одни раз работу остановил Николай Терентьевич. — Нужно поставить столбик, — пояснил он. — Может потом? — возразил кто-то. — Нет, потом придется забивать, а этим можно повредить корни. Ну вот и все. Дубочек стоял ровно, прямо, как на родном своем месте. А потом девочки стали поливать деревце из кружки, которая тоже переходила их рук в руки. На глазах Сидориных происходило почти ритуальное действие, только священника не хватало. — Папа, — Лиза посмотрела на Асинкрита, — а мне… можно? — Подойди, попробуй. — Откуда такая красавица? Поучаствовать хочешь? Бери кружку. — Ты думаешь, она все поняла? — спросила Лиза-старшая мужа. — Может быть даже больше, чем мы с тобой. А потом деревенские женщины понесли цветы к огромному пню, стоявшему в нескольких шагах от новосела. На них были праздничные одежды и черные платки. Вдовы. Простые русские бабы, не дождавшиеся мужей с войны. Не было ни крика, ни стона. Женщины обложили цветами пень и преклонили колени, уткнувшись седыми головами в оставшуюся твердь Прощального дуба. — Ты плачешь, Лиза? — тихо спросил Сидорин жену. — Скажи мне, мы ведь не случайно приехали сегодня сюда? Извини, глупость спросила. -. Ты просто опередила меня: я хотел спросить тоже самое… — Лиза, посмотри, ты видишь его? — Кого? — Старика с белой бородой. Он там за пнем стоит… стоял. — Нет, не вижу. Может быть, показалось? Асинкрит вздохнул, и нечего не ответил. Потом улыбнулся, показывая глазами на малышей: — Дрыхнут, разбойники. Хоть бы поплакали за компанию. — Да ну тебя, молчи! Успеют еще. — Это точно: и поплакать успеют, и посмеяться, и свое дерево успеют посадить. — А я им помогу, — это неслышно подошла Лиза, — опыт у меня теперь есть. — Мы видели, дочка, — без тени иронии похвалил девочку Асинкрит. — А что у тебя в руке? — Ой, совсем забыла. Когда бабушки понесли цветы к Прощальному дубу, я в сторону отошла, а ко мне дедушка подошел… — Волосы седые, редкие, борода тоже седая, — заволновался Сидорин. — Точно. Сказал, что я умница и попросил тебе передать вот этот камушек. — Ты что-нибудь понимаешь, Асинкрит? — спросила мужа Лиза. — А еще он просил передать тебе… сейчас… Дедушка сказал: «Передай папе, пусть не забывает… Кермись». А потом сказал: «До встречи!» — Спасибо, дочка. Так и сказал: «До встречи»? — Да. А кто такая Кермись? — Это речка, Лизок. Маленькая быстрая речка. Завтра ты увидишь ее. |
||
|