"Ада, или Эротиада" - читать интересную книгу автора (Набоков Владимир)

3

Подробности катастрофы Эль (но не Элиту я имею в виду) в beau milieu[20] прошедшего столетия, имевшие исключительное значение для появления и клеймения понятия «Терра», слишком хорошо известны в историческом смысле, а в нравственном слишком непристойны, чтоб долго рассуждать о них в книге, посвящаемой юным любителям и любовникам, а вовсе не мрачным толкователям и гробокопателям.

Разумеется, ныне, когда (более или менее) миновали великие контр-Эльные годы реакционных заблуждений, Фарабог их благослови, вновь застрекотали после некоторого простоя наши полированные станочки, как стрекотали они в первой половине девятнадцатого столетия, и чисто географический план происшедшего начал обретать свой искупительно-комический оттенок, как и все эти медные базарные подделки, весь этот bric-à-Braques, чудовищная эта бронзовая позолота, что наши лишенные юмора предки именовали «искусством». В самом деле, никто не может отрицать, что в самих очертаниях того, что торжественно выдавалось за красочную карту Терры, есть что-то в высшей степени нелепое. Ved' (представьте себе!) разве не уморительно вообразить, что «Россия», это странноватое прозвище Эстотии, американской провинции, простирающейся от Северного, уже не Порочного, а Полярного Круга до самых Соединенных Штатов, на карте Терры была страна, ловким броском суши перемахнувшая через преграду раздвоившегося океана в противоположное полушарие, где и расползлась по всей нынешней Татарии — от Курляндии до Курил! Но (что еще более нелепо): если, в контексте террийского пространства, Амероссия Абрахама Мильтона{12} распалась на делимые вполне реальными морями и ледовыми пространствами составляющие, выявив понятия скорее политические, чем поэтические, — «Америку» и «Россию», то более сложные и даже более невероятные соответствия возникают в связи со временем; не только потому, что история каждой частицы этой амальгамы не вполне соответствовала истории частицы дубликата в ее оторванности, но потому, что между этими двумя землями непонятным образом возник разрыв примерно в сотню лет; разрыв был отмечен странной путаницей в указателях направлений на перекрестках уходящих времен, так что не всякое уже не одного мира соответствовало всякому еще не в другом. И, кроме всего прочего, именно в силу такого «научно необъяснимого» стечения отклонений умы bien rangés[22] (чье ухо глухо к проказам духов) отрицали Терру, считая ее причудой или призраком, ну а нестойкие умы (всегда готовые сорваться в бездну) приняли Терру в поддержку себе и как залог своего безрассудства.

Вану Вину суждено было открыть для себя в годы своего страстного увлечения террологией, считавшейся тогда разделом психиатрии, — что даже наиглубочайшие мыслители, такие истинные философы, как Пэр Чузский и Сапатер Аардваркский, расходились в вопросе о возможности существования где-то «искажающего зеркала нашей исказившейся планеты», как красиво и остроумно высказался один ученый-схоласт, пожелавший остаться неизвестным. (Гм! Спорно! Спорно! как говаривала Гавронскому бедняжка мадемуазель Л. — Рукою Ады.)

Одни утверждали, что несоответствия и «обманчивые наложения» между двумя мирами слишком часты и так тесно переплелись с последующими событиями, что не избежать привнесения некоторой банальности восприятия в теорию изначальной тождественности; но были и такие, кто возражал: расхождения лишь подтверждают, что тому, иному, миру присуща живая органическая реальность; идеальное сходство скорее говорит о зеркальном отражении, а отражение — не самовыражение; две шахматные партии при одном и том же дебюте и конечном ходе на одной доске и в двух головах могут иметь бесконечное количество вариаций на любой промежуточной стадии своих неизбежно сольющихся развитий.

Скромный повествователь обязан напомнить обо всем этом тому, кто перечитывает эту книгу, так как в апреле (мой любимый месяц) 1869 года (прямо скажем, не год чудес) в День Святого Георгия{13} (согласно сентиментальным воспоминаниям мадемуазель Ларивьер) Демон Вин женился на Акве Вин — из презрения и жалости, как нередко в жизни бывает.

Были ли эти чувства сдобрены чем еще? Марина в своей извращенности и из тщеславия утверждала в постели, что чувства Демона, должно быть, подогреты своеобразным «инцестным» (чтобы это ни значило) наслаждением (в смысле французского plaisir, которое, вдобавок, отдается сильным подрагиванием в крестце), когда он ласкал, смаковал, нежно раздвигал и осквернял, не будем говорить как, но восхитительно, плоть (une chair), являющуюся одновременно и плотью жены, и плотью любовницы, эти слитые воедино, ликующие прелести разделенной субстанции, Аквамарины в едином образе и в двух лицах, этого миража в эмирате, двуликого сердолика, вакханалию аллитераций эпителия.

Надо сказать, что Аква была не так хороша и гораздо более не в своем уме, нежели Марина. Четырнадцать лет несчастливого замужества стали для нее сперва прерывистой, а затем сплошной полосой пребываний в разных санаториях. Помечая эти биваки Аквы в ее Войне Миров, можно было бы довольно густо утыкать эмалевыми флажками с красным крестом небольшую карту европейской части Британского Содружества — скажем, от Ското-Скандинавии до Ривьеры, Алтаря и Палермонтовии, а также большую часть США, от Эстотии и Канадии до Аргентины. Одно время у нее были планы обрести хоть крохотку здоровья («умоляю, вместо сплошной черноты — хотя бы серого, чуть-чуть!») в таких англо-американских протекторатах, как Балканы и Индии, и, возможно, попытать счастья на двух южных континентах, подпадающих под наше совместное владение. Разумеется Татария, эта изолированная Геенна, простиравшаяся в то время от Балтийского и Черного морей до Тихого океана, туристам была недоступна, хотя названия «Ялта» и «Алтын-Таг»{14} притягивали странностью созвучий… Однако воистину прибежищем для Ады явилась Терра Прекрасная, и именно туда, верила она, суждено ей умчаться после смерти на длинных стрекозьих крыльях. Ее жалкие письмишки из приютов для душевнобольных порой имели такую подпись: «Мадам Щемящих Звуков».

После первого сражения с безумием в Экс-ан-Вале Аква возвратилась в Америку, и там ее постиг жестокий удар как раз в ту пору, когда Вана еще кормила грудью глупенькая, молоденькая, почти что ребенок, кормилица Руби Блэк, негритяночка, которой также было суждено распроститься с рассудком: ибо все любящее и все хрупкое, что приходило с Ваном в соприкосновение (затем последует Люсетт, вот и еще один пример), тотчас, не будучи усилено отцовской демонической кровью, обрекалось на муки и горести. Акве не было еще и двадцати, когда врожденная ее экзальтированность стала принимать нездоровые формы. Хронологически начальная стадия ее душевного расстройства совпадает с первым десятилетием Великой Ревальвации, и хотя для безумия у Аквы вполне могла быть и иная причина, статистика свидетельствует, что эта Великая, а кое для кого Невыносимая, Ревальвация вызвала к жизни гораздо больше умопомрачения, чем даже чрезмерное пристрастие к религии в средние века.

Ревальвации могут обернуться большей опасностью, нежели Революции. Нездоровое сознание представляло себе планету Терру в виде другого мира, и этот «иной мир» путали не только с «миром иным», но также и с сущим миром в нас и вне нас. Наши чародеи, наши демоны — это почтенные радужные существа с могучими крыльями и прозрачными когтями; но в шестидесятые годы прошлого века Нововеры внушали всем, что существует некая планета, где славные наши друзья впали в крайнюю деградацию, превратившись прямо-таки в злобных монстров, отвратительных демонов, плотоядных тварей с черной мошонкой, с ядовитым змеиным зубом, в осквернителей и истязателей женских душ; тогда как на другом конце космической трассы в туманном радужье ангельских душ, населяющих любезную Терру, обрели новую жизнь все затасканные, но еще могучие мифы древних вероучений, и в переложении на мелодион{15} грянула вся эта какофония всевозможных божков и богословов, в обилии расплодившихся по болотцам нашего удобного мира.

Удобного, entendons-nous[23], для тебя, Ван. (Заметка на полях.)

Бедняжка Аква, которая оказалась падка на все новомодные призывы чудаков и христиан, зримо представляла себе этот рай псалмопевца-приготовишки — грядущую Америку алебастровых зданий высотою в сотню этажей, похожую на склад роскошной мебели, заставленный высокими, отбеленными гардеробами вперемежку с приземистыми холодильниками. Она видела гигантских летучих акул с глазами по бокам, способных всего за одну ночь перенести путешествующих сквозь черноту эфира через весь континент, из тьмы к сверкающему морю, и с рокотом устремиться назад, в Сиэтл или Уарк. Она слышала, как разговаривают и поют музыкальные чудо-шкатулки, заглушая внутренний страх, увлекая ввысь лифтера, устремляясь под землю с шахтером, прославляя красоту и благочестие, Пресвятую Деву и Венеру в жилищах одиноких и убогих. Замалчиваемая магнитная энергия, ниспровергнутая зловредными законотворцами этой нашей захудалой отчизны — как же, повсюду, в Эстотии и в Канадии, в «германской» Марк-Кеннен-Зи, а также «Шведском» Манитобогане, у краснорубашечных юконцев и в кухне краснокосыночницы-лясканки, и во «французской» Эстотии, везде, от Бра д'Оры до Ладоры, а вскорости повсеместно в обеих наших Америках и на прочих унылых континентах! — на Терре использовалась столь же свободно, как воздух и вода, как Библия или половая щетка. Двумя-тремя столетиями раньше Аква попросту могла бы сойти за ведьму, достойную костра.

В мятежные годы студенчества Аква бросила модный Браун-Хилл колледж, основанный одним из ее не слишком достойных предков, чтобы принять участие (что тоже считалось модным) в работе какого-то проекта социального обустройства в Severniya Territorii. При неоценимой помощи Мильтона Абрахама она организовала в Белоконске «бесплатную аптеку», там же и постигла ее несчастная любовь к женатому мужчине, который, одарив Акву на лето пошлой страстью в своей garçonnière[24] в прицепе «форда», предпочел затем ее бросить, чтоб не подставлять под удар свое общественное положение в обывательском городке, где деловые люди играли в «гольф» по воскресеньям и состояли в «ложах». Страшная болезнь, примерный диагноз которой у Аквы, а также применительно и к другим подобным несчастным, определялся как «крайняя форма мистической мании в сочетании с отчуждением от реальности» — попросту, обычное сумасшествие, — овладевала ею постепенно, перемежаясь периодами экстатического спокойствия, краткими наскоками яснейшего сознания, внезапными мечтами о непреложности вечности, но и это случалось все реже, протекало все мимолетнее.

После смерти Аквы в 1883 году Ван подсчитал, что за тринадцать лет, включая все, какие помнил, ее присутствия дома, все гнетущие визиты к ней в различные лечебницы, а также внезапные бурные сцены посреди ночи (в схватке с мужем или с маленькой, но шустрой гувернанткой-англичанкой, когда поднималась вверх по лестнице к дикой радости старого appenzeller[25], и наконец возникала в детской: без парика, босая, ногти в крови), в общей сложности видал Акву или рядом с ней находился по времени даже меньше, чем пребывал в материнской утробе.

Вскоре розовую даль Терры прикрыла от Аквы зловещая пелена. Распад личности продвигался стадиями, с каждым разом оказывавшимися все мучительней, ибо мозг человеческий способен сделаться изощреннейшей камерой пыток, какие только были изобретены за миллионы лет, в миллионах стран и отзывались воплями миллионов жертв.

У Аквы развилась болезненная чувствительность к говорку текущей из крана воды — что, когда моешь руки после иностранных гостей, перекликается порой (почти как тиканье пульса перед засыпанием) с въевшимися в слух обрывками чужеродной речи. Впервые обнаружив в себе возникающее вдруг, непрерывное, а для нее весьма желанное, забавное и, право, вовсе безобидное перепроигрывание той или иной едва отзвучавшей беседы, Аква возликовала при мысли, что ей, бедняжке Акве, вдруг выпало открыть такой простой метод записи и воспроизведения разговора, тогда как технари со всего света (эти «яйцеголовые») пытаются сделать сносными в быту и экономически выгодными эти крайне сложные и не дешевеющие гидродинамические телефоны и прочие жалкие новшества, что пришли на смену прежним, отправившимся к chertyam sobach'im (это по-русски), когда вышел запрет на ламмер, о котором и говорить не стоит. Вскоре, однако, ритмически безупречная, но словесно довольно размытая говорливость кранов начала обретать существенный смысл. Четкость выговора бегущей воды возрастала, и пропорционально росли неудобства этим доставляемые. Стоило Акве услышать или увидать, как кто-то говорит — причем, не обязательно с ней, — тотчас же принималась, громко и выразительно, говорить вода, звучал чей-то мгновенно угадываемый голос, очень по-особому или по-иностранному произносивший фразы, чья-то навязчивая дикторская скороговорка на каком-то несуразном сборище или некий жидковатый монолог в какой-то занудливой пьесе или то был сладкий голосок Вана или подхваченный на лекции отрывок стихотворения, мальчик чудный, люблю, милый, сжалься, молю, но особенно текучи и flou[26] строки итальянского стиха, как та песенка, которую старый доктор, полурусский, полупсих, припевал, коленки обстукивая, веко вывертывая, так, как, песенка, лесенка, баллатетта, деболетта… ту, воче сбиготтита… спиготти э диаволетта… де ло кор доленте… кон баллатетта ва… ва… делла струтта деструттаменте… менте… менте…{16} остановите пластинку, не то наш гид опять примется показывать, на что уже извел нынче все утро во Флоренции, дурацкую колонну, воздвигнутую, как утверждал, в память о «вязетто», покрывшемся на глазах листвой, когда мимо проносили окаменеломертвого Св. Зевса, и тень над ним сгущалась, сгущалась; или это старая карга из Арлингтона что-то беспрерывно зудит своему молчаливому муженьку, когда мимо пролетают виноградники, и даже в туннеле (не позволяй им так с тобой поступать, Джек Блэк, скажи им, нет, ты скажи им, что…). Вода, бегущая в ванну из крана (или из душа) слишком калибанообразна{17} и потому невнятна — а, может, слишком рьяно стремится исторгнуть горячий поток, избавиться от адского жара, потому ей не до пустой болтовни; но бормотание струй становилось все напористей и слышней, и едва в своем «доме» Аква услыхала, как один приглашенный, крайне ненавистный ей доктор (цитировавший Кавальканти) словоблудно исторг ненавистные предписания на своем умащенном русским немецком прямо в ненавистный ей биде, она решила вовсе не открывать краны.

Но и эта стадия миновала. Другие терзания пришли на смену словоохотливым спутникам той, звавшейся Аквиным именем, да так решительно, что когда она как-то в один из моментов просветления, захотев пить, отвернула маленькой слабой ручкой кран чаши для омовения, тепловатая лимфа молвила в ответ на своем языке без тени шутки или розыгрыша: Finito! И вот уже Акву до крайности изводило появление в мозгу мягких, черных ям (yami, yamishchi), возникавших между расплывчатыми монолитами мысли и воспоминаний; панику в сознании и физическую боль усугубляли руки, рубиновые до черноты: одна молила вернуть рассудок, другая просила, как подаяния, смерти. Все, созданное человеком, утратило свой смысл или переросло в жуткие образы; одежные вешалки изгибались белыми плечами обезглавленных теллуриев, одеяло, которое Аква спихнула с кровати, скорбными складками обратило к ней веко, вздутое ячменем, в мрачном укоре выгнув пухлую лиловатую губу. Усилия понять то, что людям одаренным передается каким-то образом посредством стрелок хронометра, или хроник стрелометра, сделались безнадежны, как и попытка разгадать кодовый язык секретного общества или смысл китайских песнопений того юного студента с некитайской гитарой, которого Аква знавала во времена, когда то ли она, то ли сестра ее произвела на свет лиловенькое дитя. И все же ее безумие, ее величество безумие, по-прежнему носило облик восторженного кокетства спятившей королевы: «Видите ли, доктор, прямо не знаю, по-моему, мне скоро понадобятся очки (надменный смешок). Совершенно не могу разобрать, что показывают часы на руке… Ради Бога, скажите же, что там на них! А-а! Половина… чего? Ладно, ладно, „лад“ и „но“ — из двух половин одно, у меня сестра-половинка и сын-половин. Понимаю, вы хотите осмотреть мой генитальдендрон, розочку Волосистую Альпийскую из ее альбома, сорванную десять лет назад (с ликующим видом выставляя свои десять пальцев — десять, именно десять!)»

Затем мучения возросли до невыносимости, обрели облик кошмаров, Аква истошно кричала, ее рвало. Она велела (и ей было позволено, спасибо больничному парикмахеру Бобу Бобовому), чтоб черные ее кудри сбрили начисто, оставив на черепе аквамариновый ежик, так как она утверждала, будто волосы на голове прорастают внутрь сквозь пористую кожу и там внутри завиваются. Небо и стена расползались, как части головоломки, и как бы ни стараться их сводить, все равно неловкий толчок или локоток медсестры с легкостью нарушали единство этих легоньких частей, превращавшихся в непонятные белые слепки неопознанных вещей или в безликие перевертыши фишек «скраббла»{18}, которые Акве никак не удавалось обратить к себе живой стороной, потому что руки были связаны санитаром с черными Демоновыми глазами. Но через мгновение отчаяние и боль, точно пара детишек в разгар шумной игры{19}, с последним взрывом хохота унеслись в кустики, чтоб заняться друг другом, это из «Анны Каренин» графа Толстого, такой роман, и снова ненадолго, совсем ненадолго, все стихает в доме, и маменьку зовут, как и ее матушку.

Одно время Акве казалось, что мертворожденный шестимесячный младенец мужского пола, удивленный эмбрион, резиновая рыбка, которую она произвела на свет в ванной, в неком lieu de naissance[27], четко помеченном знаком «X» в ее снах, после того как с разгона на лыжах налетела на лиственничный пень, был, однако, каким-то образом спасен и препровожден с приветами от сестрицы к ней в Nusshaus — увернутый в пропитавшуюся кровью вату, но все же в отличном виде, живой-здоровенький, — и обозначили его ее сыном Иваном Вином. В иные моменты Аква была убеждена, что это внебрачный ребенок ее сестры, рожденный во время нескончаемого, но притом жутко романтического снегопада в горном приюте на Секс-Руж, где доктор Альпинэ, специалист широкого профиля и любитель горечавки, сидел, протянув ноги к деревенской печке из красного кирпича, и прозорливо ждал, когда просохнут ботинки. Не прошло с тех пор и двух лет, как случилась некая конфузил: сентябрь 1871 года, память Аквы с гордостью хранила еще столько дат; она, убежав из очередного своего приюта, сумела добраться до незабвенного мужнина загородного дома (прикинулась иностранкой: «Signer Konduktor, ay vant go Lago di Luga, hier geld»[28]), воспользовалась тем, что мужа массажировали в солярии, скользнула на цыпочках в их бывшую спальню — и тут ожидал ее восхитительный сюрприз: ее гигиеническая пудра по-прежнему стояла на столике у ее кровати в наполовину опустошенном флаконе с яркой этикеткой «Quelques Fleurs»[29]; ее любимая огненного цвета ночная рубашка валялась скомканная у кровати на коврике; и Аква решила, это просто черное кошмарное затмение заставило ее совершенно позабыть, что она, оказывается, о радость, все это время спала со своим мужем, спит давно, со дня рождения Шекспира, с того самого дождливого вешнего дня; однако, увы, для большинства окружающих это означало, что Марина (после того как кинорежиссер Г.А. Вронский бросил ее ради очередного с пушистыми ресничками Khristosik'a, как именовал он всех хорошеньких начинающих звезд) решила, что, c'est bien le cas de le dire, будет восхитительной идеей заставить Демона развестись с полоумной Аквой и жениться на ней, Марине, которая полагала (с радостью и не без основания), что снова беременна. Марина провела с Демоном моншерворкующий месяц в Китеже, однако стоило ей (как раз накануне появления Аквы) бесцеремонно огласить свои намерения, как Демон выставил ее за дверь. Все же впоследствии, на конечном, коротком этапе безнадежного существования Аква отделалась от этих двусмысленных воспоминаний и обнаружила, что в роскошном «сан-астории» в Кентавре, штат Аризона, с блаженством беспрестанно читает и перечитывает письма своего сына. Он неизменно писал по-французски, обращаясь к ней petite maman[30], и рассказывал про забавную школу, где будет, видимо, обитать после своего тринадцатилетия. Сквозь еженощный шум в ушах от новых, оптимистичных, вот-вот готовых умчаться бессонниц к Акве пробивался его голос, успокаивал ее. Обычно он называл ее mummy, или мама, по-английски ударяя последний слог, по-русски — первый; кто-то утверждал, что тройни и наличие змиев в геральдике случаются в триязыких семьях; однако теперь уже не оставалось никаких сомнений (разве только, быть может, сохранилось в злобной, не живой давно, пребывающей в аду памяти Марины), что Ван ее, ее, Аквы, возлюбленный сыночек.

Не желая подвергаться очередному рецидиву после блаженного момента, когда разум пребывает в состоянии идеального покоя, но понимая, что так долго продлиться не может, Аква проделала то, что предприняла когда-то другая больная в далекой Франции и в гораздо менее радужном и привольном «доме». Некий доктор Фройд, один из кентавров-распорядителей или, может, эмигрировавший в Арденны брат известного доктора Фройта Зигни-Мондьё-Мондьейского, но с новым паспортом и видоизмененной фамилией, если, что более вероятно, не сам доктор Фройт, поскольку и тот и другой из города Вьенн на Изере, и каждый — единственный в семействе сын (как ее, Аквы), породил или возродил некое терапевтическое средство, предназначенное для развития «группового» чувства, воплощавшееся в помощи наиболее благополучных пациентов персоналу, если «к тому тяготеют». В свою очередь, Аква точь-в-точь повторила уловку хитроумной Элеоноры Бонвар, а именно: вызвалась стелить постели и промывать стеклянные полочки. Этот асториум в Кент-Таурусе, или как он там назывался (кому интересно! — все мелкое забывается слишком быстро, если тебя несет в потоке нескончаемой беспредметности), был, наверное, посовременней и пейзаж окружающей глуши имел более изысканный, чем паршивенькая врачебница холодного дома в Мондефройде, однако и там и там любой помешанный пациент мог в два счета обдурить всякого недоумка с его теориями.

Меньше чем за неделю Аква сумела скопить больше двух сотен таблеток различной мощности. Многие ей были знакомы: слабенькие успокоительные, еще какие-то, от которых отключаешься с восьми вечера и до полуночи, а также несколько разновидностей сильнейших снотворных, после которых проваливаешься на восемь часов и встаешь с ватными руками-ногами, с тяжелой головой, еще таблеточка, просто восхитительная, но если ее запить жидким чистящим средством, известным под названием «балдеж», можно и концы отдать; была еще пунцовая таблетка шариком, глядя на которую Аква не без смеха вспоминала пилюли, с помощью которых цыганочка-колдунья из испанской сказки (обожаемой ладорскими школьницами) усыпляет всех охотников и их собак-ищеек в самом начале охотничьего сезона.{20} Чтоб тот, кому больше всех надо, не смог оживить ее в процессе угасания, Аква смекнула, что надо обеспечить себе максимально длительный период отключки, но только подальше от стеклянного дома, а осуществление этой второй половины ее замысла произошло при помощи и поддержке очередного представителя или дублера изерского профессора, некого д-ра Зиг Хайлера, которого все обожали, считали замечательным малым, почти что гением, — как говорится, местного разлива. Пациенты, которые под приглядом студентов-медиков особым подрагиванием века или прочих интимных частей тела показывали, что Зиг (слегка обрюзгший старикан, но еще хоть куда) постепенно вырастает в их глазах в этакого «папашку Фига», пошлепывателя девиц по задницам и в сердцах плевателя в плевательницы, зачислялись в выздоравливающие, и им разрешалось по пробуждении участвовать в нормальных мероприятиях на свежем воздухе, как-то: в пикниках. Хитрющая Аква изобразила подергивание, притворно зевнула, распахнула бледно-голубые глазки (с такими же странными и неожиданно бездонно-темными зрачками, как у ее матери Долли), облачилась в желтые слаксы и черное болеро, направилась через небольшой сосновый бор, продолжила путь, проголосовав, на грузовичке с мексиканцем за рулем, приглядела в густых зарослях чаппареля подходящее глубокое ущелье и там, написав короткую записку, принялась спокойно поглощать содержимое своей сумочки, цветистым бугорком высыпанное на ладонь, точно какая русская деревенская девка, лакомящаяся ягодами, которые только что собрала здесь же, в лесу. Она улыбалась, в мечтах упиваясь мыслью (сродни Каренинской по эмоции), что ее уход из жизни, верно, люди воспримут не иначе, как внезапный, загадочный и абсолютно необъяснимый обрыв комикса в давно выписываемой воскресной газете. То была последняя ее улыбка. Аква была обнаружена гораздо раньше, зато скончалась гораздо быстрее, чем ожидалось, зоркий Зигги, расставив ноги в шортах цвета хаки, отметил, что сестра Аква (так почему-то все называли ее) возлежит, как бы упокоенная в доисторические времена в позе fetus-in-utero[31], — комментарий, понятный, пожалуй, его студентам, как, возможно, и моим.

Посмертная ее записка, обнаруженная при теле и адресованная мужу и сыну, написана так, как мог написать наиразумнейший человек на этой и на той земле.

Aujourd'hui[32] (heute[33] — ой, ты!) я, Кукла-Закати-Глазки, заслужила пси-китч'еское право насладиться пешей прогулкой в обществе герра доктора Зига, медсестры Иоанны Грозной и нескольких «пациентов» в близлежащий bor (сосновый лес), где оказались точь-в-точь такие скунсовидные белки, Ван, каких твой Темносиний предок завез в Ардис-парк, бродить по которому тебе, несомненно, еще предстоит. Стрелки больших часов (clock), даже вставших, обязаны помнить и указать, пусть самым безмолвным ручным часикам, где встали, иначе и тот и другой циферблат — не циферблат, а бледный лик с накладными усиками. Так и chelovek должен знать, где стоит, иначе он даже и не klok человеческий, не «он», не «она», а «морока одна», как, мой маленький Ван, бедняжка Руби звала свою правую, нещедрую на молоко грудку. Я же, бедная Princesse Lointaine, уже très lointaine[34] и не понимаю, где стою. Значит, пора упасть. Итак, adieu, мой милый, милый сын, прощай и ты, бедный Демон, не знаю, какое нынче число или время года, но по резону и, верно, по сезону день прекрасный, и за моими симпатичными пилюльками выстроилась уж целая череда умненьких муравейчиков.

[Подпись] Сестра моей сестры, которая теперь из ада («Now is out of hell»).

— Если мы хотим увидеть стрелку на солнечных часах жизни, — рассуждал Ван, развивая в конце августа 1884 года в розовом саду поместья Ардис вышеприведенную метафору, — то следует помнить, что признак силы, достоинства и радости в человеке — это презрение и ненависть к теням и звездам, скрывающим от нас свои тайны. Лишь нелепая власть боли заставила ее сдаться. И мне часто кажется, что и в эстетическом, и в экстатическом, и в эстотическом смысле насколько было бы верней, будь она и в самом деле моей матерью.