"Прогулки по земле обетованной" - читать интересную книгу автора (Крелин Юлий Зусманович)

IX

Паша живет в киббуце. Паше в каком-то смысле повезло: в этом киббуце в доме для престарелых он мог работать с первых же дней. Не пришлось сдавать экзамены, подтверждая свой врачебный диплом: до института Паша закончил фельдшерское училище, а патент среднего медицинского образования в подтверждении не нуждается. Вот так от прошлых неудач, обрекших его на поэтапное учение, сегодня вышла польза. На этой работе его можно использовать и как фельдшера, и как потенциального врача. Хотя сегодня у него работа не совсем медицинская. Вернее, совсем не медицинская, но он при деле — при деле близком тому, которому учился, оно дает ему возможность показать свое доброе нутро и дает выход энергии.

Мы въехали на территорию киббуца. Площадка для машин. Ухоженные дорожки. Деревья. Не густой, но лесок. Для Израиля вполне даже лес, внутри которого разбросаны разные строения. При въезде — красивый приземистый дом. Оказалось, это театр, куда часто приезжают театральные труппы, отдельные артисты и ансамбли. Бывают и гастролеры из-за моря. И даже наши. Постоянной труппы, естественно, здесь быть не может. В киббуце всего-то около тысячи человек с детьми. В Израиле вообще театры беспрерывно ездят по стране и дают спектакли в городках, киббуцах и прочих малых скоплениях людей. Польза здешних небольших расстояний: днем спектакль где-то “далеко” — в киббуце или в городе на окраинах страны, а вечером — на основной сцене, в столице. Театр прогорит, если будет давать спектакли только у себя дома.

Сначала Паша повел к себе в дом, который называется здесь “караван”. В принципе это что-то вроде нашей строительной бытовки, стоящей на чем-то временном, без фундамента. Но, в отличие от бытовки, караван не выглядит как вагончик без колес, а имеет вполне приличный внешний вид — окошечки, крыльцо. Даже красиво. А интерьер и того лучше — просто хорошая квартира. Кухонька с газовой плитой, салон (по-нашему гостиная, общая комната) с хорошей (относительно) мебелью, с красивыми плетеными креслами и диваном. На стенах картины, привезенные из Москвы. Даже Сарьян — гордость семьи, личный подарок художника деду. Шкаф для посуды. По одну сторону салона — спальня со встроенным шкафом, по другую коридорчик, где двери в туалет, в ванную с душем, а дальше детская. Площадь около сорока метров.

Паша сегодня не дежурит и потому спокойно, не торопясь, обстоятельно рассказывает про киббуц, про детей — про жизнь здесь. Пришла с работы и Марина. Она служит на кухне. Работает по специальности (у нее диплом мастера-технолога по общественному питанию или что-то в этом роде), но, к сожалению, ее возможности не используют в полную силу. Она ведь не только по диплому, но и от природы, от семьи прекрасная кулинарка — помню еще по Москве. А здесь, на общественной кухне, занимается только овощами. Как и большинство олимов, Марина (может быть, пока?) на себе испытывает недоверие аборигенов к выходцам из России. Впрочем, так дело обстоит не только в Израиле.

“Местные всё делают сами, — жалуется Марина, — а нам, русским, готовить не дают. Считают, что наша пища плохая, невкусная. И действительно, если сравнивать со здешним, то, скажем, наш борщ для них просто несъедобен. Они отваривают свеклу целиком, потом в этот отвар целиком кладут картошку, ну и так далее. Такой борщ, разумеется, гадость. Мы предлагали отдать кухню нам, русским евреям, на один день — для русской пищи. Для русско-еврейской кухни. Но нам не дали. Так и не знают, что такое наш борщ”.

Однако, разумеется, не это главное. И в столовой тоже. Кстати, сама по себе она прекрасна. В первые дни наши просто обалдели: с утра пришли в столовую, а там десять сортов творога, десять видов салата… И каждый день новое меню. Правда, на следующей неделе оно повторяется. (Вообще-то, и у нас в больнице так же — с той, однако, разницей, что продукт не тот и разнообразия почти никакого…) А через несколько месяцев столовая надоела настолько, что перешли на домашнюю кормежку, хотя местным киббуцным питанием продолжают гордиться. Вот и нам похвалились.

После обеда пошли в обход. Знакомиться с киббуцем. Выходим на крыльцо. Летит на велосипеде девятилетняя Аня. Из школы несется. Красивая девочка, интересное лицо. Вообще, красивая семья. Не успела Аня припарковаться, как, видим, на маленьком велосипеде катит четырехлетний Миша из детского сада. У детей есть транспорт. А у взрослых?

В принципе, в киббуце есть машины — правда, немного. Кажется, десять. Если машина свободна или ты заказал ее загодя — пользуйся. Но член киббуца не может купить машину себе в личное пользование. Не выделяйся! Все должны быть равны. Видимо равны…

Ох, эта жажда равенства! Как бы не привела она к беде!… А если кто талантом каким-то особым, своим, будет не похож на остальных? Нечего стремиться к социализму, не узнав как следует, что это такое. Но все еще то в одном месте, то в другом месте тешат себя иллюзией, что лицом их социализма можно только гордиться, и не подозревают, что оно всегда грозит обернуться какой-нибудь очередной отвратительной харей…

Здесь многие тоже очень гордятся своим социализмом. Тем более, что он действительно оказался одним из главных строителей нынешнего государства. Он вывел страну из убожества, сделал ее относительно процветающей — даже с переизбытком производства продовольствия. И все же, как теперь выясняется, многие киббуцы оказались в конечном итоге нерентабельными. Пятидесятитрехлетний киббуц, в котором мы гостим, — по-видимому, из богатых. Но и он порой приостанавливает производство. Нерентабельность занятий сельским хозяйством в киббуце толкает к тому, чтобы развивать в нем промышленность. Начинается обычно с мелкого производства. Так, здесь, например, имеется полностью автоматизированный электроламповый завод, лампы которого не перегорают в течение многих лет. Еще один завод производит винты, шурупы. В других киббуцах налажено производство какой-нибудь электроники. А еще где-то — какие-то краники, заглушки, катетеры для больниц. Всюду ищут какой-нибудь выход из сельской нерентабельности…

Но главное — в другом. Главная опасность, мне кажется, — это все же некое унижение, неизбежное при подчинении члена коллектива общим уравнивающим правилам. Равенства ведь не бывает, не может быть в принципе. Равенство — одно из прельщений мира. И прельщение это чревато катаклизмами, что время от времени вспухают и уродуют психику и жизнь людей то в одном месте планеты, то в другом.

Прежде всего жалко талантливых. (Вспомним предтечу коммуно-фашизма — Спарту: уравниловка, общие трапезы, спальни, культ силы и войны, издевательство над рабами из педагогических соображений, общественное выше личного и так далее. И результат: ни одной личности в истории не оставили, кроме военных, царей да олимпийских спортсменов…) Но можно взять и более обычное, бытовое измерение — скажем, приобретение чего-то сугубо личного, частного. Например — той же машины. Ведь, в конце концов, машина нынче в развитом обществе — мелкое приобретение. Мелкое, личное, частное. Но — нельзя! И — ощущение унижения от того, что нельзя что-то лично для себя… Или возьмите необходимость спрашивать, можно ли комнату лишнюю пристроить к своему коттеджу… Да черт его знает, что мне может еще понадобиться “лично”! И все эти лишние, мелочные “нельзя” порой унижают именно тем, что оскорбительно ставят личность “на место”…

Но не бывает так, чтобы унижающий — личность ли это, коллектив ли, общество, государство — не был в дальнейшем унижен сам. Пусть и не очень быстро. Вот почему я так страшусь нынешнего унижения арабов, как бы ни было оно объяснимо ситуацией…

Но ведь хорошо здесь?! Да. Так почему же в стране все больше и больше начинают отказываться от всех удобств социализма?

А вот по тому по всему… Может быть, потому, что прежде всего исчезает индивидуальность. Становится скучно. Хотя в столовой вкусно и чисто, хочется какой-то другой еды, хочется выбирать самому. Человек без выбора жить привыкает, но оскудевает душой. Пропадают прихоти. Да, без выбора легче — не думаешь, не напрягаешься, не отвечаешь, не заботишься — все делается без тебя. За тебя…

Итак, Паша работает в доме престарелых. Условия существования там хорошие. Двухкомнатные номера с современными атрибутами комфорта и удобств. В этом доме живут киббуцники, ушедшие на покой. Тут и основатели, что создавали киббуц пятьдесят три года назад. Здесь и просто старые, больные. “А что — дети навещают родителей?” — “Не всегда. Нечасто… Вот во время войны в Персидском заливе, когда надо было всех стариков отвести в одну комнату безопасности, герметически закрытую на случай газовой атаки, никто из детей так и не пришел помочь”. — “Здесь такие плохие дети?” — “Нет. Просто многие родители были настроены коммунистически. И произошел в некотором роде распад семьи…”

В течение многих лет условия жизни в этих коммунах диктовались идеей: общественное выше личного. По-видимому, и здесь тоже ее поставили выше здравого смысла и заповедей, данных миру Библией. В том числе и в отношении семьи. А ведь семья существует, в конце концов, не только для рождения детей, но и для их воспитания. Такова природа человека. А в киббуцах родителей плотно оттирали от детей — о детях надежно хлопотало заботливое общество. Рождался ребенок, и в третий месяц своего существования новорожденный человечек уходил из семьи. Сначала в ясли, потом в детский сад, в школу. Дети были хорошо ухожены — росли в тепле, сытые, внимательно воспитанные коллективом. Конечно, и родители не были заброшены. Дети знали, что родители тоже живут в хороших условиях — накормлены, в чистоте, в тепле и т.п. Словом, с бытом у всех все в порядке. Но в порядке ли с человеческим теплом? Ведь контакты с родителями были минимальны. Воздействия личности родителей практически не было. И связи — разрывались. Родители, в результате, о детях своих не заботились. А ведь к старости иным из них, наверное, ох как хотелось иной раз поговорить по душам с теми, кого они родили…

Тяжким камнем лежит в моей душе память о моей умиравшей маме. Почти год она была малоподвижна после перелома шейки бедра. Я не отдал ее в больницу, зная, что это приведет к неподвижности и быстрому концу — ей было уже восемьдесят шесть. Я заботливо ухаживал за ней дома. Я помогал ей вставать по утрам, умывал, прибирал, усаживал в кресле, кормил… Улетал с работы между двумя операциями, чтобы проверить, как ей живется, покормить, помочь. Я делал все, что нужно, и в глазах окружающих выглядел хорошим сыном. Но теперь я понимаю, что маме больше, чем уход, нужно было поговорить, нужно было, чтоб я посидел рядом, рассказал бы, что происходит на работе, на улице, поговорил о политике… Ей-то надо было, чтоб я поговорил с ней обо всем! Ей, наверное, хотелось повспоминать о своем прошлом, которое сидело в ней порой колом, которое она хорошо помнила и охотно рассказывала обо всем пережитом моим друзьям, когда они приходили и я с креслом выносил маму в компанию. Ей хотелось посудачить о погоде, обсудить телепрограммы, потолковать о Лиде и о прежних моих женах, посетовать на моих детей, ее внуков, подумать о будущем моей внучки, ее правнучки, побеспокоится вместе со мной о здоровье всех родственников, поволноваться по поводу газетных новостей обеих родин — географической и исторической…

Но я спешил. Работа, дела, операционная и издательства, больные и редакторы… К тому же мама плохо слышала. Какая ж это тихая беседа со старым родителем, если все время приходиться кричать и повторять сказанное по несколько раз, а в ответ слышать нечто совсем другое, о чем не говорил, не думал, не рассказывал?! Но… мог! И мама это чувствовала, понимала. А я все понимал не так. И теперь вот не перед кем и повиниться…

… Идем по киббуцу. Коттеджи-виллы, иногда соединенные в комплекс из двух-трех строений. В раскрытые окна и двери видны небедные городские квартиры. Так выглядит у нас санаторий какого-нибудь Четвертого управления. Это жилая зона. Здесь, кроме вилл, и дом для стариков, а также поликлиника. А вот и детская территория: ясли, детский сад, школа. Классы в разных домиках. После четырех часов ребята уходят домой — отчуждение детей от семьи ушло в прошлое. Видно, поняли. Тут ребятня играет как на спортивной площадке, так и в компьютерном классе. Поблизости от детской территории небольшой зоопарк. Разные птицы — обычные и диковинные, обезьянки, пони, еще какие-то небольшие и нестрашные животные. Дети тут дежурят, ухаживают за своим зверьем. Здесь же и кружок верховой езды. Кружков здесь много — языковые, танцевальные, музыкальные, рисовальные, драматические, спортивные — разные. В городе все эти кружки платные, здесь же, разумеется, за счет киббуца — у киббуцника своих денег нет и быть не должно.

Проживание здесь стоит полторы тысячи шекелей. Заработанное идет в общую кассу. Время от времени тебя знакомят с твоим счетом. Как в банке.

Паша с семьей зарабатывает что-то около трех с половиной тысяч. Тратит полторы. Что-то накапливается. Поскольку он не член киббуца, то может купить себе машину. Член киббуца покупать не должен — не должен выделяться.

Зато, если хочешь, можешь завести себе личную кошку, собаку (слава Тебе, Господи!). Личные животные тоже питаются за счет киббуца. Собачью, кошачью пищу берут здесь в магазине, хотя денег не платят. Наверное, записывают куда-нибудь?.

Конечно, член киббуца что-то приобретает, у него многое может быть. Но если он захочет выйти из сообщества — уходит голеньким. Частники, гости киббуца, приглашенные вроде Паши, зарабатывают здесь меньше, чем в машаве. (Машава — это другой вид кооперации, когда отдельные фермеры объединяются лишь для реализации произведенного, — то, что у нас от большого ума называлось спекуляцией или, более вежливо, посредничеством).

Потягивая замечательный местный ликер, Паша расселся в кресле и, попыхивая трубкой, принялся рассуждать:

“Никакие мы не олимы, то есть вернувшиеся к себе на родину. Недаром в России нас назвали репатриантами. Это обычная эмиграция, и мы эмигранты. Здесь к нам так и относятся — как к людям второго сорта: нам меньше платят, чем израильтянам, нам труднее найти работу…”.

Но, по-моему, он не прав. Эмигрант не прикрыт ничьим крылом. Устраивается, как может. Ему никто не помогает, не дает никаких ссуд. А здесь есть министерство абсорбции — специально для таких, как Паша. Для эмигранта не создают никаких специальных курсов переподготовки. А для олимов их полно. Для эмигранта нет никаких льгот — здесь для приезжих евреев много их, разных. Эмигрант не может купить себе машину со специально для него придуманной скидкой. Здесь — пожалуйста, покупай со скидкой в сорок процентов. Олиму дают деньги, чтобы он мог снять квартиру. Вот на работу, действительно, устраиваться труднее. И это естественно: не знаешь местных правил, обычаев, законов, языка, наконец. Все это нормально, к сожалению.

Паша по советскому паспорту — армянин. И по здешним документам он тоже армянин — муж еврейки, отец евреев. Вообще-то бабушка его по материнской линии — еврейка, стало быть, и мать еврейка, и он также, по еврейским законам. Да и отец у него еврей. Он мог бы утвердить себя евреем через раввинатский суд, но все это настолько нецивилизованно и дурно пахнет, столь неприятна эта оценка-расценка, что он не стал этим заниматься. Армянин и армянин.

— Паша, а на тебе это как-то отражается?

— Никак. Вот только в армию могут не взять. Проситься надо. Не быть в армии здесь просто неприлично.

…Последний проход по киббуцу. Садимся в “мицубиси” олима Бори, приобретенную с сорокапроцентной репатриантской скидкой; прощаемся с семьей Паши и уезжаем в Тель-Авив.

Посочувствовали своим. Порадовались за них. И все же полноценность жизни олима прежде всего связана с работой. Не для выживания — выживут, а для ощущения полноценной жизни. Качество жизни зависит не только от еды и крыши. Надо ощущать собственную необходимость. Свобода — не просто отсутствие страха и раскованность, это еще и дело жизни, вымечтанное и наработанное с детства. Кому в России удалось работать в вымечтанном деле, тот здесь чаще неудачник. Кто там, на географической родине, тащился по вынужденной, а не выбранной дороге, тому здесь легче.

Здесь решена проблема существования… И только. Может, от этого все же морально легче, от инфаркта дальше. Хоть смертность здесь, как и на всей планете, стопроцентная… И для евреев тоже, господа!

1992 год