"Пепел и алмаз" - читать интересную книгу автора (Анджеевский Ежи)

IV

День клонился к вечеру, когда Щука с Подгурским вернулись в город. Рынок выглядел иначе, чем два часа назад. Он опустел, и его заволакивал сизоватый сумрак. На фоне светло-зеленого неба еще резче выделялись рыжие силуэты сгоревших домов. С наступлением весеннего вечера людские толпы в поисках прохлады устремились в сторону парка Костюшко и Аллеи Третьего мая. Была суббота, вечер был теплый и ясный, хотя немного душный.

Посреди рыночной площади еще стояло несколько грузовиков, но суетившиеся вокруг них солдаты готовились к отъезду. По радио передавали мазурку Шопена, и над затихшей площадью она звучала как-то особенно громко. По противоположной стороне площади, занимая почти весь тротуар, шагали четверо патрульных. Их длинные тени сливались с тенью каштанов. Вот они приостановились на углу и свернули в первую, уже темную, улицу.

Подгурский затормозил у «Монополя» и первым вышел из машины, за ним с трудом вылез Щука. Два милиционера, сидевшие сзади, выскочили следом за ними. Перед гостиницей было пусто. Поодаль стояли три извозчика.

— Значит, в девять, товарищ Щука? — сказал Подгурский.

Щука сдвинул шляпу на затылок.

— Ах да, этот банкет! Совсем из головы вылетело. А нельзя ли его отменить? Признаться, пировать у меня сегодня нет никакого желания.

— Охотно верю, — согласился Подгурский. — Но ничего не поделаешь. Это затея Свенцкого.

— А народу много будет?

— Человек пятнадцать.

— Больше чем достаточно. Ну что ж, придется идти.

— Вы останетесь в гостинице?

Щука задумался.

— Посмотрю, может, выйду. У меня здесь дальние родственники есть.

— В Островце?

— Сестра жены.

— Что вы говорите? А я не знал, что у вас есть жена.

— Была. Она умерла.

Подгурский смутился. Щука, должно быть, это заметил.

— А что касается моей свояченицы, вы, как местный житель, должны знать ее мужа, хотя бы понаслышке. Его фамилия Станевич.

— Майор?

— Он самый. Командовал полком островецких улан. Теперь он, кажется, уже полковник.

— Ну да? Неужели тот самый Станевич из армии Андерса?

— Почему это вас удивляет?

Подгурский засмеялся.

— Как-то не укладывается в голове: вы и Станевич.

— Ну, чего только не бывает в польских семьях. Итак, значит, в девять.

— Да. А завтра ровно в семь я заеду за вами.

В ближайшие два дня, воскресенье и понедельник, им предстояло посетить партийные организации повята.

— Да, я помню, — ответил Щука.

Он дошел до подъезда и вдруг вернулся. Подгурский стоял возле машины.

— Забыли что-нибудь?

— Да. Только сейчас вспомнил. Вы увидите этого… судью?

— Косецкого?

— Да.

Подгурский посмотрел на часы.

— Скоро половина восьмого. Я как раз к нему собираюсь.

— Ну, вот и хорошо. Передайте ему…

— Что вы хотите с ним встретиться?

— Да. Скажите, что товарищ по лагерю…

— Я просто назову вашу фамилию.

— Это как раз не обязательно. Моя фамилия ему ничего не скажет. Просто: товарищ по Грос-Розену.

— Понятно.

— Если он ничего не имеет против, пусть зайдет ко мне. Скажем, во вторник. Только вот в котором часу?

— Во вторник утром похороны Смолярского и Гавлика.

— Значит, после обеда. Между пятью и шестью.

— Во вторник, между пятью и шестью, — повторил Подгурский. — Номер вашей комнаты?

— Семнадцать.

Низенький, лысый портье в очках, делавших его лицо еще шире, разговаривал с молодым человеком в летнем пальто и коричневой шляпе, который стоял, облокотившись на конторку. Увидев Щуку, портье встал на цыпочки и снял с доски ключ.

— Пожалуйста, семнадцатый.

Щука прислонил палку к конторке.

— Сигареты есть?

— Американские, венгерские — какие желаете?

— Давайте американские.

Щука заплатил и тут же у конторки распечатал пачку «Честерфилда». Прежде чем он успел достать спички, стоявший рядом мужчина услужливо вынул зажигалку из кармана пальто.

Это был молодой парень, лет двадцати с небольшим, брюнет с голубыми глазами и длинными, девичьими ресницами.

— Спасибо, — буркнул Щука и, прикурив, протянул пачку молодому человеку и портье.

Оба взяли по сигарете. Парень развязно приложил руку к шляпе и сразу же закурил. Толстяк портье засунул свою сигарету за ухо.

Из глубины холла, где была стеклянная дверь с надписью «Ресторан», доносились нестройные звуки джаза. Портье перехватил направленный в ту сторону взгляд Щуки.

— Оркестр из Варшавы, — доверительно сообщил он. — В десять начало. Стоит послушать. Выступает Ганка Левицкая.

— Да?

— Может, заказать столик?

— Нет, спасибо. — Щука сунул сигареты в карман. — А вот завтра без четверти семь прошу завтрак в номер.

Портье взял карандаш и записал.

— Слушаюсь. Номер семнадцать, завтрак в половине седьмого.

— Достаточно без четверти семь.

— Без четверти семь, — повторил портье. — Освобождаете номер?

— Нет. Уезжаю на несколько дней, но номер оставляю за собой.

Щука взял ключ и, прихрамывая, стал подниматься по лестнице, покрытой красным ковром. Молодой человек снова облокотился на конторку.

— Симпатичный тип. Кто он такой?

Портье пожал плечами.

— Приезжий. Что теперь еще можно сказать о человеке?

— Верно, — безразличным тоном сказал парень и безо всякого интереса посмотрел вслед Щуке.

Щука, тяжело опираясь на палку, поднялся на первую площадку. Снизу он казался еще больше и шире в плечах.

Парень обернулся к портье.

— Ну, так как же насчет комнаты?

— Никак. — Портье недружелюбно посмотрел на него поверх очков. — Я ведь уже сказал, что свободных нет.

Отказ не смутил парня.

— Видите ли, — начал он вкрадчиво, — я приехал сюда ненадолго, всего на три, на четыре дня. Временно остановился у знакомых, но, понимаете ли, по некоторым соображениям мне нужна отдельная комната…

Портье явно заинтересовался.

— Женщина?

Парень осклабился, показав два ряда белых, здоровых зубов.

— Угадали! Но комната может быть и на одного — поместимся.

Он расстегнул пальто и достал из кармана пиджака несколько смятых купюр.

— Дайте мне пачку сигарет.

— Американских?

— Нет, венгерских. Венгерские крепче.

Он положил на конторку пятьсот злотых. Портье покосился на деньги.

— Сейчас дам сдачу, — помедлив, сказал он.

Парень сдвинул со лба шляпу.

— Не беспокойтесь, пожалуйста!

Портье, пробормотав что-то себе под нос, сунул деньги в карман и с озабоченным лицом склонился над списком постояльцев.

— Ну, вот видите… занято, занято, двадцатая должна была сегодня освободиться, но не освободилась. Третий этаж весь занят… На сколько вам нужно?

— Дня на два — на три. До вторника.

— До вторника? Ну, до вторника, может, что-нибудь найдется.

— Вот видите!

— Я думал, вы надолго.

— Что вы! Во вторник возвращаюсь в Варшаву.

Портье поднял голову.

— Из Варшавы?

— А вы думали?

— Я тоже жил в Варшаве. Работал в гостинице «Савой», — может, знаете?

— На Новом Святе?

— Пятнадцать лет оттрубил. Срок немалый, а?

— И во время восстания в Варшаве были?

— Конечно! — ответил тот с гордостью. — До последнего дня. А вы?

— Я? Еще бы! Сначала в Старом городе, потом в центре.

— По канализационным трубам уходили?

— А то как же!

— Моя дочка была на Чернякове. Может, вы ее знали? Бася Борковская. Сейчас покажу карточку…

Толстяк достал бумажник, порылся в нем и извлек слегка помятую любительскую фотографию.

— Вот только один этот снимок и сохранился. Посмотрите, может, встречали ее.

Парень взял фотографию. На ней была снята в солнечный день на пляже стройная, смеющаяся девушка в купальном костюме.

— Вроде нет. Красивая девушка. Жива?

— Где там! Погибла в самом начале восстания. А сына угнали в Германию.

— Куда?

— Куда-то к голландской границе.

— Значит, его уже освободили. Слышали сегодняшнюю сводку?

— Слышал. Ну и что? Люди даже радоваться разучились.

Парень прикурил от окурка новую сигарету. Портье покачал головой и вздохнул.

— Так-то, молодой человек… Люди на себя стали не похожи. Без Варшавы как без рук… даже хуже! Вы еще молодой, доживете, когда ее, лет этак через двадцать, восстановят. А вот когда тебе уже за пятьдесят…

Парень улыбнулся.

— Посмотрели бы вы, как цвели каштаны на Аллеях и в Уяздовском парке!

— Что вы говорите! — удивился портье. — Неужто цвели?

С улицы вошли двое — крашеная блондинка средних лет и молодой мужчина в узком пальто; они о чем-то громко, раздраженно спорили, но, войдя в холл, замолчали.

— Мое почтение, — приветствовал их портье. — Двадцать второй к вашим услугам.

Мужчина взял ключ. На лестнице они снова начали ссориться.

— Значит, говорите, цвели каштаны на Аллеях…— повторил портье.

Он еще раз пробежал глазами список и довольно потер руки.

— Эх, чего там… Хотел дать вам номер на четвертом этаже, но это, с позволенья сказать, клопиная дыра. Занимайте восемнадцатый на втором, вы это заслужили. У меня, знаете, всегда есть один-два номера в резерве для настоящих довоенных господ. Иначе не проживешь, верно?

— Верно. — Парень подмигнул. — Все в порядке. Я знал, что мы с вами договоримся.

Портье снова потер руки.

— Варшавяне должны друг дружку выручать, верно? Вещи у вас с собой?

Парень показал на портфель, лежавший на конторке.

— Немного.

— Достаточно. Было и того меньше.

Он вынул из кармана удостоверение личности, выданное еще при немцах. Портье поправил очки и, наклонившись низко над конторкой, стал заполнять бланк.

— Мацей Хелмицкий?

— Да.

— Место и год рождения: Варшава, 1921. Социальное положение: рабочий…

Хелмицкий засмеялся.

— Это липа. Специально для немцев. Социальное положение: студент.

— Студент, — повторил портье.

Хелмицкий, навалившись на конторку и следя за тем, что пишет портье, одновременно заглядывал в лежавшую рядом регистрационную книгу. И хотя она была повернута к портье, он без труда отыскал графу с номером семнадцать.

— Не женат, — читал вслух портье.

Хелмицкий вытянул шею и прочел имя и фамилию, написанные мелкими острыми буковками, как-то чудно выглядевшими вверх ногами: Стефан Щука.

— Не женат, — подтвердил он. — Особых примет не имеется.


В комнате было душно. Щука бросил пальто на стул и, не зажигая света, подошел к окну. Когда он распахнул его, в комнату ворвалась струя свежего воздуха.

Окно выходило на просторный двор, в глубине которого стояло низкое, деревянное строение — не то конюшня, не то гараж. За ним темнели фантастические очертания деревьев, почти черных на фоне лилового неба. Полосы тусклого света, падавшие из окон гостиницы во двор, оттесняли тьму куда-то вглубь, навстречу наступающей ночи. Подул ветер, и сад стал раскачиваться. Зрелище было красивое и жуткое.

Снизу, из ресторанной кухни, потянуло тошнотворным запахом сала. Оттуда доносился стук ножей, тарелок, обрывки разговоров, смех. Вдруг на середину двора хлынул поток яркого света. Но стукнула дверь — и свет мгновенно исчез. Во дворе промелькнули два силуэта — босоногой девушки и парня в белом фартуке. Немного погодя издали, откуда-то со стороны деревянного сарая, послышался сдавленный женский смех. Из кухни еще сильней запахло салом.

Щука закрыл окно и растянулся на кровати. В комнате воцарилась тишина, особая, напряженная тишина гостиницы, которую то и дело нарушают разнородные, незнакомые звуки. Вот в коридоре послышались шаги, заглушаемые толстым ковром. Где-то хлопнула дверь. За стеной, в соседнем номере, открыли кран. Снова чьи-то шаги. Короткий звонок. Плеск воды в раковине.

Щука перестал прислушиваться к этим звукам. Он закинул руки за голову, и глаза сами закрылись. Только сейчас он почувствовал страшную усталость. Но он знал, что не заснет. В последнее время так часто бывало: хотелось отдохнуть, забыться и отделаться от навязчивых мыслей, а сон не приходил. Иногда, долго лежа ночью в темноте, он наконец забывался тревожным сном. Но, едва очнувшись от кошмарных видений, приходил в себя, и все возвращалось снова. Все? Чаще всего в такие минуты он старался представить, как умирала женщина, которую он любил. О чем она думала? Долго ли страдала? Какие мучения ей были уготованы в предсмертную минуту? Казалось, любое из них превосходило ее силы. И хотя он знал — она была не из слабых и, когда надо, умела быть мужественной, ему было так же хорошо известно, что ни сила духа, ни мужество не избавляют от страданий и не облегчают мук одинокой и унижающей человеческое достоинство смерти. Со смертью жены он уже примирился. Он давно понял, что нельзя жить только привязанностями. Один час, одно мгновение — и любимая женщина, самый близкий друг, уходит в прошлое, которое не остается неизменным, преобразуясь вместе с нами. Разве может в его подвижной глуби сохраняться неостывший жар чувств, живое биение сердца и неослабная сила желаний? Невозможно жить, не примирившись со смертью. Нельзя отдавать умершим слишком много чувств и мыслей. Они им не нужны. Им ничего не нужно. Их нет. Есть только живые.

Но о жене он думал, как о живом человеке. И ничего не мог с собой поделать, хотя это было мучительно. До сих пор он не знал, как она умерла. Только одна из бывших узниц Равенсбрюка — а он встречал их много — смогла рассказать ему кое-что о Марии. В последний раз она видела ее осенью сорок четвертого года, когда Мария возвращалась в барак с картофельного поля, очевидно уже больная, потому что ее с обеих сторон поддерживали подруги. Сколько раз он безуспешно пытался представить себе эту неведомую и мучительную картину! Он понимал, что у женщины, которая, шатаясь, шла с поля, было мало общего с той Марией, чьи лицо и фигура сохранились у него в памяти. А дальше все было покрыто мраком. С бессильным упорством, как слепой, блуждал он в этом мраке, вызывая в воображении смерть под пытками, смерть в газовых камерах, муки медленного умирания, прерванные уколом или просто ударом… Как умирала Мария? Пока он не столкнулся с непрочностью человеческого существования, он считал, что самое трудное побороть в себе страх за жизнь близких. Но теперь это пройденный этап. Слишком много смертей он видел. Что ж? Есть жизнь, есть конец жизни. Одни уходят, другие остаются. Мучительная тоска по кому-то, кого нет в живых, отчаяние внезапного одиночества — нет, это не самое страшное! Кого, как не самих себя, жалеют обычно люди, оплакивая покойных? Но не это важно. Пусть жалеют себя те, кто не может иначе. В конце концов, горе есть горе и с ним надо считаться. Но что значат страдания живых в сравнении с последними минутами тех, у кого отняты даже крохи надежды, и лишь горечь, физическая боль, жестокость и презрение — их удел?

Когда ему не спалось, он часто разговаривал сам с собой: «Мария, дорогая, я жив и для многих людей могу что-то сделать. Больше или меньше. Только тебе я не мог помочь, когда ты так нуждалась в этом. Насколько легче было бы мне, если бы я знал, что возле тебя в минуту смерти находился кто-то, кто пожалел тебя, и ты об этом знала…»

Он сел на кровать и закрыл лицо руками. Виски у него были слегка влажные. «Страх все еще живет во мне», — подумал он и, преодолев усталость, встал и зажег свет.

Комната была довольно большая, оклеенная пестрыми, безвкусными обоями. На полу лежал вытертый ковер, круглый стол был покрыт зеленой плюшевой скатертью. Вдоль одной стены стояла никелированная кровать, аккуратно застеленная, но с несвежим бельем, вдоль другой — облезлый диван, в углу — шкаф и старомодное трюмо.

С минуту Щука стоял в этой чужой, неприветливой комнате, не зная, что делать. В углу, в большом зеркале, отражалась его массивная, грузная фигура, с сутулой спиной и длинными руками, неестественно, как у маникена, висевшими вдоль тела.

Кто-то повернул ключ в замке и вошел в соседнюю комнату. Щелкнул выключатель. За тонкой перегородкой послышались шаги и возня. Зашумела вода в раковине, невидимый сосед мыл руки, насвистывая популярную песенку «Сердце в ранце».

Щука посмотрел на часы. До банкета оставалось полтора часа, и это показалось ему целой вечностью. Провести их в одиночестве он был не в состоянии и поэтому решил навестить свояченицу. Он знал, что письма ей так никогда и не напишет, а сообщить о смерти Марии было нужно. Решившись на это, он почувствовал облегчение. Он надел пальто, шляпу, взял палку. Сосед за стеной расхаживал по комнате и насвистывал.

Через минуту Щука был уже на рынке. Парило, и с востока натягивало черные тучи. Приближалась гроза.

Станевич жила около парка Костюшко, на одной из улиц, пересекающих Аллею Третьего мая. Щука плохо знал Островец и поэтому спросил у какого-то прохожего дорогу. Идти было недалеко. На углу Аллеи Третьего мая он увидел маленький бар и, зайдя туда, выпил у стойки две большие стопки водки.


У Станевич, как всегда в субботу, собрались вечером гости. Их было трое: чета Путятыцких, которые бежали из своей наследственной Хвалибоги и теперь временно поселились в Островце, и молодой Фред Тележинский, заброшенный сюда судьбой из далекого Подлясья.

Пани Катажина, тонкая и стройная, в платье цвета бордо, разливала кофе в чашки, стоявшие на подносе. Адам Путятыцкий оглядывал комнату. Небольшая, но уютная, устланная коврами, со множеством картин, дорогих вышивок и изящных безделушек, она, несмотря на тесноту (до войны Станевичи занимали более просторную квартиру), была обставлена со вкусом.

— Да, дорогие мои, — гнусавя по своему обыкновению, сказал Путятыцкий, — надо отдать пани полковнице должное — у нее действительно отдыхаешь душой и забываешь обо всех безобразиях, которые творятся там…— И он указал на окно.

Станевич улыбнулась.

— Очень приятно, но должна вам заметить, что никакой пани полковницы здесь нет.

Путятыцкие (он — пожилой, сухопарый мужчина, долговязый и длиннорукий, с маленькой продолговатой головкой; она — с большим лошадиным лицом, высокая, как и муж) громко рассмеялись. Силач и верзила Тележинский, у которого были маленькие черные усики над верхней губой, со скучающим видом курил трубку.

— Правильно, — сказал Путятыцкий. — Я тоже не люблю, когда меня теперь величают графом. Но a propos[1] о титулах: я расскажу вам забавную историю… Приезжает к нам на днях почтенный Мрочек…

— Какой еще Мрочек? — спросил Тележинский.

— Как, ты не помнишь Мрочека? Наш садовник из Хвалибоги…

— Ах, этот! Понятия не имел, что его фамилия Мрочек.

Путятыцкий, недовольный тем, что его перебили, махнул рукой.

— Ну, какое это имеет значение! Приезжает, значит, наш Мрочек, нагруженный всякой снедью, и говорит: «Пан граф…» А я ему: «Какой я тебе граф? Разве ты, дурак, не знаешь, что у нас теперь демократия?»

Тележинский заржал.

— Ну, а Мрочек? — спросила Станевич.

— Мрочек? Это как раз самое смешное. Мрочек сказал обиженным тоном: «Я, пан граф, против демократии». Здорово, а? Вот он, польский народ!

— Не обольщайся! — Тележинский нахмурился. — Все не так просто, как тебе кажется. Попробуй-ка вернись в Хвалибогу.

Путятыцкий выпятил нижнюю губу.

— И вернусь. Увидишь, через год руки мне будут целовать.

Станевич сочла, что сейчас самое время вспомнить о своих обязанностях хозяйки дома.

— Прошу, господа, кофе стынет…

Путятыцкий взял чашку, но прежде чем отпить, с наслаждением вдыхал аромат кофе.

— Вот это кофе! — прогнусавил он и, наклонив свою маленькую головку к сидевшей рядом Станевич, поднес к губам ее руку. — Вы волшебница! — Затем вытянул длинные ноги и, блаженствуя, развалился в глубоком кресле.

— Не слишком крепкий? — осведомилась Станевич.

— Нет, в самый раз! A propos, о крепости…— Он посмотрел на Тележинского. — Помнишь, Фред, что говорил о кофе Тоник Устшицкий?

Тележинский задумался.

— Тоник?

— Не помнишь? Чем кофе крепче, а женщина красивей, тем сильней они возбуждают.

Собравшиеся рассмеялись. Тележинский вынул изо рта трубку.

— Кстати, хорошо что ты вспомнил про Тоника. От него были известия.

— Да что ты! — воскликнул Путятыцкий. — Кто тебе сказал? Он писал кому-нибудь?

— Мне сказала в Варшаве Роза Вондоловская. Маритка получила от него письмо.

— Ну, и что?

— Ничего. Сидит в Лондоне и, кажется, собирается вернуться.

— Вернуться? Куда?

— Сюда.

— Ну да? Он что, спятил?

— Возможно. Роза говорит, что так оно и есть.

Путятыцкий разволновался.

— Возвращаться сюда? Нет, это уму непостижимо! Зачем, к чему? Вы только подумайте, дорогая пани, жена Тоника, Маритка, ну, знаете… маленькая Сулемирская…

Станевич понятия не имела, кто это, но тем не менее утвердительно кивнула.

— …просто с ума сходит, не знает, как вырваться за границу, а он хочет вернуться! Никогда не ожидал этого от Тоника. А может, это сплетни, недоразумение какое-нибудь?

— Возможно, — невозмутимо ответил Фред. — Только я не думаю. Что ж, если хочет, пусть возвращается.

— Безумие! — пробормотал Путятыцкий и, повернувшись к Станевич, спросил, конфиденциально понизив голос: — А как наши дела, дорогая пани?

Станевич улыбнулась.

— Пожалуй, близки к завершению.

Путятыцкая приблизила к ней лошадиное лицо.

— Это точно, дорогая?

— Точно? — Путятыцкий скорчил презрительную гримасу. — Ты забываешь, моя милая, в какое время мы живем. Разве можно сейчас в чем-нибудь быть уверенным?

— Простите, откуда такой пессимизм? — возразила Станевич. — Друзья всегда остаются друзьями…

— Правильно, — кивнул Путятыцкий. — Прошу прощения. Вы, конечно, исключение, поэтому мы спокойны, пока наша судьба находится в ваших хорошеньких ручках.

Станевич громко засмеялась. У нее был приятный мелодичный смех, и она любила его демонстрировать.

— Вернее, в руках моего мужа. Но на него можно положиться! Он сделает все, чтобы вырвать нас отсюда.

Путятыцкий многозначительно показал глазами на закрытую дверь в соседнюю комнату. Станевич приложила палец к губам.


В соседней комнате, тоже за чашкой кофе, нагнувшись над низким столиком, сидел Анджей Косецкий и вполголоса разговаривал с маленьким, щуплым человечком средних лет с кривыми, как у кавалериста, ногами. Стоявшая в стороне высокая лампа под абажуром отбрасывала на пол небольшой круг света, оставляя всю комнату и беседовавших мужчин в полутьме.

Анджей выпрямился.

— Вот и все!

Он ткнул в пепельницу до половины выкуренную сигарету и сейчас же закурил другую. Светлые, рассыпчатые волосы упали ему на лоб, когда он сидел согнувшись, и он откинул их назад.

Вага молча курил сигарету й вертел в маленькой, женственной руке спичечный коробок. Голова у него была лысая, но породистая, с высоким выпуклым лбом и глубокой поперечной морщиной между черными бровями. Докурив сигарету, он тщательно загасил окурок и откинулся на спинку кресла.

— Ну, что ж? — сказал он, понизив голос. — Откровенно говоря, я ждал других результатов, но после всего услышанного считаю, что вам не в чем себя упрекнуть. Помешала глупая случайность. Ничего не поделаешь. Советую вам не унывать, поручик.

Анджей сдвинул темные брови.

— Напортачили! Терпеть этого не могу!

— А кто же это любит? Но дело не в этом. Вы сами знаете, что жизнь часто преподносит нам неприятные сюрпризы. Приходится с этим мириться.

— Знаю. Но…

— Что такое?

— Зря погибли невинные люди.

Вага внимательно посмотрел на Косецкого, и его тонкие губы искривила едва заметная усмешка.

— Угрызения совести?

— А вы считаете, капитан, это неуместным?

— Вам видней, совесть-то ведь ваша. А кто убит, вам известно?

— Какие-то люди из Бялой, с цементного завода.

— И вы уверены, что они ни в чем не повинны?

Анджей покраснел.

— Я предполагаю.

— Ах, вы предполагаете! Но с таким же успехом вы можете предположить, что они, например, члены ППР[2]. Что тогда?

К голосам, доносившимся из соседней комнаты, примешался низкий, мелодичный смех Станевич. Вага потянулся за сигаретой.

— Мы опять отвлеклись. Сколько времени пробудет в Островце Щука?

— По нашим данным — до среды. В среду утром он уезжает.

— Значит, в нашем распоряжении три дня.

— Один.

— Почему один?

— Воскресенье и понедельник отпадают. Он уезжает в район.

Вага усмехнулся.

— Вы, я вижу, прекрасно информированы. Органы безопасности?

Анджей кивнул.

— Да, у нас там есть свои ребята.

— Надежные? Не выдадут?

— Исключено.

— Прекрасно. Итак, давайте подумаем… Во время поездки не удастся?

— Пожалуй, нет. Слишком сложно. Сегодня был исключительный случай.

— Понятно. Значит, остается вторник. Что вы предлагаете?

Анджей заколебался. Его худое, смуглое лицо омрачилось.

— Капитан, я хотел задать вам один вопрос…

— Слушаю.

Анджей наклонился над столиком, и волосы снова упали ему на лоб. Он откинул их назад.

— Не знаю, как это сформулировать…

Вага молчал. По его неподвижному лицу видно было, что он не собирается приходить Анджею на помощь. Анджей нахмурился и сдвинул брови. Наконец он решительно поднял голову.

— Буду говорить прямо. Щуку обязательно надо убрать?

Вага не удивился. Он взял спички, не спеша закурил сигарету, которую уже давно держал в руке, и глубоко затянулся. Анджей не сводил с него пристального взгляда.

— Насколько мне известна ваша биография, поручик, — наконец заговорил он, — вы солдат дисциплинированный и бывалый и должны знать, что я, как ваш командир, имею право на подобные вопросы не отвечать и не отвлекаться от дела. Так или нет?

Анджей покраснел до корней волос.

— Думаю, что…

— Меня не интересует, что вы думаете. Отвечайте на вопрос.

Казалось, Анджей вот-вот вспылит. Но он справился с собой и коротко ответил:

— Так.

Вага кивнул.

— Я рад, что мы с вами на этот счет одного мнения. Но я вам все же отвечу. Мне понятны ваши сомнения. Больше того, меня даже удивило бы, если бы у вас их не было. Мы живем и боремся в крайне трудной, сложной обстановке. Но война, которая была для всех испытанием, научила нас смотреть на вещи просто и выделять главное. Нам сейчас не до тонкостей. И если уж необходимо разграничивать явления, разграничение должно быть простым и ясным: белое — это белое, черное — черное. Вы согласны со мной?

Спокойный, ровный голос Ваги как бы подтверждал и усиливал правоту его слов.

— Чтобы сохранить трезвость суждений, мы должны ясно представлять себе в данной ситуации следующее. Вторая мировая война на исходе. Это ясно. Еще день, два, три, самое большее — неделя, и конец. Но разве такой мы конец предвидели? Нет. Мы рассчитывали, что поражение в этой войне потерпит не только Германия, но и Россия. А вышло иначе. В создавшемся положении поляки делятся на две категории: на тех, кто предал Польшу, и тех, кто не желает этого делать. Они хотят подчиниться России, а мы не хотим. Они за коммунизм, а мы против. Они хотят уничтожить нас, а мы их. Между нами идет борьба. Она, собственно, еще только начинается. Сколько вам лет?

— Двадцать один.

— В подполье начали работать…

— В сорок первом.

— Значит, с семнадцати лет?

— Да.

— За что вы боролись? За свободу Польши? Но разве такой представляли вы себе свободную Польшу? Что у власти будут стоять слепые исполнители приказов из Кремля и так называемая свобода будет опираться на русские штыки? А ваши товарищи, ваши сверстники? Сколько их погибло и во имя чего? Так вот, если нам и посчастливилось уцелеть и пока мы еще на свободе, разве вправе мы остановиться на полпути и тем самым предать погибших товарищей?

Наступила тишина. Из-за двери доносился гнусавый голос Путятыцкого.

— Теперь относительно Щуки. Кто он такой? Интеллигент, инженер, коммунист. И при этом прекрасный организатор. Этот человек знает, чего он хочет. Сегодня он партийный деятель местного масштаба, завтра, если ничего не изменится, он займет ответственный пост в государственном аппарате, а послезавтра может стать министром. Это, как говорится, человек идеи. До войны его дважды судили, он сидел в тюрьме. Два года пробыл в концентрационном лагере. Тем хуже для нас. Карьеристы нам не страшны. Эти сами удирают, как крысы с тонущего корабля. На них не стоит тратить пули и рисковать жизнью таких людей, как вы. Цена слишком дорогая. Но когда речь идет об идеях, которые несут нам неволю и смерть, у нас может быть только один ответ: смерть. Таков закон борьбы. Пусть история рассудит, кто из нас прав. Нам уже поздно отступать…— Он затянулся и многозначительно закончил: — Мы сделали выбор.

Анджей сидел, понурив голову и опустив сплетенные руки между широко расставленными коленями.

Вага бросил на него быстрый взгляд.

— Вы, конечно, можете меня спросить — и это вопрос принципиальный, — правильный ли мы сделали выбор? Может, сперва надо было разобраться, кто прав, кто виноват, а потом выбирать? Согласен, есть над чем подумать.

Анджей поднял голову и вопросительно посмотрел на Вагу. Вага задумался.

— Я не собираюсь отделываться трескучими фразами. Вас на это не возьмешь. Вы слишком интеллигентны…

Косецкий пожал плечами.

— Дело не в интеллигентности, я просто хочу быть честным.

— Я имел в виду внутреннюю интеллигентность, — поспешно ответил Вага. — Эти вопросы волнуют не только вас. Вы не одиноки в своих сомнениях. Но что я могу вам на это сказать? Я такой же солдат, как вы, и выполняю приказания своих командиров. Слепо ли я их выполняю? Нет. Я верю в их справедливость, потому что, будучи солдатом, я не перестаю быть человеком и пользуюсь своим законным правом судить мир, в котором живу. Я бы даже сказал — своей обязанностью. Уверяю вас, поручик, кто не хочет быть судьей, тот не хочет быть человеком. Но если берешь на себя смелость судить, надо быть верным самому себе. Это, простите меня за громкое слово, дело совести. Вот все, что я хотел сказать! — Он подвинулся на край кресла и взял чашку. — Пока мы разговаривали, кофе остыл…

Он залпом выпил кофе и, перегнувшись через стол, положил свою маленькую руку на широкое плечо Анджея.

— Итак, поручик, продолжим прерванный разговор?

Анджей сосредоточенно думал о чем-то. Наконец он выпрямился.

— Да.

— Ну и прекрасно! О чем я вас спрашивал? Ага! Что вы предлагаете? Есть ли у вас какой-нибудь план?

— Да. Но пока только в общих чертах…

— Я вас слушаю.

Анджей придвинулся ближе.

— Щука, как нас информировали, остановился в «Монополе»…

Вдруг у входной двери раздался резкий звонок.

Анджей замолчал и взглянул на Вагу.

— Минуточку! — сказал тот.

Слышно было, как Станевич вышла в переднюю.


Открыв дверь на темную лестничную площадку и увидев перед собой высокого, грузного мужчину, она не сразу узнала свояка.

— Добрый вечер, Катажина!

— Стефан! — удивленно, но отнюдь не радостно воскликнула она. — Вот уж никак не ожидала! Какими судьбами? Ты — в Островце?

— Как видишь.

— Непостижимо!

Война почти не отразилась на ее внешности. Она всегда выглядела моложе своих лет, и теперь этой стройной блондинке с красивым, холеным лицом тоже нельзя было дать сорока. Несмотря на фамильное сходство, трудно было найти двух сестер, менее похожих друг на друга, чем Катажина и Мария. Ему это бросилось в глаза, как только он взглянул на свояченицу, и он понял, что пришел сюда для того, чтобы отыскать в Катажине хотя бы отдаленное сходство с Марией. Ему стало досадно, но отступать было поздно.

— Ты прекрасно выглядишь, — сказал он.

Станевич все еще не могла прийти в себя от удивления.

— Я ожидала увидеть кого угодно, только не тебя! Раздевайся, пожалуйста, я очень рада.

Щука разделся и заметил на вешалке несколько пальто.

— У тебя гости?

— Это не важно! Пришли посидеть друзья. Путятыцкие…

— Я вижу, ты до сих пор предпочитаешь аристократическое общество.

— До сих пор? — Она с притворным удивлением подняла тонкие, словно нарисованные брови. — А ты считаешь, что друзей надо выбирать в зависимости от ситуации?

— Конечно.

Станевич немного опешила, но заставила себя рассмеяться.

— Ты, кажется, по своему обыкновению, хотел меня поддеть? Ты верен себе.

Он посмотрел на нее без тени иронии.

— Наоборот, дорогая, я просто хочу быть солидарным с тобой.

— Ну и прекрасно! — Она сделала вид, что принимает его слова за чистую монету. — А то я испугалась, что ты будешь шарахаться от моих гостей. Входи. Ах да! — Она остановилась перед дверью. — Значит, ты благополучно вернулся. Выглядишь ты прекрасно. А что у тебя с ногой?

— Так, пустяки.

— Ничего серьезного?

— Абсолютно, — сказал он, хотя знал, что навсегда останется хромым.

— А как Мария? Ей, бедняжке, наверно, нелегко пришлось.

— Как и всем в лагере.

— Она, конечно, уже вернулась?

— Нет.

Станевич, держась за ручку двери, оглянулась.

— Нет? Что ты говоришь? Как это ужасно! Хотя по-настоящему из лагерей ведь начали возвращаться только сейчас. Но она, по крайней мере, здорова?

Щука кивнул.

— Ну, вот видишь! Это самое главное. Посмотришь, она скоро вернется.

Щука с минуту колебался.

— Я тоже так думаю, — спокойно сказал он и вошел вслед за свояченицей в комнату.

Взгляды сидевших за столом устремились в его сторону.

— Инженер Щука, мой свояк, — сказала Станевич, стараясь непринужденностью тона сгладить неловкость.

Она терпеть не могла натянутых ситуаций в обществе, и в ней ожила давнишняя неприязнь к мужу сестры. Никогда она не могла понять, как Мария, такая неглупая и интересная девушка, могла выйти замуж за подобного человека. Но самое непостижимое было то, что они производили впечатление счастливой пары. Она вспомнила, что сказал о Щуке ее муж после одного из редких семейных сборищ: «Я допускаю, что можно быть коммунистом. Всякие бывают извращения. Но признаваться в этом открыто? Это, на мой взгляд, уж слишком».

Между тем Щука, казавшийся особенно большим и грузным в этой тесной комнате, опустился в кресло рядом с Тележинским.

— Выпьешь кофе? — спросила Станевич.

— С удовольствием, — буркнул он по своему обыкновению.

— Простите, — отозвался с другого конца стола Путятыцкий, — я не ослышался, ваша фамилия Щука?

Щука поднял тяжелые веки.

— Да.

— Где-то я встречал эту фамилию, — прогнусавил Путятыцкий. — Только вот где? Совсем недавно…

— Я могу вам помочь, — сказал Щука. — Наверно, в газетах, в связи со съездом партии.

Станевич беспокойно заерзала.

— Да, да! — воскликнул Путятыцкий. — Я, правда, не имею обыкновения читать подобные вещи, но теперь я вспомнил, что выступал человек с такой фамилией.

— Совершенно верно.

— Надеюсь, это не ваш родственник? — сочувственно спросил Путятыцкий.

— Нет.

— Я так и думал. Но все равно это неприятно.

Щука взял чашку.

— Вы думаете? Кажется, вы неправильно меня поняли. Я сказал, что это не мой родственник, потому что это был я сам.

Станевич слегка покраснела и постаралась спасти положение.

— Какое пикатное qui pro quo[3] — сказала она с неестественно громким смехом. — Совсем как на сцене. Сдается, граф, вы попали впросак?

— Согласен, — совсем в нос сказал Путятыцкий.

Роза Путятыцкая сидела с вытянутой физиономией, выпрямившись, словно аршин проглотила, а Тележинский, положив ногу на ногу, держась за щиколотку, посасывал трубку и прищуренными глазами поглядывал то на двоюродного брата, то на Щуку. Его явно забавляла эта сцена.

— Надеюсь…— начал Путятыцкий.

Станевич поспешила его перебить:

— Вы, господа, наверно, не знаете, что мой свояк — старый коммунист, еще с довоенных времен. Насколько я помню, ты всегда придерживался весьма радикальных взглядов, верно, Стефан?

— Ты, кажется, стараешься меня оправдать?

— Простите, — запротестовал Путятыцкий, — вы несправедливы. Что касается меня, то я всегда уважал людей с сильным характером, преданных идее, независимо от того, разделял я их убеждения или нет. По-моему, это свойственно всем интеллигентным людям. Вы со мной согласны?

Выразительный взгляд Станевич, казалось, говорил Щуке: «Вот видишь, как ты несправедлив к людям». Ему стало противно.

— А гитлеровцев вы тоже уважали?

Путятыцкий оторопел.

— Простите, я вас не понимаю…

— Ведь в характере им не откажешь?…

— Да, конечно.

— Ив преданности идее тоже.

Путятыцкий развел руками.

— Ну, если вы так ставите вопрос…

Станевич снова сочла необходимым вмешаться:

— Помилуйте, господа! Неужели, кроме как о немцах, не о чем больше говорить?

— Можно о евреях, — ввернул Тележинский.

Станевич надулась, как избалованная девочка.

— Я не желаю об этом слышать. Не понимаю, почему стоит мужчинам сойтись, как они обязательно начинают говорить о войне или о политике. Это ужасно! Что за смертная скука!

— Простите, это я виноват, — признался Путятыцкий. — Вы правы. Аргументы дам всегда действуют на меня обезоруживающе.

Пани Катажина поблагодарила его взглядом и, приятно возбужденная своей находчивостью, обратилась к Щуке:

— Можно тебе налить еще кофе?

— Нет, спасибо.

Щука тоже мог бы признать себя побежденным, — правда в ином смысле, чем Путятыцкий. Жизнь и образ мыслей этих людей были ясны и прозрачны, как воздух, и каждый, кто противопоставлял им свои взгляды, желая при этом остаться самим собой, рисковал попасть в смешное положение. Щука понял это, когда после его резкого и грубоватого «спасибо» в комнате воцарилась тишина. К чему он начал этот разговор? Чтобы свои взгляды продемонстрировать или их переубедить? И то и другое было нелепо.

Он посмотрел на Станевич, и вдруг в ее позе — она сидела вполоборота к Путятыцкому — ему почудилось такое сходство с Марией, что у него защемило сердце и, как по ночам во время одиноких раздумий, нахлынули мучительное беспокойство и страх.

Он закрыл глаза, и до него, словно издалека, слабее, чем удары собственного сердца, донесся голос свояченицы, что-то говорившей Путятыцкому. Он встал.

Станевич оборвала фразу на полуслове:

— Уже уходишь?

— Ничего не поделаешь, дела…

— Очень жаль! Но я надеюсь, ты еще зайдешь ко мне, пока будешь в Островце?

— Разумеется, — сказал Щука и стал прощаться.

Она проводила его в переднюю и, когда он надевал пальто, сказала:

— Поцелуй за меня Марию, когда она вернется…

— Обязательно.

— Очень хочется с ней увидеться. Мы так давно не видались.

Она держалась корректно, даже, пожалуй, любезно. Как искусно положенный крем маскирует морщинки под глазами, так хорошие манеры маскировали ее неприязнь, почти ненависть к свояку. «В конце концов, — подумал

Щука, — она скорей достойна удивления, чем осуждения».

— Да, очень давно, — согласился он.

Когда за Щукой закрылась дверь, она поправила волосы перед зеркалом и с той же улыбкой, с какой простилась со свояком, вернулась к гостям, с удовлетворением отметив, что они не скучают. Путятыцкий только что кончил рассказывать очередной анекдот, и, едва он замолчал, Тележинский заржал, как жеребец. Станевич, не зная, в чем дело, тоже рассмеялась. О Щуке, как она и предполагала, никто не обмолвился ни словом. Напротив, и Путятыцкие и Тележинский всем своим видом давали понять, что им весело и хорошо.

Немного погодя Путятыцкий предложил отправиться всей компанией ужинать в «Монополь».

— Скоро полдевятого, — сказал он, взглянув на часы, — время как раз подходящее. По-моему, надо выпить по рюмке хорошего вина за успех нашего дела.

— И за окончание войны, — прибавила Станевич.

Путятыцкий поморщился.

— Ну, в честь такого события и водка сойдет. Что вы об этом скажете?

— О чем? — спросил Тележинский. — О водке? Я всегда готов.

— Это я знаю. О моем предложении в целом.

Роза Путятыцкая закурила.

— "Мне кажется, предложение неплохое.

— Бесподобное! — воскликнула Станевич. — Только как мы вернемся домой? Этот ужасный комендантский час… До скольких можно выходить на улицу?

Путятыцкий махнул рукой.

— Кажется, до десяти. Впрочем, какое это имеет значение? Вернемся на извозчике, если не захотим оставаться до утра. «Монополь» открыт всю ночь.

Станевич любила иногда прикидываться беспомощной, считая это хорошим тоном.

— А вы проводите меня?

— Хоть на край света! — поклонился Тележинский.

— Очень любезно с вашей стороны! Не смейтесь, пожалуйста, я в самом деле страшно боюсь ходить одна по ночам…

— Фред, — обратился Путятыцкий к двоюродному брату, — ты давно был в «Монополе»?

— Вчера.

— Ну и как?

— Ничего заведение, повеселиться можно.

Станевич оглядела свое платье.

— Как вы считаете, мне надо переодеться?

— Ни в коем случае, — ответил Путятыцкий. — Категорически возражаем. Это платье вам очень идет. Правда, Роза?

Путятыцкая покровительственно обняла Станевич.

— Наша дорогая пани Кася во всех нарядах хороша.

Станевич покраснела от удовольствия. Путятыцкий потирал руки, довольный, что его затея удалась.

— Ну, пошли! Надо только тех двоих прихватить с собой. — Он указал рукой на соседнюю комнату. — Молодой Косецкий производит приятное впечатление. И тот, другой, тоже…

— Верно! — спохватилась Станевич. — Я и забыла про них. Они совсем заболтались там. Ох, уж эти мне мужчины!

Она подошла к двери и крикнула:

— Алло!

— Войдите! — раздался голос Ваги.

Она вошла и плотно прикрыла за собой дверь.

— Ну и надымили вы тут! Задохнуться можно.

В самом деле, в маленькой комнате воздух был сизый от дыма. Вага встал, вслед за ним поднялся Анджей Косецкий.

— Я не помешала? Вы кончили?

— Более или менее, — сказал Вага. — К вам, кажется, еще кто-то приходил?

— А, пустяки! Визит родственника. Вы в самом деле кончили?

Вага кивнул.

— Прекрасно! В таком случае присоединяйтесь к нам, мы отправляемся кутить.

— По какому поводу? И куда?

— В «Монополь». Надо же выпить за окончание войны. И за наши дела. Надеюсь, они продвигаются успешно?

— Вполне.

— Вот и прекрасно! Значит, идем? Я вижу, вы колеблетесь?

— Да. У меня сегодня еще одно свидание.

— Деловое?

— Скорее да.

— Тогда можете не ходить. Уверена, что ничего серьезного.

— Напротив.

Станевич вздохнула.

— Как это скучно. Вечно у вас дела, капитан! Ну, ладно, так и быть, идите, на сей раз я вас освобождаю. Но потом вы присоединитесь к нам?

— Постараюсь.

— Никаких «постараюсь»! Отвечайте определенно: «да» или «нет»?

— Почти определенно «да».

— Что за несносный человек! Но я ловлю вас на слове. А у вас, пан Анджей? — Она взглянула на задумавшегося Косецкого. — Тоже свидание?

— Да, и как раз в «Монополе».

— С женщиной?

— С мужчиной.

— Надеюсь, этот мужчина не отнимет у вас весь вечер?

— Самое большее четверть часа.

— Отлично! Итак, я не прощаюсь. Только умоляю вас, дорогие, никаких серьезных разговоров! Я хочу, чтобы сегодня было весело…

У ворот Вага попрощался с Анджеем Косецким. Короткая, глухая улочка с розовато-грязными домами и цветущими каштанами была погружена в ржавый полумрак. Небо заволокли тяжелые тучи. Парило, воздух был неподвижен.

— Будет гроза, — сказал Вага. — Вы в «Монополь»?

— Да.

— Ну, а мне в другую сторону. Всего хорошего.

— Вы придете в «Монополь»?

— Сомневаюсь. Впрочем, видно будет.

Они обменялись рукопожатиями и разошлись. Анджей направился в сторону Аллеи Третьего мая.

На Аллее, одним концом упиравшейся в парк Костюшко, было полно гуляющих. Комендантский час еще не отменили, и люди спешили насладиться коротким майским вечером. Под каштанами, тесно прижавшись друг к другу, прогуливались парочки; другие шли, взявшись под руки по нескольку человек в ряд, смеясь и громко переговариваясь. Это была в основном молодежь: девушки в светлых платьях и туфлях на деревянной подошве, завитые, с высоко зачесанными спереди волосами; парни в пиджаках внакидку, в рубашках с закатанными рукавами, кое-кто в парусиновых шортах. Все скамейки под каштанами были заняты. В толпе было много военных. Несколько советских солдат окружили скамейку, на которой сидели их товарищи. Один играл на губной гармошке.

Погода заметно портилась. Нависла тяжелая духота, и темное небо раз за разом прорезал «короткие, беззвучные вспышки молний. Поскольку война еще не кончилась, город был затемнен. Фонари на улицах не горели. Быстро смеркалось. И только длинные полосы света от автомобильных фар выхватывали на мгновение из темноты силуэты людей под деревьями, неподвижные кроны вверху и далекую перспективу улицы. А потом опять все погружалось в серовато-желтый сумрак.

Анджей шел, задумавшись, и не обращал внимания на толчею. По радио передавали последние известия. Тот же, что и днем, мужской голос отчетливо повторял в темноте:

— «Военные действия будут прекращены в субботу в восемь часов утра…»

Через несколько десятков шагов следующий репродуктор подхватывал затихающие слова:

— «Настоящий акт является первым шагом к полной и окончательной капитуляции Германии».

Голос диктора в темноте казался громче, чем днем. Из невидимых репродукторов над улицей и колышущейся толпой неслись одни и те же слова, повторяемые ровным, неестественно громким голосом. Но этот одиноко взывающий сверху голос сейчас никто не слушал. Победа, которую ждали шесть долгих лет, была уже свершившимся фактом, вчерашним днем.


Алик вторую половину дня провел на берегу Сренявы. Он купался, флиртовал с какими-то незнакомыми, приезжими девушками. Когда солнце село, а свободного времени оставалось еще много, он пошел в кино «Балтика» на советский фильм о партизанах. Потом в маленьком кафе неподалеку от рынка ел мороженое и не успел оглянуться, как наступил вечер.

Теперь надо было торопиться. Потный, без шапки, в накинутом на плечи пиджаке, он мчался по тротуару и в одном месте, обходя группу парней и девушек, чуть не налетел на Анджея. Увидев в нескольких шагах от себя высокую фигуру брата, он растерялся, но все же успел отскочить в сторону к скамейкам, в темноте споткнувшись о чьи-то ноги в высоких сапогах.

— А, черт тебя побери! — выругался кто-то.

Он попятился, но снова наступил кому-то на ноги. На этот раз взвизгнула женщина.

Анджей прошел мимо, не заметив брата. Алик нырнул в толпу и только через несколько минут пришел в себя. Он остановился, отер со лба пот и пригладил волосы. А, черт! Ему стало стыдно, что он струсил из-за такого пустяка. Ну и что, если б даже Анджей его увидел? Он был убежден, что брат ни о чем не знает и не будет знать. Он злоупотребил доверием матери потому, что был в ней уверен. Если бы не уверенность, что это останется в тайне, неизвестно, решился ли бы он украсть деньги. Чтобы причинить боль человеку, который тебя любит, надо (он убедился сегодня в этом сам) сделать над собой некоторое усилие, превозмочь себя, но это еще не значит быть готовым к тому, что тебя разлюбят. Так он надеялся. Во всяком случае, взять на себя всю тяжесть ответственности за свой поступок смелости у него не хватало. К сожалению (он еще раз убедился в этом, к своему стыду), до Юрека Шреттера ему было далеко. Как он завидовал его безграничной смелости и как мечтал быть похожим на него!

Там, где кончался газон, Алик свернул с Аллеи и пошел широкой дорожкой через парк. Вначале ему попадались одинокие парочки, которые шли, прижавшись друг к другу. Он прибавил шаг. Миновал еще двоих — стоя в тени деревьев, они шептались о чем-то. А дальше уже никого не было. Вокруг царил ночной мрак, фантастические очертания деревьев, таинственные заросли, а между ними молчаливые, темные прогалины.

Он дошел до пруда. Его темная, гладкая поверхность была неподвижна и безмолвна, а над ним, точно кучевые облака, сгрудились плакучие ивы. От воды тянуло свежестью и сыростью. Было тихо и пустынно. Вокруг ни души. Слышался только тонкий комариный писк. Под ногами поскрипывал гравий. Чем дальше в глубь парка, тем он казался страшнее и таинственнее.

Алик миновал еще один пруд и свернул на боковую дорожку. Кроны высоких грабов и буков смыкались над его головой и заслоняли небо. Внизу были кусты сирени, жасмина и черемухи. Алик прекрасно ориентировался в темноте, он на память знал здесь все закоулки и заповедные дорожки. Вдруг он остановился и затаил дыхание. За ним кто-то шел. Он услышал в тишине едва уловимое поскрипывание гравия. Отскочив в сторону, он спрятался в кустах сирени. Ждать пришлось не больше полминуты. Сердце у него бешено колотилось. Шаги приближались. Наконец из темноты выступил силуэт человека. Алик облегченно вздохнул, узнав Фелека Шиманского, и тихо свистнул. Тот остановился. Алик выскочил на дорожку.

— Привет!

— Привет!

Фелек, коренастый крепыш, с татарским лицом и копной темных вьющихся волос, ростом был пониже Алика.

— Струсил?

Фелек пожал плечами.

— Когда?

— Когда я свистнул.

— Чего мне трусить? Я знал, что это ты.

— Врешь! Разве ты меня видел?

— А то нет.

— Давно?

Фелек прищурил черные раскосые глаза.

— Порядочно.

Алик заметно сник.

— Не унывай! — ободрил его приятель. — Пошли, а то поздно.

Некоторое время они шагали молча.

— Господи, вот духотища! — буркнул Шиманский.

Дышать в самом деле было нечем. Воздух был тяжелый и влажный. Молнии сверкали все ближе.

— Который час? — вполголоса спросил Алик.

Фелек поднес руку к глазам.

— Не видно?

— А черт, забыл, что у меня нет часов, — ответил Фелек. — Но сейчас уже около половины девятого, а может, и больше…

Местность становилась неровной. Невысокие пригорки резко обрывались, переходя в узкие овраги.

— Достал? — спросил Алик.

— Что?

— Деньги.

— Ага. Осторожно, сворачиваем.

Алик остановился.

— Погоди, я знаю дорогу покороче. Вон за тем дубом.

В нескольких шагах впереди вырисовывались во мраке огромные мощные очертания раскидистого дерева.

Фелек улыбнулся.

— Ты тогда зашел к нам с тыла…

— Помнишь?

— Еще бы. Ну и досталось тебе тогда.

— Кому? Мне? — возмутился Алик. — Это вам досталось. Мы были с Юреком, а ты с Янушем и Марцином. Забыл?

— Верно, — вспомнил Фелек.

Оба мысленно перенеслись в те далекие времена, когда эта заброшенная и пустынная часть парка была местом их мальчишеских игр.

За дубом едва приметная тропка терялась в густом подлеске. Алик шел впереди, Фелек — за ним. Тропка круто спускалась вниз. Здесь парк кончался, и наверху, на противоположной стороне оврага, виднелась проволочная ограда. За оградой была темная и безлюдная окраинная улица. Лишь несколько бледных и словно висящих в пустоте огоньков просвечивало сквозь затемненные окна. В одном доме, наверно, окно было открыто, потому что оттуда отчетливо доносились звуки пианино. Кто-то ехал посредине мостовой на велосипеде. Снизу маленький фонарик напоминал светлячка.

Кусты подступали к самому краю оврага.

— Сюда! — шепнул Алик.

Он свернул налево и уверенно двинулся вперед, осторожно раздвигая ветви, покрытые густой молодой листвой. Вскоре он остановился.

— Здесь!

Фелек подошел к нему.

— Здорово! Так, конечно, ближе.

— Вот видишь!

Впереди, на расстоянии шага, виднелась неглубокая впадина, заросшая густой травой и низким кустарником. Оттуда, как из погреба, тянуло холодом. Согнувшись, они стали спускаться вниз по узкому проходу. Почва под ногами была каменистая и неровная. Вдруг из темноты раздался приглушенный голос:

— Кто идет?

— Свобода! — спокойно ответил Алик.

Фелек споткнулся о камень.

— А, черт! Не валяй дурака, Марцин, посвети!

Карманный фонарик осветил проход. Внизу, под низким сводом, стоял маленький тщедушный Марцин Богуцкий. Фелек обвел глазами стены.

— Никак эта дыра меньше стала?

— Это ты подрос, — рассмеялся Алик. — Правда, не намного.

— С меня хватит.

Они поздоровались с Марцином. Рука у него была холодная и влажная. Ему, видно, нездоровилось.

— Юрек здесь? — спросил Алик.

— Давно. Первый пришел.

Марцин погасил фонарик. Проход круто поворачивал и за углом внезапно расширялся, образуя не очень вместительное, но глубокое подземелье со сводчатым потолком. Мерцающее пламя фонаря, укрепленного сбоку, освещало красные кирпичные стены и неровный, крепко убитый земляной пол. В углах притаился мрак. Там и сям белели большие камни — ребята вкатили их сюда в те далекие времена, когда играли в индейцев; на них восседали мудрые индейские вожди.

Юрек Шреттер — высокий, худощавый блондин с узким, птичьим лицом, в спортивном костюме и мягкой кожаной куртке — поставил ногу на один из этих камней. Рядом, прислонившись к стене, в небрежной позе стоял Януш Котович, как всегда, элегантный — в безупречно отглаженных серых брюках и длинном свободном пиджаке. Вид у него был скучающий, во всяком случае, он строил из себя человека, пресыщенного жизнью.

— Елки-палки! — пробормотал Фелек, оглядевшись по сторонам. — Вроде бы ничего не изменилось, только все меньше стало. Привет, Юрек!

Шреттер поднял голову.

— Вы опоздали!

Он сказал это спокойно, твердо и немного высокомерно, давая понять товарищам, что он им не ровня.

Алик покраснел. А Фелек, которому было наплевать на командирский тон Юрека, пожал плечами.

— Да? Разве что самую малость.

Юрек посмотрел на него узкими, глубоко посаженными глазами.

— Я ведь, кажется, не говорил, на сколько вы опоздали. Важен сам факт.

Януш Котович даже не старался скрыть насмешливой улыбки. Он вытащил из кармана брюк золотой портсигар и закурил.

— Мог бы угостить, свинья! — бросил Фелек.

Котович протянул ему портсигар.

— Пожалуйста.

Алик тоже взял сигарету. Марцин не курил. Юрек Шреттер отказался.

— Новое приобретение? — оглядев портсигар, спросил Фелек.

— Нравится?

— На мой вкус — слишком шикарный.

— Много ты понимаешь!

— Садитесь! — перебил их Шреттер. — Напоминаю вам, мы собрались здесь не для трепотни и выпивки.

— Жалко! — пробормотал Януш, но так тихо, что его расслышал только стоявший рядом Фелек.

Ребята молча расселись на камнях.

— Черт, до чего жесткие! — Фелек сморщился и нагнулся к Янушу. — Смотри задницу не отморозь…

Бледный, худой Марцин в куцем, потрепанном пиджачишке ежился от холода и нервно потирал руки. С минуту все молчали. Полумрак, подвижные тени на потолке и стенах, камни, покрытые мхом, — сколько все это будило воспоминаний!

Алик не выдержал:

— Юрек, помнишь, ты Быстрокрылым Соколом был?

Шреттер — это было его прозвище — сдвинул брови.

— Может, в другой раз поговорим cf6 этих ребячествах?

— Играли мы здорово, ничего не скажешь, — вставил Фелек.

Шреттер промолчал. Он один продолжал стоять, поставив ногу на камень и подперев рукой подбородок. Мерцающее пламя свечи освещало высокомерное, худое лицо и отбрасывало на стену и потолок огромную, переломанную в плечах тень. Тишина была такой глухой и бездонной, как бывает только под землей. Издали и тоже будто из-под земли послышался глухой удар грома.

— Гроза, — прошептал Марцин.

Снова загремел гром.

— Елки-палки! — буркнул Фелек. — Совсем как из пушек, правда?

Все стали прислушиваться. Вдруг Шреттер выпрямился.

— Слушайте, ребята, — сказал он решительно, но на этот раз его голос прозвучал несколько мягче. — Я хочу, чтобы между нами не было никаких недоразумений…

— Правильно! — согласился Фелек.

Юрек пропустил его замечание мимо ушей.

— Мы знакомы не со вчерашнего дня и знали друг друга еще пацанами. Все мы старые друзья, верно? Но сейчас я ваш командир. Я приказываю, а вы подчиняетесь. Мы первая пятерка нашей организации. Мы ее создали, и от нас зависит, какой она будет. Понимаете, о чем я говорю? Это не детская забава.

Фелек сплюнул крошки табака.

— Порядок! Валяй дальше!

— Я не хотел бы больше к этому возвращаться. Но это всецело зависит от вас. Лично я знаю, что мне делать.

Фелек заерзал на камне и искоса посмотрел на Юрека, но ничего не сказал.

— А теперь, — продолжал Шретер, — перейдем к делу. Вчера вы получили приказ, подчеркиваю — первый приказ своего командира: принести сегодня вечером по пять тысяч. Надеюсь, приказ выполнен. Но это еще не все.

— Как не все? — забеспокоился Фелек.

— Погоди. Я не о том. Я должен знать, откуда каждый из вас взял деньги.

Алик вспыхнул и пригнул голову, чтобы скрыть краску стыда.

— Начну с себя, — сказал Шреттер.

Он вытащил из кармана деньги и швырнул их на камень, на котором держал ногу.

— Пять тысяч. Часть суммы на покупку мотоцикла. Точнее, три четверти.

Считая вопрос исчерпанным, он обернулся к сидевшему ближе остальных Котовичу.

— Януш?

Котович со скучающим видом полез в карман, извлек толстую пачку денег и быстро отсчитал пять бумажек.

— Пять бумаг. Дело чистое. Так называемые карманные деньги, честно заработанные на валюте. Впрочем, сами знаете.

— Порядок, — сказал Шреттер и обернулся к следующему. Следующий был Фелек Шиманский.

— Ты?

Тот молча положил на камень деньги.

— Откуда?

— О господи, вот зануда! Загнал часы, довольно с тебя?

Шреттер с минуту молчал.

— Порядок, — наконец сказал он. — Следующий! Алик, ты?

Алик, чувствуя, что покраснел до корней волос, неловко вынул деньги и, нагнувшись, положил в общую кучу.

— Откуда? — подчеркнуто сухо спросил Шреттер, потому что Косецкий был его лучшим другом.

Алик окончательно растерялся.

— У меня было немного…

— Сколько?

— Полторы.

— А остальные?

Алик молчал.

— Где достал остальные?

Делать нечего, пришлось сознаться.

— Украл.

Шиманский и Котович заметно оживились, Фелек даже свистнул. У Алика словно гора с плеч свалилась.

— У кого? — продолжал допрашивать Шреттер.

— У матери, — уже совершенно спокойно ответил Алик.

Сошло, и совсем не страшно. Он чувствовал, что его никто не осуждает. Даже наоборот.

— Порядок! — сказал Юрек Шреттер. — Марцин?

Марцин сидел в стороне, задумавшись и зажав ладони между колен. При звуке своего имени он спокойно поднял на Шреттера задумчивые глаза. Лицо Юрека омрачилось.

— Твои деньги где?

— У меня нет денег, — тихо ответил Марцин.

Януш Котович сделал такое движение, словно хотел встать и сказать что-то, но Фелек удержал его.

— Не лезь, не твое дело.

Все знали, что Марцин нуждается, он зарабатывал на жизнь уроками и содержал мать и младшую сестру. Но Шреттер не считал вопрос исчерпанным.

— Приказ, кажется, был сформулирован ясно. А ты его не выполнил.

Марцин молчал.

— Почему?

У Марцина задрожали губы.

— Сам знаешь почему. Будь у меня пять тысяч, я купил бы сестре туфли…

Януш Котович не выдержал и вскочил.

— Это нас не касается! Нам нет дела до твоей сестры.

Марцин обернулся к нему.

— А мне есть. Впрочем, не волнуйся, — прибавил он с горечью, — я не купил сестре туфель. У меня нет пяти тысяч.

— Надо было украсть, как это сделал Косецкий.

— Спокойно, ребята! — отозвался Шреттер. — Не вмешивайся не в свое дело, Януш. Делать замечания буду я.

Марцин тем временем встал с камня и остановился напротив Шреттера. Он был бледен, руки у него дрожали.

— Прости, пожалуйста, — сказал он, с трудом переводя дыхание. — Может, прежде, чем ты мне сделаешь замечание, я могу сказать несколько слов?

Шреттер внимательно посмотрел на него.

— Только не сейчас. Потом, с глазу на глаз, пожалуйста.

Марцин заколебался. Шреттер положил ему руку на плечо.

— Садись.

Когда он сел, Шреттер отступил назад и прислонился к стене.

— Итак, слушайте. Самое позднее в понедельник у меня должна быть вся сумма сполна, то есть двадцать пять тысяч, и ни копейки меньше. Подвернулся исключительный случай выгодно купить оружие, понятно? Предоставьте это дело мне, я все улажу. Так вот…— он на минуту задумался, — недостающую сумму мы возместим следующим образом: поскольку Алик, выполняя мой приказ, украл деньги, я ему их верну.

Алик вскочил. В лицо ему ударила кровь.

— Я протестую! Это мое дело, откуда я взял деньги…

Шреттер даже не счел нужным ответить.

— А за Марцина заплатит тот, у кого больше денег.

Теперь вскочил Котович. Ярость исказила его красивое, немного кукольное лицо.

— Вот еще! И не подумаю за него платить!

— Посмотрим. Заплатишь, и притом немедленно.

Котович инстинктивно отступил и взглянул на ребят, словно ища у них защиты.

— Юрек, — послышался сбоку голос Марцина, — ты унижаешь меня.

— Тебя? — переспросил Шреттер и снова повернулся к Котовичу.

— Даю тебе полминуты на размышление. — Он посмотрел на часы. — Если не дашь добровольно пяти тысяч, в наказание отдашь все, что имеешь при себе. Ясно? Подумай хорошенько.

— Вот это номер! — пробормотал Фелек.

У Алика сердце билось где-то в горле. Марцин стоял, опустив голову и закусив губу. Котович побледнел, на лице его была написана уже не злость, а дикий, панический страх.

В подземелье воцарилась мертвая тишина. Снаружи доносился монотонный, приглушенный шум, похожий на плеск вспененной воды. Должно быть, поднялся ветер. Удары грома раздавались где-то совсем близко.

Шреттер снова посмотрел на часы.

— Семнадцать секунд осталось.

Котович отступил еще на шег и исподлобья глянул в сторону выхода. Шреттер кивнул Косецкому и Шиманскому.

— Встаньте возле выхода.

Они послушно, как автоматы или загипнотизированные, исполнили его приказание.

— Ах, вот как! — сквозь зубы процедил Котович. — Вижу, вы одного поля ягода. Ничего себе компания, бандитская шайка!

— Шесть секунд! — констатировал Шреттер.

Марцин опустился на камень и закрыл лицо руками.

— Две! — раздался чеканный голос Шреттера.

Вдруг Котович отскочил в сторону. Еще секунда — и он сорвал бы со стены фонарь. Фонарь закачался, и по погребу заметались полосы света и тени. Но Шреттер подбежал к Янушу и, схватив двумя руками за отвороты пиджака, швырнул его в противоположный, темный угол. Януш упал, но тут же вскочил на ноги и машинально стал отряхивать брюки. Из рассеченной губы текла кровь. Шреттер засучил выше локтя рукава куртки и медленно пошел на него. Януш не успел даже заслониться — он доставал платок, чтобы стереть кровь с губы, когда получил первый удар в лицо. Януш выронил платок и пошатнулся, он был до того ошеломлен, что даже не защищался. Шреттер начал хладнокровно избивать его кулаками, методично нанося удар за ударом.

— Юрек! — крикнул Фелек.

Но тот продолжал бить. Физически слабый, нетренированный, Януш, как кукла, качался из стороны в сторону, тщетно пытаясь заслониться от точных ударов Шреттера. Марцин сидел неподвижно, по-прежнему закрыв руками лицо.

— Черт! — пробормотал Фелек. — Терпеть не могу, когда вот так краску пускают. С души воротит.

Алик молчал. Он словно прирос к месту и, не отрываясь, смотрел на Шреттера, завороженный его силой. Он одобрял своего командира и был всецело на его стороне. Януша он презирал. Наконец Котович упал, Шреттер с минуту постоял над ним, потом отвернулся, отошел в сторону и, не спеша опустив рукава куртки, достал сигарету. Он не обнаруживал никаких признаков волнения, был, как всегда, подтянут и спокоен. Пригладив волосы, он поставил на камень ногу в большом спортивном ботинке и затянулся дымом.

Тем временем Януш медленно поднимался с земли. Сначала он встал на одно колено и грязной рукой стал протирать глаза. Он стоял так довольно долго, словно обдумывая, что предпринять. Наконец встал. Вид у него был ужасный — мятый, запачканный костюм, синее, окровавленное лицо, заплывшие глаза. Он отхаркивался, сплевывая кровь, смешанную с грязью, и все время утирал рукавом пиджака лицо. Но вот он пошатнулся и прислонился к стене, — видно, изменили силы. Прошла минута, прежде чем он поднял голову и повел по сторонам невидящими глазами. Злая усмешка искривила его опухшие губы. Он полез в карман брюк и, вытащив пачку денег, швырнул на землю.

— Нате!

Потом достал из кармана пиджака другую пачку и тоже бросил.

— Обожритесь!

Вся середина погреба была устлана деньгами. Шреттер молчал и невозмутимо курил. Казалось, его это больше не интересует. Януш сунул руку в другой карман и вынул оттуда несколько долларов. С минуту он раздумывал.

— Нет! — сказал он сквозь зубы. — Это вы, сволочи, не получите!

И в бешенстве разорвав бумажки пополам, потом еще раз пополам, бросил зеленые клочки на землю. Они, как конфетти, замелькали в воздухе.

— Нате! Можете подтереться!

Фелек Шиманский, парень практичный и деловой, не выдержал.

— Да ты что, Януш, спятил?

А тот выгреб из кармана последние смятые бумажки — по два и пять злотых.

— Спятил? Скоро увидите, как я спятил! Я вам покажу, вы еще меня попомните…

Стоявшие у выхода Косецкий и Шиманский переглянулись. Даже Марцин поднял голову. Шреттер молча докуривал сигарету.

— Черт! — выругался Фелек.

Алик наклонился к нему.

— Зашухерит.

— Тсс!

Януш, уверенный, что победа осталась за ним, обдернул пиджак, поправил съехавший набок галстук и еще раз вытер рукавом лицо.

— Желаю удачи!

Под ногами у него зашуршали деньги. Но не успел он сделать и двух шагов, как Шреттер выпрямился, и сунул руку в карман брюк. Марцин вскочил.

— Юрек! — крикнул он.

Почти одновременно раздались два коротких, как щелканье бича, приглушенных толстыми стенами выстрела. Януш поднялся на носки и на мгновение застыл так — вытянувшись, с руками над головой, словно в каком-то диковинном танце, потом вдруг перевернулся на левой ноге и, как был с воздетыми руками, рухнул во тьму, лицом на землю.

Марцин первый кинулся к нему. Он перевернул Януша на спину. Тот был неподвижный, тяжелый, как мешок с песком. Опустившись на колени, Марцин стал разрывать у него на груди розовую шелкую рубашку. Из груди тонкой струйкой сочилась кровь. Стояла мертвая тишина, и, словно откуда-то из недр земли, доносился далекий шум проливного дождя.

Марцин обернулся к Шреттеру.

— Юрек, Юрек! Что мы наделали!

Шреттер жадно затянулся и, бросив окурок, придавил его ногой.

— Мы? Хочешь, Марцин, я дам тебе дельный совет: встань и не распускай нюни.

Тем временем, осторожно ступая по деньгам, к убитому приблизился Фелек.

— А, черт! — выругался он, посмотрев на мертвеца, и перевел взгляд на стоявшего на коленях Марцина.

— Встань, старина! — сказал он с грубоватой нежностью. — Не стоит расстраиваться из-за этой падали!

Он обнял его за плечи и помог встать.

Марцин не сопротивлялся. Фелек посмотрел на валявшиеся кругом деньги.

— Ну и грошей было у парня!

Алик стоял в стороне, опустив голову и закусив нижнюю губу.

Вдруг Фелек разозлился.

— Чего молчите, это самое отвалилось, что ли? Ну? — Он посмотрел на Шреттера. — Что дальше?

Тот не ответил.

— Чего уставился? — Фелек нахмурился. — Думаешь, я струсил?

— А нет?

— Конечно, нет. Ты что, очумел? Я еще и не в таких переделках бывал. Покажи-ка мне свою штуковину…

Шреттер вынул из кобуры револьвер и подал Фелеку. Тот стал внимательно осматривать.

— Подходящий! «Виккерс»?

— Ага.

Шреттер посмотрел на часы. Было без нескольких минут девять.

— Давай сюда. Сейчас не время этим заниматься.

Он спрятал револьвер и сказал командирским тоном:

— Ну, ребята, хорошенького понемногу. Этого, — он указал на труп, — оттащите пока в сторону, надо собрать деньги, а потом решим, что делать дальше.

Его спокойный, уверенный голос несколько разрядил атмосферу. Только что совершенное преступление еще не вышло за пределы этих стен, и, кроме них четверых, никто на свете о нем не знал.

Косецкий и Шиманский, взяв убитого за руки и за ноги, оттащили в самый дальний угол. И там, в темноте, он сразу стал как-то меньше. Потом они принялись собирать деньги. Шреттер помогал им.

— Елки-моталки! — вскричал вдруг Фелек, потрясая клочком бумаги. — Глядите, ребята, двадцать долларов!

— Покажи! — заинтересовался Алик.

— Видишь, двадцатка! Крупная монета, а?

— Быстрей, быстрей, — подгонял их Шреттер. — Не теряйте попусту время!

Бумажные деньги шелестели в руках. А по стенам, будто огромные диковинные звери, медленно ползали три тени.

— Юрек! — позвал вдруг Марцин.

Шреттер выпрямился. У него были полные пригоршни денег. Марцин с минуту смотрел на него. Его черные, всегда задумчивые и печальные глаза провалились еще глубже и как бы подернулись пеленой. У него был довольно жалкий вид в узком, выгоревшем пиджачишке с короткими рукавами.

— Юрек, — умоляюще сказал он, — разреши мне уйти.

Шреттер нахмурился.

— Теперь?

— Не бойся, я вас не выдам.

— Не в этом дело!

Фелек и Алик перестали собирать деньги.

— Если ты веришь мне, прошу тебя… Вам от меня не будет пользы.

— Очень жаль.

— Я не могу, пойми.

— А они могут? — Шреттер указал на стоявших рядом товарищей.

У Марцина задрожали губы.

— Юрех, умоляю тебя! Я не знаю и не желаю знать, что вы сейчас чувствуете! Это ужасно. Подумайте. Рядом лежит убитый человек, наш товарищ, а вы, как ни в чем не бывало, считаете деньги, разговариваете…

— Ты что, рехнулся? — вмешался Фелек. — Что тут общего? По-твоему, бросить деньги?

Шреттер повернул голову в его сторону.

— Помолчи!

Он спрятал деньги в карман и, подойдя к Марцину, положил ему руку на плечо.

— Ты считаешь, что я поступил плохо?

Марцин смело посмотрел ему в глаза.

— Да.

— Допустим, я не застрелил бы его. Что было бы тогда с нами?

— Не знаю, Юрек, не знаю. Я знаю только то, что он убит. Вот с чего мы начали… А говорили, будем бороться за свободу Польши, за высокие, гуманные идеалы… Не улыбайся, ты сам говорил это не раз.

— Говорил. Ну и что?

— Мы верили, что будем бороться ради справедливости и свободы…

Шреттер нахмурился.

— Брось, сейчас не время заниматься демагогией.

— Как жить дальше с этим воспоминанием, с этой кровью…

— Не делай из мухи слона. Зачем столько слов? Кровь! Подумаешь, кровь.

— Юрек, не говори так. Ты не имеешь права так говорить…

— Ну, хорошо, согласен, кровь чего-то стоит, но не кровь наших врагов. Их мы будем убивать беспощадно, как собак. Это наш долг и наше право. А что первым оказался он, это простая случайность! Я знал, что рано или поздно это произойдет.

— Знал?

— А ты думаешь, я ему доверял? Ему? Этому подонку? Я взял его в отряд только из-за его связей на черном рынке. Он мог нам пригодиться. Мне нужны были его деньги, а не он. Тем лучше, что он так быстро разоблачил себя. По крайней мере, все ясно.

Марцин закрыл руками лицо.

— Ты говоришь ужасные вещи.

— Не преувеличивай.

— Юрек, Юрек, ведь каждый человек хочет жить. И даже вынужденное убийство заставляет страдать…

— Вранье! Ты когда-нибудь убивал?

Марцин содрогнулся.

— Нет.

— Вот видишь! А я убивал, и не раз.

— Немцев…

— Врагов. И уверяю тебя, никаких угрызений совести при этом не испытывал.

Марцин опустил голову.

— Нет, нет, — прошептал он.

— Чего?

— Так нельзя.

— Но в жизни бывает именно так. Уходи, если хочешь. И прежде всего выспись. Завтра кто-нибудь из нас зайдет к тебе. Будь дома.

— Хорошо, — безучастно сказал Марцин.

Он чувствовал, что не принадлежит больше самому себе, и только какая-то жалкая частичка его существа продолжала судорожно и безнадежно отстаивать никому не нужную свободу. Никогда в жизни он не ощущал так остро своего одиночества, не испытывал такого горького и жестокого разочарования. Мир, столько лет истекавший кровью, опять обнажил свои незажившие раны, и больными человеческими сердцами вновь овладели ненависть, презрение и слепая жестокость. Он понял: что бы сейчас ни говорил, его слова прозвучат искусственно и книжно, потому что он исходил из веры в жизнь, в благородство человека, а их зловещая правда была продиктована самой жизнью.

Сгорбившись, он медленно побрел к темневшему впереди выходу. Три пары глаз следили за ним, пока он не скрылся из виду. В тесном проходе он шел ощупью, спотыкался на каждом шагу и хватался руками за холодные стены. Про карманный фонарик он забыл. Наконец он остановился, прислушался. Сзади тихо, впереди тоже. Дождь, должно быть, перестал.

В самом деле, когда он выбрался наверх, дождя не было — короткая майская гроза прошла. Пьяняще пахло землей и влажной молодой зеленью. В кустах с шорохом падали холодные капли. Тяжелые тучи уползли дальше. Посветлело, и небо казалось от этого особенно высоким; на его девственно чистой поверхности высверкнули ранние звезды, похожие на дождевые капли.