"Крестьянский сын" - читать интересную книгу автора (Григорьева Раиса Григорьевна)ПесниХолодным февральским вечером Костя направляется к хате регента церковного хора. Через плечо, на широком ремне — гармонь брата. Она то и дело сползает набок, Костя лихо вскидывает, поправляет её и вышагивает дальше. Из тьмы переулка выныривает невысокая фигурка. Это Груня. — Ой, Костя! А я вас не признала. Здравствуйте вам, — рывком, неловко кланяется и быстро убегает вперёд. «Ну и чудна#769; девка, ну и чудна#769;! — Костя смотрит ей вслед. — Как это она?» Костя низко кланяется в темноту, по-старушечьи жалостно кривит губы и пискливым голосом передразнивает Груню: «Здра-аст-те ва-ам…» Костю на «вы» ещё никто не называл. Только Груня с тех пор, как Костя заступился за неё в школе, вот так его величает. Это смешно и удивительно. Раздумывая над тем, почему девчонки бывают такими глупыми, Костя незаметно для себя доходит до дома регента. В селе Поречном издавна любили песни. Особенно песенными бывали сенокосы, когда всё село, стар и мал, выезжало в луга. Тогда, казалось, сам воздух звенел раздольными голосами, пела сама степь, пробрызганная весёлыми бело-зелёными крапинками берёзовых колков. В осенние и зимние вечера, когда девушки и женщины собирались на посиделки, по селу из конца его в конец перелетали частые озорные припевки или медленно плыли долгие, полные бездонной тоски песни. Чаще всего петь собирались у Карпа Семёновича Корченко. Он хорошо играл на скрипке, знал множество мелодий, даже ноты умел читать. Всему этому его обучил дед, украинский скрипач, бежавший на Алтай от крепостной неволи. По праздникам в Поречное приезжали люди из дальних сёл послушать церковный хор, которым дирижировал Корченко. На спевки, которые Корченко проводил обычно дома, собиралось множество народу. Все знали: закончатся церковные песнопения — и скрипка хозяина начнёт играть совсем другие мелодии, весёлые и озорные. А то скрипку сменит гармошка, и по глиняному полу хаты пойдут частить подборы девичьи ботинок и топотать сапоги парней. Теперь вечера у Корченки и похожи и не похожи были на прежние. Ушли на фронт лучшие гармонисты и плясуны… Но всё-таки люди тянутся сюда. Хорошо у Корченков в хате! Потемневшие от времени доски образов в переднем углу украшены отбелёнными вышитыми рушниками. Это ещё бабка Карпа Семёновича, чтобы уважить мужа, бегала к знакомым украинкам, перенимала узоры, мелким крестиком вышивала на тех рушниках чёрно-красных горластых петухов и чёрно-красные огненные розы. И печь, до голубизны выбеленная, в пол-хаты широкая печь, вся расписана красными, синими, жёлтыми диковинными цветами, не то подсолнухами, не то колёсиками на прямых ножках. Такие цветы не растут ни в садах, ни в поле. Издревле расцветали они лишь на стенах да на печах украинских хат, под искусными руками девчат и молодиц. И этому научилась когда-то россиянка, жена украинца-скрипача, научила невесток и внучек. Хоть давно на свете нет старой, а хата её смотрит в лицо своих гостей приветливыми глазами этих нехитрых цветов. Костя сидит в углу, тихонько протирает повлажневшие в тепле бока гармошки, смотрит и слушает. Карп Семёнович в чистой рубахе, перехваченной нарядной опояской, стоит перед хористами, склонив голову набок, как бы прислушиваясь к чему-то внутри себя. Пушистые пшеничные усы придают лицу важное спокойствие. Незаметное движение руки, и едва слышное, будто из далёкого далека, гудение начинает наполнять хату. Возникают слова, странно беспомощные, полные страха и мольбы. Косте кажется, если бы эти лохматые, заросшие нечёсаными бородами мужики гаркнули во всю мочь, голоса прогремели бы громом, стены хаты не выдержали бы. Со смутным чувством глядит Костя на Карпа Семёновича, умеющего одним взмахом руки усмирять гром. Но вот лицо регента сморщилось, один ус вздёрнулся куда-то к уху, рука взмахом обрывает псалом. — Мокей! — обращается он к плотнику Мокею Головне. — Мокей! Обратно мяучишь, как кот! Для чего ж тебе ухи даны, а? Это ж, боже мой, что такое! Регент сердится, усы его двигаются на лице так, будто живут сами по себе. Костя с трудом сдерживает смех и уж больше не вслушивается в псалмы. Спевка кончилась. Тётка Марья воткнула в дыру, просверлю в лавке, свою куделю и принялась прясть. Другие стали кто чинить бельё, кто вязать. Груня, так же незаметно и тихо как умела сидеть в школе, присела у печи с вязаньем. Мужики тоже занялись делом. Один чинит валенок, другой сшивает ремни для конской сбруи. Каждый углубился в свою работу. Нарушил тишину сам Карп Семёнович. — А ну, теперь мирскую, — сказал он. — Ну-кось ты, Грунюшка, спой чего ни то. Груня не заставила себя просить дважды. Положила вязанье на колени. Глубоко вздохнув, обвела всех сидящих взглядом своих ясно-коричневых глаз и словно задумалась на минуту. Затем, уж ни на кого не глядя, запела. Все смотрели на Груню, на её отрешённое лицо с задумчивыми карими глазами и высоким лбом, полуприкрытым расчёсанными на косой пробор жёлто-русыми волосами, на её спокойно лежащие на коленях руки, тонкие, с крупными, не по возрасту кистями. Смотрели и затаив дыхание слушали её пение. Смотрел и Костя из своего угла. И ему казалось, будто в эту хату, такую душную от присутствия многих людей, что керосиновая лампа стала помигивать, ворвалась струя свежего ветра и дышать стало легче, вольготнее. Странное, никогда раньше не испытанное состояние охватило его. В груди его будто раскрылись какие-то раньше запертые створки и распахивались всё шире навстречу песне. Волны сладостной теплоты набегали и набегали изнутри и всё не могли заполнить просторную гулкую пустоту, в которой билось сердце. Только бы не кончилась песня! Только бы пелась и пелась! Но вот слова перестали вызванивать. Последнее протяжное «и-и-и» потянулось тонкой нитью и совсем истаяло. Мгновение все сидели не шевелясь. Потом задвигались, руки потянулись к прерванной работе. — Ну и мастерица! Надо же эдак-то!.. Ровно соловей! — Каждый хотел от себя прибавить похвалы. — Спасибо тебе, дочка, — сказал Карп Семёнович. — Может, ещё какую споёшь? — Вам спасибо на добром слове. А я побегу, а то поздно, мама заругает. Косте хотелось кинуться следом, но он застыдился и остался на месте. Поглядел исподлобья — не догадывается ли кто, что с ним творится. Нет, все заняты своей работой. Костя растягивает мехи и просто так, без мелодии, перебирает лады, а его старинная, саратовская, с перебором и колокольчиком гармошка тревожно и весело ах-хает, захлёбывается. — Хороша девчонка растёт! — заметил кто-то. — Матери утешение. — Эту матерю уж теперь, гляди, ничто не утешит. Без кормильца-то оставшись. — Известно, вдова — как куст при дороге. Кто ни мимо, всё дёрнуть норовит. — А сколько их, кормильцев, там гинет, мужики, это же вздумать страшно! — отозвался пришлый солдат Игнатий Гомозов. Он недавно поселился в этой хате. Корченко приходился ему дальним родичем. К нему добирался Гомозов из самого Барнаула пешком. Пореченцы приветливо встретили бывалого солдата и теперь охотно слушали его рассказ. — Сколько в окопах зазря пропадают! — продолжал он. — Сколь крови на чужую землю льют! Вот я вам расскажу, как мы однова в атаку ходили… Нет, постой, дай-кось гармошку, паря, я песню спою. Тяжёлая Костина гармошка показалась маленькой и лёгкой в руках Игната, когда он вышел с нею на середину хаты, под матицу. Все увидели, какой он высокий, костистый и широкоплечий, какие странные у него глаза: широко расставленные на плосковатом лице, под изломанными крыльями бровей. Одно крыло поднято кверху, другое приопущено, и кажется, что круглые жёлтые глаза под бровями тоже один выше, другой ниже и смотрят с пронзительной усмешкой. Это была даже не песня, а складный припев-рассказ. Так, может быть, бывальщины сказывали давным-давно, когда Костя ещё не родился. Слушатели как бы сами перенеслись на далёкий фронт, увидели, как русские офицеры и немецкие офицеры гонят своих солдат друг против друга. Те, увязая в холодном болоте, бегут, стреляют, падают от встречных пуль. А никто — ни русские, ни немецкие солдаты не знают толком, зачем нужно им убивать друг друга. Здесь, в просторной хате пореченского регента, тот же вопрос отразился на лицах крестьян, слушающих песню Игната. Но вот он передохнул, взглянул в лица сидящих и закончил тихо, уже от себя: — Вот оно, земляки, как там бывает. Так что не дай бог на эту войну ни своей волей, ни неволею… — Он протянул Косте гармошку и неожиданно весело подмигнул ему: — Верно, паря-гармонист? Костя не ждал вопроса. Он весь был в песне, в том печальном бою… Как ответить? Сказал, как подумалось: — Не знаю, верно, нет ли. Самому поглядеть надо. — Чего, чего? — переспросил лохматый плотник, сидевший ближе всех к Косте. — Самому? — Вот это да! Во Аника-воин! — смеялись по-доброму, поглядывая на покрасневшего Костю. «И чего хохочут? — думал Костя. — Сами ничего такого не видели…» — Самому-то доподлинно на всё поглядеть — оно вернее. Однако, надо думать, пока ты, сынок, дорастёшь до срока, она, война проклятая, кончиться должна. Беспременно! — Дай-то, господь батюшка, поскорее, — вздохнула тётка Марья и быстрей заработала спицами. — А што, земляки, каб народ в солдаты не шёл, сколь долго бы воевать можно было? — начал новый разговор Игнатий Гомозов. — Как не идти народу? Служба царская, — ответил, протягивая смоляную дратву через подошву валенка, молодой крестьянин. Парню была отсрочка как остававшемуся единственным кормильцем в семье, но недавно вернулся с фронта его брат с круглой деревяшкой вместо ноги, и теперь он со дня на день с тоской и тревогой ждал повестки. — Служба-то — царская, а могилы — солдатские! — раздражённо возразил Игнат. — Твой братан, Сёмка, много почёта заслужил на той службе царской? Деревянную ногу. Так ладно, что не крест деревянный. Разговор принимал опасный оборот. Тётка Марья быстро стала свёртывать свою куделю и, поджимая губы под длинным носом, приговаривала: — Иттить, однако, пора. А то каб с такими-то байками подале не заехать. В эту ночь Костя долго не мог уснуть. В тёплом сумраке затихшего дома то возникало пение Груни, и тогда незнакомо радостно заходилось сердце, то начинали сверкать в темноте шальные жёлтые глаза дядьки Игната, то звучали горькие его слова: «Не дай бог никому туда попадать ни своей волей, ни неволею…» Костя столько слышал о той далёкой войне, куда ушёл брат Андрей и много молодых ребят из села. Слышал, как солдаты похваляются храбростью и медалями, слышал, как плачут бабы. Как учительница говорила: «Если бы за отечество там битва шла…» А теперь видавший виды солдат говорит, что лучше не попадать туда. Припомнилась цветная картинка из книжки «Вахмистр Ататуев». Она была разделена на две половины. На одной половинке три немца, весёлые, в новых мундирах, увешанные оружием, вышагивают, высоко поднимая ноги и скаля зубы в широкой одинаковой улыбке. А на другой они же, оборванные и жалкие, понуро плетутся, подгоняемые бравым русским вахмистром. А что, если бы всё-таки самому добраться туда?.. Как соберут ещё партию рекрутов, так и увязаться за ними потихоньку, а потом и не отставать до самого фронта… А то — как весна настанет, можно и одному убежать или с кем-нибудь из ребят. Вот бы подивились все в Поречном!.. Стёпку надо уговорить, вот кого! Собрались бы вместе с ним по весне — и айда! С этими мыслями Костя незаметно для себя уснул. И приснился ему странный сон. Он увидел немцев с картинки живыми. По трое в ряд, по трое в ряд шагают они, множеством своим занимая всё поле, такое же широкое, как в Поречном за околицей начинается. А навстречу им вылетает он, Костя, на белом коне и с саблей в руке. Бумажные немцы стреляют, но всё мимо, никак не попадут. Потом Костя в Поречном. На плечах — погоны, на груди — кресты воинские. Всё село сбегается смотреть на него. Впереди всех — Груня Терентьева… Когда Груня пела в хате у Корченков, Костя как бы впервые увидел её. Раньше для него все были одинаковы — просто мальчишки, просто девчонки. Теперь осталось всё то же самое и ещё немного по-другому: мальчишки, девчонки и отдельно — Груня. Теперь он больше не передразнивал её, когда Груня с ним как со старшим, здоровалась, называла на «вы» и краснела. А то на уроке, когда все слушают учительницу, засмотрится Костя на Груню. Смотрит и удивляется. Какие волосы у неё — как прошлогодняя солома, которая сохранила ещё тёплый блеск! Такие волосы называют русыми. Вот они какие бывают, русые… А глаза какие у неё: близко-близко поставлены к тонкой чёрточке переносья, округло-длинные, ясно-коричневые. Такие глаза нарисованы на одной из материных икон. В тот вечер, когда Костя со Степкой пришли в хату к Терентьевым и читали письмо с фронта, Грунина мать — её горестный вид надолго запомнился Косте — была в точности как та икона. Такое же безжизненное лицо с огромными округло-длинными глазами, полными тоски. А у Груни хоть глаза и похожи, а смотрят совсем по-другому. И лицо иное: живое, с неярким румянцем, с ямочкой на узком подбородке, милое девчоночье лицо. Оно редко бывает таким беззаботным, как у других, чаще на нём взрослая серьёзность. Может, потому и робеет Костя. Как-то в начале весны, под вечер, Костина мать выкатила из чулана в сени деревянную долблёнку для угля, почти пустую, и позвала сына: — Гляди-ко, у нас непорядки какие. Отец воротится, ну-ка ему уголь понадобится, а тут пусто. Давай, милый сын, берись. Усадила его за работу и ушла куда-то. Толчёный древесный уголь отец употреблял как присыпку на раны и порезы лошадям, когда коновалил. Заготавливать это «лекарство» всегда было Костиной обязанностью. Тут хочешь не хочешь — делай. Костя взял пест с тяжёлой лиственичной головой, поставил справа от себя глиняную корчажку с крупным берёзовым углём, уселся на пол в сенях, установив меж колен долблёнку, и принялся с силой колотить по углю почерневшим пестом. Из полуоткрытой двери тянуло предвечерней свежесть Косте было легко и весело работать, и он засвистел на все лады, подражая разным певчим птицам. Свистеть в доме — за это сразу схватишь леща от отца. Да и мать, набожная Агафья Фёдоровна, не похвалит за это. Но ведь никого нет дома. Костя пошевелит рукой уголь в долблёнке, чтоб мельче разбивался, сотрёт с лица пот, смахнёт волосы, упавшие на глаза, и опять постукивает да посвистывает. И не слышит, как во дворе тявкнул Репей, как кто-то несмело взошёл на крыльцо. Лишь когда в узком проёме полуоткрытой двери встал человек, Костя враз смолк. Это была не мать и не учительница Анна Васильевна. Девчонка, а кто, сразу не разглядишь — стоит спиной к свету. — Отвори дверь-то пошире, — крикнул Костя, — чего жмёшься! — и… похолодел: узнал Груню. Теперь уж Костя больше ничего сказать не может. И подняться с полу не может. Будто варом его прихватило. Сидит, смотрит во все глаза и молчит. Молчит и Груня. Она входила сюда без большой опаски. Батрацкая дочка всем чужая родня, а работница-то — она повсюду своя. Привыкла ходить по чужим дворам. Даже собаки редко лаяли неё. Идя к Байковым, боялась только одного — встретить Костю. Очень она его стеснялась, своего отважного защитника. А тут он — вот он, а больше никого и не видать… Но вошла, делать нечего, надо здороваться. Поклонившись, по уже сложившемуся между ними обычаю, как старшему, сказала распевно: — Здравствуйте вам. Мать-то дома ли? — Нету, — ответил Костя, всё так же не двигаясь с места и остолбенело глядя на неё. — А ты чего пришла? — Мамка прислала. Твою матерю велела спросить: шаль обделывать бахмарой или зубчиками? Шерсть давала нам твоя мама, шаль связать. — Груня шагнула в сени, ближе к Косте. Отпущенная ею дверь отошла на петлях, светлая полоса упала Косте на лицо. И тут Груня откачнулась назад в испуге: — Чего это с тобой, где тебя так-то? — Чего? Ничего… — недоумевал Костя. — Да как же. Ведь ты весь как чугунок чёрный! Тю, да это же… А я-то!.. Ох, не могу! — Звонкие стеклянные горошины смеха раскатились по сеням. Смеялись Грунины округло-продолговатые глаза, сделавшиеся совсем узкими, открыто смеялось лицо, вся Грунина фигурка раскачивалась в смехе, даже старый платок смешно вздрагивал кончиками, завязанными под узким подбородком. Костя нахмурился, вскочил. И самому не понять было — рассердиться ли ему или засмеяться вместе с Груней. А та, смеясь, схватила его за руку. — Где у вас кадочка с водой? Гляди-кося вот. Она толкнула дверь. В сени хлынул поток закатного света. Сдвинув деревянное полукружье крышки, ребята наклонились над кадкой с водой, и тёмно-зеркальная поверхность её отразила два лица: озорно смеющееся девчоночье с торчащим над головой углом платка и мальчишечье, всё в чёрных пятнах и угольных потёках, с растрёпанными волосами. Встревоженная испачканная физиономия выглядела так смешно, что Костя не выдержал, тоже расхохотался. Так они стояли, держась за руки у древнейшего в мире зеркала. Вдруг Груня смутилась и отпустила Костину руку. Костя толкнул кадку ногой, вода заколыхалась, ломая отображение. Веселье сразу кончилось. Однако прошло и стеснение, сковывавшее Костю в первые минуты. На тихое Грунино «пойду, раз нет тётки Агаши», Костя просто ответил: — Погоди, она вернётся скоро. Ты побудь, я счас. Он метнулся на кухню, плеснул из рукомойника себе в лицо и наскоро стёр полотенцем поползшие с него чёрные потёки, пальцами разгрёб и пригладил мокрые волосы. Когда вернулся, на ступеньках крыльца сидела Груня и, обхватив колени, мирно говорила что-то Репью. Рыжий, с белыми подпалинами Репей дружелюбно поглядывал на Груню и помахивал лихо завёрнутым кверху хвостом, выражая ей своё собачье одобрение. Костя присел рядом с Груней. — Ты пошто, Грунь, за церковь никогда играть не приходишь? — спросил он, когда немного освоился. Груня ответила не сразу. За церковью, в самом центре села, была большая поляна. Дорога, проходящая серединой села, огибала её. Дома и ограды, как бы не решаясь приближаться слишком близко к церкви, оставались по ту сторону дороги. Поляна постепенно превратилась в деревенскую площадь. На ней собирались новобранцы перед отправкой в солдаты, здесь в особо важных случаях созывались сходки. Жарким летом она дожелта выгорала на солнце, была, пыльной и безлюдной. Сейчас, в самом начале весны, здесь, как завечереет, собирались ребята со всего Поречного. Затевались игры в лапту, в догонялки, в кости. Подсыхающая земля упруго пружинила под босыми пятками, не прилипая, как хорошо вымешанное тесто. Далеко вокруг раздавались весёлые крики, смех, визг. Это девчонки пищали и визжали, как на всём белом свете пищат девчонки. Только Груня никогда не бывала на поляне за церковью. Она не только потому не бывала там, что некогда ей. На поляну за церковь приходила и Лиза Масленникова, другие из богатых домов. — Разве мне с ними равняться? Понравится ли им-то со мной играть? — объяснила она Косте. — Дразнить ещё как-нибудь начнут, прицепятся покоры всякие искать… Костя слушал, всё более хмурясь, и сердито прервал: — Мы, однако, поглядим, кто тебя дразнить станет. Небось живо отучу! А ежели без меня тебя кто обидит, ты так и скажи: «Костя, мол, Байков узнает, худо, мол, тебе будет». Так и скажи, не стесняйся. Ладно? И приходи на поляну, слышь? Груня не отвечала. — Это чья же такая лицо в юбку прячет? Чья такая гостья? — услышал Костя родной голос. В калитку вошла мать. — Мамка велела… Велела спросить у вас, тёть Агаша, шаль-то обделывать бахмарой или зубчиками? Не уговорились сразу. — Шаль-то? Да зубчиками, скажи, — ответила мать и с удивлением поглядела вслед прянувшей с крыльца Груне. Чему так обрадовалась девчонка? Что вязать зубчиками? Ишь, как на крылышках порхнула. |
||||
|