"Крестьянский сын" - читать интересную книгу автора (Григорьева Раиса Григорьевна)Весенний севТёплые ветры растопили, смыли снега. Речка разбухла, хлынула на прибрежные луга и огороды, но вода не успела нагуляться на новых местах, как её снова втянуло в русло, а напоённые влагой земли закурились под нежданно горячим солнцем. На рассвете мать особенно долго творила молитву, а потом, покрестивши круглую ковригу хлеба с деревянной солонкой, полной соли, вынесла их во двор. Костя смотрел, как она отрезала от ковриги большие ломти и, густо посыпав солью, скармливала с ладони одному коню, потом другому. Мать делала так каждую весну перед первым выездом в поле. И всегда этот день был для Кости как праздник. Он и сейчас в радостном возбуждении носился по двору. То с нарочитой важностью принимался запрягать, то летел зачем-то в конюшню, то в дом. А то вдруг сердито кричал на лошадей. Дескать, вы что, не понимаете, на какое дело собираетесь? То-то, балуйте у меня!.. Выехали. Поле весеннее под огромным, бесконечно высоким небом, тёплый ветер, напоённый запахами первой травы и парующей земли. Косте хочется запеть — заорать во весь голос или, закинув голову, бежать куда-то, скакать, как молоденькие жеребята скачут. Но руки его крепко держат ручки плуга. Рядом с отцовской бороздой, строчка в строчку, ложится Костина. В бездонной синеве неба, высоко-высоко плывут облака. Лёгкие и пышные, белые, как сахар пана Тепиговского. От них набегают тени, прохладными лоскутьями прикрывают землю. Впрочем, зазёвываться на облака долго нельзя. Вон Танцор потянулся к пучку травы, потащил за собой плуг. — Бороздой, Танцор, бороздой! — покрикивает Костя, подёргивая вожжи. Егору Михайловичу совсем не так весело, как Косте. Думы, одна тревожней другой, бередят сердце. Под мерный шаг коня в памяти проходит день за днём, всё, что пережил он сам и его односельчане с того времени, когда сюда дошла весть о свержении царя. Он не сразу понял, какую дорожку выбрать, к какой стороне прислониться. Люди тогда часто собирались и в сборне, и к целовальнику сходились «кваску» горького попить. Однажды перед домом целовальника потешал народ Никифор Редькин. Он продырявил царский полтинник с портретом Николая Второго, привязал на длинную верёвочку и поволок по земле, приговаривая: «Ну, пошли, что ли, Николаш, чего упирашься, теперя нечего, должон, куда прикажут!» Редькин был пьян, его мотало из стороны в сторону. Монета звенела, подпрыгивая на выбоинах, народ кругом смеялся, а сосед Байковых, Фрол Затомилин, сказал в сердцах: — Дали волю бездельникам да пьяницам-голодранцам, так они и волю ту, и власть так же в кабак сволокут, как этого царя Миколая, тьфу, прости ты меня, господи! При этих словах Егор Михайлович сразу перестал смеяться, протрезвел. Ведь он и сам задумывался не раз: прежняя жизнь темна и несправедлива, но ведь не с такими же, как Никифор Редькин, переделывать её. Где она, правда, с кем? Потом, когда уже в январе восемнадцатого по всему Каменскому уезду стали устанавливаться Советы и первым же шагом сделали равноправное положение всех малоземельных и не причисленных к общинам крестьян, Егор Михайлович увидел, что Советы несут людям справедливость. Когда этим непричисленным семьям стали нарезать землю, какой шум, какой крик стоял над ещё мокрыми от стаявшего снега полями! Разве забыть Егору Михайловичу, как растрёпанные, ошалелые, верящие и не верящие своему счастью солдатки и батрачки кидались на новые свои наделы и целовали землю, ладонями готовы были выгладить её всю. Мельницами, маслодельнями, сыроварнями, торговыми складами и магазинами всё ещё владели богатеи. От спекуляции, безмерных поборов за помол зерна, за выжимку масла, от всё время вздувавшихся цен народ стонал стоном. И вот Советы стали выгонять толстосумов с насиженных мест, ставить на управление мельницами да магазинами выборных людей. — Дак ведь опять по правде делают, — не мог тогда не соглашаться с действиями Советов Егор Михайлович. Он и сейчас, вспоминая об этом, думал именно так: «По правде, никак не иначе». Потом начались хлебозаготовки. Егор Михайлович слышал от сельсоветчиков, сам Ленин обращался: не будет, говорит, хлеба — погибнет революция. Но ведь тогда-то уж погибли бы все надежды на лучшую, справедливую жизнь… Сам свёз к сборне весь запас зерна. Оставил только, чтоб прокормить семью и скотину да вот на семена. Если бы все так понимали справедливость, как он, коновал Байков! Но богатеи не хотели мирно расставаться с добром. То в одном селе, то в другом стали появляться вооружённые банды. Давно ли слух был — красногвардейцы разогнали белый мятеж в Каменске, а глядь — кулацкие отряды успели уничтожить Советскую власть в Славгороде и нескольких сёлах вокруг него, пока не подоспела та же Красная гвардия. Огонь перекидывается из волости в волость, из села в село… Что ждёт в ближайшем будущем его Поречное, его семью, его самого? Удастся ли мирно вырастить и собрать урожай на поле, которое они с сыном пашут? Вот с такими мыслями шёл Егор Михайлович за плугом. Занятый думой, он не замечал усталости. Зато Косте, всё время не отстававшему от отца, поспевать за ним чем дальше, тем труднее. Солнце сильнее припекает, становится жарко. Хочется пить. Не мешало бы и пообедать. На меже под телегой, в холодке, стоит крынка с молоком и шаньги. Костина голова будто сама собой то и дело поворачивается туда. Вот и жаворонок напоминает, что пора остановиться, звенит: «В тень! Тю-тю-тень-тень-в-тень!» Вдруг Костя видит, по дороге прямо к ним несётся коробок.[2] В коробке во весь рост стоит женщина и, намотав вожжи на одну руку, другой нахлёстывает коня. Егор Михайлович тоже увидел её. С ходу остановил лошадь, вытащил лемех из земли и, наскоро обмотав вожжи вокруг ручки плуга, быстро, крупными шагами пошёл к дороге. Всё это — не говоря ни слова. Он так много думал о том, какие перемены и беды могут случиться в Поречном, что сейчас ему не показалось бы неожиданной любая на свете беда. Немного склонив большую круглую голову, как бы бодая что-то впереди себя, совсем как Костя в минуты опасности, пошёл навстречу судьбе. Но тётка Марья нахлёстывала коня совсем не для того, чтобы поторопить чёрные вести. Она спешила сообщить соседу, что вернулся с фронта его сын, его старшой, Андрей. Как Костя мчался домой, как спешил встретиться поскорее с братом! А встретился — смутился, оробел. Мало похож был этот большой, заросший, «заматеревший», как сказал кто-то из соседей, человек на молодого парня, которого провожали три года назад. Только усмешка знакомая, озорная. Да и то, сверкнёт и тут же сгаснет. Андрей вошёл в бывшую свою комнатку, посмотрел на Костины книжки на полке, потрогал, будто узнавая, свою гармонь. — Играть-то научился, что ли? Костя пожал плечами. Мол, научился, да што ж с того? — Ну играй, играй, замест гостинца тебе, — и добро усмехнулся. Костя ушам не поверил. От радости покраснел до волос. — Ну что вы, братка! Спасибо вам. А играть я што хошь тебе сыграю, вот послушай-ка… Но слушать некогда было. В дом повалили соседи, родственники. Мать, вся раскрасневшаяся, с глянцевато-влажным лицом, хлопотала у печи, как и тогда, в провожанье. Отец тоже распрямил плечи, даже будто выше стал. Пропустив пару стаканов «заветной», стал шумливей, разговорчивей. — Мать, — сказал, — давай приготовь чего-нето на завтра, созовём беседу, гулять будем. День-от пропадёт — ништо. Небось на тот день нагоним, попоздней прихватим, так, што ли? А чего? Сын вернулся в дом, работник. Хватит, слышь, воевать, эхма! — разудало пристукнул по столу, сразу напомнивши того Егора Байкова, какого давно уже не видали — хмельного, весело-куражливого. Но Андрей тихим голосом возразил что-то, глядя прямо в глаза отцу. Так, будто говорить неохота, а не сказать — нельзя, а уж коли говорится, то чтоб слышал лишь один, не всё застолье. Отец же так и подался к старшему сыну: — Белочешские, говоришь, воинские части?[3] И давно? Тут Косте почему-то стало смешно. Как маленькому. — Чешутся они, что ли? Почему «чешские»? — смеясь, спрашивал он. Но никто не подхватил его шутки. — Да кто знат когда. Я сам ехал через Ново-Николаевск — там ещё тихо было, всё аккуратно. И чехов этих видел. По всей сибирской железнодорожной линии их эшелоны растянуты. Сами одеты исправно, сытые, разговор на наш похожий. Оружие при них. Вроде это бывшие пленные, что ли, отпущенные, домой через Сибирь ехали. Которы из них победнее, те сплошь в России остались, с большевиками заодно, за Советскую власть биться, а этих по-хорошему большевики же сами и отпустили, только оружие велели сдать. А командиры у них буржуям иноземным продались. Оружие-то не сдали, а как всю дорогу заняли, так солдат своих и подняли. То есть против нонешней власти, против Советов. Такая ли пальба пошла! И под их руку собираются, слышь, богатенькие. Вот какое дело. Теперь как бы эти белые чехи пыли не напустили не только по железнодорожной линии… В горнице наступило тяжёлое молчание. Все задумались. Отец ребром ладони отодвинул стакан самогона. Вместо праздника-гулянки по случаю приезда брата ещё до рассвета выехали в поле. И Андрей поехал. — Чего отдыхать, — сказал, — я век не пахивал, соскучился… Через несколько дней Байковы закончили бо#769;льшую часть пахоты. Была суббота, и вечером Егор Михайлович решил вернуться домой, в село. Народу опять набилась полная горница. На этот раз за столом не было весёлых разговоров. — А говорят, и Каменск, слышь, уж боле не советский. Вроде там какое-то сибирское временное правительство. — Дак временное, пока другие не спихнут… — А поближе к Каменску-то, в сёлах, говорят, богатеи отбирают назад, что у них общество позабирало, сельсоветчиков бьют, межи обратно перепахивают, у кого земли поубавили. — Батюшки, да ведь я эвон сколько пластался на новом-то своём наделе! Неужто обратно Поклонову отдавать? — тонким голосом завопил могучий Фрол Затомилин. — До нас такое дело ещё, глядишь, и не дойдёт. А дойдёт, так и у самих тоже руки-ноги есть. Тоже не смолчим… — Тихо, ты! — одёрнула своего соседа тётка Марья. — Ещё не знамо, как повернётся, тебя тогда за язык-то потянут… Костя слушал то одного, то другого, пытаясь понять, что происходит, и не мог. Сказывалась и усталость, накопившаяся за время пахоты, и стакан браги, выпитый за здоровье брата. Шумело в голове, хотелось спать. Наконец, совсем оглушённый и сбитый с толку, он из душной избы вышел во двор, забрался на сеновал и, зарывшись в мягкое сено, сразу уснул. Ночью на исходе мая прохладно на сеновале с полуразобранной крышей. Но если зарыться в пахучее старое сено да ещё прикрыться зипуном, так в самый раз. Сквозь дыры в крыше видно небо. Оно не тёмное, а какое-то бледное и прозрачное и уходит высоко ввысь, рассеивая неясный свет. Множество мелких, как блёсткие пылинки, зеленовато-прохладных звёзд перемигиваются на нём. Костя смотрит на небо и понять не может — то ли ему снится эта ночь, сеновал, то ли он проснулся и вправду видит всё это. Но разве во сне услышишь такое: озлобленно орут мужики, лают собаки. Резко закричала женщина… Костя окончательно проснулся, выглянул на волю. В доме всё было тихо, окна темны. Видно, гости давно разошлись. В ближайших дворах тоже всё спокойно, сонно. Где-то скрипнула дверь, потом опять захлопнулась. Верно, потревоженный хозяин вышел поглядеть, что за шум, да и вернулся назад. Крик-то доносился издалека, с другого конца села. Ударил выстрел. Потом ещё два, один за другим. Костю сразу пробрал озноб. Ему отчётливо припомнились разговоры вечером в доме и так же ясно — давняя ночь в Троянах, когда пылали хаты и старая бабка Ульяна принесла на руках обеспамятевшую девчонку Басю. Как ни напряжённо он всматривался, увидеть ничего не удалось, а гомон постепенно утихал. Костя вернулся в гнездо, вырытое им в сене. Некоторое время было тихо. Потом забеспокоился Репей. Ещё немного — и собака с лаем промчалась мимо конюшни в сторону огорода. Враз, едва задевая ступеньки, скатился Костя с сеновала и остановился под лестницей, прижимаясь к стене. От реки по огороду наплывает туман, сгущает тьму. Ничего не видно. А пёс задыхается от ярости, отрывисто и хрипло лает, уже кидается на кого-то. Костя нашаривает на земле палку и покидает своё укрытие. В эту минуту из дому выходит отец. — Кто тут есть? — спрашивает негромко. — Кто? — повторяет Костя, сжимая в руке палку и подходит поближе к отцу. — Постой маленько тут, вперёд не лезь. Отец быстро вернулся в дом и тут же опять вышел с каким-то продолговатым предметом в руках. Оказалось — коротко обрезанная винтовка, обрез. Вот так штука! Где же он её хранил, с какого времени? Как Костя этого не знал? Стараясь держаться в тени, они идут, плечом к плечу, сторожко ступая, к огороду. — Говори, кто есть? — спрашивает отец и щёлкает затвором. — Не щёлкай железкой. Я это… — Голос очень знакомый, а чей, сразу не догадаться. Отец кивнул Косте, и тот отозвал собаку: — Сюда, Репейка, молчи! Когда над тёмной землёй огорода из прошлогоднего былья поднялся человек, Костя остолбенел: сам дядька Игнат Гомозов стоял перед ними в одном исподнем, босой. Оторванный рукав у рубахи чуть держится, одна щека вся чёрная: земля на ней, а может, кровь. — Председатель?! — Я самый. К тебе, Егор Михалыч. Хватит совести — выгони, а нет… Мне бы схорониться на время… Отец молчит. Он всегда отвечает не сразу, сперва подумает. Но тут-то о чём думать? Костя готов сам предложить дядьке Игнату свой кров, да как при отце сказываться хозяином? Наконец раздаётся отцовское: — Пойдём, паря, в конюшню, что ли. Здесь увидеть могут. Костя на радостях так сжал пса, что тот тявкнул. — Пошли и мы, Репеюшко, айда в будку! — Повёл, чуть не на руках понёс собаку, чтоб не гавкнула лишний раз. Когда он вернулся к конюшне, отец с Игнатом Гомозовым были уже там. — Что ж не спросишь, от кого бегу? Может, я обворовал кого? — слышался голос дядьки Игната. — Мне ни к чему. Пришёл — милости просим. Живу душу не предадим… — Ха-ха-ха! — неожиданно засмеялся дядька Игнат. — И на том спасибо. А и хитёр ты, однако, коновал!.. Да… Мне бы как-никак тело унести, а уж душа-то ладно. А ты, выходит, и знать ничего не желаешь, чтоб, значит, самому вроде не впутаться… Костя открыл дверь в конюшню, свет звёзд упал на лицо дядьки Игната, и он резко отшатнулся в темноту. На Костю надвинулся отец всей громадой своего большого тела: — Спать ступай. Да смотри, ни гугу. Тут не шутейное… Да, вот что, на сеновале зипунишко лежал, тащи-кось его сюда. Человек-то полуголый… — Спасибо, малый, — говорил дядька Игнат, заворачиваясь в зипун. — Правда, дрожко что-то. Ну, гады! — выругался куда-то в сторону. — Дай вернуться, подрожите у меня! — Кто вас, дядь Игнат? — не удержался, спросил Костя. — Ты на мельнице давно был, Егор Михалыч? — вместо ответа и без всякой видимой связи с предыдущим спросил Гомозов. — Да не так давно молол. — Как там Сёмка безногий управляется? — А чего ж, аккуратно. И за помол пустяк теперь берут. А к чему ты? — А к тому, что, когда мельницу опечатывали, в сельский Совет её отбирали, так мельники-то Борискины, Пётр с Максюткой, из меня самого муки намолоть пообещались. Понял? Вот и пожаловали нынче. За мной. — Да… должность твоя сурьёзная. — Выходит, так. Закурить нет ли, хозяин? — Этого не держим. Да и огонь зажигать не стоило бы… — Опять верно. Привыкать надо… — Говоришь, до утра. А поутру куда же? Обратно в сельсовет или как? — Кабы эти Борискины сами по себе баловали, мы бы их живо скрутили. А так… Знаешь небось, что вокруг делается? Сейчас, чтобы против них устоять, надо силу собирать большую. А голову свою если подставлять, так тоже с умом нужно… Помолчали. Гомозов заговорил снова: — Ведь главное, вот что обидно. Только начали жить, беднота землю получила, пашет, надо налаживать весь порядок жизни по-новому, по-советски. Да что там, разве только в том дело, что накормить, земли прирезать или что? Ведь мы добиваемся, чтобы люди научились жить как братья, а они — вот они, огнём норовят к старому вернуть. Ну, уж тут может получиться самый последний и решительный бой. Либо мы их к чёртовой матери сметём окончательно; либо они окончательно народу на шею сядут. Только этого народ не допустит, нет. — Что ты, Игнат Васильич, всё народ да народ, — возразил отец. — Народу что, ему пахать-сеять надо, и всё! Ты, к примеру, ко мне прибёг, я говорю — милости, мол, просим, а не прибёг бы — я тебя и знать не знаю. — Неправду говоришь, Егор Михалыч, прости, что перечу, хотя весь у тебя в руке. К тебе-то я прибежал не наобум, понимал, к кому иду. А если бы ошибся я, то ты бы мне от ворот поворот, и мы бы с тобой не беседовали сейчас. Давай договоримся, Егор Михалыч, как дальше быть, да и отдыхать, пожалуй, вам пора, а то я и так сна-покоя вас лишил. — Дак чо? Сейчас выезжать не гораздо, те ещё не совсем угомонились. А часок подремлем, как раз пора будет. Надо только успеть уехать, пока Андрей не встал. Давно как следует не видались с сыном, что у него на уме, не знаю, а тут рыску быть не может… Свезу тебя на заимку, сам скажу, ездил в Овражки корову заболевшую посмотреть. — На заимку не годится. Мне дальше надо. — Ну что ж, отомчу, куда скажешь. Раз уж назвался груздем, надо лезть в кузов. По приказанию отца Костя отправился на сеновал, снова зарылся в пахучее сено. Думал о дядьке Игнате, об удивительной его жизни, о том, что он, Костя, обязательно будет биться рядом с дядькой Игнатом за то, чтобы люди жили, как братья. Незаметно мечты его перешли в сон, но тут же его кто-то легонько потянул за ногу: — Вставать пора. Да тихо, смотри не разбуди никого. Сна у Кости как же бывало. Он стал ловко и бесшумно помогать отцу собираться в путь. В телегу впрягли буланую Мушку и Танцора, а в припряжку — Бубенчика, который ещё прошлой весной молодым жеребёнком скакал по выпасам. На дно телеги улёгся Гомозов, одетый в штаны и рубаху Егора Михайловича, а Костя с отцом закидали его сеном да ещё сверху положили полмешка овса да торбу с припасом. Поди теперь догадайся, что подо всем этим кто-то спрятан. Косте очень хотелось самому отвезти дядьку Игната или хотя бы с отцом поехать, но попроситься он не смел, только молча стоял возле телеги, ещё и ещё раз расправляя сено. Отец взглянул на сына, весь вид которого выражал ожидание, и сказал: — Садись, поедешь. В случае чего, возьмёшь вожжи, а пока поглядывать будешь на дорогу… Осторожно, стараясь не греметь, тронулись со двора и покатили. Бубенчик исправно рысит в одной упряжке со старыми лошадьми, только всё взмахивает хвостом и поворачивает голову к седокам, будто спрашивая: долго ли ещё мне бежать так медленно и скучно? Косте не до Бубенчика. Он сидит спиной к лошадям, не отрываясь смотрит на отбегающую назад дорогу, не покажется ли погоня. Напряжённое лицо с упрямыми буграми у губ кажется взрослее, чем на самом деле. Его жизнь, ещё такая короткая, уже многому научила. Он вспоминает Трояны, большевика комиссара в потресканной кожанке. Счастливый день, когда открыли панские амбары для всего села, и тот чёрный, навеки проклятый день, когда человека в кожанке и его товарищей казнили враги. Всё это в мыслях Кости переплетается с тем, что случилось сегодня ночью. А пока мирно погромыхивает телега по смоченной росой дороге, катится навстречу утру. И вот уж первый жаворонок ударил в свои звоны-колокольцы, возвещая, что явилось начало прекрасного майского дня. Будто не было ночной тревоги, а в телеге, прикрытый сеном, не лежит человек, которому грозит смертельная опасность. |
||||||||
|