"Чужаки" - читать интересную книгу автора (Вафин Владимир Александрович)

СТРАЖ ЗАКОНА. ЗАПИСКИ СЕРЖАНТА МИЛИЦИИ Повесть



Все девять лет службы в милиции я слышал от командиров: «Ты — страж закона! Ты обязан соблюдать социалистическую законность, выполнять уставы и приказы». И я свято верил в это и был готов прийти на помощь тому, кто попал в беду. Я гордился тем, что моя служба необходима и что я нужен людям, которых призван охранять.

«Такие парни нам нужны в милиции». Эти слова, сказанные при беседе генерал-майором милиции, постоянно звучали во мне. И я гордился этим, продолжая нести нелегкую милицейскую службу. Вскоре я перестал быть нужным, потому что отказался слепо исполнять приказы начальства. Постепенно наступило прозрение и понимание того, что скрывается под сенью закона, какова она в действительности, милицейская служба.

Я почувствовал усталость, копившуюся годами, но не от противостояния преступникам и хулиганам, а от борьбы за выживание в органах, за право быть самим собой. Я понял, наконец, что все девять лет обманывал себя, потому что обманывали меня: трудно служить в милиции, живя по закону совести и чести.

Однако все по порядку.


* * *

— Призывникам строиться на плацу! — раздалась команда дежурного офицера.

Мы соскочили с кроватей и вышли на плац. Был холодный осенний вечер. Перед нами стоял капитан милиции и выкрикивал фамилии призывников. Они выходили вперед. Услышав свою фамилию, я тоже вышел из строя. Нас набралось тридцать парней. Некоторые из них галдели, недоумевая: «За что нас?» Какой-то остряк пошутил: «За изнасилование. Твоя подруга на тебя заяву написала!»

— Не, мужики, я серьезно, куда нас? — спросил кто-то.

Только в поезде мы смогли разговорить нашего сержанта.

— Будете, мужики, служить в военной милиции, — улыбаясь, поведал он.

Некоторые парни загоревали. Кто-то предложил выпрыгнуть с поезда, а один, не выдержав, выдохнул в сердцах:

— Да западло в ментовке служить! Меня же кореша потом задолбают!

Для меня же эта новость была в радость: сбывалась давняя мечта мальчишки, бывшего когда-то юным дзержинцем.

Через двое суток нас привезли в часть. Было раннее утро, и в казармах еще спали. Вымывшись под душем, мы надели серые хэбэ и стали все одинаковыми в этой мешковатой, смешно сидевшей на нас форме. Посмотрев на себя в зеркало, я почувствовал прилив радости, как мальчишка, напяливший на себя солдатскую форму.

Через три дня у нас началась «учебка». Каждый день шли занятия, но больше всего мне нравилась специальная подготовка, где мы изучали основы уголовного и административного права. Нам, вчерашним пацанам, пришлось задуматься над многими проблемами, которые для нас раньше просто не существовали.

Не знаю, как другие, но я с каким-то рвением взялся за «спецуху», внимательно слушал нашего взводного. Может, я бы и в свободное время читал конспекты, но наши тетради после занятий уносили в пузатом портфеле и выдавали их только перед занятиями.

Что я тогда знал о милиции? Что это трудная, но романтическая профессия — не больше. А теперь мы слушали лекции по спецподговке, занимались самбо, учились стрелять и узнавали многое из того, что нам потом пригодилось на службе. Через два месяца «учебки» у многих из нас появилось одно желание: скорей бы попасть на маршрут.

Наконец, мы дождались того часа, когда встали в строй вместе со «стариками», и тогда я впервые услышал:

— Приказываю заступить на охрану общественного порядка!

Мы запрыгнули в грузовики, покрытые брезентом, и колонной стали выезжать из части. Из репродуктора доносилась песня из телефильма о знатоках: «Наша служба и опасна и трудна...»

У меня мороз по коже от мысли, что я милиционер, что заступаю на службу и буду охранять город, в котором служу. И вот я, перепоясанный новой скрипучей портупеей, шагаю по улице. И у меня, как, наверное, у каждого из нас, было тогда непреодолимое мальчишеское желание — скорее задержать преступника, но «старики» над нами лишь посмеивались. Нам повезло — никакой дедовщины у нас не было, только «старики» отбирали у нас новые полушубки и не пускали на свои любимые маршруты.

Старшим мне попался парень с Украины. Я и сейчас вспоминаю его добрым словом. Сколько он преподал мне уроков, которых мы не изучали! Мне отчетливо запомнились его слова: «Запомни, на нашей службе надо пахать, и по совести — мы же на виду! Мы несем двойную службу: и солдатскую, и милицейскую. Преступников у нас, конечно, много, и ты можешь их задержать, но гораздо труднее каждый день тащить службу».

Я понимал, какая ответственность лежала на каждом из нас, и, ежедневно сталкиваясь с людьми, теми, кто просил помощи, и с теми, кто нарушал закон, нам нельзя было ошибиться. За каждой ошибкой стояла чья-то судьба.

Служба досталась не из легких. Для себя я тогда решил: никогда и ни за что не быть «мусором». Всякая мразь на маршруте в злобе называла нас «бойцами дикой дивизии», но простые люди относились хорошо. Они кормили нас, в лютые морозы звали погреться. Служба превратилась в нашу повседневную жизнь. С кем мы только ни сталкивались: и с алкашами, и с хулиганами, и с насильниками, даже с девушками-насильницами; встречались с пацанами, ходили на семейные скандалы — «семейки», как мы их называли. Кто-то из нашего призыва в первые месяцы службы задержал преступника. Мы завидовали ему, когда он получил «жука», знак воинской доблести. Отцы-командиры заботились, чтобы мы были тепло одеты, чтобы всегда был ужин, когда поздно ночью возвращались в казарму.

Служба мне не была в тягость. Каждый день для меня был особенным: развод, новый маршрут со своими неожиданностями. Было хорошо на душе, когда гасли в домах огни и люди спокойно отдыхали, ведь мы, вчерашние пацаны, тоже были в ответе за их покой. Под конец дежурства садились в крытые машины и с залихватской песней: «Ты ж мене пидманула, ты ж мене пидвила» возвращались в часть, где нас ждали теплые письма из дома.

Мы с нетерпением ожидали весеннего призыва, челябинских парней, как нам обещали командиры, чтобы расспросить земляков о родном городе, по которому очень скучали, где остались наши родные и любимые.

...Прошла суровая северная зима, зазвенела капель. На душе было легко, свободно и радостно. Но беда пришла нежданно-негаданно. Она ворвалась в мою юную, солдатскую жизнь, когда я сорвался с крыши четырехэтажного дома и с тяжелыми переломами руки и ноги был доставлен в госпиталь. Когда меня положили на операционный стол, я спросил доктора:

— Что с моей ногой?

— Эх, паренек, если бы только нога, у тебя два позвонка сломаны...

Я отвернулся и с горечью подумал: «Вот и все!» Помню, как большая слеза скатилась на простыню.

Очнувшись после операции, я случайно услышал от доктора, не видевшего моего пробуждения, страшные для меня слова:

— Да он вряд ли уже встанет!

Меня, всего в гипсе, привезли в палату. Я повернулся к стенке и заплакал. Жить не хотелось. «Как же мама?», — подумалось мне. Год назад она похоронила моего старшего брата, которому не исполнилось и девятнадцати лет. Каково ей будет потерять второго сына? Мысли о маме, о доме и мое упрямство родили во мне надежду и уверенность в том, что я должен вернуться — меня ждут. И тогда я стал «драться» со своим недугом, врачи помогали мне, чем могли.

Еще помню, лежал в нашей палате мужик, которого передавило трактором. Каким же он был жизнелюбом! Он такие хохмочки отрывал, что вся палата заливалась смехом. Он тоже заставил меня верить. Через две недели я уже стоял на костылях и улыбался, а по щекам моим текли слезы, слезы радости.

— Куда ты встал? В постель! Немедленно! — закричала на меня медсестра.

— Ну уж нет, если я встал, то буду ходить, — превозмогая боль, произнес я.

— Пусть идет, — разрешил подошедший доктор. — Иди, парень, иди! — И я заковылял. Вдруг почувствовал, что падаю, но меня поддержал шедший рядом доктор.

— На сегодня хватит, — сказал он.

Так с каждым днем я двигался все больше и больше, понимая, что это единственное для меня спасение. Затем перешел на трость, и через десять дней мне сняли первый гипс. Через некоторое время срезали гипс с ноги, и настал тот день, когда меня вызвали в операционную, чтобы снять корсет.

— А вы, доктор, не верили, — смеясь, упрекнул я врача.

— А сколько тебе это стоило пота, слез и крови? Ты молодца! Только береги себя!

— Ерунда! Будем живы, не помрем, — ответил я прибауткой тракториста.

Через неделю меня перевели в часть, в лазарет. Маме я ни о чем этом не писал: боялся. Пробыв некоторое время в лазарете, я поехал на комиссию. Горьким был ее приговор: «Комиссовать в запас из-за ранения, полученного при исполнении служебных обязанностей». Так в свои девятнадцать лет я стал инвалидом. «Вот и все. — думал я с болью. — Вот и закончилась моя солдатская служба, служба в милиции». Мне было грустно расставаться с батальоном, с ребятами.

Через три дня я уже был дома. Мама выбежала мне навстречу, и, прижавшись ко мне, заплакала.

— Вот ты и вернулся, сынок.

— Ну, что ж ты плачешь, мама?! Вернулся я, и живой... — как мог успокаивал я ее, сам еле сдерживая слезы.

Через некоторое время меня опять ожидала больничная койка — и вновь боль и испытания. Но я не хотел и не мог смириться с мыслью, что для меня жизнь кончилась. Я верил, что обязательно встану на ноги и еще похожу по этой земле.



Не знаю, смог ли бы я все это пережить, если бы все эти годы рядом со мной не было моей доброй мамы и любимой девушки. Помню весенний яблоневый сад и как я, опираясь на ее плечо, вышел навстречу солнцу, такому ласковому и доброму, навстречу жизни...

Жизнь моя стала налаживаться, боль ушла куда-то в глубину моего сознания. Жизнь дарила мне радость. Я жил в преддверии свадьбы. Но беда снова не заставила себя долго ждать, и в дождливый осенний вечер я узнал, что погибла моя девушка и вместе с ней мой, еще не родившийся, ребенок. Это горе свалило меня. Наступили тяжелые, мрачные, гнетущие дни, когда жизнь теряла свой смысл.

Через полгода мне вручили книжку инвалида Великой Отечественной войны, и я получал теперь пенсию 70 рублей. Эта красная книжка жгла мне душу, жизнь становилась невыносимой. Меня постоянно угнетали мысли о моей ненужности и никчемности, но я не мог смириться со своей участью, продолжал бороться за себя. Назло судьбе, так жестоко поступившей со мной. Назло тем, кто за глаза говорил мне: «Вон инвалид пошел».

У меня вдруг проявились способности, которых я раньше в себе не замечал. Я стал жадно рисовать, писать стихи и рассказы. Но все равно это было одиночество. Меня тянуло к людям, и как только я почувствовал себя уверенней, пошел к пацанам. Может, потому что во мне говорила невостребованная любовь к погибшему ребенку... Я искал радость в общении и нашел себя в работе с подростками. Я любил эту работу и не мог жить без мальчишек и девчонок. Вместе мы создали отряд «Сердце Орленка». Для меня это были удивительные годы, дни, наполненные радостью, и самое главное — сознанием того, что я нужен.

Но вместе с тем меня не оставляла мысль о возвращении в милицию. Мне хотелось во что бы то ни стало вернуться туда. «Кому ты нужен? Ты же инвалид!» — подтачивал меня червь сомнения. Но мысль, пришедшая однажды, не давала покоя. Это было непроходящее желание. Но как это сделать? Мое ранение закрывало мне путь. И все же я решился. Первый год бесплодных попыток не остановил меня, и на второй год я снова стал оформляться в роту родной мне по армии патрульно-постовой службы. Самым тяжелым для меня испытанием была медкомиссия. Страшно боялся идти, но все-таки пошел на медосмотр. И пришлось мне ходить по кабинетам целых два месяца. Меня выгоняли, но я снова приходил с документами, подтверждающими, что могу служить. Меня опять выгоняли, а вслед говорили: «Еще раз придешь, мы тебя посадим за тунеядство». Что мне было делать? От инвалидности отказался, отказался и от всех преимуществ, которые мне сулили в виде квартиры, телефона, курортов, питания и всяких льгот. Мой отказ вызвал у военкома недоумение, и, когда он понял, что меня не переубедить, вызвал офицера и приказал ему написать мне в документах: «Годен к строевой службе».

— Да поставь ты ему, — сказал он, — ему жить!

И вот я сижу у поликлиники УВД и не знаю, что мне делать. Если в Челябинске нельзя, то, может, в Москве пройти комиссию?! И вот, собрав последние пенсионные деньги и то, что дали друзья, тайком от мамы улетел в столицу. Поначалу со мной военные медики не хотели и разговаривать, но потом один старший лейтенант сказал:

— Да пусть попробует! Пройдет — его счастье! Нет — выше не прыгнет, некуда. — Затем, улыбнувшись, он подбодрил меня:

— Попробуй, попытка — не пытка. А вдруг повезет? Рискуй.

Два часа я проходил медкомиссию при МВД СССР и все-таки победил! «Годен для работы на внутренних постах...» — было написано в заключении.

Я стоял на улице и, как пацан, плакал. Проходя мимо, кто-то спросил:

— Молодой человек, что случилось? У вас несчастье? Вам помочь?

— Нет, просто я счастлив, — сквозь слезы улыбнулся я.

В тот же вечер я сидел в салоне самолета, летевшего рейсом Москва — Челябинск. Я боялся одного — разговора с матерью, и не напрасно. Мама тогда крепко на меня рассердилась. И позднее она говорила мне с упреком:

— Не послушался ты меня тогда.

Ее можно понять, ей не хотелось терять второго сына.

— Там, где ходит милиция, там и смерть бродит. Решай сам, ты не маленький! — было ее последнее слово. — Но если ты погибнешь, я этого не перенесу.

И я решился. Челябинским медикам пришлось признать вывод московских врачей. Так я стал милиционером роты ППС (патрульно-постовой службы) и вновь надел серую шинель. И опять «учебка» в школе милиции, где я не только повторил армейские уроки, но и пополнил свой багаж...

Здесь я начал понимать, что гражданская милиция отличается от воинской. Глядя на курсантов-милиционеров, которые приходили сюда для создания своей благополучной жизни под сенью закона, я с грустью вспоминал ребят по батальону. Но справедливости ради надо сказать, что встречались здесь и бессребреники. Я часто с благодарностью вспоминал командира армейского батальона, особенно тогда, когда сталкивался с командиром роты школы милиции, который придирался к курсантам по пустякам и с презрением относился к ним. Его откровенно ненавидели и крыли крепким словцом. Старались не попадаться ему на глаза. Как увидят блеск его очков — расходились.

Это был один из представителей начальников-«ментов», которых впоследствии я частенько встречал. Несерьезное отношение к выбору профессии работника милиции бросалось мне в глаза, когда я видел пьяных курсантов и сидел на судах, где судили этих пьяниц. Парадоксально было выступление одного курсанта-инспектора:

— В милиции может служить тот, кто знает, сколько пить, с кем и когда!

И слыша аплодисменты в адрес этого «мудреца», я с горечью подумал: «Вот она, наша доблестная милиция!».

Но это были лишь эпизоды из повседневной, занятой учебой жизни. У нас был хороший учебный взвод. Были у меня товарищи, которые, зная о моем ранении, помогали мне на занятиях по самбо, хороший классный руководитель, с которым было легко и просто говорить.

Закончились месяцы учебы. Настал день присяги. Взяв в руки красную папку, я взволнованно произнес:

— Я, вступая в органы внутренних дел...

В ту минуту мне было трудно унять дрожь — радость переполняла меня. Я вернулся в милицию, как бы снова заняв свое пустовавшее место, чтобы охранять родной город, покой и жизнь челябинцев.


* * *

Нас, молодых, только что закончивших школу милиции, обступили милиционеры роты и кто-то из них спросил:

— Пьешь?

Он очень удивился, узнав, что я вообще не пью.

— Ничего, у нас запьешь. А как с бабами?

— Нормально.

— А будет хорошо, — пообещал он мне под смех окружавших меня парней.

Милиционеры построились в тесном дворике райотдела. Дежурный зачитал ориентировку.

— Равняйсь, смирно! Приказываю заступить на охрану общественного порядка в городе Челябинске. Во время несения службы соблюдать социалистическую законность. По маршрутам и постам шагом марш!

Через неделю меня вызвали в отдел кадров, и, когда я подписал необходимые документы, старый кадровик поинтересовался, действительно ли я, чтобы поступить в милицию, ездил в Москву. Узнав, что это правда, он с уверенностью заверил меня:

— Больше года ты не сможешь прослужить в милиции.

— Почему? — удивился я.

— Таких, как ты, правдолюбов, не любят, — категоричным тоном произнес он.

Этот насквозь пропитанный ложью майор оказался не прав, я прослужил девять лет. Может быть, прослужил бы и больше, если бы, как мне говорили, не высовывался.

«Милиция», «милиционеры»... Часто произнося эти слова, мы имеем в виду всех, кто носит милицейскую форму: ОБХССников, аппаратчиков, уголовный розыск. На самом же деле, милиционер — это тот молодой парень, который несет службу по охране общественного порядка, которого каждый день ждут чужая боль и тревога за людские судьбы. Он всегда на виду, как бы под прицелом. И чтобы ни случилось, люди бегут с призывом о помощи к нему, парню в милицейской форме.

...Первый тревожный звонок привел нас в квартиру, где весь пол был залит кровью. Преступник, который порезал своего дружка, сидел и смотрел на нас мутным взором...

Этот вызов был моим первым крещением. Куда только потом ни забрасывала меня служба! Я видел, как гуляла в ресторанах элита, лазил по подвалам, выискивая пацанов, гонял из парков охотников до телесной любви на свежем воздухе, стоял в оцеплениях на концертах во Дворце спорта, шугал базарников и постоянно возился с пьяными.

Часто нам приходилось вызывать «баню». Так мы называли машину спецмедвытрезвителя, который находился по соседству с баней. Тяжело было мне видеть, как спивается Россия.

Моими напарниками были простые, незлобивые парни. С ними спокойно служить. Заместитель командира, узнав, что мне трудно после службы добираться домой в Каштак, перевел меня на дневную смену. Мне нравился этот простой, человечный зам. Он понимал нас, сержантов, а найти понимание в командире — это редкость.

В поселке, где прошло мое детство, по-разному относились к моей работе в милиции. Кто-то по этому поводу откалывал шутки, некоторые меня невзлюбили, но в основном ко мне относились с пониманием. Каштак был одним из тревожных мест для милиции: там тайком гнали самогон, ставили бражку, чтобы было чем рассчитываться за помощь по хозяйству. Не скажу, что пили все поголовно, нет, «круто» пили только некоторые, а в основном это были добрые, простые работяги, жившие в поселке, как в одной семье, знавшие друг о друге и хорошее и плохое. Некоторые молодые парни искали приключений и попадались на уголовщине. Иногда до меня доходили слухи, что одного посадили за драку, другого за изнасилование, еще кого-то за кражу. Судим был и мой младший брат.

Каштак опоясывали пионерские лагеря, так что соблазнов хватало. Да и сам я в детстве угонял лошадей, крал подсолнухи, яблоки, хулиганил. Если бы не мама и не интернат, где я воспитывался, не знаю, куда бы меня привели мои вечерние гулянья. Уважали и боялись мы дядю Колю — участкового, нашего судью и защитника, который по-своему разбирался в поселковой криминогенной обстановке. Когда он появлялся на танцах в клубе, среди собравшихся слышался предостерегающий шепот:

— Тихо, дядя Коля пришел!

Завидев его в темноте, разбегались, побросав колья, парни из другой деревни, пришедшие для «разборки» с каштакскими.

Теперь в Каштаке нас было два милиционера. Я вставал рано утром, и мама провожала меня на службу. Стоя у калитки, она все время тревожилась за меня.

Я шел по улице и здоровался с сидевшими на завалинках соседями.

— Смотри-ка, смотри, Володька-то на службу пошел, — шептались они, провожая взглядом, а еще совсем недавно они считали меня инвалидом.

Новым местом моей службы стал рынок, который в народе прозвали «зеленым». Он служил и пристанищем для бродяг, тунеядцев и спекулянтов, которых мы постоянно гоняли. Это сейчас базар превратился в «толчок», где себя вольготно чувствует каждый. А тогда, как только мы появлялись утром, всякая «нечисть» пряталась, но ненадолго. Потом она появлялась снова, и тогда начиналась игра в «кошки-мышки».

Под моим пристальным вниманием были цыгане, которые стайками бродили по зеленому рынку. Рядом с ними постоянно вертелись цыганята. Торговали они конфетами в виде медалей, петушков и палочек, и, может, беды в том нет, что они продают сладости, которых нет в магазине, но, когда развернешь одну, другую палочку и увидишь накрученный на ней волос, становится не по себе. Вот такие изделия я забирал и уничтожал. Цыгане затаили на меня обиду и злобу. Как-то подошел ко мне старый бородатый цыган, их вожак «барон», и долго уговаривал меня не замечать цыганок, предлагая взять взятку. А я, помню, все отшучивался:

— Только учтите, я беру в долларах!

Цыган, уходя, бросил:

— Ну, тогда берегись!

Продавцы, особенно южной национальности, заискивали перед нами, предлагая яблоки, персики, груши, арбузы, но я все отказывался — возьмешь на рубль, а отвечать придется на червонец...

Некоторые наши жили с базара. Один, который слишком нагло собирал дань, жил припеваючи...

С интересом и настороженностью я наблюдал за многоликой рыночной толпой. Здесь можно было увидеть нищих и бичей, которых оскорбительно звали «синяками». Появлялись здесь и какие-то «темные» личности. Они приезжали на машинах, вели о чем-то разговоры с продавцами и уезжали. Воистину рынок был окутан тайной. Со снисхождением я относился к пацанам, которые старались что-то урвать с прилавка, и к бабулям, приносившим на базар сделанные своими руками вещи. Зная, как им трудно живется на мизерную пенсию, я старался их не замечать. Сколько уже прошло лет, но один случай никак не могу забыть... Мы уже заканчивали службу и собирались идти в отдел. Молодой сержант задержал одну бабулю и решил доставить ее в «дежурку». Мы стали отговаривать его, зная, что она продает сделанный своими руками платок-«паутинку».

— Не лезьте, это мое дело! — отрезал сержант.

Еще в машине мы пытались убедить его, что он неправ, но все бесполезно. Когда я сдал оружие, то увидел эту бабулю со слезами на глазах на лавочке около «дежурки», рядом с окровавленным хулиганом.

— Милок, отпустите меня, не пойду я больше на базар, вот тебе крест, не пойду, — уговаривала она сержанта, но у того не дрогнул ни один мускул. Он продолжал безжалостно писать протокол.

Я подошел к нему и попросил отпустить старушку.

— Да пошли вы все! — нервно бросил он. — Не отпущу!

В нем, только что пришедшем в милицию, уже тогда отчетливо проявилось тупое упрямство, нежелание объективно разобраться в ситуации, бездушное отношение к людям. Впоследствии он стал «ментом», показав свое истинное лицо. Сейчас он носит офицерские погоны и работает в отделе кадров. Уверен, что у него никогда не будет болеть душа за человека. Он будет спокойно работать, наслаждаться своей властью и чувствовать в ней силу.

Этот случай еще раз укрепил меня в заповеди «Не будь ментом!». И я старался быть думающим милиционером, помогать тем, кто оступился — ведь мы же защитники. Я понимал, что всегда нужно быть осторожным — человеческую судьбу легко сломать. На эмблеме милиции изображены сначала щит, потом меч: значит, мы призваны защищать, а потом уже карать.

Мое армейское представление о милиции начало рушиться после одного случая. Мы с милиционером, у которого стаж был чуть больше моего, патрулировали у рынка. Наше внимание привлек рефрижератор, стоявший во дворе частного дома. Трое мужчин разгружали из него какие-то ящики. Я заподозрил что-то неладное, зная, что фрукты с совхозных полей тайно перевозят в дальние города и, выдавая их за свои, выращенные на личном участке, продают по фиктивным документам. Когда мы направились к машине, сержант сказал:

— Подожди меня здесь, я сам разберусь с ними.

Я промучился в томительном ожидании полчаса, готовый в любую минуту прийти ему на помощь. Он вернулся и, отведя меня в сторону, протянул сторублевку.

— Что это значит? — спросил я его, чувствуя закипающую во мне злость.

— Твоя доля. Чего ты?..

— Засунь свою долю в зад. Я не продаюсь. Хочу спать спокойно!

После этого случая я с ним больше не выходил на маршрут, и многие стали считать меня чудаковатым.

После месяца службы стал замечать какие-то непонятные для меня «чудеса», происходящие в «дежурке». Дважды задерживал преступников и доставлял их в дежурную часть. Но мои рапорты куда-то исчезали, и задержание записывалось за «дежуркой», за что поощрения получали другие милиционеры. Потом старшина, давно служивший в милиции, объяснил мне, что мои рапорты уничтожаются, а дежурный по отделу записывает задержание на себя. Все это для меня было грязью, так же, как, например, и тот факт, что некоторые сержанты из вытрезвителя обирали пьяных. Но в отделе это считалось нормой, и на подобные происшествия закрывали глаза.

Вскоре меня перевели на автовокзал. Дежурство там тоже было не из легких. Работы добавляли те же цыгане и еще нищие у церкви, хотя мне было жаль этих убогих. Сейчас я с улыбкой вспоминаю Валю, худощавую маленькую женщину лет сорока, жившую на подаяние и на то, что она собирала с могил. Валя частенько сидела у церкви. Я ее задерживал и отправлял в отдел, но через какие-то полчаса она вновь появлялась на автостанции. Я звонил в «дежурку» и спрашивал:

— Почему отпустили?

— А на кой она нам нужна, психопатка? — равнодушно отвечали мне.

После этого я тоже махнул на нее рукой, но она не хотела жить спокойно. То я ее находил пьяной, то выпрашивающей у пассажиров деньги, а однажды она отматерила батюшку в. церкви. Вот и думай, что с ней делать...

Как-то привел ее в комнату милиции, и тут она рассказала мне о своей горькой, пропащей жизни. Я ее пытался утешить, как мог. На следующий день она мыла комнату милиции...

— Ну что, порядок, «мухомор»? — улыбнулась она мне, закончив работу.

К вечеру Валя снова валялась пьяная у церкви.

Мне везло на курьезные случаи. Как-то, проходя по рынку, я увидел толпу людей, склонившихся над мужиком. Кто-то позвал меня. Я опустился перед ним. Выяснив, что у него «забарахлило сердце», начал делать искусственное дыхание, и через некоторое время мужчина пришел в себя. Прибежавшая женщина, видимо, жена, поблагодарила меня и повела его домой. Месяц спустя мы случайно встретились вновь, хотя я его не узнал. Пришлось задержать этого мужчину, как подозрительного, без документов, и доставить в отдел. Потом выяснилось, что он в розыске из-за квартирных краж по Металлургическому району. Когда его отправляли в ЧМЗовский отдел милиции, он, горько улыбнувшись, произнес сквозь зубы:

— Да, начальник, когда-то ты мне жизнь спас, а вот теперь в тюрьму отправляешь.

Всякое случалось в нашей службе, каждый шел к нам со своей бедой:

— Товарищ дежурный, у меня ребенок пропал. Помогите!

— Сержант, у меня вещи в автобусе остались, найти бы!

— Товарищ милиционер, там драка!

И я бежал туда, где были горе и беда, где во мне нуждались.

В основном люди на автовокзале были добрые, но встречались и такие, которые относились ко мне с презрением. Задерживая двух хулиганов, я попросил мужчин помочь, но услышал в ответ:

— Да пошел ты!

На автовокзале часто болтались подростки. Поначалу они боялись меня, но со временем я подружился с ними, они частенько заходили в комнату милиции просто так, посидеть, чтобы только куда-нибудь скрыться от пьяных родителей.

Как-то я задержал девочку-школьницу и хотел было отправить ее в приемник, но она буквально забилась в истерике:

— Не хочу в приемник! Не поеду!

Прибежали кассиры и отговорили меня, оставив ее у себя.

Командир роты своими подозрениями не давал мне покоя: не мог поверить, что я не пью, тем более, что я иногда работал с сержантом, который злоупотреблял, мог выпить и на службе, а после одного дежурства он вообще взъелся на меня.

У нас в роте был заведен толстый журнал, где мы отмечали результаты работы. И вот я, который находился в десятке лучших, однажды не сделал никаких записей.

— Ты что, сегодня не работал? — с недоумением посмотрел на меня командир роты.

— Как это не работал?! — возмутился я. — Вы же меня проверяли, даже принюхивались.

— Но результатов-то нет! — вскричал капитан.

— А что, у нас план? — спросил я.

Его лицо налилось кровью.

— У нас должен быть порядок!

— Вот у меня и был сегодня порядок. Ни пьяных, ни хулиганов!

— Значит, ты не работал. Я тебе смену не засчитываю. Можешь идти.

И после этого вся моя служба попала под жесткий контроль. Он сам проверял мои протоколы и рапорты. Рвал их и бросал в корзину.

— Неправильно составлено, а здесь помарки, — придирался он по любому поводу.

— Все, Володя, он тебе жизни не даст, — сочувствовали мне сержанты.

Вскоре я понял, что на службе можно ставить крест, и когда на автовокзале по делам появился капитан милиции, заместитель начальника приемника-распределителя для несовершеннолетних, и предложил мне перевестись в приемник, я согласился: меня тянуло к подросткам.

— Твой классный, — добавил он, — мне сказал, что ты обязательно согласишься. Только найди его, говорит, он парень хороший.

Значит, не забыл меня мой классный руководитель, который когда-то сам работал с подростками в приемнике.

Через некоторое время меня перевели в детприемник. Я попросился в отпуск и уехал в свой отряд «Сердце Орленка», где хорошо отдохнул, работая с «орлятами». Я еще не ведал, что вскоре встречусь с другими подростками, о которых знал только понаслышке и милицейским ориентировкам.

Закончилась смена. Я прощался со своими друзьями-«орлятами», расставался с интересной жизнью, о которой стоило бы написать книгу. Меня ждало неизведанное.

В августе пришел к двухэтажному зданию, за высоким забором которого шумел яблоневый сад. Позвонил. Дверь автоматически открылась, и кто-то крикнул:

— Толкайте дверь!

Я толкнул и вошел. Оглядев высокий забор, железные двери и решетки на окнах, я испытал гнетущее чувство.

В памяти отчетливо сохранилась моя первая ночная смена. Меня приветливо встретила дежурная и, ознакомив с основными обязанностями, в которые входило одно: следить за пацанами, провела меня на второй этаж, где передо мной и предстали эти самые пацаны. Я с любопытством оглядел этот строй подростков в трусах, а они с интересом приглядывались ко мне. На первый взгляд, они казались очень похожими на моих «орлят», но кто же они были на самом деле? Это мне предстояло узнать. И когда они уснули, я присел на банкетку рядом со старой нянечкой, которая рассказала мне про приемник, про его воспитанников, объяснила, как с ними обращаться.

— Ты построже с ними, — сказала она — Ключи не бросай, где попало, а то уйдут в побег.

Она стала моим первым наставником в работе с пацанами с рваным детством.

Что скрывать, я привыкал к приемнику-распределителю очень тяжело. Глядя на этих отверженных ребят не мог поверить, что они воры и хулиганы. Я был оглушен их рассказами о горьком детстве, потрясен и раздавлен страшными жизненными фактами. Особенно переживал, впервые увидев малышей-сирот. Так случилось, что в первые дни в приемнике встретил несовершеннолетнюю мать и ее ребенка, трехлетнюю дочурку. Эта семнадцатилетняя, озлобившаяся и изуверившаяся в жизни девушка родила малышку в 14 лет неизвестно от кого, так как насиловала ее целая группа парней. На все мои попытки поговорить с ней она отвечала открытой враждебностью. И тогда я понял, что мне предстоит тяжелая служба, а главное — научиться понимать всех их, обездоленных и покинутых. Мне хотелось хоть как-то им помочь. На каждую смену старался принести им сладости, читал книжки, рассказывал о себе, о своем «орлятском» отряде, пытался провести какие-то игры, организовать «огоньки». Через некоторое время меня отвел в сторону воспитатель и начал грубо вправлять мне мозги.

— Ты что дурью маешься? Кончай. Это тебе не пионерлагерь, это перевалочная база, и нечего их тут воспитывать.

— А если все-таки попробовать? — не унимался я.

— Ты че, вообще, что ли? Они придурки и понимают только одно воспитание, — категоричным тоном заявил он и показал кулак, намекая на то, как надо воспитывать.

Уроки такого воспитания мне вскоре пришлось увидеть самому: одного подростка за какой-то проступок окунули головой в унитаз, другой стоял над раковиной и смывал кровь с разбитой губы. Меня удивляло и коробило, что их избивают вот эти самые воспитатели, парни, которые поначалу казались мне доброжелательными, веселыми, простыми и человечными. Нет, эти уроки были не по мне, и, когда мне предложили отвезти одного подростка в Омск, в спецучилище, я обрадовался: мне не хотелось оставаться здесь, видеть это насилие и чувствовать презрение пацанов. Но как ехать, куда его везти, мне никто не объяснил.

— Ничего, доедешь! Да не забудь нам сыра привезти, — напутствовала меня старший лейтенант-инспектор.

Вечером я забрал пацана из группы и повел его переодеваться. Вдруг он вцепился в перила и, когда я его потянул за руку, истошно закричал:

— Не поеду! Все равно не поеду! Хоть убейте — не поеду!

Я растерялся. Пацан успокоился, сел на ступеньку и, всхлипывая, с мольбой в голосе попросил:

— Не увозите меня в «спецуху», я не буду больше воровать. Ну, пожалуйста, не увозите!

На помощь мне пришел дежурный, который пинками отвел его в подвал переодеваться. Так началась моя первая командировка... Прошла она спокойно, я довез пацана. Но когда прощался с ним, в его глаза было больно смотреть.

— Когда вернусь, я этого инспектора, который мне путевочку сделал, замочу, — зло бросил мне подросток.

Сколько я после исколесил по стране: от Кавказа до Хабаровска, от Алма-Аты до Кирова! В общей сложности побывал в 130 городах, в некоторых из них не по одному разу. И всегда со мной были подростки, которых вез в спецдома. Для меня почти все эти спецучреждения за высоким забором представлялись волчатниками, где жили подростки, на полтора года исключенные из жизни. Слушая этих ребят, невольно убеждаешься в жестокости этого мира, которая толкает их на отчаянные поступки: они глотают шурупы, чтобы попасть в психушку, наносят друг другу увечья, чтобы только оказаться дома. Как выжить в этой «спецухе», у Кавказских гор или у моря, или где-то в заповедном лесу, если каждый день нарываешься на кулаки «старшаков», выговоры и «кондеи» администрации. Вот и бегут они домой, но, попадая в сети бдительной милиции, вновь возвращаются. Здесь выдерживает только сильный, а если ты слаб, то в скором времени можешь стать «чуханом», «вафлом», или «педиком»... У каждого пацана одна мечта — только бы дожить до выпуска и вырваться из этой резервации.

Как-то в Каргате, в спецучилище под Новосибирском, я встретил комиссию из Москвы и спросил:

— Когда вы закроете эти спецучилища?

— Да вы что? Мы еще двенадцать собираемся открывать, — с уверенностью ответил мне один из членов комиссии.

Вот так! Значит, еще двенадцать волчатников!

То же самое творится в спецшколах, где подростки уже находятся три года. О какой нормальной жизни можно говорить, если в Челябинской спецшколе сам директор занимался половыми извращениями с воспитанниками?

Очень часто дорога от приемника-распределителя приводила меня с малышами в детские дома и интернаты. Если в детдоме еще можно было встретить доброе и ласковое отношение к сиротам, то в интернатах в основном вся система воспитания была построена на оскорблениях и унижении человеческого достоинства, доводящих детей порой до самоубийства... Мне было больно видеть это: ведь я тоже интернатовский, но воспитанный на доброте воспитателей и мамы. Эвакуировал я ребят и в приемники-распределители для несовершеннолетних в другие крупные города. Во многих из них творилось то же самое, что в челябинском. А в Астрахани я видел, как один садист-воспитатель бил пацанов по почкам, поставив тех к стенке.

Часто я возвращал бродяг домой, откуда они бежали тоже из-за побоев.

Однажды рано утром мы с подростком приехали к нему домой. Он открыл дверь, и мы нашли его мать под пьяным мужиком. Как страшно, когда приедешь с малышом домой, а его мать лежит пьяная на диване, а на столе пустые, опрокинутые бутылки, окурки, сморщенные соленые огурцы, — словом, то, что осталось от вчерашней попойки. Кругом грязь, вонь и убогость. Несчастные дети с обворованным детством! Невыносимо было слышать от матери, которой я привез дочь:

— Я ее не возьму, она мне не нужна! Вы — государство, вы и воспитывайте!

Меня поразило ее заявление, но от того, что случилось после, я буквально онемел. Девочка, которую я привез, выкрикнула с обидой и отчаянием в голосе:

— Зачем ты, сука, меня рожала?

Затем начался диалог, не передаваемый нормальными словами. Вдруг девочка схватила стул и замахнулась на мать. Кое-как мне удалось разнять их.

По милицейскому приказу я должен был уговорить эту мамашу взять ребенка, для чего она должна была подписать акт о приеме несовершеннолетней дочери. Когда все же она поставила свою подпись и я вышел из квартиры, следом за мной выбежала девочка, которая стала уговаривать меня забрать ее обратно в приемник. Эта дикость не укладывалась в моей голове: ребенок просится назад в спецдом с решетками, лишь бы подальше от ненавистного родного дома и от матери-лампии.

Несколько лет я ездил по командировкам, перевозя детей. Они порой убегали от меня. Я находил их в «теплушках», подвалах, где они жили, и все же сдавал в спецучреждения. Для них не было места в родном доме. Однажды девочки попытались отбить у меня своего красавца, которого я перевозил в спецучилище. Не знаю, что бы я делал, если бы мне не помогли солдаты.

Разъезжая по стране, я всюду встречал добрых и отзывчивых людей, которые помогали нам: водители автобусов сходили с маршрутов, чтобы довезти сирот до детдома; диспетчеры даже останавливали на две минуты скорые поезда на той станции, где находилось спецучилище. Днем и ночью, в дождь и снег всегда находились люди, готовые прийти нам на помощь. Они делились с нами едой, совали сиротам сладости. Спасибо всем вам, кого я встретил на своем пути, за милосердие и добродетель. И по доброму отношению к нам, к милиционеру с подростком-сиротой, я понял слова старика, которого мы встретили как-то в поезде: «У всей России было трудное детство!».

Много лет я мотался по командировкам. Мама мне порой говорила:

— Я уже лицо твое стала забывать, сынок.

Но что я мог ей сказать? Служба у меня такая... Как только прилетал из Прибалтики, меня сразу же отправляли в Сибирь. За то, что я слетал за шесть часов в Омск, доставив подростка в спецшколу, меня прозвали «супердежурным». Эти командировки в конце концов сказались на моем здоровье. Поначалу пустячные простуды переросли в бронхит, неожиданные боли в желудке обернулись язвой. Да и потом я такого насмотрелся... тут и здоровое сердце не выдержит.

В командировку мы всегда выезжали с целой папкой документов, подтверждающих, что тот или иной подросток, которого я привозил, действительно отпетый вор и хулиган и что он здоров. И мне надоело обманывать сотрудников спецучреждений, куда мы доставляли подростков, подсовывая им фиктивные документы. Что значит фиктивные? Это значит, что нередко медкомиссию проходил один подросток, а фамилию писали другую, под результатами анализов одного подростка ставилась фамилия другого. Если недоставало оценок в ведомости, тут же инспектор профилактики своей рукой проставляла эти отметки; не хватало в справке печати, ставилась размазанная печать приемника. Если на документе не было подписи, просили подписаться любого сотрудника. Вот так, с необыкновенной легкостью подделывали документы инспектора и медработники. Им нужно было спихнуть дежурного в командировку — и вся недолга, пусть, мол, он потом отдувается. И мы часто чуть ли не на коленях просили принять ребенка. А когда возникали недоразумения, я созванивался с инспектором в приемнике, объясняя ситуацию, но в ответ слышал равнодушное:

— Делай, что хочешь, но не смей его привозить обратно.

Однажды я умудрился сдать подростка в психоневрологический интернат, хотя он там уже не числился. И когда я отказался ездить с неподготовленными документами и фиктивными справками, то для инспекторов профилактики и медработников стал врагом. И, конечно же, на меня посыпались наказания. Когда же я доказал свою правоту, то облоно вместе с УВД провело совещание о недопустимости нарушений. Но и после них мы продолжали ездить по фиктивным документам.

В приемнике меня прозвали «бродягой», но когда устал от дорог, от всех этих «спецух», нервных потрясений, бюрократических неурядиц, я решил «приземлиться» на грешную землю и уже редко ездил.

Шли годы моей службы. Страна переживала большие перемены: смерть Брежнева, самоубийство Щелокова, арест Чурбанова. Тень от министерских преступлений, злоупотреблений генералов, полковников легла на нас — простых милиционеров. Люди стали со злобой и подозрением относиться к милиции. Мне стало труднее служить, меня покоробило, когда кто-то бросил мне в спину: «Мент поганый!». Ну что ж, мне пришлось это оскорбление проглотить. Я понял, что время дяди Степы-милиционера прошло. Это отношение к моим сослуживцам и ко мне лично не могло не сказаться на моем характере. Я озлобился, или, попросту говоря, струсил. И служба в приемнике оставила свой отпечаток на моем поведении. Мне было трудно находиться между милиционерами с их насилием и озлобленными пацанами. Каждый день многие мои коллеги доказывали, что пацаны — придурки, ублюдки и понимают лишь тогда, когда кулаком вправляешь им мозги. И сами подростки, их поведение, а также совершенные ими преступления все чаще пробуждали во мне чувство ненависти и неприязни к ним. Как же я должен был по-хорошему относиться, например, к подростку, который вылавливал семилетнего мальчугана и насиловал его то в подвале, то на чердаке! «Это же мразь, скотина!» — твердил я себе. Постепенно я перешел на сторону ментов стал таким же. Пацаны возненавидели меня и стали бояться за то, что я порой унижал и бил их за нарушения дисциплины и режима, за неподчинение, придирался к ним по пустякам. Совесть моя притупилась и я не знаю, каким бы я стал, если бы не один случай.

Один подросток, который с уважением относился ко мне, затеял драку, и я его ударил, так как он совершил грубое нарушение дисциплины. И тогда я услышал от него: «Мне не было больно, только на душе было плохо: я вас уважал!». Он повернулся и ушел, а я почувствовал угрызение совести, хотя старался успокоить себя: «С волками жить, по-волчьи выть». И, может быть, я бы успокоился и усыпил свою совесть, став махровым ментом, если бы не разговор с моим другом, детским писателем Владиславом Крапивиным, который меня осудил.

— Эх ты, с пацанами справляешься... Они же тебе врезать не могут. Как у тебя рука поднялась?! Ты вспомни свое детство...

И вот тут мне стало не по себе. В. Крапивин как бы заронил в мою душу горящий уголек, который обжигал меня, и я корил себя за то, что срывался. Я понял, что нельзя быть «своим среди чужих и чужим среди своих», злоба прошла и я вернулся к пацанам, стал к ним более терпимым, хотя знал, что менты меня не поймут и будут за это осуждать. Но я не боялся их суда. Страшнее было потерять себя, а я этого не хотел. И я стал другом подросткам, чтобы среди насилия и жестокости у них были часы доброты и дружбы. Я хотел доказать им, что среди встречавшихся им ментов, есть и хорошие милиционеры.

Пути многих подростков пересекались на приемнике. Со всей области везли сюда тридцатисуточников. Это те подростки, которые совершают кражи, хулиганства, насилия; угоняют автомашины, лошадей; грабят киоски, магазины и даже людей; поджигают дома, пьянствуют, токсикоманят, избивают своих сверстников и взрослых и даже совершают убийства. Был среди них такой подросток, который топором разрубил соседа. Переступив черту закона, они все становятся социально опасными. У одних подростков непросыхающие родители-алкоголики, которые толкнули их на кражи, ночевки в подвалах и на чердаках, другие устали от ругани с утра до вечера и жестоких побоев. В школе они тоже чувствуют себя изгоями, от которых все устали и стараются поскорее избавиться. Не находя себе места ни дома, ни в школе, они замыкаются, озлобляются, перестают верить в добро и начинают мстить, разбивая стекла и оскорбляя учителей.

Разговаривая с подростками, я все время слышал одно и то же: на них кричали, выгоняли из школы, били. Куда пойти подростку, изгнанному отовсюду? В секции не берут, в кружки ходить не хочется. Вот и завоевывают они улицу, начиная свои опасные игры, приводящие к стычкам с милицией, где инспектора ИДН, кто добром и участием останавливают их от совершения преступлений. Но в большинстве случаев оскорбления, избиения. Порой заставляют взять чужую вину на себя.

Пацанов вылавливают по подвалам, везут на комиссию и лишают свободы. Решением комиссии по делам несовершеннолетних без суда они помещаются в приемник-распределитель, содержатся в спецшколах за счет родителей.

Это беззаконие творится со времен Сталина, когда подростков привлекали к ответственности с двенадцати лет.

Власть имущие боялись подпольных детских организаций и диверсий со стороны малолеток, с опаской смотрели на детей «врагов народа», и поэтому во имя спокойствия в стране их закрывали в детприемниках и лагерях.

Прошло время, а беспредел продолжается, когда на «суд» каких-то тетей и дядей из школы и исполкома передают судьбу подростков, и они вправе, нарушая Конституцию, лишить их свободы, существует и поныне. А иногда подростков даже не приглашают на комиссию, внезапно забирают из постели и в машине с решетками привозят в детприемник с уже заранее подготовленными постановлениями. И им приходится томиться здесь тридцать суток, потом еще столько же, если не придет путевка. По истечении шестидесяти суток подростки выходят на свободу, так как по закону их нельзя больше содержать в приемнике.

После выхода из него эту злосчастную путевку они могут ждать годами и, зная, что она все равно придет, совершают новые преступления. Но среди них есть такие, которые, побывав один раз в приемнике, стараются жить нормальной жизнью, продолжают учебу или устраиваются на работу. Когда же приходит та самая путевка, их, несмотря на исправление, все-таки отправляют в спецучреждения. Зачем их отправлять? Исключать из жизни? Ведь им хватило и приемника с решетками, со злобными милиционерами, где живут по «идиотским режимам», когда от тоски хочется рвать зубами решетку, сходя с ума от заточения. Но вот везут их через всю страну в спецучилище, где они будут томиться в изоляции полтора — два года. Все это время им придется ходить строем, жить в казармах, попадая под режим и правила жизни спецучилища для трудновоспитуемых, терпя насилие «стариков» и давление администрации. Не выдержав всего этого, одни подростки бегут, но их вылавливают и возвращают назад, другие вскрывают себе вены, лишь бы все это поскорее кончилось. Есть, безусловно, такие спецшколы и училища, где с пониманием относятся к воспитанникам, но это редкость. В основном в спецучреждениях калечат и ломают судьбы подростков.

Я много раз встречался с пацанами, прошедшими «спецуху», и каждый раз ужасался их рассказами о «жизни» в училище. В письмах они писали о рабском житье в спецучреждениях, о том, что они пережили и испытали. «Будь ты проклята, «спецуха»! — со злобой и ненавистью говорили они. Они — потерянное поколение со шрамом в душе.

В приемнике-распределителе для несовершеннолетних есть еще одна группа, называемая второй. Здесь находятся дети, у кого родители лишены родительских прав. В приемник их часто привозили голодных, раздетых и больных. Иногда встречались семьи, в которых жили дети от разных отцов. И в приемнике находились добрые сотрудники, которые отогревали их. Постепенно они оттаивали, переставали дичиться всех. Страшно было слышать, что некоторые из них здесь впервые узнали, что такое суп и котлета, потому что в семье они жили, в основном, на жареной селедке. К таким детям относились более внимательно и заботливо.

От того, что они рассказывали о своих горе-мамашах, сжималось сердце. Изо дня в день они видели только беспробудное пьянство с чужими дядями, слышали только брань и стискивали зубы от слез и боли, когда их били. Часто им было нечего есть, не во что играть.

Во время болезни их никто не лечил. Они были виноваты уже в том, что родились, что тоже хотят жить. Их часто бросали в доме под замком, подкидывали, порой убивали.

Нет у нас такого закона, по которому можно судить мамаш-акул, отцов-изуверов за бесчеловечное отношение к своим детям, которых они бросают, обрекая на голод и казенное детство, доводя до болезней. А он необходим, этот закон.

Скольких малышей сдал я в интернаты и детдома! Среди них были и сироты, и дети, отстающие в развитии.

Во вторую группу доставляли и детей-бродяг, которые колесят по стране, живут на вокзалах, просят милостыню по поездам, совершают кражи. Они убегают из дома от нелюдей-родителей, которые избивают их чем попало; сбегают из интернатов, в которых их тоже бьют и «старшаки», и воспитатели. Все они бегут от невыносимой жизни, становятся беспризорниками, «бичами». Их ловят на вокзалах, станциях, в портах и привозят в приемник, откуда они порой не хотят возвращаться домой, когда за ними приезжают. Но чаще за ними не приезжали, и нам приходилось везти их. Тогда мы становились невольными свидетелями их убогой жизни, видели голодных малышек на грязном полу. Когда беглеца привозили в интернат, у него отбирали одежду, чтобы не сбегал. Сколько раз я пытался помочь им, обездоленным, стараясь поговорить с родителями, с воспитателями. А в ответ слышал от родителей пьяную брань и получал от педагогов жалобы, которые приходили на службу в письменном виде. Однажды один пьяный папаша сказал нашему сотруднику, который привез его сына:

— Да, паря, у тебя работа хуже, чем в милиции!

Мы привозили беглецов, но они снова убегали и радовались своей свободе, пока не попадались на глаза милиционерам. Потом они переходили на первую группу, как совершившие кражу...

Частенько в приемник попадались ни в чем не повинные дети, которые ехали одни, например, к больному отцу или на каникулы к бабушке... Для них приемник казался поистине страшным местом. Как должны себя чувствовать дети, которые приехали из пионерского лагеря «Орленок» и после ласкового моря вдруг оказались за решеткой, потому что их никто не встретил? Чего только они не навидались, пока за ними не приехали! Все они невольно оказывались жертвами закона о милиции и различных постановлений, которые гласят, что подростки, не достигшие восемнадцатилетнего возраста, не имеют права самостоятельно переезжать из одной местности в другую. Если вдруг подросток оказывался один в пути или на вокзале, то его задерживали и доставляли в приемник. Уже с порога они слышали грубые крики:

— Андреев, придурок, ты долго еще будешь бегать? А, Каныгин, опять сбежал, недоумок? Мы тебя долго будем домой отвозить?

Начальник же порой успокаивал инспекторов:

— Пусть бегает для плана,

Да, Челябинскому приемнику нужен был план, чтобы всегда в Министерстве быть на хорошем счету и не попасть под сокращение. Время от времени здесь устраивали даже рейды по отлову детей на вокзале, называя это «борьбой с безнадзорностью».

Вместе с мальчиками в приемнике находились и девочки, которых привозили с вокзала, где они предлагали себя на ночь, или просто карманницы. Встречались здесь и насильницы, да, те, которые насиловали парней. В группе были девчонки, участвовавшие в кражах и разбоях. Некоторые из них отличались особой жестокостью.

Помню двух сестер, которых добрые люди взяли из детдома. И, может быть, жили бы эти девочки в мире и согласии с приемными родителями, если бы не случилось непредвиденное: могли ли предполагать их приемные родители, что однажды учитель физкультуры совратит одну из сестер, которой едва минуло 15 лет. После этого случая девочка, испытавшая близость с мужчиной, отобьется от рук, начнет разыскивать своего насильника, которого в двадцать четыре часа выдворят из Аргаяша, и она, прихватив с собою сестру, станет домогаться мужчин, совершать кражи, хулиганить, жить по подвалам. В одном из подвалов они с сестрой чуть не насмерть забили мальчишку, сбежавшего из интерната, прижигали ему тело сигаретами, заставляли ползать голым по стекловате.

Насилие и жестокость могут породить только жестокость.

Но среди девчонок были и такие, которые оступились нечаянно, но безжалостный меч «правосудия» был неумолим, и они оказывались в спецучилищах, где порой было пострашнее, чем у парней, по своей жестокости. Все они рано начали половую жизнь. Они прятались с пацанами в подвалах, попадали в руки сутенеров и, если уж было невтерпеж, шли к солдатам и курсантам. После мы их доставляли в больницу строгого, режима (БСР), где они лечились от венерических болезней.

К нам в приемник доставлялись беглецы из спецучилищ и дезертиры из армии. Вспоминается мне один бродяга. Он вместе с двумя дружками сбежал из спецучилища, но этот побег обернулся для них трагедией. Одного из них зарезали пьяные проводники, другой, прыгая с поезда, попал под колеса и стал калекой. Лишь третьему «повезло». Он остался цел, но от всего увиденного у него помутился рассудок.

Подростков привозили в приемник-распределитель днем и ночью, некоторых, как матерых преступников, в наручниках, нарушая закон. И с первой минуты, после проверки документов, начинался унизительный обыск. В урну летело все, что находилось в карманах задержанного: сигареты, спички, записные книжки. Бесцеремонно рвались фотографии, письма. Однажды сам начальник принес молоток, чтобы разбить значки. Некоторые вещи бесследно исчезали. При осмотре в кабинете врача от него можно было услышать такое, что руки невольно сжимались в кулаки от обиды и безысходности.

Попавшему сюда приходилось столкнуться с тем, что больно ранило душу, унижало человеческое достоинство и озлобляло. Например, стрижку «под нулевку» многие воспринимали здесь в штыки. Тем, кто сопротивлялся, выкручивали руки, иногда могли ударить ногой в живот. Старая, заношенная одежда, в которую облачали ребят, вызывала отвращение. Редко им попадало что-нибудь новенькое.

Того, кто в столовой осмеливался высказать недовольство, повар мог обложить отборным матом, а за пререкания и того хуже — стукнуть поварешкой или палкой по голове.

В инспекторской подросткам учиняли допрос. Инспектор при этом нередко срывалась на крик. За упрямство немудрено было попасть в «дисциплинарку», темную комнату с крохотным окошком, без кроватей и стульев, только с поднятой над полом площадкой, на которой на голом матраце без простыней и пододеяльников, спал ночью воспитанник приемника (утром матрац, одеяло и подушка отбирались). В «дисциплинарке» подростки должны были находиться по трое суток, лишенные общения, игр. Иногда их выводили на прогулку. Питались они тут же, разместившись на полу. Пацаны называли «дисциплинарку» «тюрягой». Время там тянулось мучительно медленно. Каково же было одному из подростков, которого начальник за разбитое стекло продержал в «дисциплинарке», нарушая закон, девять суток!

Самое сложное на первых порах — ужиться с группой, которая имела свои законы и правила. Новичка принимают здесь поначалу как пацана, наблюдая за его характером, увлечениями и наклонностями. Особенно интересуются, знает ли он правила кодекса, распространенного как в спецучреждениях для малолетних преступников, так и в колониях строгого режима для взрослых. Это всевозможные «приколы» и «прихваты». К примеру: если подросток после ужина зашел в туалет жующим, то он становится «чуханом». И если новичок не проходит испытания, то становится «шохой», исполняющим прихоти «бугров» и выполняющим за них наряды, «вафлами» считаются те, с кем занимаются половыми извращениями. И таких проверок существует очень много. В основном подростки остаются «пацанами», так как большинство из них знакомо с жизнью уголовного мира.

Чем же заполнено время воспитанника детприемника, помещенного туда на тридцать суток? После вечерней поверки, например, за малейшую провинность ночной дежурный может устроить для всей группы «подъем — отбой», когда нужно вскакивать десятки раз. Потом он будет смотреть видик, играть в лото или пить пиво, а в это время воспитанник, уткнувшись в подушку, будет захлебываться беззвучным плачем, и только забудется в тревожном сне, как услышит громкое «Подъем!». Сначала всех выгонят на зарядку, потом под крики милиционеров отправят строем в туалет, затем предстоит мытье коридора или туалетов, которые нередко заставляют перемывать. После завтрака с пригорелой кашей самых высоких и здоровых поведут копать землю или что-нибудь красить, а зимой убирать снег. Это все-таки лучше, чем сидеть взаперти весь день, изучая правила внутреннего распорядка или смотреть постоянно включенный телевизор. Ну, а если начнется «шмон» в поисках «бычков» и спичек и у кого-нибудь что-то найдут, то несдобровать от побоев и отборного мата. Только в мастерской можно будет отвлечься от своих горьких мыслей. И так все тридцать суток. Лишь для некоторого разнообразия проведут воспитатели какую-нибудь беседу или встречу, а в основном воспитанников здесь ждут унижения, наказания, чувство голода по ночам, потому что за ужином дают маленькие порции; в то же время милиционеры с аппетитом уминали детскую пищу или лакомились из передачек принесенных родителями. Постоянное ожидание «свиданки», писем и окончания срока.

И вот, наконец, наступает последний день. Но приходит воспитатель и со злорадством объявляет ДП (дополнительный срок) еще на тридцать суток. От досады у подростка комок к горлу подступает.

Затем приводят новеньких, и уже прижившиеся и получившие ДП начинают от скуки и безделья унижать их. Но среди приведенных может попасться и «старичок», который вдобавок оказывается посильнее — и тогда обидчику приходится туго. Нужно будет отстаивать свое право на лидерство и, если ты не справишься с этим, то пацаны будут смотреть на тебя с презрением и уйдут под опеку, а, может быть, под унижение нового лидера. Так и продолжается жизнь в приемнике, если, впрочем, это можно назвать жизнью. Поневоле станешь завидовать щенку, которого в приемник передала на время прокурор, ему-то наверняка жилось лучше: сытно кормили, ласкали, играли с ним. А тут даже прогулки на два часа превращаются в какое-то насилие. Стоит кому-нибудь закинуть мяч за высокую сетку, которой огорожена площадка, и придется бегать по двадцать и более кругов. Бегут подростки по кругу и от гнетущего существования возникает у них мысль уйти в побег. Случалось, что пацаны шли на риск, чтобы вырваться из этих казематов, но из-за доносов эти попытки пресекались, и зачинщиков ожидало жестокое избиение в кабинете заместителя начальника, после которого с ними еще разбирались сержанты, и все это заканчивалось «тюрягой» — темной комнатой «дисциплинарки», из которой нарушитель выходил лишь для того, чтобы мыть коридоры и туалеты. От скуки и тоски там хочется волком выть. Сидит подросток и думает: может кто-нибудь сжалится и принесет книжку. И порой у него возникает мысль сообщить обо всем прокурору, который занимается в это время проверкой, но он отгоняет ее, зная, что все это безнадежно. И такой нарушитель становится вечным дежурным, даже по выходу из «дисциплинарки». Давя в себе слезы обиды, ему приходится отмывать до блеска унитаз, в то время, как в группе идет какая-нибудь лекция, а в соседнем туалете в это время работает подросток, которого заметили занимающимся онанизмом. И они знают, что будут лишены тех малых развлечений, которые существуют здесь.

Жгучая ненависть обжигает подростков, когда их избивают сотрудники. Помнится мне, был такой бродяга, часто доставляемый в приемник, который постоянно страдал от этого. Особенно жестоко его избивал врач, несмотря на жалобные мольбы подростка: «Не надо, пожалуйста, не надо!». Единственным спасением для него был изолятор, и он специально расчесывал себе кожу до крови. Но этому бродяге повезло, а вот мальчишке из первой группы, которому воспитатель сломал руку, наложили лишь гипс и продержали в «дисциплинарке».

Любой человек, а тем более подросток, постепенно приспосабливается к жизни в изоляции, как бы смиряясь со своей судьбой. И все для них становится обыденным. Они автоматически выполняют все, что им надлежит, не понимая того, что гибнет их маленькая душа и все хорошее в ней.

Подъем! Как трудно подростку вставать!

— Эй, придурок, тебе что особое приглашение?

И сержант с кулаками надвигается на него, приближаясь к постели. Соскакиваешь с кровати и собираешь белье — сегодня генеральная уборка. Радуешься тому, что помоешься, а то за эти десять дней все тело исчесалось. Хорошо бы тапочки поменять, а то уже палец вылезает.

Вдруг удар по голове.

— Быстрее, я сказал!

И про себя материшь этого мордастого сержанта, который вчера пиво пил, а сегодня у него, видимо, с похмелья голова болит. Зачем на пацанов-то злиться? Еще вчера пытал, выспрашивал про других сотрудников, чем занимаются они в ночную смену. Сами менты не могут жить в мире, грызутся между собой. А не скажешь, — получишь.

Приходит время, и какого-то подростка забирают на комиссию. Наступает тот день, когда ему говорят: «Ну все, поехали!». И тот забивается в крике: «Не хочу! Не поеду в «спецуху»! Но его все равно отвезут, и он пройдет еще одну школу, полную страданий, унижений и издевательств. Это трагедия его жизни.

Не буду скрывать, трудно мне было работать в приемнике. На меня, как и на многих других, подростки смотрели с ненавистью и презрением. Я же старался найти к ним подход, а они порой устраивали на моих сменах бунты. Один из них в злобе даже пообещал убить меня, когда я обнаружил спрятанные им папиросы. (Потом при встрече мы посмеялись над его угрозами.) Впоследствии я понял, что только терпеливое и доброе отношение могло расположить их ко мне. Постепенно они перестали видеть во мне мента и смотреть как на конвоира, Я каждый раз старался расположить их к доверительному разговору, и они отвечали мне искренностью.

В приемнике вместе с подростками я делал все: косил траву, копал картошку, выпускал стенгазеты, оформлял альбом о жизни воспитанников. Была мысль сделать стенд об истории приемника-распределителя. Поэтому много времени проводил в архивах, встречался с бывшими сотрудниками. Мне хотелось рассказать, каким добрым и светлым был приемник прошлых лет, как хорошо жилось в нем подросткам. Вместе с пацанами мы делали различные поделки, но устроить выставку начальник все равно не разрешил. Мое отношение к воспитанникам стало раздражать тех сотрудников, которые держали их в ежовых рукавицах. Они испытывали завистливую злобу, когда ко мне приходили подростки после спецучилищ или когда я получал от них письма.

— И чего он возится с этими выродками? — удивлялись некоторые. — Тоже мне, «железный Феликс»!

Им было не понять, каким трудным был мой путь к их пониманию. Мне чисто по-человечески было жаль подростков, лишенных детских радостей, озлобленных, доведенных до отчаяния, и я пытался теплотой и сердечностью завоевать их уважение. Это было трудно, но я не отступал, полюбил эту работу, вкладывал в нее всю свою душу и в конце концов победил. Они наконец-то поверили мне. Как же ликовала моя душа, когда я услышал от новичка:

— Я вас знаю, вы справедливый и добрый! Мне про вас пацаны рассказывали.

Меня радовало сознание того, что я кому-то помог найти себя, твердо встать на ноги. Для этого я часто ходил в прокуратуру и просил повнимательней отнестись к подростку и не губить его душу.

Больно врезались мне в душу слова одного капитана милиции, работающего в ОБХСС:

— У тебя грязная, вонючая работа, а моя — в белых перчатках.

Как мне было доказать таким, как он, что это и есть настоящая работа, что я не приемлю иного?! Резкое изменение моего отношения к пацанам не могло пройти бесследно, и я стал чужаком для ментов, которые избивали в кровь пацанов, истязали до увечий, заставляли их голыми ползать по коридорам, каждый день оскорбляли и унижали их. Меня стали считать опасным свидетелем, и когда я упрекнул партийного секретаря в беззаконии, а комсомольского — в избиении детей, на меня завели персональное дело, которое обсуждалось на комсомольском собрании. Они требовали моего исключения из комсомола, а тогда это считалось причиной для автоматического увольнения из органов. Но на мою защиту встало несколько сержантов, хороших парней, которых в приемнике, к сожалению, было мало. Они разделяли мою точку зрения и сумели доказать этим партийным лидерам, что я должен продолжать службу. Но те не успокоились и пытались сломить меня. На мою голову посыпались выговоры: за задержку у больного друга в Москве, хотя начальник об этом был осведомлен, за опоздание, когда я встречал друга, приехавшего проездом из армии (опять же с разрешения администрации), за отказ ездить в командировки из-за болезни. Сколько их было?! Начальство решило мстить мне, потому что я стал для них чужеродным, встав на защиту пацанов.

Теперь это была не служба, а борьба за выживание. И я, чувствуя, что приходят мои последние дни службы в приемнике, всего себя посвятил пацанам. Чтобы их существование здесь было не очень тоскливым, я с помощью моих единомышленников стал организовывать встречи: с олимпийским чемпионом Дмитрием Билозерчевым, популярным певцом Александром Серовым, всеми любимым бардом Олегом Митяевым; приглашал ансамбль «Ариэль», трио «Мультики», исполняющих самодеятельные песни. Сколько радости принесли воспитанникам эти встречи! Они останутся у них в памяти на всю жизнь. Может, кому-то они помогли со стороны взглянуть на себя, исправиться. Очень неприятно выглядели сотрудники, которые отбирали у детей плакаты, подаренные А. Серовым. Больно было видеть, как дети подавляли в себе обиду.

Нездоровая атмосфера, сложившаяся вокруг, начала меня душить. Мне уже ничего не прощалось, хотя в то же время начальство сквозь пальцы смотрело на пьянство других сотрудников и их жестокость.

— Почему он не ездит по командировкам? Если он больной — пусть комиссуется. Мы не обязаны за него «пахать»! — теперь часто можно было услышать от сослуживцев.



Больше всех кричали те, кто пьянствовал на работе, был нечист на руку, кто нередко избивал детей. Они не могли простить мне, что я продолжаю оставаться самим собой, и мое неравнодушное отношение к подросткам, с которыми я однажды горел в машине (кстати, в ту минуту, когда мы с водителем тушили горящий «УАЗик», никто из ребят, которых мы везли в спецшколу, не сбежал. Как и не убежали из купе поезда двое парней, которых я вез в спецучилище, когда снимал с крыши вагона хулигана. Они верили мне, а я верил им). Но несмотря ни на что я, стиснув зубы, продолжал работать, так как не имел право предать пацанов. Сколько их прошло через приемник! Только на краткий миг соприкоснувшись с их судьбами, я всегда буду жить в тревоге за их жизни. Сколько они еще встретят на своем пути жизненных невзгод? Выдержат ли? Хочу верить, что выдержат! Не стихает во мне стыд и боль за тех, кого я когда-то обидел и предал. Простите меня, пацаны!

За девять лет службы в милиции я пришел к выводу, что такие приемники не должны существовать, особенно под ведомством милиции. Рано или поздно они превратятся в приюты, которые станут для этих несчастных детей теплым домом. Но когда это будет? Уже не первый год существует закон о российской милиции, по которому приемники должны быть переданы из МВД управлению народного образования, но в действительности Указ Президента не выполняется. Утешает только то, что как альтернатива создаются приюты и, может быть, настанет время, когда в них будут работать думающие, верящие в детей учителя и добрые, внимательные воспитатели. Может, они будут бережно относиться к детству жителей завтрашнего дня. Хочется верить в это!

Но пока приемники — горький упрек нам за бездушное отношение к детям.

Атмосфера же, которая царила в челябинском приемнике, была нездоровой. Недоброжелательное отношение сотрудников друг к другу, интриги, сплетни, склоки, доносительства разобщали коллектив. Трудно было работать в таком коллективе, и я находил отдушину в общении с теми немногими людьми, которые сохранили в себе частицу добра. Я с теплотой вспоминаю этих людей: инструктора по труду, ветерана войны, к которому ребята относились с уважением и с удовольствием работали в мастерской; заботливых и сердобольных женщин, так называемых вольнонаемных: дезинфектора, старых добрых нянечек, сестру-хозяйку. Были и среди тех, кто носил погоны, люди, которые с вниманием и заботой относились к ребятам.

Однажды в приемник доставили маленькую девочку-негритянку, волей злой судьбы оказавшуюся брошенной. И тогда я увидел, как выплеснулась из них чуткость, какими отзывчивыми и милосердными оказались они по отношению к этому крохотному существу с темным цветом кожи. Но в остальном они старались жить, как говорится, не выпячиваясь, по принципу невмешательства: отслужил свое — и домой. Мрачная среда приемника затягивала их, они боялись противопоставить себя тем, кто растерял все человеческое в себе. Чисто по-человечески их можно было понять: им хотелось доработать до пенсии. Они все занимали позицию страуса, уткнувшегося головой в песок, слепых, ничего не видящих и не слышащих. И, может быть, с их молчаливого согласия творился в приемнике беспредел, когда врач, по долгу своему обязанный облегчать страдания, развалившись в кресле, подзывал к себе какого-либо воспитанника и бил его ногой в живот, с улыбкой наблюдая, как он корчится от боли; когда сержанты развлечений ради били детей по животу, как бы проверяли пресс, или тот же воспитатель раздевал подростка догола и ставил его на обозрение мальчишек и девчонок.

У читателя может возникнуть вопрос: что, там постоянно избивали детей? Справедливости ради должен сказать: нет, не постоянно, но часто, и били в те места, где не могли появиться синяки. Но вот повару было безразлично, чем и куда бить ребенка. Был такой случай, когда девочка, не наевшись, вынесла из столовой кружочек колбасы и за это повар избила ее на глазах всего приемника, сопровождая свои действия отборным матом, в то время, как после ужина она выносила в сумках мясо, масло и другие продукты, украденные у детей.

У подростков приемника отнималось все лучшее. Когда шефы «Челябоблмебельбыта» выделили материалы, чтобы утеплить детскую спальню, то начальник из них отгрохал себе кабинет. Для него не было ничего зазорного выписать для себя лекарства «под детей». Или утративший стыд бухгалтер, обиравший сержантов по рублю, чтобы потом в виде премии получить украденные деньги. Все это еще один беспредел, творившийся в челябинском приемнике-распределителе.

Но страшнее всего было пьянство, и заправлял этими пьянками сам заместитель начальника приемника. Как-то он мне сказал:

— Может мы и пили, согласен, но это для того, чтобы сплотить коллектив.

Что правда, то правда, коллектив был разболтанный, и эти сотрудники милиции сплачивались за бутылкой вина или канистрой пива везде: в подвале, в гараже и в спальне. И самое страшное, что эти пьянки происходили на глазах у детей, которых забрали от их родителей-пьяниц. Конечно, об этих попойках докладывалось начальнику, и тот для видимости устраивал разносы, сохраняя объяснительные записки нарушителей до подходящего момента, чтобы потом, потрясая этими бумажками, загнать провинившихся в угол. Ему было так удобнее руководить. Как-то в разговоре водитель автомашины, прослуживший только год в приемнике, признался, что раньше он пил меньше.

Так и жили здесь, не доверяя друг другу, автоматически выполняя работу, проводя собрания и занятия, участвуя в «ловле» детей на вокзале, выходя на субботники. За оболочкой этой обычной, на первый взгляд, жизни скрывались бездушие и бесчеловечность.

У каждого милиционера были свои любимые смены и маршруты командировок. Но чтобы получить эту командировку, нужно было привозить начальникам и инспекторам из поездок продукты. И каждый приспосабливался, как мог, чтобы как-то существовать в этой атмосфере. Для достижения своего спокойствия в ход шло все: и лесть, и доносительство, и подлость.

Весь этот большой-коллектив был разбит на группировки, между которыми постоянно шла грызня. Грызня за должности, за звания, за награды и за теплое место под солнцем. И руководил всем этим «коллективом» майор милиции, ярый сталинист, убежденный коммунист и махровый мент. Он держал всех сотрудников в страхе, имея на каждого компрометирующие материалы, чтобы обуздать инакомыслящих. В его понимании все принадлежало ему, и он повелевал судьбами своих подчиненных.

На всех сотрудников майор смотрел с подозрением. Ему ничего не стоило оскорбить и унизить человека.

— Я прикажу на столб полезть — полезете! — кричал он на рапорте, брызгая слюной.

Всех сотрудников он считал ворами, однако сам украл наградные часы у одного из них. У него были свои доносчики, которые пытались перед ним выслужиться, и он их повышал в должностях. Однажды майор назначил сотрудника, прослужившего в приемнике без году неделю, на должность старшего дежурного. Он жестоко обращался с детьми, и когда сотрудники высказали недовольство по этому поводу, то услышали:

— Я начальник, я здесь командую! Этот парень в трудную минуту для партии написал заявление о приеме в ее ряды!

В мой адрес он однажды бросил обвинение:

— Если бы сейчас существовала 58 статья, то тебя бы расстреляли! Как врага народа!

Этот зарвавшийся начальник ломал судьбы сотрудников, втаптывал их в грязь. И многие, не выдержав бесчинства этого майора, уходили из приемника. И порой уходили хорошие сотрудники, к которым я тянулся, мне было жаль с ними расставаться. Приходили новые люди, и, попадая в то же болото подлости и лицемерия, через некоторое время «покрывались коростой безразличия и равнодушия». Отношение майора к детям было специфическим. Он смотрел на них как на контингент, проходящий через приемник. Он манипулировал ими в угоду себе, как разменной монетой. То они для него были закоренелыми малолетними преступниками, то несчастными сиротами. Но в основном они ему были безразличны. На его совести загубленные детские судьбы, потому что приемник под руководством этого угнетателя детства представлялся машиной переламывания детских душ. Он всеми силами пытался создать здесь видимость спокойствия. Порядок, который он изо всех сил старался поддержать, был показным. Главной целью майора было спокойно, без треволнений уйти на пенсию. Если образно попытаться представить себе этого начальника и приемник, то это будет выглядеть так: этакий паук, восседающий посредине сплетенной паутины и подергивающий за ее нити, приводя в движение попавших в его сеть.

Да, это выглядит довольно мрачно, но я воспринимал все именно так. Когда рано утром подходил к приемнику и открывал дверь, у меня возникал вопрос: «Какая неприятность ждет меня сегодня?». И, конечно, я больно переживал все происходившее в приемнике. И эта боль, годами копившаяся во мне, рвалась наружу. Но больше всего у меня болела душа за пацанов и за их будущее. Я понимал, что нарастающая детская преступность — это как камень, падающий с горы, который может повлечь за собой камнепад.

Слушая горькие детские исповеди, я однажды подумал: а не написать ли обо всем этом в форме записок сержанта милиции. Так, в газете «Вечерний Челябинск» появился мой первый рассказ «Алешкина улыбка». Мне хотелось со страниц газеты ударить в набат о детском горе, рассказать о жертвах беззакония, предостеречь, что если детям сейчас не помочь создать нормальную жизнь, то нас захлестнет волна детской преступности.

Об этом я начал говорить семь лет назад, и сейчас мне горько осознавать, что я был прав. Мои публикации тогда вызвали бурю негодования у начальника, и он стал названивать по редакциям, запрещая печатать меня. Но они не прошли бесследно, а нашли отклик в душах простых людей, от которых я получал письма.

Запомнилась мне встреча с одним человеком, прошедшим через детприемник, спецучилище и зону. Он тогда с горечью поведал мне глубоко осознанную им мысль о том, что в нашей системе необходимо и выгодно содержать все эти приемники и зоны: так легче управлять этой большой страной. Но этого я тогда еще не понимал.

Мои материалы вызывали раздражение и негодование со стороны начальства. После публикации заметки об интернате, где жестоко обращались с воспитанниками, моему начальнику последовал звонок из райкома партии, смысл которого заключался в единственной фразе — «Запрещаю писать!». Когда «Вечерка» опубликовала мою статью «Помогите Юрию Шумакову», то утром к нему в квартиру ворвались работники милиции и увезли его в «подвал», где учинили допрос: «Кто такой Вафин?»

После опубликования моих материалов меня вызвали в политуправление УВД, где меня официально предупредили, что если еще выйдет что-нибудь подобное, то меня накажут по всей строгости приказа Министра МВД, запрещающего работникам милиции публиковать материалы без согласования с руководством. И может быть, никто так и не прочел бы мои рассказы, если бы мне не помогла редакция журнала «Советская милиция» и впоследствии писатель В. Крапивин. В его книге «Острова и капитаны» я стал прототипом главного героя капитана Гая, после чего пацаны стали называть меня капитаном Владом. Затем мои рассказы стал печатать журнал «Человек и закон» и еженедельник «Щит и меч».

Начальника и его прислужников довело до бешенства то, что по одному из моих рассказов снимается фильм.

Вокруг меня, потревожившего спокойствие приемника, сложилась напряженная обстановка. Я сознавал, что служить здесь мне осталось недолго, как бы ни старался. В то время наивно полагал, что могу привлечь к происходящему в приемнике внимание работников Управления внутренних дел области. Я стал обивать пороги кабинетов и дошел до генерала, после чего понял, что возле меня обстановка накалилась до предела. От начальника, который узнал, что я хожу и жалуюсь на него, на меня посыпались выговоры. Сотрудники ожесточились. И когда я понял, что началась компания по увольнению меня из органов милиции, то еще раз пошел к генералу. После проверки моего рапорта меня вызвали в УВД и сказали:

— В вашем приемнике порядок, а как этого добивается ваш начальник, нас не интересует.

А меня интересовало, потому что нестерпимо больно было ежедневно видеть, как страдают дети в этой опасной зоне. Невыносимо смотреть, как их оскорбляют, унижают. Изо дня в день видеть их слезы, а порой и кровь на линолеуме, оставшуюся от идущего отмываться после избиения какого-то паренька. И глаза детей, с ненавистью смотрящих на этот мир. Как безнаказанно бесчинствует начальник, как сотрудники злодействуют, издеваясь над подростками, обиженными судьбой, живущими в постоянном страхе и с тоской ожидающими своей участи. Я пытался и не мог доказать этим нелюдям, что насилием никого не воспитать. Насилие может привести только к одному — к озлобленности. Ведь приемник — не ремень, он не на заднем месте оставляет след, а в душе. Для меня это были десять лет насилия. Все увиденное мной за годы службы в приемнике-распределителе больно ранило меня. И я решил написать ничем не прикрытую правду о том, что творится за его высоким забором. Пусть люди, в ком еще сохранились доброта и милосердие, узнают о детях без детства, о том, как здесь калечат судьбы подростков те, кто признан их защищать и с участием относиться к ним, лишенным материнской ласки. Толкнуло меня к этому и молчание людей, работавших в приемнике и не нашедших в себе силы противостоять силе и власти. Так появилась киноповесть о подростках и о приемнике «Чужаки». Публикуя ее, я тогда еще не знал, что вступил в борьбу с Системой. После первых номеров меня начали травить те, кто превратился в ментов и нелюдей. Защищая свое благополучие, они написали коллективную жалобу на имя генерала, что не желают больше работать с таким субъектом. На меня давила их озлобленность.

— Я думаю, что этого достаточно, чтобы выгнать тебя из милиции! — сказал мне начальник, объявляя очередной выговор и прекрасно сознавая его несправедливость.

Вскоре в приемнике появилась комиссия, которая устроила судилище надо мной. На меня набросилась вся «плесень», что заполняла приемник, возводя напраслину. За всю ту правду, появившуюся на свет, они жаждали моей крови, моего унижения, создавая удушающую атмосферу вокруг меня. Через некоторое время меня вызвали в УВД и предложили сдать удостоверение. Я попросил приказ о своем увольнении. Выяснилось, что такого приказа нет! (Он появится позже с приговором: «Уволить за нарушение служебной дисциплины».) Но понимая, что бороться с Системой, которая тебя отторгает, бесполезно, я бросил на стол свое удостоверение.

Так я был изгнан из приемника-распределителя.

В тот солнечный первый день апреля я прощался с пацанами и сотрудниками, которых уважал и ценил. Я уходил из приемника, в котором меня предали. До сих пор помню, как оглянулся перед выходом за ворота и посмотрел на решетчатые окна второго этажа, за которыми сгрудились пацаны, махая мне на прощание руками. Запомнились грустные глаза Саньки, который поверил мне, разглядев сквозь мундир человека.

Я уходил с беспокойством за судьбы подростков. Было одиноко от того, что их больше не увижу, но я ошибся... Пацаны нашли меня. Они пришли в мой дом, пришли к своему другу. Мама, когда кормит моих бродяг, шутит, что я дома открыл приют. От них приходили письма, и как было радостно сознавать, что все, что я делал, было не напрасно! Открываешь письмо и как будто слышишь знакомый голос: «Здравствуйте, капитан Влад! Пишет вам ваш Алеха, тот, кто портил вам кровь в приемнике, которого вы отвозили в спецуху. У меня кончается служба, и я хочу приехать к вам. Примете?».

Через месяц после моего увольнения раздался телефонный звонок:

— Здравствуйте, Владимир Александрович. Это я, Ленька. У меня скоро суд, вы не могли бы мне помочь?

— Ленька, но я же не работаю в приемнике.

— Значит, вы мне не поможете...

— Постой, я разве говорил, что не помогу? Когда у тебя суд?

Одиннадцатого.

— Жди, я приду...

Вот и получается, что когда-то я для них был конвоиром, а теперь стал другом.

Так закончилась моя милицейская служба. Я не жалею, что отдал ей девять лет. Я многое понял, хотя это понимание далось мне, как говорится, с кровью. И главное то, что в милиции должны служить настоящие, думающие профессионалы-мастера, а не бездушные исполнители приказов.

Но Система должна была чем-то отплатить мне, и в результате в еженедельнике «Щит и меч» появилась статья, в которой на меня выплеснули всю грязь: сплетни, обиды, злобу и ненависть. Как же мне было больно и обидно! Я очень переживал. Но эти переживания прошли, когда подросток, прошедший через челябинский детприемник, через эту опасную зону, сказал мне:

— Все это туфта, Владимир Александрович. Пацаны знают, какой вы! И они придут к вам, а не к ним. Вы были хорошим милиционером, добрым и справедливым!

Вот она награда за годы службы в милиции — прозрение, что необходимо быть не на страже законов власти, которые приходят и уходят, а на страже вечного Закона добра и справедливости: жить по совести!


Эта книга — плод моих многолетних раздумий и, если хотите, боль моего сердца. В очерках, рассказах, представленных в ней, нет ни доли вымысла. Основу повестей «Шрам на душе», «Чужаки» и «На колени!» составляют реальные факты и события, но сюда также включены некоторые эпизоды, которых на самом деле не было, но которые вполне могли иметь место при определенных обстоятельствах.

И если эту книгу прочтут взрослые, я прошу их об одном: задумайтесь о судьбе детей, волею безжалостной судьбы попадавших в спецдома. Поймите, если вы отвернетесь от них, они вам этого не простят, и на вас обрушится лавина детской обиды. Кем они станут завтра — нормальными людьми или матерыми преступниками — зависит от нас с вами. Мы все в ответе за их судьбы!