"BLUE VALENTINE" - читать интересную книгу автора (Вяльцев Александр)IV. ВозвращениеКакие некрасивые люди едут в метро в семь утра. Какие чудовищно некрасивые люди! …С ним не было никаких вещей: куртка, ключи. Самоубийца — человек несуетный. Его путешествие — самое необременительное. Сегодня месяц. И он между смертью и приятием ситуации “сплоховал” и принял ситуацию. Никогда он не думал, что зайдет так далеко в отчаянии и любви. Действительно, любимому можно простить все. Даже то, что она и теперь не способна отказаться от того человека. Какая несчастная, невыносимая для него любовь! Невыносимая для всех. Отчаянная ситуация. Теперь это — еще — дурацки напоминало марьяж-а-труа. Или катр. Что не приносило облегчения. Ему захотелось испортить ей “торжество”. Не дать ей окончательно “утешиться”, показать, кто тут по-настоящему труп. Все же она любимый его и несчастный человек. Слабый, запутавшийся в страсти и раскаянии. Из нее можно вить веревки. Ее можно убить одним словом. Она и сама не хочет жить. Если бы отпустили с той стороны, она бы, наверное, сбежала от Захара не глядя. Она и так сделала все, чтобы отказаться от него. И сегодня он сделал ее положение совсем невыносимым. Зато спас себя. Вряд ли, погубив себя, он доставил бы ей удовольствие. Все они теперь насмерть связаны друг с другом. И никуда им друг от друга не деться. Троим, четверым… Захар почти простил его. Говорят, он плакал, наставляя ему рога… Все это, конечно, бред. Больно было вспомнить, что было время, когда ничего этого не было. Когда они были верны и не изменяли клятвам, как римские легионеры, хотя, вероятно, и мало любили. Теперь хотя бы любят. К сожалению, не всегда друг друга. Он думал, что есть вещи, зная которые, жить нельзя. Во всяком случае, в том месте и с теми людьми, кто был виновником этих вещей. Теперь он знал, что жить можно со всем. Они сделали все, чтобы выключить его из игры. И он, как гордый человек — поддался на этот соблазн: обиды и свободы. Но страдание вернуло ему ум, и открылся настоящий каюк. Он больше не даст им шанса. Фиг вам: он вернулся. Это его дом, его женщина. Почему он должен делить или отдавать ее другому? Он не даст проявить ей слабость. У этой ситуации все равно нет развития. Любовь? Хорошая штука — вроде чумы. Но любовь еще не судьба. А лишь момент судьбы. Почему он должен отдавать за их любовь — столько лет жизни и свою судьбу? Не слишком ли щедро? У них есть — они сами. У него нет ничего. Да, он будет эгоистом. И потому — мудрым человеком. Таких птичек не отдают. Даже если с хвоста она — змея и нанесла смертельный укус. Это было искушение. Обновление того, что за двенадцать лет превратилось в рутину и перестало цениться. Он, наконец, понял ситуацию. Понял себя. Она может уйти сама. Помогать им и подыгрывать он не будет. Они не получат больше того, что получили. — Не надейся, я тебя не отдам, — пробормотал он. Она подняла глаза, словно не расслышала или не поверила. Во всяком случае, пока хватит сил держать. Может быть, она его возненавидит. Как “ненавидит” N. (женскую половину с той стороны, не отпускающую мужскую половину на свободу). Будет совсем гадко — разойдутся. А пока он будет лечить. Как лихорадку. Счастья, может быть, пока не будет (оно в этой ситуации вообще не заложено), но будет покой. Премилая вещица, как оказалось. Да, он оказался слабее, чем думал. И это заставило его бороться. Они выбросили его в безвоздушное пространство: в один миг он остался без прежней жизни, жены, дома. В этой пустоте он мог держаться только за свою гордость. Да, это была свобода, но в этой свободе ситуацией хотел управлять он. Решать — куда падать, с кем и зачем… Они ему не дали этой возможности. Они слишком легко от него отделались: человек закрыл дверь, и его как бы не стало. И никогда не было. Ах, они страдали, они такие добрые (“все говорят”). Им надо было делать не так. “Ты меня бросаешь, уходишь к другому — так уходи. Тебе в утешение будет он, мне — хоть привычная обстановка.” Цинизм? О нет! — это единственный способ — он понял это — чтобы не сойти с ума: амортизация скорби привычными делами, созерцанием привычных вещей. Даже этой малости они его лишили, добренькие. Ему пришлось быть строгим. Игра больше не будет вестись в одни ворота, будто один из субъектов конфликта совершил самоубийство а-ля Лопухов. Он думал об этом, пока она спала, после целого вечера конвульсий, ломания рук, душераздирающих криков: — Ты убил все мое счастье! Моя жизнь кончена! С этим со всем я не смогу жить! Приступ отчаяния был так суров, что он съездил к матери за колесами. Но даже горсть элениума с сонапаксом взяла ее не скоро. И все-таки он не поддался, не сбежал, но строго сказал ей, что никуда больше не уйдет. Он сделал свой выбор. — Ты хочешь остаться?! — кричит она, словно он резал ее ножом. Она, видимо, думала, что, проведя первый курс лечения, он уйдет. Он же получил свое, он же рассчитался с ней! — Ты убиваешь меня! Никогда не думала, что ты можешь быть так жесток! Я прошу тебя: оставь меня теперь! — Нет, нет, нет! Я буду тебя лечить. — А если я умру от такого “лечения”? — Может быть, это будет лучше? — Может быть. Тогда бы уж поскорее! У нее появилось серьезное желание умереть, даже умереть вместе, по-японски. — У нас еще будет время об этом подумать. — Он говорил это спокойно. Сегодня ночью он весьма приблизился к сей развязке. У него были сильные козыри: отступать ему некуда, как бойцам Красной армии. Оксана сказала, что, узнав о его “возвращении”, друг сжег все свои рукописи. Что ж, поделом. Хотя — это поступок, думал Захар (было там два или три симпатичных рассказа). Тот смог сжечь рукописи. А что смог сделать Захар? Уехать в Батуми, пить?… И еще много-много ночей у него был этот потолок на даче у Лёши. Может быть, он стоил всех рукописей. Никогда он не забудет этого чудовищного потолка, каждую доску его, пробуравленную взглядом до дыр, каждый гвоздь. Они говорят о доброте, щепетильности… Увести жену человека, которому пожимаешь руку, рассуждаешь о творчестве! Захар был способен увлечься, он даже был готов допустить постель и измену жене. Но измену другу! Он мог поклясться, что ни разу в жизни не взглянул на жену друга с этой точки зрения. Все они были для него бесполыми. Тут был какой-то блок, мгновенный рефлекс. В России потому и не было армянских законов, запрещающих жене встречаться с мужчинами отдельно от мужа, — что в европейском сознании сильно утвердилось понятие порядочности. Впрочем, изменить жене — тоже непорядочно. Но тут хотя бы — свой человек: уж если она не поймет, то никто не поймет. И не простит. Священна — чужая собственность. Изменяя жене, ты в первую очередь изменяешь себе, своему представлению о судьбе, семье, изменяешь всей прежней жизни, своей собственной. Изменяешь своему прошлому. А прошлое для человека весит побольше теперь и всех его радостей. И теперь Захару уже нельзя было надеяться на победу. Он прежде всего не мог доверять ей. Замешкается он чуть-чуть — и она сбежит. Или сделает, скажет что-то такое, отчего он сам уйдет. Второе — тактически неверно, но так скорее всего и будет. Он не перенесет ее слез, криков и оскорблений. Хотя он понимал, что она теперь не в себе. Между тем, шли дни, она не ходила на работу, немного успокоилась. Каждый день Захар, по заведенной в Батуми традиции, приносил вино, они ничего не обсуждали, молча играли в шахматы, что никогда раньше не делали, чтобы убить время. Кажется, ничего не выйдет. Он вошел в комнату — она за компьютером: играла в пасьянс. Его передернуло! Полгода они провели так: он на диване читает, она играет на компьютере. Теперь он знал: она была вся в любви, как кошка, и только этим спасалась. Такой одуряющий наркотик… И что же — опять?! У них не может быть ничего иного?… Он взял трубку и позвонил. Пусть приедет. “Все решим и выясним.” Она была не в себе, металась вокруг Захара, ломала руки: — Зачем ты ему позвонил?! Что ты задумал?! Чего ты хочешь добиться?! Весь вечер Захар развлекал ее разговорами. Ему уже было все равно. Будущего все равно нет. Страшил только чердак у Лёши… Horror! Каждый день он открывал все больше ужас ситуации. Как жаль, что она не была с ним откровенна — тогда, когда все начиналось. Теперь ему казалось порой, что болезнь уже неизлечима. Вообще, многое узнал (в разговорах под вино, между истериками, убийственно откровенных). И что знаменитая Ариша вовсе не “выкрутилась”, и что вообще все очень грязно в жизни: их знакомые барышни сплошь и рядом изменяли мужьям и даже рожали детей от чужих мужчин. И ничего, люди с этим живут, и крыша у них не едет. Не разум, а страсти правят человеком, и никто не хочет за них платить (кроме как ежедневной мукой обмана). И еще он узнал: встречи не будет. Оксана заставила его отказаться. Или ему слабо. Итак, Захар как бы “победил”: друг отказался от нее при нем. Для этой незапланированной встречи Захару понадобилось, чтобы Оксана еще раз сбежала, пока он был в гостях у Даши. А он бросился ее разыскивать. И разыскал. Они шли по переулку, а Захар неожиданно вывернул из перпендикулярного и очутился прямо перед ними. Оксана отбежала, и они стали говорить. И друг отказался. Скрепили договор рукопожатием. Захар вынудил его на это. Иначе, он, может быть, убил бы его. Поразительно, но все, что случилось — уже не было проблемой для него (“обманутый муж”). Ему, оказывается, еще “повезло”. С ним были откровенны. Может быть, она уже жалела об этом. Потому что Захар разрушил их маргинальный союз. В следующий раз будет “умнее” — подобно другим женщинам, годами обманывающим мужей. Его хотя бы не обманывали, за исключением самого факта любви, отчего он был лишен возможности оказать помощь. Теперь, может быть, уже поздно. Он не мог сторожить ее — и не хотел. А она была как влюбленная кошка. Она не отвечала за себя. Быть еще раз брошенным или стать свидетелем безумия или суицида — вполне реальная перспектива для него. Либо они оба сойдут с ума. Поистине, может быть, дачный потолок был лучше. Но до этого ему нужно попытаться: целиком изменить жизнь и создать для себя и нее новое бытие, что-то совместное, пока трудно вообразимое. Но не было никакой надежды и уверенности в ее силах. Да и в своих. Мир ужасен, люди — слабы и потому подлы (и это самые лучшие). К тому же быть каждый день свидетелем приливов такой любви, такой страсти, рядом с которой лишь его смерть что-то значила. Удерживать угрозой смерти — это было низко для него и обидно. Хотелось надеяться, что есть все-таки кое-что еще. “Господи, и это говорю я: гордый человек, воображавший за собой все достоинства и права на любовь самых лучших женщин! Как я раздавлен!” — Бегал он как безумный по квадрату комнаты. Он всегда был уверен, что его достоинства сверкают ярче солнца. Он не учел, что люди склонны создавать неформальные отношения и суррогат брака, когда много времени проводят вместе. К тому же в таком выгодном месте, как работа: где нет скучного быта, детей, грязного белья, досадных мелочей ежедневного существования. Где они яко чисты ангелы. Водочка, веселье, свобода, тонкие духовные прелести: полигон для половых игр. И мешать союзу таких “ангелов”! “Эти добрые люди хотят меня убить.” Он просил ее только об одном: не обманывать его и впредь, не обманывать, как обманывают других — щадя. Или боясь сделать выбор. Ну, и, конечно, не совершать суицида. Все остальное он берет на себя. А пока что — мрак, ничего не видно: как оно будет, как возможно чему-нибудь быть? Чем будет заниматься она? Чем — он? Каково ей будет сидеть дома — без ее любимого, замечательного радио, где у нее все так получалось, где ее все так любили, где такие замечательные люди? Но остаться там — это безумие! Это все по новой. Да, теперь он “победил”. Но такой ценой, что, может быть, лучше проиграл. А ведь он воображал, что теперешнее ее положение для всех лучше: ее избавил от мук совести, их — от выбора и безумного ожидания, когда N. сдастся… И ничего для них не закрыл, не прервал окончательно (пока). А надо рвать, потому что силы на исходе, ураган страстей крут, и любое решение, если уж Захар осмелился его принять, должно быть потрясающе прочным и бесповоротным. Все будет или выжжено, или сметено. Такой вот был сюжет. Если переживет его — может быть, чего-нибудь напишет. Если еще будет писать. Отчасти из-за его писательств все и произошло. И — доверчивости, что женщина, будучи одна, может устоять. Весь последний, самый “ценный” год — вспоминался им с ужасом. С ужасом глядел на эти стены. В них копилась вся бесконечная ложность положения. Готовился взрыв. Взрыв, однако, может быть, не последний. Теперь их любви “не хватило”, чтобы переступить через Захара и N. Или через пошлость обмана. Но кто знает, что будет дальше? Кто тут за что-нибудь отвечает? — Будем биться с упорством обреченных, — утешал себя Захар. В ощущениях — состояние постоянного гриппа. Морозы внезапно кончились, словно и вправду наступила весна. Снег по-прежнему настырно лежал во всех садах и на газонах, но днем за окном и без солнца журчала вода. Все ожило и рассылало приглашения на скорый пир… Еще совсем недавно Захар думал, что и ему есть место на этом празднике страсти. Оказывается — нет. Только в другом несообщающемся сосуде — жило чувство к нему. У него не было даже той надежды, что была у Рустама, бывшего дашиного мужа, — что его верность будет вознаграждена: нет общих детей и соперник к тому же “добр, как ангел”. На что уж тут рассчитывать?! У Заточника было что-то вроде: пшеница мучима бел хлеб дает. С ним что-то странное творилось, доброе что-то. Амбиции и манфредизм куда-то исчезли. Что если — навсегда? Поломали ему крылья, его глупый понт и легкомысленную уверенность в жизни (в жизнь не верил, но удара ждал не отсюда). Наивен был до дикости! Выдумал себе со скуки проблему соблазна красотой. Измены ради красоты, сильных чувств. А изменили ему — и не ради красоты. Вот проблема. Женщина слаба, влюбчива и безрассудна. Ее легко соблазнить, если действовать умело. Красота вообще не самый сильный динамит человеческих отношений. Соблазн добра, бессилие перед сочувствием, роковые проявления благородства, чудовищная жестокость “добрых людей”, внезапные, необъяснимые страсти, отрезающие путь назад и ставящие ситуацию с ног на голову… Диалектика зла, всегда рождающегося из добра, и неразрешимые противосочетания людей, так что одному действительно надлежит уйти в “ледяную пустыню”. Не только красота, догадался Захар, но и самый акт между мужчиной и женщиной ничего не значит. Максимальная открытость и доверие — да, и в то же время это меньше сердечной привязанности и выбора сердца (подразумевался отсутствующий). Женщина искренна и в любви и в сексе, но видит разницу — и брак все равно не устоит. Ни красота, ни секс не нужны были ей, да и ему. Нужно было постоянное присутствие своего… И это невыносимо, когда ты не свой для своего. Все эти дни они жили в сумасшедшем эмоциональном напряжении. Каждый день шел за месяц. Пили, болтали, смотрели телевизор. Захар стал брать кассеты в местном пункте видеопроката… Два больных или приговоренных к смерти. Избегали резких движений и разговоров. Избегали вообще каких-либо положений, повторяющих прошлое. Прошлое — проклято! Нового — нет. Обманывали себя сохранностью прошлого и возможностью будущего (в смысле, что, может быть, выживут, всякое бывает). Все висело на одной сопле. У него совсем не было сил, гордости… Была мучительная задавленная обида и оскорбленность (ничем не искупаемая, кроме забвения). И была невозможность жить, не видя ее рядом. Жить в одиночестве. Если он уйдет и выживет — будет чудо. Если не уйдет, и они выживут вместе — еще большее чудо. Именно то, что все было против них, отодвигало боль, потому что, собственно, как болеть из-за того, кто тебе не принадлежит? Кто чуть ли не специально все отрезал? И не получил желаемого. Зато получил вину. Надо быть милосерднее к ней и в то же время — готовиться к отъезду. Да, Захар связал его. Он же и развяжет. Или она развяжет. Она развяжет от чего угодно. И он все это терпит! Либо он ошибается, и это действительно любовь? То есть судьба, то есть на всю жизнь? Вероятно, сможет сломать. Не сломать бы и ее вместе с этой любовью! Всякая “правда” имеет свои пределы. Пока Захар был в Батуми, Даша стала поверенной ее чувств. Даше, конечно, было сподручнее взять сторону женщины в сходной ситуации, провинившейся перед моралью их круга. А для Даши и не было ничего сладостней психологической эквилибристики и установления “истины” с помощью сложнозакрученных вербальных актов. Это был Сократ в юбке. И вот Оксана, вернувшись от Даши, восклицает: — Какие же мужчины дураки и эгоисты, когда не дают женщинам в таком положении свободу на год-два — посмотреть и окончательно выбрать! Потрясающая наивность или лицемерие! Захар не знал, как у других женщин, но дать свободу Оксане на год-два — это дать ей свободу совсем, навсегда, дать ей свободу, которую она боится и ненавидит. Дать ей “посмотреть” — это не значит оставить ее в положении между ним и другим. Это значит немедленно сдать ее другому, за которым она будет ходить, как собака, и ждать не решения и выбора, а лишь — доколе у N. хватит терпения. И в этом положении она будет ждать месяц, год, пять лет. Пока не надоест — ей или N. (или всем троим). А Захар будет где-то в инобытии. И после пяти или десяти лет она, может быть, решит вернуться. Но захочет ли он ее принять — по существу, бывшую все это время женой другого, захочет ли он принять чужого человека? Ведь жалеют лишь о потере своего. И что он сам будет — и с кем: через пять или десять лет? И будет ли? Дать ей “подумать” — это оставить наркомана соскакивать среди поля маков. Если, конечно, это наркомания. Если же нет — то тем более пробовать нечего. Почему он не просит: дай мне год или два — пока я привыкну или найду кого-нибудь? Уходя, он не будет обозначать срока и кивать: отложим-ка лечение на год-два. Если это не болезнь — то нечего и соваться. И он не хочет ждать год или два, прежде чем у него появиться возможность приступить к изучению этого вопроса. Он уйдет с расчетом насовсем. А там как получится. Единственная польза от этой ситуации: Захар понял, что значит любить и терять. Трудно сказать — уравновешивало ли это знание весь ужас, имевший и продолжавший иметь место быть? Она страдает, она не помнит себя минутами… и она легкомысленна до невозможности. Говорит: — Что ты так переживаешь, это же во всех романах описано. Такое бывает почти у всех людей. — У всех бывает, а у меня не должно было быть! Странно, иногда ты каешься, а иногда — чуть ли не гордишься своим предательством. — Я бы не использовала этого слова! Кто просил тебя возвращаться? Я бы жила с ним, а ты стал бы другом. Почему нет? Это так нормально. Ах, зачем мы так привязали себя друг к другу?! Где же предательство — тут или там (Захара или друга)? Ему давалось понять, что он лишний, но пока можно и так. Чтобы его утешить. Чтобы он все понял и добровольно ушел. Что же, если не все, то кое-что он понял и стал готовиться. “I must be ready.” Пока Захар был с нею, он был готов уйти. Гордость и обида участвовали в этом. Но стоило ему уехать куда-нибудь на час по делам — все в нем содрогалось, слабели руки, воля оставляла его — и он хотел лишь умереть или скорее вернуться. “Разве тут кому-нибудь что-то не ясно?” — вспоминал он ее слова. Зачем он откладывает удар на плахе, если он все равно должен быть нанесен? Опять привыкнет к ней. Опять потеряет… Неделя, две недели, месяц — вот все, что есть в его распоряжении. Чума, думал он. Надо выздоравливать. Самому поставить точку. До того, как она скажет: “Ну, срок истек. Что же ты, милый, думал? Я же тебя предупреждала”. Захар чаще, чем раньше, стал заезжать к Даше. Прежде она сама заходила к ним после тенниса. Но теннис он бросил. Ему все же страшно интересна была эта женщина, имеющая мужество плыть против течения, установленного их кругом, постоянно отстаивавшая свое, ни для кого больше недопустимое право жить как хочется, и поэтому экзальтированная, напряженная и духовно неуспокоенная. Из этого напряжения рождались все ее неординарные мысли. Захар сидел на диване в полутьме в ее комнате, освещенной лишь белой неоновой баранкой на полу, бросавшей свет на белые обои, отчего казалось, что они вдвоем — на освещенной рампой сцене. Это была не квартира, а маленькая галерейка, где все было рассчитано удивить посетителя: картинки, вещи, драпировки, чистенькая, гладенькая, без единой досадной мелочи. Дизайн разрабатывал, верно, Артур, пижон и сноб, ее роковой возлюбленный и когда-то захаров близкий друг. — У тебя очень холодная комната — дом Снежной Королевы, где на полу из осколков льда хочется складывать слово “вечность”, — таким своеобразным образом похвалил ее Захар. Холодная она была по тону и обстановке, не по Цельсию. — Такая была задумка, — парировала она. — Я не смог бы в ней жить, — возразил он, словно его приглашали. В “задумке” была искусственность, любезная сердцу Артура, раздражавшая его. Это сбило их на разговор о дизайне и архитектуре. Даша показала ему фотографию “дома с привидениями” в Киеве (Городецкого, кажется, — о нем и Виктор Некрасов писал), с горгонами, лепниной, финтифлюшками. — Вот дом, в котором должен жить архитектор. — Нет, — возразил Захар. — Это дом для людей, которые играют в жизнь. Жизнь же проще, строже и трагичнее. Она не обманет себя финтифлюшками и не найдет в них себе утешения. Однажды все внешнее и избыточное соскочит, когда человек столкнется просто с жизнью. Настоящая жизнь серьезна и проста, и она не позволяет с собой играть. Жилье должно быть скромно, для того, чтобы оно было человечно. Даша еще раз взглянула на фотографию, словно сравнивая со сказанным. — Наверное, ты прав… “Еще бы, — подумал он. — Это моя единственная привилегия”. Мысли шли из него легко, не подпитываясь волей. Он встречал их как почти безразличных гостей, пришедших его утешить. Его метод был прост: любую вещь он сравнивал с познанной им “истиной” — и выносил приговор. |
|
|