"Стрельцы у трона. Русь на переломе" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

НОВАЯ ЦАРИЦА (2 марта 1669 — 22 января 1671)

Медленно, мерно, печально разносится великопостный звон больших московских колоколов со всех колоколен и звонниц на посадах, в Китай-городе и в Кремле.

Чистый Понедельник в лето от Сотворения мира 7177, то есть в 1669 году от Рождества Христова, пришелся на 2 марта.

Пушистая, белая пелена снегов еще одевает весь край земли, где раскинулось обширное Московское царство.

Чернеют-тянутся еще зимние обозы по выбоинам извилистых, бесконечных дорог, пролегающих вдоль полей и под навесами вековых сосен, дубов и елей, в густых дубравах и лесах московских. Толстым слоем лежит снег на крышах домов, на куполах многочисленных церквей и монастырей, на островерхих кровлях кремлевских палат.

Но уже не сверкает этот снег своей прежней ослепительной белизной. Верхний пласт его принял синевато-матовый, вешний оттенок.

Трещат еще бревна по ночам от морозов, но по утрам спозаранку снопы ярких лучей так и загораются на золоченых главах кремлевских соборов, рассыпаются яркими проймами на посинелом, словно вспухнувшем, слегка вздутом, льдистом покрове Москвы-реки.

Весною, теплом повеяло откуда-то, не то с высот бледно-голубого, зеленоватого по краям неба, не то — и невесть откуда…

И несмотря на печальный, мерный звон колоколов, говорящий людям о бренности земной жизни, — эта самая жизнь особенно сильно кипит по всем углам, площадям и переулкам людной торговой Москвы, русского первопрестольного города, «Третьего, Рима», как любил величать ее царь Иван IV, мучитель людей по привычке и «ритор», сочинитель по призванию на троне Московских царей.

Нет давно Ивана. Угаснул и весь род его, державный род Рюрика. Нет Шуйского-царя, нет Годунова. Минуло Лихолетье. Даже прах загадочного Димитрия — названого царя Московского — развеян по ветру вдоль полей и лугов… Отцарствовал избранный боярами, вечно податливый и ласковый государь Михаил Федорович, первый из рода Романовых.

Вот уж почти четверть века на троне Мономаха сидит сын первоизбранного царя Алексий Михайлович, Тишайший, как прозвали его еще заживо в народе.

Правда, любит этот царь, чтобы все было скромно, тихо да смирно, и в дому у него, и в царстве.

— Тише — оно лучче, — часто повторяет государь, — и от злова глазу, от порчи уберечися легше… И от злова умыслу подалей, — коли нихто у тея не ведает, што удумано да што хто творити собирается…

«Порча», «лихой глаз» — смешные слова для нас. Но для людей того времени — это были грозные призраки, часто незримо и властно пролетающие под высокими крышами царских и боярских палат.

И в простых избах тоже нередко появлялись эти гости: порча и злой глаз. Но беднякам-крестьянам некогда бывало разбираться: отчего пристигла беда? Гибли они — без раздумья.

У царя же Тишайшего, у Алексия, не раз бывали столкновения с этими чудовищами. Его первая невеста, красавица, дочь простого дворянина Рафа Всеволожского, разве не была отнята у царя почти из-под венца?..

«Испортили» красавицу, чтобы не пробралась чужая девушка, незнатного роду в царский златоверхий терем… Чтобы не привела туда своей родни, не прибавилось бы лишних ртов и рук к тем, которых издавна царь наделяет доходами, собранными его казной со всей земли.

Любил царь первенца своего, царевича Дмитрия. Да, видно, несчастливое то имя в роду царей Московских… Двоих Дмитриев потерял Иван IV. И раньше того, царевичи, носящие роковое имя, гибли молодыми, если не попадали в заточение, как внук царя Василия…

Также умер ребенком и Димитрий Алексиевич.

Умер на тринадцатом году второй царевич, объявленный было наследником, разумный, красивый юноша Алексий Алексиевич.

Федор, третий, и четвертый — Иван — совсем хворые ребята. Особенно младший, Ваня. Видит плохо. Странный такой, словно бы и разума нет у него. Мычит только да к мамке, к груди тянется. А ведь уж четвертый год мальчику…

Правда, целых шесть дочерей у царя. И все — побойчей, поздоровей они, чем братья. Да девчонку на трон не посадишь после себя. Не ведется того на Руси.

И часто задумывается об этом «тишайший» царь. Еще тише и беззвучней становится тогда во дворце, напоминающем скорее монастырь, чем роскошное царское жилище…

Только плещет и шумит широкая, кипучая жизнь торговой, многолюдной Москвы у стен царского Кремля, где в тени садов укрыты палаты царя, терема царицы.

Сейчас надежда снова всколыхнула было сердце царя.

26 февраля царица Марья Ильинишна собралась подарить мужу еще ребенка. Но когда Алексей в соседнем покое нетерпеливо ходил и ждал вестей, робко вошла бабка-повитуха и, земно кланяясь, объявила:

— Даровал тебе, царь-государь, Господь дщерь, нареченную Евдокией.

Сказала, подметила: какое глубокое разочарование испытал при этой вести царь, и, снова торопливо отдав поклон, поспешила вернуться в опочивальню к царице, не дожидаясь даже обычного дара — пары рублевиков, какие полагались за «добрую весть» от каждого отца.

Опечаленный, молчаливый по обыкновению, ушел к себе государь.

А тут пришли с новыми, еще худшими вестями.

Ребенок родился больной, слабый. Царице тоже очень плохо. Вряд ли обе и проживут долго…

Предсказания повитух, подтвержденные и врачами, которых немедленно призвали к царице, быстро сбылись.

Малютка и двух дней не прожила.

Царя, которого раньше не допускали в опочивальню к больной, чтобы не тревожить и ее, и его напрасно, утром, на заре, 2 марта, позвали к царице Марье Ильинишне.

— Што? Али кончается? — спросил Алексей, поспешно одеваясь с помощью спальника своего, родича царицы, Ильи Данилыча Милославского, который поднял с постели царя.

— Должно, час приспел! — негромко отозвался Милославский.

И оба быстро, молча двинулись по знакомым, слабо освещенным сейчас переходам на половину царицы, в женские терема. Детей царских не стали до поры пугать тяжелыми вестями.

Только старшую, Евдокию, которой уже девятнадцатый год, с утра позвали к матери.

Вторая, Марфа, гостила в Горицком монастыре, куда не раз сама просилась у отца, желая постричься. Хилая, болезненная, робкая Марфа в семнадцать лет казалась много моложе. И ее тянуло прочь от мира. Стать «Христовой невестой» — вот о чем только и мечтала царевна.

Остальные дети — Анна, четырнадцати лет, Софья, бойкая, крепкая, черноглазая девочка, не похожая ни на мать, ни на отца, шалунья одиннадцати лет, Катя, на год младше ее, погодки: Маша и Федя — девяти и восьми лет, Федосья, семилетняя девочка, бледная и застенчивая, — по обычаю, все они встали рано, с первыми, лучами солнца, помолились и после первого завтрака собрались в большой, невысокой, сводчатой горнице, в детской, которая служила и классной комнатой.

Четырехлетний болезненный Симеон и самый младший Ваня остались в опочивальне, на попечении своих мамок и нянек.

Царевны и царевич Федор знали, что Бог послал им было маленькую сестренку, но она, прожив всего два дня, вчера умерла, а нынче или завтра ее будут хоронить.

И, собравшись в детской, где постоянно в ожидании учителей затевали забавы и игры с несколькими боярскими детьми, допущенными сюда, теперь все дети, от старшей девочки до самого меньшего, расселись чинно у стола или под окном и только изредка перекидывались словцом вполголоса, словно опасаясь нарушить жуткое, томительное молчание, которое царило во всем опечаленном дворце.

Мамушки царевен, довольные, что их питомицы присмирели, уселись на лавке, поодаль и шушукались между собой, конечно, толкуя про дворцовые беды.

Дядька царевича Федора, Иван Богданович Хитрово, полный, тяжелый и ленивый по натуре боярин, всегда с большой неохотой встающий на свое раннее дежурство, прислонился к спинке кресла, у печки, и, убаюканный теплом и тишиной, задремал.

В другое время Софья или лукавая, хотя и скромная на вид, Катя, не упустили бы случая пошалить, пользуясь отсутствием надзора. Но сейчас девочки только пересмехнулись, указав друг другу на приоткрытые боярские уста, из которых исходил легкий храп, и снова примолкли. Самая младшая рядила в новые лоскутья старую любимую куклу. Анна просматривала книгу с описаниями разных стран и людей. В сотый раз разглядывала она грубые рисунки и мечтала:

— Как бы хорошо самой побывать повсюду, увидать разных людей. Видеть иные города, иные обычаи узнать…

Звонко пробили часы на Фроловской (Спасской) башне над воротами.

И как всегда появился придверник с докладом к дядьке царевича Федора, как к старшему в горнице:

— Его благословение, инок Симеон пожаловать изволил. Чести молит: царевича очи видеть мочно ли есть?

— Зови, проси милости! — проснувшись, отряхаясь и поднимаясь навстречу наставнику, торопливо проговорил Хитрово.

В горницу вошел среднего роста, худощавый инок, иеромонах Симеон Полоцкий, известный словесник, ученый и пиит. Дверь была очень низка, и на пороге ему пришлось слегка склонить голову в высоком черном клобуке.

Царь столкнулся с Симеоном в Полоцке, зная уже об иноке как о человеке большой учености. Очень понравились ему приветственные вирши, поднесенные Алексею умным монахом, скорее царедворцем с гибкой, честолюбивой душой, чем иноком.

После двух-трех свиданий и разговоров царь предложил белорусу-монаху ехать на Москву, заняться воспитанием и образованием царевича Федора, который являлся, прямым наследником престола.

— Але ж, пресветлый царь-государь, не знайдется разве на Москве своих, что ты мене, чужого, ни до чего не призвычайного у вас, хочешь призвать на столь трудное дило? — начал было отговариваться Симеон.

Между тем его неправильное, но выразительное лицо, обыкновенно бледное и спокойное, так и вспыхнуло, а в глазах, темных и проницательных, даже огонек какой-то загорелся.

— И не спорь со мной, отче! — по обычаю, неторопливо, но внушительно-настойчиво возразил Алексей. — Аль я не знаю, что творю? Не отец я сыну? Не царь в своей земле? Слыхал, ведь, немало новины хотел бы завесть я в Московском царстве. Вот ты и пособляй мне.

— Твоя правда, государь. Будь, как твоя воля цесарская есть. А я стану служиць тоби, як отцу родному. А царевича научать, як свое децко родное…

Так переехал Симеон на Москву из просвещенного Полоцка и поселился в царском дворце в качестве воспитателя царевича-наследника.

Сейчас, при появлении Симеона, дети, очень полюбившие инока, едва дождались, пока тот обменялся обычными приветствиями с боярином Хитрово и ответил на поклоны мамушек, совсем отошедших в дальний угол.

Сразу все царевны и Федор обступили наставника.

— Отец Симеон, благослови!

— Благослови, отче! — лепетали дети, перебивая один другого и целуя благословляющую руку инока, такую мягкую, выхоленную, что она скорее походила на женскую, чем на мужскую.

Такие руки бывают у католических патеров, особенно у тех, кто вращается в высшем кругу.

Вообще и своим явно нерусским говором, и видом, и всей уклончивой и вкрадчивой манерой и речью Симеон не походил на представителей московского духовенства, обычно рабски угодливых или резких и строгих до грубости даже по отношению к царю.

Не любило Симеона московское духовенство до самого патриарха включительно и за его манеры, и за близость, за влияние на слабовольного царя… Не любили его попы и за новшества, допускаемые иноком в церковном обиходе.

Например, проповеди Симеона.

Обычно, если надо было сказать слово прихожанам, русские священники приводили слова апостолов и отцов церкви, читали главы из Евангелия, кое-где давая осторожное толкование.

Симеон завел нечто иное.

По примеру западного священства, он говорил проповеди, если не сочиненные тут же в храме, то заранее приготовленные и составленные им самим на какой-нибудь церковный текст.

Эти живые, умно составленные речи сильно влияли на слушателей, и храм бывал переполнен, когда ждали, что инок Симеон скажет свое «слово».

У знатных и у простых только и разговору было, что о приезжем «риторе-иеромонахе». Его сравнивали со своими, московскими проповедниками и, конечно, не в пользу последних.

Но пока Симеон был в полной силе при дворе, попы таили свою зависть и злобу, терпели посрамление и только ждали дня, когда можно будет свести счеты с «наезжим сладкогласом»…

Царевны и царевичи любили ласкового, разговорчивого наставника, жадно ловили каждое его слово и своею привязанностью, своими успехами в науках еще больше упрочили положение Симеона при московском дворе.

Сейчас, конечно, первым вопросом у детей был вопрос о матери:

— Што родная? Какова осударыня-матушка в здоровьи своем? Не слыхать ли? Ты все, поди, знаешь, все ведаешь, отче! — один за другим зазвенели детские голоса.

И личики у них побледнели. Сдерживаемая до сих пор тревога вырвалась наружу и у старших.

— Чему быть? Все буде, як Божа воля… Не слыхаць злого, значит, все ладно! — успокоил детей наставник. — Ну, а теперь, цо почнем учить? — желая отвлечь детские мысли от печальных событий, проговорил Симеон, подошел к столу, опустился на свое обычное место, вынул очки и стал протирать стекла большим цветным шелковым платком.

— Что учить-то? Не до учебы. Все про мамушку мнится, — грустно, слегка нараспев сказала Анна. — Я и сна не имела ноне во всю ноченьку…

— А я и спала, только учиться неохота! — подхватила Софья. — Скажи нам лучше сам чево… Из гистории… али иное что…

— Да уж, лучче скажи што! — запросил и Федор, очень любивший рассказы инока, применявшего уже и тогда систему обучения живым словом, а не мертвой книжной буквой.

— Добро… Вижу: душки-то ваши малые смятенны. И у тебя, царевич… А, лико, ты вьюнош еси, муж будешь, царем настанешь на Руси, егда час придет… Не гораздо то есть… Вот, скажу я вам про некую девицу, царского тоже роду, Пульхерией, сиречи Прекрасною нарицаемой. Како она, духа мужеска преисполнясь, всяки беды на царстве познавала и отводить их могла…

— Скажи… Сказывай, отче.

Сплетясь живым кольцом, кто стоя, кто сидя рядом на табурете, кто прямо опустившись на ковер у ног инока, дети стали слушать его рассказ.

— Было то не столь давно, еднако, и не в близку от нас, пору. Скончал дни живота своего император преславной Византии Аркадий, коего царица Евдокия воздвигла гонения на блаженного псалмопевца, рачителя веры Христовой Иоанна, рекомого Хрезостома, сиречи: Златыя уста по-словенски.

— Вот ровно бы ты у нас, отче Симеоне, — заметила бойкая Софья, которая всегда особенно внимательно прислушивалась к словам красноречивого наставника.

— А ты слухай, молчи да помалкивай, царь-девица! — с ласковой угрозой отозвался инок.

Так прозвал он свою любимицу царевну. Живая, находчивая, настойчивая по характеру, она всегда верховодила в играх с братьями и даже со старшими сестрами. Ученье тоже ей давалось много легче, чем остальным детям царя.

— Скончалась та Евдокия и преставился император сам Августус. Осталися по них сироты-детки, малолетки: наследник-цесаревич, чадо единое мужеска пола, малость постарей, вот, нашего царевича, так годков десяти, да четверо сестер-цареван. Старшой-то самой, никак, девятнадцатый годок…

— Как сестре Овдотье, — снова вставила Софья.

— Так, скажем. И волей родителя — Августа, в Бозе опочиваго, остался правителем на царстве некакий еунук Антиох, из персианов, верою, однако, Христовой просвещен еси был…

— Еунук — это безбородый такой… Што царицыны терема в Цареграде стерегут? — опять задала вопрос София. — Я видала: мних один к нам такой наезжал. Даров молил для патриарха для цареградского. Словно баба старая, у-у, какой…

И девочка забавно сморщила все свое лицо, изображая евнуха-монаха, недавно гостившего на Москве.

— Вот, вот… Был той Антиох пестуном — дядькой царя-отрока. Да покуль живы были родители, и он дело свое добре правил. А как остался сам старшой во всей земле — и сдурел. Неподобно вести себя почал. И дела государские в небрежении покинул…

— А казнить бы ево за то! — строго сдвигая темные густые свои брови, снова вставила замечание Софья.

— Ну, где казнить? Кому? Слыхала ж: государь малолеток сам еще. Да и духу не хватило бы наставника свово позорить.

— Ну, ежели он ровно баба, сестра бы старшая вступилася! — не унимаясь, сказала царевна. Очевидно, она очень близко к сердцу приняла историю, которую начал им рассказывать Симеон.

— И то… По твоим по словам и вышло, мудреная ты моя! Призвала царевна Пульхерия многих вельмож первых, кто с Антиохом не в дружбе был. К отцу патриарху святейшему сама понаведалась. Говорит: «Можно ль на царстве еунука-персиана терпеть да ко всему о земле нерачителя? Одно знает: злато гребет, шлет караванами в свою персицкую сторону. Скоро и вовсе казну опустошит». Согласилися все с царевной. Нашлись воины верные, ночью в опочивальне захватили персюка.

— И смерти предали? — сверкая глазами, задала снова вопрос бойкая девочка.

— Сослали далеко. В такой край, где и не выжить никому. И то добре, без кровипролития, как Христос заповедал… Тогда взяла себе царевна Пульхерия правительство и, како подобает, Августой-цезаревной нареклася. По-мужески царством стала править, вестимо, заодно с мужами совета старейшими да разумнейшими. А сама жизнь истинно святую вела, в посте и в молитве пребывала, храмы воздвигала, строила Господни, обители иноческие ухичивала, дарами оделяла щедрыми. И долго тако было. Брат подрос, оженила она ево. А сама — по-старому землей владела…

— А что же брат-то? Ежели женатый уж он да большой стал? Как же он? Каков же он государь был?

— Да ни во што и не мешался. С малых лет видел, что сестра хорошо правит. Ему и лучче. Слабосильный был той Феодосий император. Умом тоже не больно востер. Вот и рад! Что ему ни подаст сестра на царскую скрепу, он любой указ и подмахнет, даже не прочтя. Стала уж сестра Пульхерия ему с досады толковать: «Этак править можно ль? Мало что тебе подадут? А ты, не глядя, и руку приложил! Срам!» — «Пустое, — говорит ей брат-государь, — мне за тобой спокойно. Жизнь долга ли нам на земле дана? Ты — царством ведай. Я — поживу на свое удовольствие. Что еще там с делами главу свою мне сушить!» Ни слова не сказала Пульхерия-Августа. А на друго утро и приносит ему за большой печатью харатейный лист. «Подпиши!» — говорит. Он и черкнул по обычаю своему, и не глянувши, Федосей-император.

А к вечеру сестра присылает своего еунука с той самой хартией к брату, и еунук говорит: «Прислала меня Пульхерия-Августа. Поизволь, государь, супруге твоей, Евдокии-афинянке в гинекион идти в царевнин. Утром твой своеручный указ даден: «Аки рабу, во оно время сребром купленную, передал ты супругу свою сестре в рабство!..» Вот подпись твоя царская, печать большая и скрепа. Все, как след!» Побледнел, затрясся даже Феодосии. «Не дам, не пущу! — кричит. — Жена моя, императрица, государыня — не раба Евдокия!..» А та, при всем была, слушала и говорит: «Пусти государь! Перво дело: ты сам подписал. И печать большая при указе. Сам царь, коли раз руку приложил, своего указу менять не может. Не водится так. А второе: худа мне не будет. Шутку завела сестра-правительница. Поучить тебя хоче: не чтя указов, не прикладывал бы руки своей кесарской. Поглядим, што со мной делать станет?» И пошла в гинекион, в терем женский в царевнин… А Пульхерия и впрямь, аки рабу, приняла золовку-императрицу, за работу засадила за простую… Чуть ли не в брань да в толчки приняла, кода та ей не потрафила. Узнал Федосей. Не свой стал. Кричит: «Пускай сестра жену вернет! Не то стражу возьму, весь ее гинекион разорю»… Послушала Пульхерия, сама привела к брату императрицу Евдокию. Пытает его: «Станешь ли наслепо указы давать, не прочтя, руку прикладывать?». Слова не сказал брат-государь, отвернулся, молчит, нахмурился. Только с той поры каждую строку дважды перечтет, ничем подпишет… Вот какая девица-царевна Пульхерия была.

— Ну, а далей што? Как с ими было?

— Далее, зло затаила Евдокия и другие на Августу-Пульхерию. Наветы навели. Удалил ее брат от себя, изгнал из чертогов царских. Та, лих, не стало царевны, и порядку в делах да на царстве не стало. Все — тащиць казну почали на разные стороны. Народ замутился. Только и слышно по стогнам стало: «Вернуть нам Пульхерию-Августу. Одна народу она оборона от вельмож, от грабителей!». Ну, и вернули. Так до кончины до братней она и правила всем царством.

— А как он скончался? Ужель девица царем и взаправду стала? Нешто, можно оно? — вся раскрасневшись, захваченная рассказом, допытывалась София.

— Никак не можно. Закон византийский не велит. Обычай не ведется. Царям подобает лишь престол занимати. Не то у византийцев, како у нас, у словен было, где и жены государили, скажем, Ольга, княгиня великая да иные… Тамо — мужеску полу единому скипетром владеть належит… Избрала и Пульхерия супруга себе и нарекла его императором. Простого, незначного воина взяла, из стражи своей из кесарской, именем Маркиан. И до брака ему сказала: «Людей ради, для всенародного мнения потребно на троне императору, у меня супругу быти. Но помни: как прожила я в девстве, в чистоте монашеской пятьдесят и четыре года жизни моей, тако и впредь будет. Почести тебе всякие. Утехи и воля. Мне власть, молитва и келья моя девичья, опочивальня особая во дворце нашем императорском…». Так и пребыла чистой девой, непорочной до конца дней своих. А при кончине и вовсе схиму прияти сподобилась, как оно подобает государям христианским, правоверующим… Вот она какая Пульхерия — девица-государыня византийская на свете була!..

Симеон умолк. Наступило небольшое молчание. Не только дети, но и взрослые, очевидно, находились под впечатлением занятной были из царской жизни, рассказанной ученым монахом.

— А я ж таки, коли стану царем… вот и не стану тебя слухать, Софка! — неожиданно нарушил молчание первый Федор-царевич.

Его слабый, сиповатый голос и самые слова вызвали улыбку у старших и взрыв громкого, веселого смеха у детей.

— Вон он што! Ишь, куда метнул! Ах ты, воин! — привлекая к себе мальчугана, ласково погладил его по редким, шелковистым кудрям монах-наставник.

— Ах ты, Федюля! Помалкивай лучче! Как девчонка ты теперь: одно, знай, хнычешь, да плачешь, да «бобо» тебе бесперечь… Так и век проживешь. Не то меня, всякого чужова послухаешь! А я, вот, погляди… — начала было громко, задорно, быстро-быстро, по своему обыкновению, Софья.

Но вошел придверник и доложил:

— Царь-осударь сам изволит, жалует.

В раскрытых дверях показалась сутулая слегка фигура Алексея, как будто еще более поникшего своей усталой головой. Глаза его были красны, веки припухли не то от бессонницы, не то от невыплаканных слез.

С его появлением сразу что-то печальное, тяжелое, как ожидание большой беды, разлилось по всему покою, заставляя сильнее биться сердца.

Ласково ответив на низкий поклон Симеону, кивнув головой остальным, которые «добили челом», государь Алексей подошел под благословение к монаху, потом сам благословил детей и дал им целовать руку. Федора и Софью поцеловал. Девочка была любимицей отца, как и у всех других.

— День добрый, детки мои! Добры ль в здоровьи своем? Ну, и ладно, коли все ладно. Хвала Господу сил… Вот слышьте… Сам я по вас пришел. Час, видно, приспе воли Божией… Осударыня-матушка ваша, видно, вам много лет жить приказать собралася… Проститься зовет… Пойдем уж… Только тише бы, детки… Дайте с миром, покойно дух испустить родимой. Не мрачите час смертный рыданием да стенаньями многими… Слышь, Федя, с мамушкой проститься, да не реви… Невместно тебе то… Посмирнее будь…

— Я… я смирненько, батя! — ответил мальчик, плохо поняв, чего хочет отец, но робея от его печального вида, заражаясь волнением, от которого дрожал и рвался голос Алексея, обычно такой ровный, приятный, густой.

— С Богом… Идем… И ты, отче! — обратился царь к Симеону. — Не чужой, слышь, свой…

Взяв за руку сына, он первый двинулся из горницы снова на половину царицы.

Остальные печально, бесшумно, по возможности, пошли за царем.

Небольшой, невысокий покой со сводчатым потолком, убранный и обставленный очень просто, напоминал скорее келью, чем опочивальню царицы богатого Московского государства.

Полумонахиня на троне, Марья Ильинишна Милославских охотно всю свою жизнь следовала заветам отцов, строгому учению, так полно выраженному в строках Домостроя.

Молитва, дети, муж — этими тремя словами исчерпывалась тогда жизнь каждой хорошей русской женщины. Конечно, более обеспеченных сословий. В простом народе сюда прибавлялся еще труд, тяжелый беспросветный, ради которого женщинам из черни приходилось забывать и детей, и молитву.

Большая кровать с тяжелым шатром-пологом, скамьи по стенам, туалетный стол и сундуки с необходимыми вещами, табуреты кой-где да еще поставец с серебряной и золотой посудой в одном углу — вот обстановка опочивальни. Только киот, резной, большой, занимающий весь передний угол, уставлен большими и малыми иконами в богатых ризах.

Златокованые, тяжелые оклады на этих иконах, усеянные крупными самоцветами, жемчужные «сорочки», сплошь одевающие дерево икон рядами крупных жемчужин, низанных и подобранных искусной рукой, только эта роскошь и говорила, что здесь не келья, а опочивальня государыни-царицы всея Великия, Малыя и Белыя Руси.

Сейчас дневной свет совершенно не проникает в покой.

Оба небольших оконца плотно завешены. Спущена суконная портьера и на дверях, ведущих в покой из соседней горницы, где постоянно дежурит несколько женщин из числа приближенной к царице дворни.

По обычаю, до девяти дней новорожденный ребенок и мать не должны подвергаться влиянию солнечного света.

И плотно бывают спущены даже завесы полога над кроватью, где в духоте и спертом воздухе лежит больная.

Но сейчас полог раскрыт. На пуховиках, на высоко взбитых подушках лежит умирающая.

Осторожно подойдя с детьми к постели, Алексей смотрит на царицу и вспоминает.

Больше двадцати лет прожили они вместе. Ему было девятнадцать, ей двадцать три года, когда сосватал и повенчал их «дядька» и пестун юноши-царя, боярин Борис Морозов. Миловидная, с детски приятным лицом, пухленькая и стройная Марья Ильинишна казалась много моложе своих двадцати трех лет. Но потом, как и большинство боярынь и цариц, стала полнеть, тяжелеть… Пошли болезни…

Одиннадцать человек детей, которых подарила Алексею Марья Ильинишна, тоже унесли немало здоровья у царицы… И теперь лежит она, почти старуха на вид, несмотря на свои сорок три года. Полное лицо осунулось, исхудало за дни короткой, но тяжкой болезни. Царица так бледна, как будто ни капли крови не осталось у нее в жилах… Губы тоже иссиня-бледны. Совсем полутруп. Только глаза еще не потухли совсем, слабо светятся. И словно ищет она кого-то ими. Конечно, детей…

Вот подвели Федора, подняли руку умирающей, возложили на русую головку мальчика. Уста царицы чуть задвигались, слабо, беззвучно. Не то молитву творит, не то хочет благословить и не может… Так и всех детей подвели под благословенье умирающей.

Старшие царевны, сдерживая слезы, целовали руку матери, осторожно, как к святыне, прикасаясь к этой исхудалой, прозрачной, словно из воска вылитой руке.

Федор захныкал было.

Мамушка Хитрово увела его в соседнюю горницу, где толпились ближние боярыни, бояре, шуты, шутихи и карлицы царицы, нищие, юродивые и монахини, которые проживали у царицы «наверху», то есть в теремах ее.

Патриарх, для которого установили аналой у самой постели умирающей, начал творить последний печальный торжественный обряд… И на нее, уже вытянувшуюся в последнем содрогании, возложили мантию, посхимили, чтобы прямо в селения блаженных, очищенная ото всех грехов, вступила душа царицы, оставя бренное тело свое… «В отдачу часов дневных», в шестом часу дня царица скончалась.

— Донннн… Донннннн… Донннн…

Густо, властно «Вестник» — колокол прорезал тремя могучими ударами протяжные, многоголосые перезвоны московских всех колоколов.

Печальный вестник этот колокол. В него ударяют только тогда, когда умирает кто-либо из царской семьи…

И обнажаются головы у москвичей, руки тянутся ко лбу с крестным знамением.

— Помяни, Господи, душу усопшей рабы Твоея, осударыни царицы, Марии Ильинишны! — шепчут все, до кого уже долетели раньше вести, что новорожденная царевна умерла, а сама царица при смерти.

«7177 году, марта в 4-й день преставися благоверная царица Мария Ильинишна. По указу великого государя для вести ударено в большой Вестник-колокол трижды и ход со кресты, как и по царевну [1] ходили. А надгробное пение, как и над прочими. По тело ходил со кресты сам патриарх [2] и провожал в Вознесенский монастырь; звон был плачевный. А как внесли в церковь, где посреди поставили тело, литургию патриарх служил с властьми — постную [3] и по литургии отпевали и пели».

Так записал летописец.

Если при жизни царицы Алексей, даже не любя горячо, берег ее и был примерным супругом, теперь, когда Мария Ильинишна умерла, он не стал особенно трудить себя печалью.

Дела по царству, заботы о детях — все это наполняло время и ум царя.

Алексею шел всего сороковой год. Приходилось подумать: кем бы заменить покойницу. Восемь человек детей остались без матери. Правда, немало родственниц покойной царицы охраняло малолетков. Да все-таки нужна жена в дому, как матка в улье…

— Што, аль не так скажешь, Сергеич? — сидя в гостях у своего любимца и первосоветника боярина Артамона Сергеевича Матвеева и высказав свои затаенные думы, задал ему прямой вопрос царь.

— Кое не так?.. Все верно. Уж ты ли зря слово скажешь, друг мой, государь? Скорей недоскажешь, ничем переговоришь што-либонь… Все так. Да на ком тебе жениться? Кого возьмешь, друг мой милостивец?

Таким вопросом ответил Матвеев на вопрос царя.

Собеседники сидели в большой, просторной горнице, в новом доме Матвеева, выстроенном на западный, на голландский лад.

Московские цари, Рюриковичи, норманны по крови, давно и неизменно помышляли новую свою отчизну, весь край славян, слить и уравнить с просвещенным, богатым Западом, откуда в былые годы и сами они пришли на Русь.

Особенно ярко это стремление выразилось у Ивана IV Грозного, жестокого деспота, но дальновидного политика и государя.

После него — Борис Годунов и Шуйский — тоже не изменили стародавнему завету, хотя случайно только попали на московский трон.

Димитрий Иваныч, названный царь, тот уже слишком быстро принялся переделывать весь уклад русской жизни на западный образец и поплатился за это троном и жизнью.

Романовы, приняв державу, хотя и не были особыми сторонниками новшества на Руси, однако ясно понимали, что оставить царство, как раньше оно было, значит осудить его на застой, на ослабление, на гибель.

Если Романовы явились и новыми хозяевами Московского царства, однако дело свое знали хорошо. Да и в остальном русском высшем обществе тогда уже было немало людей, побывавших на Западе, знакомых с плодами европейской образованной жизни, такой интересной и сложной.

Послы разных европейских государев, по годам пребывая с многочисленной свитой на Москве, успели своим примером внушить богатым москвичам желание пожить получше, чем жилось им до сих пор по завету отцов и дедов.

Вот почему царь Михаил Федорыч не чуждался «новых» людей и новых порядков. А сын его, Алексей, прямо уже мог почитаться «западником».

Однако как человек крайне осторожный, нерешительный по природе, царь никогда не делал сразу крупных, значительных шагов. Вечно приглядывался, прислушивался, советовался со всеми… Выжидал удобных случаев, когда можно было бы без хлопот, никого не раздражая и не рискуя ничем, вводить полезные новизны на Руси.

И только в личных сношениях он открыто тяготел к людям, понимающим пользу просвещения, выгоду близких сношений с культурным Западом.

Из таких людей, которые давно и открыто порешили перестроить прежний свой полуазиатский образ жизни на европейский лад, и по личным качествам особенно выдавался полковник стрелецких войск Артамон Сергеевич Матвеев.

Еще в 1638 году тринадцати лет Матвеев был взят и записан на службу в «житье на верху», то есть попал в число мальчиков, допущенных к играм и ученью вместе с царевичем Алексеем, которому пошел тогда десятый год.

С тех пор росла и крепла дружба между будущим государем и его сверстником.

В ученье Матвеев проявил незаурядные способности и уже через три года назначен стряпчим, причисленным к дворовому штату царевича. Еще через год восемнадцатилетний юноша получил звание стрелецкого головы, решив посвятить себя ратному делу.

На этом поприще Матвеев быстро выделился не только как любимец будущего царя, но как отважный и способный воин.

Началась долгая польская кампания. На полях битв Матвеев проявил быструю сообразительность, яркий талант военачальника, а также большую личную отвагу.

Раненный в нескольких боях, к тридцати годам он уже был пожалован в полковники.

Как человек, знающий иностранные языки и немного латинский, который в дипломатических сношениях тогдашнего времени был необходим, Матвеев неоднократно ездил в чужие края с посольством от Московского престола.

Особенно часто бывал Матвеев в Лондоне. Завязывая там торговые сношения, сулящие большие выгоды и русским, и англичанам, Матвеев не забывал о том, как слабо и плохо обучено московское войско.

Английские наемники, особенно шотландцы, служили в качестве отборной гвардии, личных телохранителей у многих западных «потентатов».

В Варшаве славилась рота шотландцев вельможного князя Радзивилла. У шведов такой же ротой начальствовал генерал Дуглас.

И вот при содействии Матвеева поступил на русскую службу майор Крауфорд, собравший вокруг себя немало отважных товарищей. Один из них, Патрик Гордон, впоследствии явился даже сотрудником Петра и сослужил немалую службу ему и России.

Успешно исполняя дипломатические поручения, славно сражаясь и воюя мечом и словом, Матвеев широко пользовался сам всеми благами западной жизни. Живя в Москве в годы отдыха, он весь свой дом устроил на англо-голландский образец. И наконец, в 1664 году, во время своего пребывания в Англии, женился на красивой дочери одного шотландского дворянина, которая в православии приняла имя Евдокии.

Сейчас по английскому обычаю полковница и ее сестра, сидевшие в качестве хозяек за столом, удалились, оставя на свободе мужчин за сладкими настойками и заморскими крепкими винами: поболтать, покурить, отдохнуть от повседневных забот и мыслей.

Алексей, очевидно, только и ждал этой минуты, чтобы завести речь о важном деле, которое затеял совершить: о своем втором браке. Выждав, пока красивый рослый арап Джон подал кофе, раскурил кальян и удалился, Алексей сделал два-три глотка из чаши, затянулся ароматным дымом кальяна, отложил янтарный мундштук на стол и заговорил:

— На ком? На ком Бог укажет да моя душа поволит… Знаешь, нам, царям Московским, многое, по обычаю, не вольно, в чем и простым людям воля полнаятдана… Вот, скажем, сия вещь… — Алексей указал на кальян, — что в ней плохого? Восточные владыки преславные дымят из нево. Западные потентаты тако же табачное зелье уважают… И ничего. Народ христианский не булгачится… А прознай мои москвичи, особливо мнихи да попы, что ихний царь православный куревом пробавляется… Ошшо проклянут, анафему скажут… А за што?.. Где есть писано против сего зелья? Кой в нем грех? Так, сказки пущены… И не смей его касаться… Доход бы какой был земле, кабы многие люди дымить стали… и отрада многая… Голова светлее ровно станет… Вот, много ли подымил?.. Ан, нельзя… Так и во многом…

— Так, так! — покачивая в раздумье головой и попыхивая короткой трубочкой, подтвердил Матвеев… — Что же, и в женитьбе, видно, придется тебе, государь, не своей волей жить? Каку невесту наметят думные бояре, ту и берешь, а?

И Матвеев особенно внимательно поглядел на Алексея, ожидая, что тот скажет.

— Гм… Наметили бы они, што и говорить… Да, им тоже то не вольно… Обычай живет, чай, сам знаешь: по царству царь всех девок пригожих, молодых невест созывать волен. Из них стану себе вторую царицу поискивати… Ну, вестимо, будут втесываться… Вон, слыхал, сам знаешь, как у меня перву невесту мою, Рафовну-то, вороги колдовством да ведовством поотняли? Иличну, царицу мою богоданную, хоша и не полной волей взял, Морозовы навязали… Да Бог дал, хороша была мне весь век, помяни, Господи, душеньку ее… Авось ноне, коли выберется какая невеста, полюбится мне, не позволю сгубить ее, как Рафовну, голубушку сгубили… Отстоим теперя нареченную, как мыслишь, Сергеич?

— Да уж выбирай… А мы побережем! — как-то машинально отозвался Матвеев. Очевидно, совершенно неожиданно какая-то дума охватила его.

Подавая короткие несложные ответы, хозяин с едва скрываемым облегчением проводил высокого гостя, когда тот поднялся от стола.

Сейчас же поспешил Матвеев в опочивальню, к жене, которая сидела там и читала любимую свою книгу — Библию.

Долго-долго толковали о чем-то они. Два раза уже стучался в двери с докладом дворецкий, объявляя, что готов вечерний стол. И не было ему ответа.

Наконец, задумчивые, озабоченные вышли к своим домочадцам в столовый покой муж и жена. Молча просидели за трапезой.

Ночью, после обычной молитвы, укладываясь на широкую постель, Матвеев лишний раз осенил себе грудь крестом и, словно не обращаясь ни к кому, проговорил:

— Вот послал бы Господь!..

— Дай, Бог… Дай, Бог! — отозвалась полковница.

Набожно приподняв с подушки свою русую головку, она полными розовыми губами зашептала слова тихой молитвы на языке ее далекой родины Шотландии.

Недели не прошло с этого дня, как Алексей снова после полудня заглянул в дом к Матвееву, где он чувствовал себя много лучше и свободнее, чем в душных, невысоких покоях царского дворца в Московском Кремле, куда и свет плохо проходил сквозь небольшие оконца, пробитые в толстых стенах, затянутые частым переплетом оконниц.

Легче дышалось, привольнее думалось в высоких покоях матвеевского дома с его ровными потолками, перехваченными дубовыми балками, с широкими веселыми окнами, за которыми шумели деревья густого сада с одной стороны, а с другой — доносился веселый, смешанный гам и шум людной улицы, на которую выходили ворота усадьбы полковника.

Нередко здесь царь виделся с приезжими торговыми людьми или заезжими иностранцами, потолковать с которыми хотелось Алексею, а между тем, согласно обычаям и этикету Московского двора, их нельзя было принять во дворце наравне с послами и своими вельможными людьми.

Здесь же, у Матвеева тишайший царь порою виделся и вел продолжительные беседы с иностранными послами и агентами, так как на торжественных приемах, на аудиенциях можно было говорить только об очень немногом и не важном.

На этот раз в ожидании вечерней трапезы хозяин и гость сидели в большой, просторной горнице, в рабочем кабинете Матвеева, заставленном шкапами, увешанном коврами и картинами, с неизбежной полкой над камином, заставленной разными жбанами и заморскими фигурками.

Восковые свечи в многосвещниках под абажурами горели на двух столах, слабо озаряя обширную комнату. Пламя камина красноватыми бликами играло на полу и на стенах, придавая странный вид трем фигурам, сидящим у камина.

Матвеев и Алексей уютно пристроились в широких креслах у самого очага. А подальше, на точеном стуле, почтительно выпрямясь, занимая самый край сиденья, темнеет рослая фигура подполковника Патрика Гордона, только на днях вернувшегося из Лондона, куда он ездил с особым поручением. И теперь, отрывистой военной своей речью словно рапортуя по полку, исполнительный шотландец дает отчет обо всем, что видел, слышал, чего успел достичь во время своей поездки на родину и в Лондон.

Внимательно слушает царь, изредка раздумчиво покачивая своей темноволосой крупной головой, так основательно сидящей на короткой шее между слегка сутулыми плечами.

— Добро… добро… Меха им надобны… Што же, пущай добывают, склады пущай на Мурмане да иноде заводят… Можно и на полную волю им то дело отдать, коли заплатят хорошо…

— Говорят, за ценой не постоят, ваше царское величество… Особливо, ежели табачный торг можно бы завести не с кочевыми улусами только… А и по московским городам, спервоначалу — по низовым да по украинским, по Малой Руси, в польских гранях, где ныне твоя держава водворилась… А после — и в коренных русских местах. Тут народ на табак заохотится и великая от того казне прибыль будет. Они и двадцать, и тридцать тысяч фунтов стерлингов не пожалеют за такую монополью. Так сказать мне поручено, государь.

— О-го-го… Это — много ль на наши деньги, Арта-мон?

— Да, почитай, триста тысяч рублевиков, коли не больше, государь.

— Изрядно… Нашей царской казны и всего-то на год полвторы тысячи тысяч [4] набегает со всей земли… А в расход — ой-ой сколь много надобе. Вон, одним проклятым басурманам, орде Крымской почитай тридесять тысяч на год идет, на поминки да на поманки с подкупами… Пока их раздавить, окаянных, час не приспел, откупаться приходится… И хорошо бы этак сразу много рублевиков загрести… Да, лих, пора не пришла, чтобы торги такие по всему царству заводить: табаком да другим зельем каким… Мятеж, гляди, по земле пойдет… Мужики постарше — и за дубины возьмутся, и за рогатины… Ну ево, и с прибылью… Мир да покой — дороже всего. Не два раза на свете жить. Што себе век коротать, утеху портить? Господь с ими, с ихними стирлинками… Как скажешь, Артамон?

— Вестимо так, государь! — торопливо отозвался Матвеев, не желая сегодня противоречием портить хорошее настроение у державного гостя.

— Вот, слышь: и он наодно со мной… А што они тамо еще толкуют, как не мочно ли от всех людей право отбить, штобы вина не курили, пива не варили, все бы питье им казна готовила и за то — побор невеликий брать? Это дело рассудить надобе… Это — можно… Тоже на откуп сдам, ежели выгода окажется пристойная. Не задарма бы людей утеснять. И пить у нас горазды, и приобыкли все сами вино сидеть, пиво-брагу варить. Много хлопот с той затеей буде… Так выгадать бы из нее поболе. Ты ужо потолкуй с Петром да с теми, кто дело заводит. Слышь, Артамон?

— Потолкуем, государь. Небось, промашки не дадим…

— Гляди же… А то, вишь, тебе подарки да ордена многие идут от брата нашего, от ево крулевского величества, от английского… Ты и наши малые дары тебе не забудь… Знаешь: не дорог подарок, велика любовь…

— Што говорить, государь? Было ль кода, штобы я не по правде служил тебе и земле родной? Не порочь меня понапрасну, царь-государь!

— Да, нету! И не бывало того… Так это я… Ну, на нынче — буде… Есть хочу. Што хозяйка долго голодом морит? Али чего припасла особливого, что не скоро готово?

— Все готово, государь. Слышишь, в столовенькой в нашей уж свет и гомон… Чай, ждут нас. Помешать боятся докладом… Милости прошу, государь, закусить, чем Бог послал!

— И Петру зови. Пусть откушает с нами… Ишь, там, видно, кормили плохо. Отощал наш красавчик!

И, проходя мимо Гордона, Алексей ласково коснулся рукой до щеки статного красивого шотландца. Бритое, безусое и безбородое лицо подполковника с тонкими правильными чертами, с голубыми ясными глазами имело в себе что-то женственно-мягкое, несмотря на строгое, почти суровое выражение, которое обычно принимал Патрик при сношениях с людьми.

Войдя в столовую вслед за Матвеевым и за царем, отдав поклон хозяйке, Гордон обменялся с ней приветствием на родном языке и перевел глаза на вторую женскую фигуру, которая стояла в конце стола, быстро выпрямив свой стан после поясного поклона, которым по обычаю встретила гостей.

Глубокое восхищение так явно выразилось на лице молодого шотландца, что царь не утерпел, переглянулся с хозяйкой и улыбнулся.

Трудно было и не залюбоваться на девушку.

Смуглое, южного типа лицо дышало здоровьем и влекло какой-то особой, почти детской миловидностью и выражением чистоты. Темные, большие глаза так и сверкали весельем и задором под бахромой густых ресниц.

Тонкие брови словно выведены были кистью. Пунцовый маленький рот, вот-вот готовый улыбнуться, нежно округленный подбородок, весь склад головы, которая, словно пышный цветок на стебле, покоилась на высокой, точеной шее, густые темные волосы, которые спереди так и выбивались кольцами из-под жемчужной поднизи кокошника, а сзади были заплетены в две тяжелые пышные косы… Все в этой девушке дышало красотой и весельем. А ее сильный высокий стан не по летам был развит и его не скрывали даже пышные складки просторного сарафана и взбитые рукава кисейной рубашки, собранные в тысячи складок на обеих руках.

— Приемная дочка наша, Наталья, Кириллы дочь Нарышкина, стряпчего твоево рейтарского строю! — отвечая на немой вопрос царя, заговорил Матвеев, знаком подзывая поближе девушку.

Пока она вторично низко поклонилась гостю, Матвеев продолжал:

— Друзья мы давние с ее отцом и родичи дальние… Вот и взяли дочку к себе, на Москву, тута ей пару подыскать мыслим. Отец ее — воин добрый… Не раз за твое величество кровь вражью и свою проливал. Вот, не будет ли милости, не пособишь ли девке? Ноне сестра женина недужна. Наташа и вызвалась хозяйке моей помогти… Добрая девка… Где што увидит аль послышит, беда какая у ково — тут и она… Помочь бы норовит…

— Ну, будет, Артамон Сергеич. И вовсе застыдил у меня Наташу! — вступилась хозяйка, довольно бойко владея русской речью, хотя и с явным иноземным выговором. — За стол прошу милости, хлеба-соли откушать… Наташенька, уж ты помогай мне… Вот, погляди, второй гость, земляк мой, Патрик сэр Гордон… Редко бывает у нас. Станет неволиться… А ты его упрашивай: ел бы да пил бы получче…

Алексей сел на верхнем конце стола, между хозяином и хозяйкой. На другом конце занял место Патрик рядом с Нарышкиной.

Непривычная еще к европейским обычаям, к общению с чужими, малознакомыми людьми за столом, Наталья, тем не менее, не очень растерялась. Она ничего не говорила, слушала, что ей негромко рассказывал сосед про свои странствия, про походы, про чудную родину. И только внимательно следила, чтобы он за разговорами не забывал пить и есть. Сама подкладывала ему на тарелку куски и подливала в кубок, когда он был пуст.

Алексей так же весело болтал с хозяйкой, но часто посматривал, что делается на другом конце стола, и прислушивался к тому, что там говорится.

— Голосок веселый да звонкий у твоей приемной дочки. Ишь, смеется-то как радостно, словно жемчуг катит по серебру! — заметил царь Артамону Сергеичу, когда Наталья на какую-то шутку Патрика залилась веселым, серебристым смехом.

— Хорошая она, чистая душа… Жалостливая какая… Вот сейчас смеется. А напомни ей про беду какую людскую — и слезы на главах. Девка у них одна, сдуру што ли, в пруд кинулась, в деревенский… Так Наташа дня три слезами горькими разливалася. «За што, — говорит, — душа молодая сгибла! Так жить хорошо на свете… А она сама на себя руки наложила». Еле утешили девку…

— Да оно и видать, што сердечко доброе у девицы… А о чем смеялась, скажи? — обратился громко к Наталье Алексей. — Чем так разуважил тебя парень? Поведай.

— Как же не смешно, царь-государь! — хотя и робея, но глядя царю в глаза, отвечала Наталья. — Ишь, говорит, ехать бы мне в ихни те краи. Там лучче-де, ничем у нас… А вдругбе — и я бы там лучче всех была… Ну, слыхано ль такое?..

— Не слыхано, а видано то, девица… Ловок ты, Петра. Сразу и силок ставишь… Ну, а скажи, девица, правду ль он бает, што лучче их края и на свете нету?.. Как мыслишь?..

— Мне ли знать, государь? Я окромя нашей Кирилловки да вот усадьбы крестного здеся на Москве и свету мало видела… Мне ли знать?

— А все же скажи… — продолжал допытываться Алексей, очевидно, ища только предлога побольше поговорить с девушкой.

— Што ж, я по совести скажу: ему, Петру-то Гордеичу, ево край мил… И ево правда: нет того краю милее. А мне — наша Кирилловка всево милее! И краше ее на свете нету… Уж не взыщи… Хороша твоя Москва, государь… Лучче, может, и на свете нет… А у нас — тише… Церковка хошь маленька, а войдешь в ее, станешь молитву творить, словно Бога вот слышишь за собою… А здесь — шум, суета… Круг церквей — рынок да базар. И в церквах словно ярманка… Народ туды, сюды… Снуют, не службу Божью правят — друг дружку оглядают… Грех!.. У нас — лучче!..

И, словно замечтавшись, с побледнелым лицом, с расширенными глазами, девушка стала еще прекраснее.

Матвеев обменялся с женой взглядом, выражающим и удовольствие, и легкое изумление.

Правда, они предупредили девушку, чтобы она не жеманилась, была посмелее, если хочет привлечь внимание царя. Но даже и они не могли бы ей подсказать лучшей темы разговора с Алексеем, таким богомольным и набожным, хотя и приверженным ко всем удовольствиям и радостям земной жизни.

Как раз в это время арап Джон с помощью еще двух слуг внес и поставил на особый стол, уставленный сулеями и флягами, небольшой, охваченный медными обручами бочонок.

— Вот, гость дорогой, поизволь за здравье за твое особливой мадерки чару выкушать… Из Лондона мне прислана с особливой похвалой! Слышь, полста лет винцо лежалое…

И по знаку мужа боярыня Матвеева наполненные янтарной, густой влагой кубки на подносе подала сперва Алексею, потом Гордону и мужу.

— А что же Наталья свет Кирилловна? Аль не пригубит чарочку? — спросил Алексей. — Волим мы и за ее за здравье пити, как и за всех, хто у вас в дому?

— Не след бы оно девице на людях за чарку браться, гость дорогой. Ну, да уж твоей чести ради…

И Матвеев указал Наталье взять небольшой стаканчик, куда ей налили вина.

— Будьте ж здоровы все! И крестнику моему скажи, что поминал я ево… Пусть растет скорее, Ондрюшка-крикун… Здоров ли он, кума, а? Што не скажешь? — чокаясь с хозяйкой, спросил Алексей, ставший необычайно веселым и любезным.

— Спаси тя, Господь, царь-государь! Растет малый, твоими молитвами держится… — подымаясь и отдавая поклон, отвечала Матвеева. — Уж не взыщите, гости дорогие, столу конец. Потчевать боле нечем. Не обессудьте… Прошу тути чары допивать… А я к сынку пройду, проведаю… Пойдем, Наталья!..

И с последними поклонами обе женщины вышли из покоя, оставя мужчин за вином, на свободе болтать, спорить, шуметь, как любили тогда.

Алексей ласково откланялся обеим и проводил внимательным взором Наталью, пока та не скрылась за дверьми.

— Славная девица, Наташа-то твоя! — сказал он Матвееву. — Уж помяни мое слово: сыщу я ей сам жениха. Да получче которого!..

— Сыщи, государь. Дело доброе сделаешь. Счастлив будет, кому она в жены попадет. Кроткая, веселая да разумная… Да рукодельница какая… Знаю я ее, повызнал за все года, как живет она у нас. Да еще…

— Буде, слышь, не перехвали… И мед, коли не в меру сладок, прикропи ть… Сам вижу, что вижу… Не слеп… Вон, и Петра, поди, ночь не поспит… О девушке думаться будет.

И, жмурясь, словно кот, которому показали что-то лакомое, очень хорошее, Алексей раскатился густым, довольным смехом.

Долго еще шла пирушка. Довольный, слегка подвыпив даже, поднялся гость, обещав скоро опять заглянуть.

И он сдержал обещанье.

Чуть не через день стал царь заглядывать к Матвееву, оставался подолгу, делил трапезу и часто старался поговорить и побыть на свободе с Натальей.

Хозяева, насколько позволяли обычаи, не мешали ему.

Между тем настал ноябрь. Согласно указу царскому начали сбираться на Москву молодые девушки для выбора невесты царю.

Первые шесть девушек были «переписаны» 28 ноября 1669 года. Вот их имена, согласно подлинной росписи: Иевлева дочь Голохвастова Оксинья; Смирнова дочь Демского Марфа; Васильева дочь Векентьева Каптелина (Капитолина), живет у головы московских стрельцов, у Ивана Жидовинова; Анна Кобылина (очевидно, сирота), живет у головы московских стрельцов, у Ивана Мещеринова; Марфа Апрелева, живет у головы московских стрельцов, у Юрья Лутохина; Львова дочь Ляпунова Овдотья.

Затем до 17 апреля 1670 года всего было набрано и переписано свыше шестидесяти девушек из Москвы, из Новгорода, Владимира, Суздаля, Костромы и других городов.

Между ними — из Вознесенского девичьего монастыря привезли красавицу девушку, Авдотью Иванову дочь Беляеву.

Привезла ее монахиня, бабушка ее, старица Ираида и поместила у родного дяди, торгового человека Ивана Шихирева. Сам он был стрелецкий стряпчий, но по обычаю занимался и торговлей, поставлял товары на двор к патриарху, был вхож к нему и упросил, чтобы допустили красивую племянницу хотя бы к первым смотрам государевым.

Честолюбивый дядя, полагаясь на силу красоты племянницы, надеялся видеть ее царицей, а себя — родичем царским.

Он не знал, что Алексей уже давно избрал себе невесту, и остальные смотры были только уступкой старинному обычаю.

Еще в конце января 1670 года Алексей, неизменно и часто посещавший Матвеева, как-то, уже собираясь уходить, сказал ему:

— А не забыл, Артамоныч, обещанье мое: сыскать жениха твоей Наташе? Нашел ведь я…

— И, што ты, друг-государь! До того ли тебе? Себе суженую ищешь. Досуг ли о бедной сироте помышлять?

— Досуг — недосуг, да охота… Дивился я все, слышь. Иные вот как бьются, только бы на очи мне своих девиц поставить, честь получить. А ты и не заикнешься, ни хозяйка твоя… Знаешь, ведь, обычай наш московский? После царских смотрин — втрое девке спрос да цена…

— И-и, государь… Ей надоть жениха потише, поскромнее. Девка больно тихая да душевная. Она за почетом не гонится. Да и скучать што-то почала… Прямо с тела спадает… На смотрины ли ей?..

— Скучать?.. Уж не зазноба ли какая приспела? Зови ее, скажи: сват хочет потолковать с ею…

— Да уж не рано, государь… Поди, и улеглася… Не водится так, сам ведаешь, девицу с постели поздным-поздно подымать, хотя бы и к царю самому. Она у нас…

— Да уж слышал, знаю… Носитесь вы: «Она у нас… она у нас!..». А, может, и у меня она… Вот, ты не спросил: кто жених-то мой для нее?.. А вот, и знай: я сам ее и посватаю… Вот! Слышал?.. Зови сюды… Сейчас хочу дело повершить!.. И жену твою, куму зови. Она ей вместо матери… Пущай и благословляет…

Матвеев давно ожидал этого. Но осуществление смелого, умно задуманного плана смутило самого Артамона.

— Помилуй, государь! — с искренним волнением заговорил он, — вот, смотры твои идут, государевы. Первых вельмож да богатеев девки собраны… И красавицы редкостные, из простого люду. Куды нашей Наталье? И ее со свету вороги сживут, коли прознают, и под меня подкопаются… Скажут: слаживал Артемошка дельце, с приемной дочкой царя окрутил… Уж несдобровать мне, государь… Помилуй… не губи!..

— Умен ты, Сергеич, а порой и у тебя ум за разум заскакивает. Нешто я не знаю, что быть должно? Рафовну и по сю пору не Забыл. Небось, мы так дело свертим, что нихто и не поспеет «ох» вымолвить… Покоен будь… Зови Наталью! Поговорить мне с нею надо. Не мешай нам. А там — и куму готовь, благословить пришла бы!

— Твоя воля, друг-государь! На чести — челом бью!

И, не скрывая радости, Матвеев поспешил сам к жене, приказав одной из мамок позвать вниз Наталью.

— Да поскорее, слышь, штобы шла! Нужна-де нам с хозяйкою. В столовый покой бы шла…

Наталья уже собиралась лечь спать. Наскоро накинула она сарафан.

Сбежавши вниз, с полураспущенной косой, она так и застыла на пороге горницы, где вместо Матвеевых увидала одного Алексея….

— Не стой там. Поближе подойди, девица… Али уж стала бояться меня? Кажись бы не с чево…

— Нет… я… сказано мне: крестный зовет… А наместо того…

— А наместо крестного — сватом я заявиться удумал. Даве при людях не похотелось тебя стыдить. Вот, с глазу на глаз, и скажи: замуж хочешь ли? Девица ты не маленькая… Не криви душой, не лукавь, прямо скажи!..

— Не лукава я, государь, чай, сам знаешь… А с тобой, с государем, и не посмела бы душой кривить, хоша бы што… Как замуж не хотеть? Каждой девке доля одна: замуж, коли не в келью… А келья мне не манится. Да, видно, и замужем мне не быть…

И, покраснев, девушка потупила глаза, полные слез.

— Што так? Ай неровню полюбила? Скажи. Как на духу говори, слышишь?

— Где полюбить? Ково мы видим, девушки? Полюбить — узнать надо. А как спознать? Вон, в других землях — иная повадка. А у нас — за ково повелит отец с матерью, за того и ступай девица. Видно, и мне так-то… Да нет, тогда я в келью лучче!

— Ишь, как прытко… Видно, и вправду: зазноба есть, да сказать соромишься. Ну, иначе речь поведем. Жених у меня есть. Молодой. Красавец… И ты ему полюбилась больно. Небогат. Да я помогу. И тебе и ему дам на прожиток. Сам сватом буду. Пойдешь ли?

— Нет, государь! — не задумавшись даже, твердо ответила девушка, глядя прямо в глаза царю, который так и пронизывал ее своим испытующим взором.

— Нет! Ишь, как отрезала. Не задумалась даже… Ну, а ежели бы… Может, сказать тебе, как зовут его? Тогда пораздумаешь? А?..

— И знать не надо, государь. Хто бы ни был… Не пойду!..

— Ну, а ежели… Такую я речь поведу… Вдовец тута один… Человек смирный. И достатки есть. Одна беда: детей много… И пожалеть их некому… с им вместях заодно… Много приятелей у него… Да все положиться нельзя ни на одного… Каждый норовит свою выгоду взять от того человека. А он друга ищет верного… Помогу… Детям — мать… В дому — хозяйку, делу великому печальницу. К нему в дом хозяйкой войти — любого подвига стоит… Вот, за такого пошла бы?

Настало небольшое молчание.

Девушка тяжело дышала, и даже слышно было в тишине, как хрустнули слегка ее пальцы, которые заломила она, не зная, что сказать, на что решиться?

Потом задрожал, зазвенел ее голос, полный покорной решимости:

— Коли ты повелишь, государь… Коли Бог того хочет… пойду, государь!..

И, закрыв лицо руками, Наталья зарыдала, негромко, но горько, сама не зная почему.

— Да буде… Да что ты… Да не плачь… Слышь! Не про ково иного… Про себя я… Сдавалось мне, что жалеешь ты меня… Видишь, как тяжко мне, хоша и в бармах да в короне хожу… Вот и хотел я… За меня, слышь, пойдешь ли?

Он не успел договорить…

С рыданьем опустилась к его ногам девушка и, горячими губами целуя дрожащие от волнения руки царя, только и сказала:

— Твоя раба!..

— Ну, подымись же… Эй, хто там!.. Подсобите! — подымая девушку, почти сомлевшую от пережитых ощущений, позвал Алексей…

Вошли Матвеевы. Они сразу поняли, что дело сделано.

Их Наталья стала невестой Московского царя и государя всей Руси.

Стала она через год царицей. Но «вороги», о которых первым делом вспомнил Матвеев, не дремали и немало пришлось пережить ему, невесте и самому Алексею раньше, чем была отпразднована вторая свадьба царя с Натальей Нарышкиной.

Осенью того же, 1669, года, царь, для отвода глаз своим опекунам непрошеным, гордым боярам, начал выбор невесты, приступил к смотринам.

Закипела новой волной, шумнее стала московская жизнь царя и бояр.

Торговый, людный, шумный город Москва, но вся жизнь словно замирает у подножья стен, окружающих царские палаты, у темных частоколов, где, окруженные садами, кроются раскидистые хоромы боярские, кельи владычных иеромонахов — настоятелей, гнезда знатных попов из белого духовенства.

А сейчас — всюду заметно оживление, какая-то непривычная деятельность.

И немудрено: Москва сбирается царя своего женить. Не часто такое случается. Каждый почти день подвозят новых невест на смотрины: и знатных боярышен, дальних и ближних к Москве, княжон и воеводских дочек, и девиц из духовного, купеческого, даже простого сословия, из горожан и поместных людей {Вот список самых красивых девушек, свезенных в Москву на смотрины: «Году 7178 (1669), ноября в 28 день, до государеву — цареву и великого князя Алексея Михайловича, всея Великий и Бе-лыя и Малыя Руссии самодержца указу, девицы, которые были в приезде да в выборе и в котором месяце и числе, и им — роспись: того ж числа Ивлева дочь Голохвастова Оксинья. Смирнова дочь Демского Марфа. Васильева дочь Векентьева Каптелина, живет у головы московских стрельцов, у Ивана Жидовинова. (Должно быть, у родственника. — Авт.) Анна Кобылина, живет у головы московских стрельцов, у Ивана Мещеринова. Марфа Апрелева, живет у головы московских стрельцов, у Юрья Лутохина. Львова дочь Ляпунова Овдотья». Это — первые ласточки, и все больше из стрельцовских семейств. Как близкие ко двору, как самые нужные царю — стрельцы, очевидно, первые прознали вести о смотрах и поспешили сказать своим, чтобы те везли дочерей.

«Ноября в 30 день: князь Григорьева дочь Долгорукого княжна Анна. Иванова дочь Полева Аграфена. Печатника Алмаза Ивановича внуки: Анна да Настасья. Григорьева дочь Вердеревского Анна. Тимофеева дочь Дубровского Анна. Декабря в 4 день: князь Михайловы дочери Гагарина, княжна Анна, княжна Марфа. Аверкиева дочь Болтина Аграфена. Тиханова дочь Зыкова Овдотья. Декабря в 12 день: князь Юрьева дочь Сонцова княжна Марья. Павлова дочь Леонтьева Прасковья. Викулина дочь Извольского Татиана. Михайлова дочь Карамышева Василиса. Матвеева дочь Мусина-Пушкина Парасковея. В 17 день: Андреева дочь Дашкова Соломонида. Редрикова Захарьева дочь Красникова. В 20 день: Алексеева дочь Еропкина Настасья. Елизарьевы дочери Уварова — Домна да Овдотья. Истопничева Иванова дочь Протопопова Феодора. Романовы дочери Бунина — Ольга да Овдотья. Тимофеева дочь Клокочева Овдотья. 1670 г. января в 3 день: Лаврентьева дочь Капустина Анисья. Андреева дочь Коренева Анна, а живет у вотчима свово, у Якима Жолобова. Февраля в 1 день: думного дворянина Замятии Федора Леонтьева дочь Овдотья. Ивана Федорова сына Нащокина дочь Марья. Кириллова дочь Нарышкина Наталья. Андреева дочь Незванова Дарья. (Вот когда пошли девицы познатнее и среди них — будущая царица. — Авт.) В 11 день: Федорова дочь Еропкина Анна. Ивановна дочь Мотовилова Марфа. В 27 день: Васильева дочь Колычева Марфа. Ильина дочь Поливанова Мария. Иванова дочь Ростопчина Офимья. Ильина дочь Морева Орина. Васильевы дочери Толстого — Настасья да Агафья. Марта в 11 день: Орлова дочь Федосья Синявина. Федорова дочь Смердова Варвара. В 12 дены Борисовы дочери Толстого — Матрена да Марья. Елизарьева дочь Чевкина Анна. В 1 день: Богданова Жедринского Анна. Васильева Загряс(жс)ково Марфа. Апреля в 5 день: из Великого Новагорода: Никитина-Овцына Анна, живет у головы московских стрельцов, у Юрья Лутохина. (Также, как и Апрелева. Очевидно, здесь останавливались почему-либо наезжие семьи с царскими невестами. — Авт.) Петрова Одинцова Пелагея, живет у Григорья Аладина. Тимофеева Сатина Федосья, живет у Григорья Баяшева. Из Суздаля: Петрова Полтева Дарья. С Костромы: Богданова. Поздеева Офимья, живет у дяди свово Матвея Поздеева. Васильева дочь Апраксина Марья. С Резани: Борисова Колемина Овдотья. Назарьева Колемина Оксинъя. Апреля в 1 день: Елисеева Житова Овдотья. Из Володимера: Нестерова Языкова-Хомякова Марья, живет у путного клюшника, у Михаила Лихачева. Из Новагорода ж: Петра Скобельцына Офимья. С Костромы ж: Пантелеева Симонова Марья, а живет у Володимера Асланова. В 13 день: Артемьева Рчинова Дарья. Князь Степановы дочери Хоте-товского — княжны Настасья, Ульяна, Онисья. В 17 день: из Вознесенского монастыря Иванова дочь Беляева Овдотья. (Привез дядя ее родной Иван Шихирев, да бабка Ивановна, посестрия Ечакона, — старица Ираида. — Авт.) Артемьева дочь Линева Овдотья».}.

А за невестами — целыми обозами порою тянутся близкие и дальние: родня, дворня или просто приятели, расположенные к роду. Род возвеличится и знакомцев своих, не только родню, в честь возведет. Так уж на Москве издавна ведется.

Иные бедные люди не могут хорошо дочь-невесту на царские смотры принарядить. И прямо вступают в сделку с богатыми ростовщиками, каких немало водится среди самого родовитого боярства.

Пишутся рядные записи. Девушке дают надеть тяжелые, парчовые сарафаны, шубки и душегреи, снабжают ее кокошниками, унизанными дорогой обнизью жемчужной, обсаженными самоцветными камнями. Дают ожерелья, запястья, сережки и шелесперы для головного убора…

За это родители обязуются и сейчас что-нибудь уплатить, а уж если даст Господь «доброму делу быть», если попадет девушка на трон, станет царицей, благодетель-ростовщик выговаривал себе целое богатство в оплату за наряды, отпущенные напрокат…

Ключом забила московская жизнь. Все обыватели, прямо или косвенно, принимают участие в «добром деле»… Вся Москва царя женить собирается.

Торговым людям — хорошо и сейчас благодаря наехавшим если не сплошь богатым, зато тороватым гостям… Всякого рода мастеровым, ремесленникам тоже работы прибавилось немало. Даже праздный, бездельный люд, перекатывающий свои волны с одной площади на другую, даже нищие — и те повеселели, словно настал Светлый Праздник.

Не всю челядь забрали с собою в Москву приезжие. И набирают из местных, из черни — и слуг, и погоняльщиков, и просто охрану, какая нужна зажиточному, родовитому боярину при выезде в люди. Матери, тетки и бабушки, и сами невесты то и знай в свободные часы ходят по церквам, по святыням московским. Служат молебны, щедрою рукой раздают милостыню в надежде, что Господь услышит мольбы, увидит щедрость жертвы и пошлет великую милость…

Заштатные, бесприходные попы, которые, бывало, целыми гурьбами толпились на крестце у Спасских (Фроловских) ворот — все при деле. Порой и не хватает их для желающих отслужить молебен или иную службу. В храмах, в часовнях, нередко пустующих обыкновенно, сейчас с утра до вечера кто-нибудь да есть…

Гул, песни, веселье стоном стоит, наполняя стены всех кружал и питейных домов Белокаменной. Там тоже избыток жизни. Свежая копейка каждый день попадает в руки мелкому люду и пропивается за кабацкою стойкой в разгульной, веселой компании. Скоморохи, гудошники, плясуны и бахари тоже благословляют затею царя: жену себе сыскать. Всем, от мала до велика, на пользу царское сватовство пошло.

И Алексей и Матвеев хорошо видят и понимают, какой водоворот закипел кругом. Оба они, вместе со своими близкими, глубоко хранят великую тайну. Никто не должен знать, что выбор царя уже сделан, что все надежды будут обмануты…

Если бы это узнали, тогда и самому Алексею пришлось бы много неприятного вынести, а уж про Матвеева и говорить нечего.

Но сообщники осторожны, свято хранят тайну.

И все больше и больше наезжает нового люду с новыми надеждами и замыслами в старинный стольный град, в Москву державную.

Минула Святая неделя. Фомина настала. Ранняя, дружная весна приспела в том году.

К середине апреля свежая, светлая зелень кудрявилась на деревьях клейкими, трепетными листочками, вырезаясь на темных прогонах старых кремлевских стен, и со стороны Неглинки, и со стороны Москвы-реки обрамленных садами и полянками.

В небольшой келье Чудовского монастыря у настоятеля у самого сидят в гостях стрелецкий стряпчий, московский «торговый человек» Иван Шихирев, и тетка его, монахиня Вознесенского девичьего монастыря старица Ираида, вся сморщенная, худая, с маленькими, слезливыми от лет глазками, с остреньким подбородком и носиком, напоминающим птичий.

Голосок у нее тоже тоненький, слабый. Слушаешь — не знаешь, человек ли говорит, сверчок ли запечный в тишине громко чирикает. Зубов нет у старушки. Плохо все выговаривает. А в голосе, когда-то звонком и приятном, так хорошо звучавшем на клиросе, еще сохранились кое-какие молодые звенящие нотки.

Кончив что-то говорить отцу настоятелю, она встала со скамьи, отвесила поясной поклон и снова уселась, перебирая тонкими пальчиками узлы на лестовке, лепеча бледными губами привычные молитвы.

— Велико дело вы просите… И ты, сестра во Христе… И ты, чадо мое духовное. Земляки мы… свояки… И просят за вас люди мне не чужие… А все же трудненько до дела дойти буде… Коли и совсем не сбудется оно. Верно, что и боярину Артемону немало помех все учинят, коли и вправду он свою приручную девицу Наталью Нарышкину в царицы тянет…

— Ох, тянет, — живо отозвался Шихирев, черноволосый, худощавый, похожий на старуху тетку, только покрупнее немного. — Тянет, отец-игумен, во как тянет: и руками и зубами, да опричь того — каблуком упирается… Слышь, ошшо первы смотры не кончены, а все знают, что Наташка и на вторы смотры прописана. Сам-де царь тако поволил… Кое не поволить, коли тихой он у нас? Из рук Артемошки и глядит… Ведун, чародей Артемошка той, лиходей царский. Кому оно не ведомо… И давно пора…

— Ну, што кому пора — помалкивай лучче, парень. И у стен уши бывают. Придется за пустые, облыжные речи, гляди, и в сыскной избе ответ держать, — с дружеским упреком предостерег горячего Ивана рассудительный монах. — Там, што буде, единому Богу то ведомо… А все же, мыслю, и Артемоновой Наталье в царицах не бывать. Так тебе говорю, по душам. Вот почему и попытаюсь… Перекину словечко кой с кем… Допустят вашу девку на показанье к болярину Богдану Матвеевичу, к Хитрому… А, тамо, Бог подаст, и на смотры на царские, на первые… Може, и на вторые проведем, когда царь к девкам поприглядится с тычка; станет и поближе приглядывать. Как звать девку-то?

— Овдотья, Ивановна по отцу, Беляева. Родной сестры моей сиротиночка. Подсобишь сироте, ни она, ни мы, по гроб не забудем… Уж пусть и свету нам не видать, коли не клобук святительский буде на голове на твоей, на благодатной, отче-игумне…

— Но, но… Не мели зря. Есть у нас владыко — и подай ему, Господь, многая лета. Не зовет мя суета мирская. Своим сыт… И другим ошшо ошметков хватит. По душе сироте помочь хочу…

— Помоги, помоги, отче-игумне, брате сладчайший во Христе, — снова зачирикала старица Ираида, чутко ловящая каждое слово беседы. — Вон и сам владыко-патриарх нам подсобит…

— Попытка — не пытка, спрос не беда. Опробуем. Потолкуем с милостивцами. Да, слышь, что ошшо скажу, сыне. Есть два дохтура царских: Гутменч один да Стефан Гадин, он же иначе зовется Данилко Жид. Верит им государь. Они двое для нево и невест доглядают: пускать ли их на смотры на царские?.. Здоровы ль телесами и всячески девицы навезенные… Им тоже от меня словцо буде сказано. А ты, парень, слышь, сам не дремли: повидай их, посули чево-ничево… Челом ударь…

— Жидовину… И што ты, отче…

— Пустое. Он хрещеный теперя. А не Данилке Гадину, так Гутменчу. Што мога — поднеси. Вдвое посули. Они, нехристи, все на рублевики на наши жадны… Прости, Господи! Хоша, и то сказать, наши московские — тоже охулки на руку не кладут…

— Не кладут, ох, не кладут, отче! Ошшо ничего не видя, и наследье Овдотьюшки, и свою усадьбу закабалил… Што поделаешь?! Да уж так и буде. Повидаю энтого Гадину. Постараюсь для племяной, для сиротки, доброго дела ради…

— Бог на помочь! А теперя… чу, никак и к обедням ударили. Идите во храм, помолитесь. И мне пора, слышь…

И с благословением игумен отпустил своих гостей.

Долго тянется обедня монастырская. Солнце совсем высоко стояло, когда Шихирев, усадя в колымагу тетку, остался на паперти монастырского Чудовского храма, чтобы потолковать со старым своим знакомцем, рейтаром из вологжан, много лет тому назад проживавшим у них на Кашире.

Высокий рыхлый старик, одетый в одежду полунемецкого покроя, выглядел важно, говорил сиплым, грубым голосом, часто покусывая концы седых усов, по-казацки свисающих над губами. Веселая, добродушная насмешка постоянно играла в прищуренных, окаймленных старческими складками глазах отставного рейтара.

— Давно ли Бог на Москву занес? — спросил после первого обмена приветствиями отставной служака. — Как дела?

— На Москве я давно… А дела… Гм… Дельце одно у меня есть. У-ух, какое потаенное… Тута и говорить не мочно. А ты, приятель-куманек, Лександра Лександрыч, как здесь побывшился? Али сюды перевели? У кого в полку? Сказывай.

— Кое в полку — на полку сунули. На покой послали, за старостью, слышь. Никчемен стал. Я-то! Слышь… Помнишь ли?.. Был ли хто удалей меня?! Да вот ныне, знать, лучче нашлися…

Рейтар даже побледнел. Глаза затуманились.

— Ну, ну, не горюй, старина. Авось, и на твою долю край солнышка сыщется. Мы, вот, тута, — понижая голос, продолжал Шихирев, оглядываясь по сторонам, — мы с теткой одно дельце вершим. Слышь, не зря в самый Светлый Праздник во Христов угол родной она кинула, на Москву затесалася… Слыхал, чать: смотры у царя…

— Те-те-те… А мне и невдомек! Племянница у тея, слыхать было, дюже пригожа… Н-да… Так вон с каким товарцем ты…

И рейтар попытался было присвистнуть молодецки по старой памяти, но ослабелые губы издали только забавный протяжный шип.

— А ты во дупло свистни. Экой греховодник… Все своих свычаев не кинула. Товар… У ково товару не найдется такова? Да продавать ево больно не с руки. Сноровка велика надобна…

— Ты присноровился? — с незаметной насмешкой спросил старик.

— А то нет… Так присноровился… Да вот, слышь… Идем… Я на конь сяду, шажком поплетусь. Иди вместях. Потолкуем. Тута людно, опасно…

— Идем, идем, — согласился любопытный старик. — Мне все одно, никуды не к спеху.

Выйдя из толпы, медленно покидающей храм и площадь за оградой, оба скоро увидали холопа, который держал по уздцы лошадь Шихирева.

Живо взобравшись на высокое седло, он приказал холопу:

— Сенька, домой поторапливай. Скажи, угощенье бы припасали. Гостя дорогого веду…

Сенька низко поклонился хозяину, рейтару — и доброй рысью, за которой и коню иному не угнаться, поспешил ко двору.

Шихирев приосанился, дернул поводья. Лошадь медленно, степенно зашагала вслед за челядинцем, сдерживая ход под рукой всадника.

Рейтар, взявшись правой рукой за луку, шагал рядом, не переставая толковать с Иваном.

— Ну, теперь нас не подслушают. Сказывай свои дела. Да, слышь, ведомо ль и то тобе, что болярина Артемона Матвеева родня, Наталья Нарышкиных, — не то што смотрена, а и на верх взята, отобрана. Вишь, у болярина, поди, своя сноровка, не похуже твоей сыскалася… А ты…

— А я… Што я? — подзадоренный, отозвался Шихирев. — Ты бы ранней запыталси, а посля и талалакал: «Получче твоей сноровка»… Не нынче — завтрева, слышь, Наташку не то с верху, а и прочь с Москвы уберут. Не бывать ей царицей! Первое дело, она рылом проти моей Дунюшки не вышла. Другое: есть-таки велемочны люди при самом царе, што скорее сами разорвутся, ничем в таку силу Артемошку впустят, штобы царица на Москве ево родня была… Не-ет… Быть моей Дуне в короне царской да в оплечьях! Как пить дать. А ты, старый болтун, Бога моли о том. И тебе буде добро.

— Ин добро, коли добро, — слегка обиженный, отозвался рейтар. И уже всю остальную дорогу почти ничего не говорил, только слушал, как бахвалился хозяин.

Шихирев и вообще любил прихвастнуть, а сейчас, еще подогретый полуобещанием Чудовского архимандрита, прямо плел несуразное что-то.

Двух недель не прошло с этого дня, а уже многое из заветных дум Ивана Шихирева сбылось и наяву.

Племянница его, Авдотья Беляева, не только была взята на верх и показана царю, но, по общему говору, редкая красота девушки сразу поразила Алексея.

Очень многие девушки после первого царского смотра были одарены, каждая — сообразно своему роду или состоянию, и отпущены по домам. Осталось сперва невест пятнадцать, а потом и того меньше, которых Алексей навещал в терему, словно приглядываясь и взвешивая: кого избрать?

В числе этих счастливиц, испытывающих все муки жгучего ожидания, всю неизвестность судьбы, оказалась Авдотья Беляева, как и Наталья Нарышкина.

Хмурились старые думные бояре и князья, особенно из рода Милославских, из семьи Хитрово и Соковниных.

Чутьем чуяли все: новое что-то, неприятное для них, но неизбежное готово совершиться.

Конечно, детей у царя много. И подростки есть. Нужна царица на царстве. Да, ведь, не молод уж Алексей. И взял бы себе такую степенную, знатного рода, немолодую даже подругу, которая не заводила бы новшеств в царицыных теремах, во всем царстве.

А Матвеев — известный охальник. Сколько времени по чужим краям ездил, в послах и по своим делам. Жена у него — совсем из басурманок, хоть и приняла православие для приличий… Конечно, и Наталья Нарышкина тем же духом пропитана, новым, ненавистным для большинства людей, окружающих трон.

А пустить на трон какую-то неведомую Дуньку Беляеву, племянницу нищего однодворца Ивашки Шихирева, сироту со сворой жадной, безземельной родни! И того нельзя. Сколько им кусков надо проглотить раньше, чем насытиться подобно остальным знатным родам? И скольким из знати эта голытьба дорогу перейдет, пользуясь своим положением царицыной родни…

Как гнездо ос, встревоженное рукой прохожего, зашевелились дворцовые похлебники, и большие и малые…

Боярин и дворецкий царский Богдан Матвеевич Хитрово, отстояв вечерню в домовой церкви царя, не велел подавать своей колымаги, а прошел знакомыми переходами на половину царевен, где помещались покои старухи боярыни Анны Петровны Хитрой.

Плотная, среднего роста, с румяным полным лицом, с живым взглядом темных проницательных глаз, с постоянной ласковой улыбкой на крупных губах, боярыня казалась много моложе своих семидесяти лет.

Обычно она держала немного сгорбленной свою полную фигуру и голова клонилась к правому плечу, словно старуха выглядывала кого-то или хотела заранее разгадать, что скажет собеседник?

Тогда вокруг ее еще довольно светлых, очевидно, зорких глаз собиралось множество мелких морщинок, так же как и вокруг губ, которые боярыня сжимала сердечком и втягивала, как будто стесняясь, что у нее, старухи, такие молодые, полные, красные губы.

Подчиняясь дворцовому обычаю, Хитрово до сих пор белилась, но очень слабо. А румянец проступал свой, природный.

И не будь этой маски белил, боярыня казалась бы еще моложе, особенно когда что-нибудь заставляло властную, гордую женщину распрямить полный стан, согнать привычную улыбку с лица… Когда глаза загорались каким-то хищным, недобрым огоньком и сеть морщинок куда-то исчезала от глаз, оставляя только легкие тонкие малозаметные следы, — в такие минуты словно другая женщина выглядывала из-под обычной мягкой, вкрадчивой личины важной дворовой боярыни.

— Здорово, здорово, племянничек, свет Богдан Матвеевич болярин… Што не видать давненько было… Зачем пожаловать изволил? — приветливо встречая гостя, тут же спросила старуха, заметив его расстроенный, озабоченный вид. — Али незадача какая? Говори… Вместе погадаем на бобах, авось беду и разведем.

Степенно отдав установленные поклоны старшей родственнице, боярин, не откликаясь на веселый запрос словоохотливой старухи, стал оглядываться исподлобья, быком, ожидая, пока уйдет из горницы девушка, ставившая на стол мед, брагу, квас, коврижки и фрукты — обычное угощенье.

— Вертись поживей, Домнушка, поменей оглядывайся… Ставь и ступай! — распорядилась старуха, заметив нетерпение родича.

Девушка поспешно все уставила на столе и, отдав обоим низкие поклоны, ушла.

— Ну вот, и чисто в горнице. Говори теперя, за чем пришел? Видать, штой-то неспроста, — совсем иным, деловым, сухим тоном переспросила боярыня.

— За тем и пришел, что нашему роду канун приходит, вот что! — так же сумрачно, не распрямляя бровей, ответил боярин.

— Неужто? С чево же так? Што Алешинька себе у Матвеева девку облюбовал в невесты?.. Али Беляевской Дуньки болярин напужался? Ну, не думала я, что малодух ты стал, племянничек, на старости лет. За эстольки годы… Я, вон, на верху, почитай, полвека мычуся. Ты же близь таких годов здеся… Всего мы с тобою навидалися: и свету, и страху, горя и радости… А тута, на, гляди: старый блазень, Алеша удумал вдругое женитися… Уж и канун нам да ладан… Рано, рано, свет Богданушка, роду нашему стал ты отходную пети. Мы еще с Божией помощью и «аллилуйю» взыграем… Пожди…

И рука старухи даже невольно потянулась к седым волосам племянника, словно бы желая погладить и успокоить взволнованного Богдашу, как она это делала в годы его детства.

— Так, все уж тебе ведомо, боярыня?

— Все не все, а с пол всево. Все — Богу единому ведомо… Што ты толковать собирался? Сказывай.

— А што с пути стал сбивать меня Артемошка проклятой. Ранней — видимое дело было: Наташку свою в Царицы подсаживает… А ноне, как Дунька Беляева царю в очи кинулась, он первый просить стал Алексея: пустил бы Наталью с верху домой. Жена-де по ей скучилась. Надо-де будет, так ее на повторны смотрины привозить станут… А про Дуньку Беляеву одно и ладит: хороша девка и, видать, здорова. Годна царицей быти… Вот каку песню змея лукавая Артамоныч завел. Энто одное. Другое — тово лучче. Ведомые приятели они со Стефанком с Гадиным да с Гутменчем, с лекарями. Вместях колдовство да ведовство творят да нечисть всякую. Словцо бы единое Артемошке молвить, и обое, нехристи, забракуют Беляеву. Хвори в ей найдут. А я анамеднись пытаю Гадина: «Што за девка Дунька? Царицей гожа ль быти?» — «Ништо, — говорит… — И тебе скажу, што дяде ее сказывал: всем взяла». — «Руки малость тонки», — сказываю я ему. А он мне: «Ништо! — в терему в царском попухлявеет, пооткушается…». — «А где, — пытаю, — видел ты Беляевой дядю? Ай у тебя был, со слезами забегал?». — «Нет, — бает хитрый немчин, — на перекрестке стрелись… У мучного ряду, на Тверской…». Поезд, вишь, боярина Матвеева путь загородил. А из свиты бояриновой к ему, к Гадину и подьехал Беляев. Поклон отдал, назвал себя. Говорит Ивашка Беляев Гадину: «Слышь, господине, бают, ты невест царских глядишь. Мою племянную не похай. Сирота она беззаступная…». Лекарь ему бает: «Нешто я знаю, хто твоя племянница. Нам девок кажут, а имен не выкликают, сорому девкам не было бы…». А Ивашка Беляев сызнова: «Моя Дунька тебя знае. Станешь ее глядеть, она середним перстом тобе ладонь нажмет… То она и есть…» Вот што мне Гадин сказал. Вишь, каки петли вороги стали метать… Хоть и нам бы с тобой впору, старым воробьям ловленным, боярыня…

— Так, так, так… А далей што?..

— Далей… Али мало тебе, боярыня? Видимо дело: петли мечет проклятый еретик, заморская птица… Ровно угорь, склизкой. И не ухватить ево никак. Наладит все по-своему: буде ево Наташка царицей Московской, а он первым и в Думе и на Москве… Да ничем мне до тово дожить, — внезапно багровея от ярости, вдруг хрипло заговорил Хитрово, — лучче я душу задам диаводу, лучче…

— Ну, коли так Матвеев тебе не люб, боярин, Шихиреву не чини помех. Пущай ево Овдотья до доброго дела дойдет, — словно не замечая ярости племянника, спокойным голосом заметила старуха.

Спокойное замечание словно холодной водой обдало честолюбца. Сдержавшись всей силой воли, он передохнул немного, чтобы сгоряча не сказать чего-нибудь слишком обидного для старухи-тетки, но все-таки не вытерпел и через несколько мгновений заговорил с холодной злобой:

— Кабы не знал я, сколь умна ты, матушка Анна Петровна, так бы подумать можно: либонь тебе голову заметило, либонь ворогов наших сторону держать сбираешься… Да нешто неведомо тобе, сколь много тех недругов у всево роду у нашево? Еще коли хто из своих, из боляр родовитых, верх заберет, хоша и буде поруха чести, да жить можно тода. Свой своему глаз не клюет. Вон, нас, бояр думных с окольничими да с печатниками, с дьяками с думными, кои все дела государские вершат, все Приказы московские ведают, таких наберется десятка три с небольшим. Четырех десятков не буде. Каждый, как может, живет и другим не мешает. Похлебников у каждого, друзей да родни немалое число. Потому, сама знаешь: без людей дела не сделать. Они и в послугу идут, и вести дают, какие надобны… А со стороны хто втешется в наш обиход, все порушит. Своих людей наведет-натащит… Места очищать почнет, волей-неволей старых повысадит. И между своими свара пойдет, всякому уцелеть захочется, другова за порог пихнуть… Вины друг на дружке искать станут, поклепы возводить почнут. Чево и не было — приберут… Да и правдивых вин немало найти можно. Вестимо: един Бог без греха… Не то, гляди, почета, власти и худобы последней решиться можно да и жисти с тем заодно. Либонь в опале где, в избе курной наместо дворца царского издыхать доведется. Как же тут чужака пущать? Неужто, боярыня-матушка, изволила забыть про то все, что сказываю тебе?!

— Я-то не забыла, племянничек! Да ты, видать, овсе позабыл, хто тея тем азам учивал, коли мне свои азы пересказывать стал, — также невозмутимо сказала старуха, укоризненно покачивая головой. — Али от опаски и не ведаешь, што творишь, што говоришь? А? Слышь-ко, Богдаша!

Хитрово смутился. Действительно, самой главной, если не единственной его наставницей в придворных делах и затеях была эта самая тетка, к которой и сейчас он явился за добрым советом.

Только привычка к верховенству, к наставлениям, которые он, в качестве царского дворецкого и влиятельного вельможи, рассыпал всегда и всюду, эта властная привычка завела боярина впросак, и он прочел ненужное наставление собственной наставнице.

— Ну, што уж… Ничево я не забыл, — собирая всю бороду в руку и покусывая ее пушистые концы, отозвался, хмурясь, боярин. — Кинем все… Ты, мать Анна Петровна, дело скажи! Как мыслишь? Чем бы тута беде помочь? И Беляеву Овдотыо застенить… И Артемошку с рук посбыть, проклятова! Нет ли пути-выходу? Вот. Немало выручала ты, государыня-матушка, и меня, и весь род наш. Може и теперя што порадишь? Челом тебе бью…

— Не труди, не гни шею свою толстую боярскую, Богдаша… Для племянника и без челобитья, што умею — сделаю… А, гляди, и самому тебе придется умом пораскинуть, помогать делу как-никак…

— Да я што… Да ты… Слышь, родная, глазком наметай лих… А уж я… В щепу расшибусь, а сделаю, коли што надо… Надумай лих…

— Думой тута никак не помочь. Надо тут по-старому, как по-бывалому… Гляди, не впервой таки грозы и над нами, и над иными родами заходили-собиралися. Да Господь относил. О-хо-хо… Чево-чево я в энтих стенах за энти полвека, что здесь прожила, навидалася… Да… Помнится мне, вот так же, еще при покойнике, при отце Алешином… Ну, да про то не время и поминать. Вишь, тебе как лик-то свело! Ровно три дни не спал — пировал али оцту заместо вина хватил… И сед, а молод ты духом, Богдаша. Покою, да ровноты в тебе нет… Ну-ну, не стану журить… Скажу, что тебе надобно… Пока я жива, послужу роду нашему. Вот, как умру, к кому за советом пойдешь ты?.. и все наши… Ну, да не о том речь… Вот, скажу я тебе, что раз у батюшки было у мово, у Петра Данилыча, помяни, Господи, душеньку ево во царствии Своем… Собака была данская… Псище матерой, злющий. Не то свою скотину — и псарей рвал! На цепи на толстой держали ево. Ни на охоту, никуды… Зверь бешеный, а не пес был. Думали-гадали, што с им учинить? И надумали. Слышишь ли меня, племянничек?..

— Слышу, слышу, — запасаясь терпением, ответил Хитрово. Он знал, что старуха, начав какой-нибудь рассказ из прошлого, хотя бы и не идущий к делу, не любила, если ее прерывали или не слушали.

— Вот, сказываю тобе, и надумали. Волки зимой завелися под усадьбой… Не то овец али бо мелку скотину норовят зарезать, — на табун кидаются, коли на водопой поведут… И надумал батюшко-покойник… Ночью спустил с цепи пса. И приманку за усадьбой раскидал. Целу тушу конску разрубил. Пал конь один. Што ж бы ты думал? Поутру, глядят: волков штук шесть либонь семь загрызено лежит. И пса волки так искусали, што до полудни не выжил. Только волки с той поры уже так не налетывали. Подале от усадьбы держалися. Задал им страху пес тот. Вот и подумай…

— Гм… Думаю и то… Хто же тут волк выходит, хто — пес. Артемошка али дворянчик оголтелый, бездомный, што со своей племянницей, с Овдотьей подсунулси, энтот Жихарев, Ванька… Э, да все едино… Главно дело: как стравить их, штобы погрызли они скореича друг дружку… Вот энто-тово… Энто — поразмыслить надобе.

— Немного и думать тут. С девками, с невестами, обое пролезть хотят. На том и стравить их… Не на чем ином… Вот баял ты: своих людей у тея много. Во дворце такие есть ли… На ково бы как на себя положите веру можно?

— Как не быть? Есть. А для какого дела? Разные люди на разное пригодны. Где искать?

— Из челяди из дворцовой паренька бы надобе. Штоб дело сделал, а посля не выдал, страху али корысти ради. Какое дело — сейчас ти поведаю, боярин.

— Найдется и такой… Подложить ежели што кому «на верху» али повызнать што… Парень шустрой и мой уж, такой — с головою… Испытан был, и не раз… Подсобил я ему в пустяшном деле: женку по душе дал… Не сосватал бы я, за парня бы девку не отдали… Вот и мой стал парень… Што делать, скажи?

— Догадлив боярин. Подкинуть надо. А што — сам поразумеешь в сей час. Вот, бери, садись сюда… Пиши, што скажу. Только так пиши…

— Штобы руки моей не признал нихто. Уж нам это дело ведомое. Пишу, и то, гляди…

И, половчее уложив перед собой отрезанную полосу синеватой хартии, толстой бумаги, вроде той, на какой писались дела в Приказах московских, Хитрово приготовился писать.

Боярыня почмокала, пошевелила в раздумье полными губами и негромко, медленно и внятно стала диктовать.

Стараясь совершенно изменить свой раскидистый, характерный почерк, боярин мелким, связным, писцовым складом, как пишут приказные подьячие, выводил строку за строкой. И, что дальше, то все с большим удовольствием кивал головой, иногда даже с удивлением оглядываясь на тетку.

«И откуль у бабы такая сметка?» — явно читался вопрос на широком лице лукавого, завистливого, но недалекого умом боярина.

Только один раз среди письма он приостановился с приподнятым над бумагой гусиным пером, бородкой которого стал почесывать свою седую бровь.

— А ну, как трав да кореньев не сыщется никаких?.. А подкинуть — не поспеем! Живи еще Шихирев, слышь, ко Кремлю поближе… В монастыре, слышь, у сестры пристал. Ково туды ни пошли — приметят… Кабы беды не вышло. Али бы трав-кореньев и зелья никоторого в горницах Ивашки не сыщется… И всему письму веры имати не станут… И затея наша…

— Наша, да не Маша, — видимо, раздосадованная непонятливостью племянника, оборвала его старуха. — Где ж ты жилье видал, штобы травы какой али корешков лечебных припасено не было про хворь про всякую, про немощь да про недуги повседневные? Не цари — бедные люди. Лекарей да дохторов да знахарей не наберешься, как оно здеся заведено. Кажный — сам себе лекарь, по старине, травками да корешками… Энто первое. А кромя тово, как мекаешь, боярин мой мудреный: по душе Артемон Матвеев дорогу Беляевой Дуньке отступил, к сторонке жмется? Али только случаю ждет, штобы ее и со всем ее родом, и с Ванькой Шихиревым, и с архимандритом Чудовским по темени клюнуть добре — здорово… Вот наш подмет Матвееву руки и развяжет! Мы и в стороне станем. Он сам таку бучу собьет, что и Шихирева потопит… Гляди — и с Наташкой со своей, со смиренницей, с государевой зазнобой негаданной захлебнутися сможет… Вот нам к чему вести надоть, а не разбирать: есть ли травы да зелья в чужой избе али нету. Злоба, ремство — завидливое — энти зелья повсесветные. Их с маково зерно рассыпь, они лесом частым взойдут… Небось, не ошибешься… Толико с умом надоть сеяти, самому бы не чихать от севу… Вот… А Шихирев — дурень всесветный, бахвал, болтун безглуздый. На него ли беды не сыщется? И ничево не видя, он уж повсюды языком треплет, слышь, быдто ево Дунька на верх взята, а Наташка Нарышкина с верху сбита… Чуть што не на рынке о том орал… Рейтаришке тут одному безместному да еще попу Благовещенскому, отцу Андрею… Да мало ль кому той Ивашка на свою голову молол? Ево думка — жару нагнать, себе помочь у людей сыскать! А та помочь — ему в немочь… Вот про што знать да ведать надоть, а не про травы-коренья заговоренные…

Обескураженный окончательно, Хитрово только развел руками, склоняя покорно свою седую голову, но тут же не утерпел и сказал:

— Твой верх, матушка-боярыня, коли впрямь все так, как сказываешь… И откуль, скажи, до всево ты доведалася, почитай из терему не выходючи, людей со стороны не видя?..

— Мудреный, и тово не учуял? У тея «свои люди» на Москве, а и у меня не мыслете… Ты, боярин большой, рублем да словом, да велемочной повадкой души уловляешь, людей закупаешь… Гляди, у меня из такой казны такоже сыщется малая толика на обзаведенье… Ну, уж кинь спросы да расспросы… Пиши знай, што надо. Кончать граматку пора да другую с нее же списать. В два места кинуть надоть… Быдто, хто клал — сам не ведал: дойдет ли ево грамата до царя аль нет?.. И поймут люди и царь, што не свой, не дворцовый подбрасывал, а чужак, местных звычаев не ведая.

— Та, так… Прямо на Ивашку помыслят… — радостно закивал толовой Хитрово, изготовясь снова писать.

— Во, теперя ты, боярин, затакал, ровно утица кряковая… Пиши… «потаковшик», — с оттенком ласкового презрения заметила старуха и стала дальше диктовать письмо подметное.

Вот закончена последняя строка. Перед подписью старуха сделала легкую передышку, перебирая в уме: не забыто ли что-нибудь необходимое.

— Вот што, Богдаша, перечти-ка все, я послухаю, — обратилась она к седому ученику своему.

И Хитрово послушно стал перечитывать вполголоса весь хитро сплетенный донос.

Старуха слушала внимательно, сложив полные руки на коленях, изредка пошевеливая пухлыми большими пальцами, разжимая порою плотно сжатые, сохнущие от внутреннего волнения губы, чтобы провести по ним кончиком языка…

— Так, все к месту… Буде толк из дела. Теперя — имярек… Подпись дати — и конец.

— «Ивашка» — подмахнута нешто.

— Не. Пиши: «Боярин Богдан Хитрово складывал». Лучче буде. Э-эх, в досаду лих вводишь меня. Помысли, боярин! Люди веровать должны, что Ивашка Шихирев на Матвеева поклеп возводит. Так дурак ли он — свое имя хрещеное под тем поклепом ставити! Уж, лучче, штобы следы замести, он ворога, супротивника Артемона имя проставит…

— Во-во… и я так мыслю, боярыня. Гляди, и написано уж: «Твой, осударя великова, раб недостойный Артемошка»… Вот, написал.

— Слава те, тетереву… Другой лоскут харатейный бери. Еще одну с энтой — писулю строчи. Да поживее. В церковь мне пора. И то с тобою время упустила, грешница я великая, часов положенных не молила…

И пока боярин быстро переписывал копию с доноса, старуха, обратясь лицом к иконам, усердно шептала молитвы, перебирая узлы лестовки.

— Готово, — складывая оба доноса в виде писем, сказал боярин.

— Ну, и ладно. Вот, воску бери. Припечатай. Нажми хошь купейкой на место печати… Так. Ишь, как Егорий-то вышел! Да пошлет он нам, скоропомощник, над ворогами одоление, — отрываясь от молитвы, распоряжалась старуха. — Надписывай цидулы-то… «Писание сие о слове и деле государевом и достойно поднести царю али ближнему человеку царскому, не смотря отнюдь, в тайну велику не вникаючи». Так. Кому же доверить все дело мыслишь? Помни, Богдаша, за воровски писанья, за подметные — и животы все отнять у тя могут и заточат на весь век… С оглядкой дело верши.

— Ну уж, не учи, боярыня. Не овсе и глуп я… Вот сама поглядишь, коли охота, на человечка на мово.

— А он поблизу, дворовый? С «верху» али в теремах?.. Ну, скажи… И то, погляжу, кому ты так уверовал?

— Увидишь. Свою девку посмышленей да повернее спосылай в трапезню в людскую. Челядь там вся дворцовая, гляди, за столами теперя. Время самое. Пущай Сеньку Вятича, истопника палаты Постельничьей вызовет умненько, сюды приведет. Ровно бы за делом каким. Родня бы зовет али бо што…

— Сделаем, не учи…

Старуха поднялась, покликала за дверь:

— Федоску мне позвать!

Сказала и сама скрылась за дверью, чтобы лишние очи не видели и не знали, кто сидит у боярыни, с кем она долгие, потаенные речи ведет.

Через минуту старуха вернулась в горницу. Села, снова принялась шептать молитвы.

Хитрово подвинул к себе тяжелую Библию, лежащую на столе, раскрыл, раньше сунув оба письма под книгу, и стал перечитывать давно знакомые священные предания. Говорить обоим больше не о чем было.

Так прошло около четверти часа. Раздался стук в дверь и сильный молодой мужской голос нараспев произнес обычную молитву:

— Во имя Отца, и Сына, и Духа Свята:

— Аминь… Входи, хто тамо? Ково Бог дает? — отозвалась боярыня.

Дверь распахнулась, снова закрылась, и у притолоки обрисовалась фигура парня лет двадцати пяти, одетого просто, но очень чисто, даже щеголевато.

Сукно на казакине тонкого сукна. Ворот рубахи был так красиво и тонко расшит, что невольно все обращали внимание на художественную работу. Светлые волосы были приглажены. Усы и бородка едва пробивались. Скуластое некрасивое, но очень доброе лицо словно озарено было открытыми голубыми глазами. Невысокий, но широкоплечий, грудастый парень производил впечатление очень сильного человека, не знающего о своей силе, не дорожащего ею. Переминаясь с ноги на ногу, он, после обычных поклонов, мял в руке свою шапчонку и ждал, о чем его спросят.

Особенно расцвело его лицо и усерднее обычного добил он челом, когда узнал за столом фигуру боярина Богдана Матвеича.

— Здорово, Сеня, — ласково обратился к истопнику Хитрово. — Как здоров, парень? Как Паранька твоя? Сказывай.

— Живем, покуль Бог милует. Твоими молитвами да заступой, боярин ласковый, — нараспев, по-вятски отвечал истопник. — Бог милости послал: сынишком наградил, слугой тебе верным, вечор только… первеньким… — словно не вытерпев, с поклоном доложил счастливый отец, и лицо его буквально просияло, голубые глаза стали лучистыми, будто загорелись внутренним ярким огнем.

— Поздоровь тебя, Боже, и с подружием твоим! Крестить зови, коли так. Слышь, не откажу… Да буде, неча половицы лбом пробивать, — с улыбкой произнес Хитрово, поднимая Сеньку, который при неожиданной милости так и ринулся в ноги боярину. — Буде, буде! Встань! Слышь! — отымая полу кафтана своего, которую целовал парень, приказал боярин. — Ты мне не поклонами — делом окажи: готов ли на послугу?

— Господи… да я… Да в огонь, да, повелишь, душу свою… да… — начал было парень…

— Ладно. Помолчи. Слушай, што скажу. Сделай, как велю… Вот и увижу, так ли все. оно.

— Приказывай, — только и ответил парень. И в этом одном слове было так много искренности, готовности и силы, что боярин невольно переглянулся со старухой, которая с одобрительным видом закивала ему головой, словно говоря племяннику: «Можешь. Смело доверяйся парню».

— Ладно. Поглядим, сказал слепой. Только наперед знай, Сенька. Дело такое… Мне — пыткой, тебе — головой за него не заплатить бы… И клятву… заклятье великое принять приведется…

— И заклятья не надо. Моя голова — за тебя пущай, боярин. Без твоей помочи ни радости б нам не знать с Парашей… И на свете меня бы уже не было. Не своей — твоей головой челом тебе бью. Твори, што хочешь! И клятву дам, хошь на пречистом теле Христовом, на Честном Кресте Ево… Што повелишь — сделаю! Пытать станут — про тебя словечка не скажу…

— Ладно, ладно… Оно все и добром, гляди, может завершиться. Тогда тебе такие милости будут, што и во снях не видал…

— Приказывай, боярин…

— И тебе, и женке твоей… И крестнику моему. О нем уж особливо подумаю…

— Приказывай, боярин!

— Ладно, ладно, не спеши. Все обсказать надоть… Когда черед твой печи топить в опочивальне в царской? Скоро ли?

— Наутро, государь.

— Ин, и добро. И мой перед наутро же с докладом у царя быти. Видимо, Господь ведет. Вороги на нас, на меня, на весь род наш взялись. Сбыть их надо, Семенушка. Допоможешь ли? Ась?

— Приказывай, боярин! Глазом мигни! Живым кажнаво руками разорву! Зубами заем…

— Рвать не придется. Каты их порвут, мастера заплечные, палачи осударевы. Лих, сильны вороги. Умненько треба дело вести… Допоможешь ты, Сеня?

— Приказывай, боярин!

— Ну, видно, и вправду доброхот ты нам, всему роду нашему. Идем, при иконах, при святых, на Честном Кресте да на Евангелии обет дай…

Парень быстро двинулся к переднему углу, где, озаренные тихим светом лампады, поблескивали своими чеканными окладами образа, украшенные жемчужной обнизью и дорогими каменьями.

— Мощи тамо в ковчежце, боярин… В затворе, за Николой-Угодником, — отозвалась старуха, внимательно следившая за всем, что тут произошло.

— И мощи прихватим, боярыня. Благодарствуй…

И, став на колени рядом с парнем, побледневшим, трепещущим, словно в лихорадке, боярин стал говорить слова присяги, которую тот внятно повторял, не сводя глаз с икон и осеняя себе грудь частым размашистым крестным знамением…

Раным-рано, часу в шестом утра, по обычаю, собрались на совет царский в кремлевский дворец все главнейшие бояре.

Вершники провожают колымаги, в которых сидят бояре более пожилые, или к верховой езде не привычные.

Кто помоложе — те верхами, тоже с большой свитой подъезжают ко внешним воротам нового кремлевского дворца. Здесь все выходят из колымаг, слазят с коней, оставляют челядь на дворцовых дворах и идут полуосвещенными дворами и внутренними переходами к Грановитой палате, где совет собраться должен.

Тишина царит во всем Кремле. Только стражники на стенах время от времени перекликаются. Во дворце тоже тишина. Еще спят все почти, кроме царя, который раньше обычного поднялся, отстоял раннюю службу и в совет сбирается. Низенькие покои еще слабо озарены светом восковых свечей и сиянием больших, неугасимых лампад, зажженных перед киотами почти в каждой горнице.

Тишину здесь нарушает только веселое потрескивание дров в печах-голландках, помещенных по углам небольших покоев. Изразцы печей, цветные и глянцево-белые, покрыты разными узорами, аллегорическими рисунками или причудливыми разводами.

В самой опочивальне царя Алексея тоже огонек потрескивает. Готовый к выходу царь стоит в раздумье, поглядывая на огонь. Любитель охоты, особенно смолоду, он и зной и холод легко выносил в поле. А у себя в опочивальне больше всего любит, чтобы тихо и тепло было. Заглядится на пламя, и что-то далекое, полупозабытое, как юность, видится ему в переливчатых струйках веселого огня.

Отпустив и постельничего и оружничего своего, которые помогали одеваться Алексею для выхода в совет, он стоит, опираясь на небольшой царский посох, и слушает, что говорит Богдан Матвеич Хитрово, обязанный, как дворецкий, сопровождать государя во время выхода.

— Так, баешь ты, Матвеич, от Ганзы да от дуки Голстинского добрые вести дошли до Нащокина… Может, дело, кое при царе покойном, при нашем родителе доброго конца не имело, теперя наладится… Торг персицкой через наши земли вести-таки немцы хотят. Ладно. А от английского короля тоже, слышь, присыл есть?

— Есть, государь! Нынче и будет тебе сдоложено… И о торге беломорском, архангельском. И о людях разных, кои твоему царскому величеству и в ратном деле и в обиходе царском надобны. Обещают помехи не чинить, прислать, ково надобе… Гордонов полк и макдунальдов, гляди, пополнится.

— В час добрый. Лихие воины англичане да шотландцы. Верный, надежный люд… А, слышь, Артамону знать дадено? Будет ли? Ему-то про дело знать ведомо. Он первый нам все дело налаживал.

— Дадено… знает, будет, — с трудом скрывая недовольство, ответил Хитрово и, словно желая поторопить царя или обратить его мысли в другую сторону, сказал:

— Как же прикажешь? Поспрошать пойти, сьехались ли бояре, али погодить малость? Кабыть, и время, пора всем быть.

— Ин и то, узнай поди, боярин. Спосылай ково из моих.

— Слушаю, осударь! Мигом узнаю…

Хитрово вышел из опочивальни в соседний покой, а царь опустился в ленивом раздумье на кресло, стоящее против огня.

Хотя и привык богомольный государь рано вставать на молитву зимою и летом, все-таки хотелось порою отдохнуть, лишний час полежать на ложе, подумать так, ни о чем, не о делах, таких тяжелых и важных, которые неразрывно связаны с царством…

Вот и сейчас такое же настроение нашло на Алексея. Он призакрыл было глаза, уставился в огонь, стараясь там отыскать те же фантастичные картины и образы, какие порой видел ребенком, даже юношей.

Но неожиданно дверь быстро распахнулась, и поспешно вернулся в покой Хитрово. Его лицо и все движения явно выражали какую-то тревогу.

— О, Господи! Што так скоро повернул? Неуж про все разведал? Да, не беда ли какая… Лица на тебе нет, боя… Стой… Што в руке за харатейки у тея? Покажь! Не мне ли несешь… Кажи скорее… Ух, даже в пот кинуло… Смерть не любы мне таки дела нежданны-негаданны. Да што молчишь? Скажи, боярин! Аль не мне цидулы?.. Што с тобой? Не томи, пожалуй…

— Прости, осударь! И в уме нет тово… Тебе, видать, писемца энти. Хоша, и не знаю, давать ли?.. Подвоху нет ли?.. Ишь, надпись больно мудрено поставлена… Подметные письма то, воровские… Вот што, осударь, — наконец, словно овладевая собой, решительно и твердо произнес боярин.

— Письма… воровские… мне?.. Ну, раскрой, читай… огляди, што тамо… Али нет… Пожди… Дай сюды… Сам я… Може, и вправду, што такое… Лих, погляди наперед: зелья какова в них не сыпано ль?.. Раскрой-таки… Так… Нет ничего… Поди, под иконы положи… Животворным Христом накрой. Вон тем, от Древа Животворяща который… Ежели чары в письме — разрушит их святая сила… Добре, давай сюды…

И, с опаскою взяв письма, он стал читать одно из них, пробегая строки глазами и в то же время бессознательно шепча одними губами не то заклинание, не то молитву:

— Чур меня, чур, от всякова чура, от глазу и лиха… Спаси, Господи, люди твоя… Отведи от уразу, от злова, наведи на ворога, на лихова…

Чем дальше читал Алексей, тем медленнее шевелились его губы… Быстрее и внимательнее заскользили глаза по четким строкам безымянного доноса.

В молчании дочел и перечел он первое письмо, начал второе, убедился, что оно тождественно с первым, но все-таки прочел до конца. Вгляделся в подпись, словно она особенно поразила его.

Силен врожденный страх, присущий людям русским, страх порчи, наговора, чар и отравы тайной. Все дрожат, все знакомы с этим темным явлением, в особенности же государи московские…

Но к волне безотчетного страха, овладевшего Алексеем, прибавилось и другое, не менее сильное и болезненное ощущение:

«Враги доведались, что ему, царю, дороже всего на свете. И теперь посягают на это… Очевидно, сильные враги, если…».

Сразу оборвав нить своих дум, царь спросил Хитрово:

— Где письма подыманы? Кем найдены?

— Сенька Вятич, истопник нашел. А где — поспрошать не поспел. К тебе, осударь-батюшка, заспешил! Да Сенька тута… Сам опросить не изволишь ли?

— Зови, веди скорее, — приказал поспешно Алексей с необычным порывом, с необычной крепостью в голосе. Словно и не он это, такой медлительный, осторожный, размеренный всегда и во всем, даже во время гнева или пиров своих, когда хмель вступал в его уравновешенную голову.

Хитрово поспешно вышел.

Прерванные на миг думы снова связной вереницей задвигались в мозгу.

Первая догадка, значит, была справедлива… Истопник постельничий, Сенька письма нашел. Значит, совсем близко от царя они подброшены… И, конечно, только очень близкие, сильные люди могли их подбросить в такой близости от царской опочивальни. Эти люди на все пойдут.

Они все могут, эти князья и бояре московские… Могли же они погубить умного, хитрого, способного на многое Годунова… Посадили на трон и смели потом, как щепку, Шуйского… Вызвали тень Димитрия и убрали ее, когда показался им неудобен Самозванец, этот отважный проходимец с темным прошлым и гордой душой… Посадили они на царство и Михаила… Связали разными записями да опекой явной и тайной, так что покойник был куклой на троне, а правили они… Жен, невест отымали у царей, если не угодны были эти избранницы влиятельным князьям и боярам… У него самого, у Алексея, отняли уже одну подругу желанную, Евфимию, дочь Рафа-Федора Всеволожского… Чуть не силком повенчали с кроткой, но не любимой им Марьей Ильинишной…

Привык к ней Алексей. Прожили хорошо они много лет. Умерла царица. Снова манит царя миг счастья испытать, по душе избрать себе подругу. Невыгодно это боярам. Кому только? Многим или одному-двум, которые своих невест прочат Алексею. Вызнать надо. Тогда и поступить, как получше.

Так порешил царь и уже мог спокойнее встретить Хитрово, который вернулся в сопровождении Сеньки-истопника.

Выждав, когда после земного поклона парень встал на ноги, не распрямляя согбенной спины, не подымая опущенной головы, Алексей, придавая строгость и внушительность своему глухому, хриповатому голосу, спросил:

— Где цидулы нашел? Как дело было? Правду говори! Не сам ли подкинул? Помни, перед царем, как перед Богом ты должен… Как на духу перед попом… Ну, сказывай!

Хитрово недаром поспешил при себе поставить парня на очи царские. Будь Алексей проницательнее, не была бы так потрясена его собственная душа, он легко мог бы заметить, что не простое смущение мешало прямому, честному парню ответить на вопрос государя.

Несколько раз глотнув воздух совершенно пересохшими, побледнелыми губами, парень наконец с какой-то отчаянной решимостью поспешно заговорил не своим, задавленным голосом, каждый звук которого приходилось ему выталкивать из перехваченного судорогою горла:

— Сеньми иду, во палату в Грановитую, государь великий… Как совету ноне там быть надобе… Протопить, мол, царь-батюшка… как оно водится… Дровец у печи скинул оберемя… Гляжу, осударь милостивый, белееца на рундуке, ровно бы лоскут какой. Посветил я ближе светцом своим, гляжу: письмецо невелико. Оторопь, жуть меня взяла, царь-осударь. Очам не верю. Зову сторожу, шатерничих, што тута были, в сенцах же. Глядим — вправду харатейка! Прочел один тут, пограмотней. «Царю, — бает, — в руки надоть. Боярину-оружничему, Богдану Матвеичу, гли, передадим». Про меня спросили: звать как? Хто я? Я и сказал… Печь затопил, дале иду. На Постельно, на крыльцо прошел. Оттоль в палату в Шатерную. Печи пора-де закутывать. Гляжу, озираюся. Сердце ужо не на месте. А в сенцах-то в проходных, гляжу — глазам не верю… К притолоке, воском — вдругорядь хартия прилеплена… И с первой схожая. Я и не тронул. Сызнова сторожей кликнул. Они сами и отлепили граматку от притолоки. Все боярину, слышь, передали. А я уж наготове и то был. Коли, слышь, государь, к расспросу поведут… Вот и я… Как перед тобою, государь великий, так и перед Богом! Хошь пытай, хошь казни. Твоя воля и Божья. А никакова лиха и лукавства, царь великий, нету на мне. По присяге творю. Што нашел, тово не утаил…

С последними словами самообладание или решимость отчаяния, очевидно, вернулись к парню. Он снова метнулся в ноги царю, встал и застыл в ожидании дальнейшего, спокойный и неподвижный, какими, должно быть, в старые годы стояли без вины осужденные перед мученьями и казнью.

Внимательно, долго вглядывался ему в лицо Алексей. Опущенных к земле глаз не было видно. Но лицо спокойное, хотя и очень бледное. Молодое такое, не лукавое. Только скорбных две складочки по краям губ пролегли. Так у детей бывает, когда заплакать они хотят, но сдерживаются почему-нибудь.

— Ладно, Семен. Повыйди теперя. Ступай. Да поблизу, слышь, будь. Пока не будет тебе отпуску от нас, — приказал царь.

Еще раз ударил челом парень и, пятясь к дверям, скрылся за ними.

— Ну, што ты скажешь, боярин? — после небольшого молчания обратился к Хитрово Алексей.

— Не ведаю, што и в хартиях писано. А все же скажу: видимо дело, злые составы составлены твоей царской милости на ущерб да на горе как-никак… Разобрать дело надобно.

— И то, боярин, не чел ты еще. Вот, погляди, пораздумай: и слыхом не слыхано было досель порухи такой имени царскому на Руси, во царстве во всем Московском искони бе… И доныне. Много слыхивал, а такова не ведаю, и в записях царских не читывал. Чаю, и никому не доводилося…

Взял Хитрово письма, поданные ему царем, пробегает глазами и чувствует на себе пытливый, упорный взор царя.

Не выдержал боярин, оторвал глаза от бумаги, осторожно поглядел на Алексея. А тот — в огонь вовсе глядит. Обе руки на посох свой положил. И руки вздрагивают, и посох слегка колеблется.

«Эк напугался, — думает боярин. — Энто ладно. Зануздаем дружка…».

И снова быстро заскользил глазами по знакомым строкам, соображая в то же время, как дело дальше повести.

А Алексей, только на мгновение устремивший глаза в огонь, когда заметил, что боярин оглянуться хочет на него, опять не сводит испытующих глаз с Хитрово, осторожно, исподлобья глядит, готовый каждое мгновенье снова отвести взоры.

Все подозрительны царю, а Хитрово особенно. Только слишком силен боярин и сам по себе, по сану, по выслуге своей многолетней. И по тем связям, по родству, которым, как корнями, раскинулся он во всех отраслях московской государственной жизни. Конечно, ему больше всех неприятно и невыгодно будет, если царь женится не на той, кого подставит этот боярин. Понимает все Алексей. Но с таким противником опасно прямо вступить в борьбу. Да и вызнать дело надо. Вот почему украдкой только наблюдает за боярином царь. И видит: слишком поспешно что-то пробегает глазами ужасные строки Хитрово. Словно вперед знает, что там писано. Правда, четкое письмо. И наторел боярин в чтении всяких челобитных.

А все-таки эта быстрота — черта значительная. Такие письма надо внимательно читать, в каждую букву надо вглядываться, если они незнакомы были прежде…

И неясное раньше, безотчетное подозрение вдруг до боли ощутительно охватило и стало давить грудь Алексею.

«Не он сам, так их кучки боярской дело… Их рук работа», — совсем уверенно решил в уме царь.

И в силу этой самой решимости особенно доверчиво и ласково зазвучал его вопрос, когда кончил чтение боярин:

— Што же… Как мыслишь… Што скажешь, Богданушка?.. Порадь, боярин… На тебя одново надея… Как твоя дума: с какова краю камень брошен? Правда али поклеп тута писан… Сам не чую, не пойму. Больно дух смятен во мне. На тебя на единово надея, как друг ты мне и роду нашему давний и верный, гляди, што единый. Порадь, Богданушка!

Лицо боярина совсем расцвело и просияло.

— Твой раб, слуга твой верный, осударь. По гробову доску. Разыщем, изловим составщиков… Нетрудно намекнуться: хто тута всем делу заводчик? На Матвеева, гляди, весь той поклеп… али правдашний донос. Коли оно правда — и правды оберечися можно… Коли поклеп?.. Кому иному клепать надоть, коли не родичам невестиным, из тех, хто по нраву тебе особливо пришелся, акромя Натальи Нарышкиных. Слух словет, што ей, гляди, Наталье, колечко да ширинку подати сбираешься… Царицей наречи Московской изволишь? — Сказал Хитрово и передышку сделал, словно ждет, подтвердит или отрицать станет царь такое предположение.

Но Алексей держится настороже. Не шевельнется ни один мускул на лице его. Он весь обратился во внимание и тоже ждет, что дальше будет толковать этот оракул дворцовый, старый честолюбец Хитрово.

И боярин, несколько разочарованный, продолжал:

— А ины бают: Беляева Овдотья тебе болей полюбилася… Да, слышь, Артемон Матвеич, как слуга любимый твово царскова величества, ей путь застилает, на свое тянет… Вот… как мыслишь, осударь: кому корысть выходит поклепы один на другова возводить?.. Али правду лихую тобе, милостивец, объявити?.. Коли оно правда-истина все, што тута на Матвеева писано…

— Поклеп… истинно… Так, верное твое слово, боярин, — ласково, протяжно, словно погрузясь в глубокую задумчивость, повторяет царь.

Но напрасно теперь Хитрово в свои черед старается взором прочесть, что творится в душе повелителя. Лицо царя словно застыло. Ни единая мысль, ни самое мимолетное ощущение не отражается на нем.

«Надо быть, с перепугу в себе укрылся Алеша, — думает лукавый дворцовый затейник. — Али бо меня обойти осударь сбирается, — как проблеск молнии озаряет ум Хитрово справедливое подозрение. — Ишь, нигде инако, здеся, в Кремле, при отце с матерью, среди нас вырос осударь. Може, и чует правду, да виду не подает, изловить хочет…»

Подумал это Хитрово, и невольная тревога заметалась в его душе, отражаясь и в глазах, которые, против воли, заморгали, словно забегали. Заметил и это Алексей. Еще теснее, еще больнее стало у него в груди. А сам так ласково говорит:

— Вижу, нет мне друга милее, охраны вернее, ничем ты, боярин. Ин, добро. Тако и буде, как ты говоришь. Пока, слышь, в совет пойдем. Там, гляди, тревожитися учнут. Иноземны послы тамо. Негоже больно долго ждать их неволить… А посля совету… Как потрапезуешь… загляни, свет, сызнова ко мне… Пообсудим, как и што?.. По горячим следам искать надобно.

— Твоя правда, истинная, осударь… Твой слуга. Шествуй со Господом. В час добрый!

И, распахнув дверь, он придержал суконный занавес, пока царь перешагнул за порог в соседний покой, где уже ждало несколько человек из ближних царских слуг, чтобы провожать Алексея по длинным, извилистым дворцовым переходам в Грановитую палату, на большой совет боярский, на тайную аудиенцию иноземных послов.

Палата была довольно хорошо озарена и люстрами, вроде паникадил, свисающими со сводов, и многосвещниками, канделябрами самого разнообразного вида, медными, чеканными и резными, из рога, из кости, из дерева. Они стояли и по углам, и у тяжелых колонн, подпирающих грузные своды.

Вся царская Дума была уж налицо. Грузинский царевич, Николай Давидович, царевичи: Касимовский, Василий Арасланович и Сибирский, Петр Алексеевич с братом Алексеем, князья: Василий Ростовский-Приимков, Федор Ромодановский, Петр и Борис Львовы, Григорий Козловский, Урусов Петр, Хилковы, отец Василий с сыном Яковом, Григорий Сунчалеевич Черкасский, Шереметев Петр, Юрий Никитыч Хворостинский. Бояре: Андрей Бутурлин, Толстой Андрей, Иван Бутурлин, Акинфов, Смирной-Свиньин, Киреевский, дворяне стольники: Наумов, Алексей Шеин, Борис Бутурлин, два брата Нарбековы, Лопухин Леонтий. За ними — думные дворяне: братья Головины, Александр Севастьяныч Хитрово, Артамон Матвеев, с ними думные дьяки дежурные: Караулов Григорий, Дохтуров Герасим, Голосов Лукьян и дьяк Приказа Великого Государя тайных дел Федор Михайлов.

Старец, дьяк думский, Алмаз Иванов, знаток восточных многих наречий, занимавший место «печатника» (канцлера царского) еще при покойном Михаиле, тоже пришел. О восточных делах толк будет. И его советы понадобятся. Да и разузнать интересно старику, в каком положении дело со смотринами царскими. Ведь внучка Алмазова тоже попала в число девиц, допущенных ко вторичным смотрам. Где же, как не здесь, узнать, есть ли надежда для любимой внучки надеть царский блестящий венец и оплечья парчовые, златокованые?

Пока царь мимо бояр, почтительно склонивших головы, проходил на свое место и усаживался на невысокий трон, Хитрово, тоже проходивший степенно на свое место, задержался близь стола, за которым сидел Федор Михайлов, шепнул ему что-то и передал тот список подметного письма, который царь не взял у него из рук.

Другой список остался у Алексея. Царь сунул его в карман своего кафтана уже на ходу.

Приняв благословение от митрополита Новгородского Питирима, который с Чудовским архимандритом и еще несколькими представителями духовенства сидел особняком, как представитель церкви Христовой в совете царя, Алексей подал знак. Дьяк поднялся и объявил:

— Соизволением Божиим и царским велением царевой Думе началу быти!

Один из посольских дьяков с приставами вышел, чтобы ввести послов, которых следовало принять царю.

Дохтуров поднялся и стал читать столбец со справкой по очередному делу: о новом торговом договоре с его величеством шахом персидским.

Пока по всей палате разносилось звучное, но монотонное, усыпляющее чтение дьяка, Алексей что-то шепнул «жильцу», юноше-рынде Ромодановскому, который еще с другими пажами стоял за троном царя, и князек, пробравшись между думных дворян, передал сказанное Матвееву.

Матвеев сейчас же поднялся и незаметно постарался пройти к трону, где и стал по правую руку.

Слегка обернув голову к своему любимцу, Алексей негромко сказал:

— Как Дума кончится, пройди к моим покоям. Пожди тамо. Дело есть немалое. Потолкуем.

Матвеев уже успел узнать о подметных письмах, найденных во дворце. Чуял, что удар не может миновать его, и очень тревожился.

Приглашение Алексея и порадовало, и встревожило его.

Склонив почтительно голову вместо ответа, Матвеев пошел на свое место, раздумывая:

«Что значит такое приглашение? Сделано оно явно. Милость это новая или предстоит суровый допрос со стороны самого государя, который очень любил сам творить суд и расправу, не только в своем домашнем дворцовом обиходе, но и в государственных и гражданских делах».

Как царю — мало дела предоставлено Алексею. Вот Дума заседает. Дела докладываются. Бояре свои голоса подают. Люди поопытней или посильнее, за которыми кучка присных помноголюдней числится, эти люди свои мнения высказывают. Кто каким отделом в управлении царством заведует, или спорит, или соглашается с высказанными мнениями. И решается все помимо царя, часто даже вопреки его личным желаниям или выводам. Что он может? Он знает лишь то, что ему скажут. Может лишь то сделать, в чем ему помогут другие, так называемые слуги его, а в сущности, они-то господа и над ним, и надо всей землею. Понимает это Алексей и ничего поделать не может. Тесным, железным кольцом сплелися боярство и знать московская, духовная и светская, вокруг трона, отрезали его, властелина по имени, от земли… Землю от него отгородили своими рядами… Где сил взять, чтобы порушить этот непроницаемый оплот?

Не чувствует в себе этих сил Алексей, И смиряется.

Терпит, как может, одного лишь желая: тихо бы все было… Не очень бы тревожили своей сварой боярской его душу окружающие все… Не очень бы земля стонала и плакала на неправду на явную, на разоренье непосильное.

И, что может, старается сделать для этого царь Тишайший, Алексей Михайлович.

Хитрово заметил появление Матвеева за троном царя. Сначала нахмурился было, но сейчас же успокоился.

«Кабы што для нас дурное было, кабы таил што государь, не стал бы открыто Артемошку подзывать. По-тайно призвал бы ево в покои свои… Видно, на допрос придти ему сказывал. Любит наш царенька из себя Соломона являть… Туды же…»

И, таким непочтительным отзывом разрешив свою тревогу, Хитрово погрузился в собственные расчеты и мысли, почти не слушая, что творится в совете. Дела разбирались ему известные. И все почти решения наперед были ему тоже известны. Из всех думцев больше половины составляли его друзья, родичи или бояре, чем-нибудь связанные с родом Хитрово.

Значит, безо всякого предварительного уговора всегда так станут дело вести, чтобы ему, Богдану, со всеми присными на пользу вышло. Это только и надо боярину. До земли, до царства ему и нужды мало.

Стояло царство и будет стоять. Росло и будет расти. Конечно, не смердов ради, не ихним разумом, ничтожным и грубым, а на пользу сильным и многоумным боярским родам, а первей всего — роду Хитрово.

Теперь, когда Богдану казалось возможным избавиться от обеих нежелательных заместительниц покойной царицы, важный вопрос возник в уме боярина: кого дать в жены Алексею?

Не раз и не два оглядел он всех, сидящих в этой Палате, у кого есть в семье девушки-невесты.

Смотры еще не кончены. Прием не прекращен. Если не сыщется подходящей из тех, кого представляли царю, можно и новую добыть… Лучше бы, конечно, из незначительного рода, из своих доброжелателей, похлебников наметить кого-нибудь… Но это трудно выполнить. Другие сильные люди не поддержат приспешника, преданного одному роду Хитрово…

И пот даже прошиб заботливого боярина, который торопился решить мудреную задачу, пока случай или чья-либо интрига еще более не усложнили ее.

А совет идет своим чередом. Обсуждаются дела, решаются, как будет выгоднее самим значительным боярам и духовенству. Царь, конечно, мог бы беспристрастно взвесить все доводы за или против известного решения. Но доводы ему представляются в ограниченном количестве и все такие, которые невольно наталкивают на известное, угодное сильным людям решение.

И властное царское:

— Быти по сему, — раздается оно торжественно, но звучит как-то условно. Даже словно насмешкой отдается оно в душе самого Алексея.

Он понимает, что не может сказать «не быти»… Не может дать своего одобрения тому, чего желает сам, а не пожелает эта, сейчас столь покорная на вид, но такая своекорыстно-упрямая и всесильная Дума боярская, весь круг служилых, ратных и приказных людей… Можно бы бороться, правда, и с этим зверем многоголовым. Но нужны великие силы, которых не чует в себе Алексей.

Часам к десяти кончился совет.

Царь ушел к себе. Сел за утреннюю трапезу. Бояре все разъехались. Поспешно против обыкновения поев и умыв руки после стола, Алексей не лег отдохнуть, как делал это обычно после совета и еды, а приказал позвать Матвеева, который дожидался в переднем покое.

Выждав, когда закрылась дверь покоя за постельничим, Алексеем Лихачевым, который впустил Матвеева, царь заговорил:

— Не посетуй, Артамон, што задержал тебя. Гляди, и голодно тебе, и знать не терпится, пошто призываю?.. Да дело-то больно великое… Знаешь…

— Почитай, што знаю, государь. Шепнули мне приятели. Слышь, граматы подметные тебе, государь, подкинуты… Почитай, што в опочивальне самой в твоей царской…

— Вот, вот… Ишь, как оно все расплывается, ровно масло по воде!.. Ничево-то не скроешь, ничевошеньки. Ровно в ларце в стеклянном мы, цари, живем. Нам только и видать, что поближе, а нас всем издалека видно, и в день и в ночь… Ни однова дела потайно не сделаешь… Ну, слушай же скорее, покуль Богдан Хитрой не пришел. Не любит он тебя, хоть и боится, приязнь мою к тебе знаючи. Вот, читай. На тебя поклеп, под ваши стены подкоп. Только, слышь, не поверю я ничему! Читай, гляди, скорее. Да говори, што думаешь про цидулу. Откуль камень кинут? От ково обороняться? Руки кому вязать надо?

Протянув письмо Матвееву, царь умолк, давая время прочесть донос и разобраться в нем.

Как раньше за Хитрово, наблюдал сейчас Алексей и за читающим Матвеевым, только совсем с иными чувствами и не таясь, как прежде.

Просто хотелось видеть Алексею, какое действие произведет донос на Матвеева. Всегда находчивый, ровный, недоступный дурным побуждениям, останется ли он и тут так же невозмутим? Царю казалось, что донос должен повлиять на Матвеева очень сильно, и не ошибся.

Артамон Сергеич по несколько раз перечитывал иные места, видимо, вглядывался в каждое слово, как на поле битвы вглядывается человек, вглядывается в каждую стрелу, пущенную по его направлению врагами… Он то бледнел от негодования, то краснел от бессильного гнева, и жилы на лбу у него наливались кровью… Он стал оглядываться, словно не мог стоять, и искал, куда бы присесть.

— Садись, садись, Артамон, сидя дочитывай. Нихто не войдет, нихто нам не помешает. Я уж приказ дал. Это я могу приказать, — с какой-то горькой усмешкой промолвил Алексей.

Не отвечая ничего, Матвеев опустился на скамью и дочитал письмо. Наступило небольшое тяжелое молчание.

Первый прервал его Матвеев.

— Как же быть теперя, государь? — хриплым, упавшим, чужим каким-то голосом спросил Матвеев.

— М-да. Как нам быти теперя, Сергеич? — переспросил царь. — Видишь, скорпионы ополчилися на нас… Оборонятися надо. Да как?.. И от ково? Хитрой, вон, ладит: Беляевой дядя, Шихирев, слышь, со своими, слышь, на тебя идут. А моя дума, тут и позначнее хто в доле… Вот… Как по-твоему, а?..

— Да уж не без тово. Сам знаешь, государь, какие люди круг тебя. Много мы с тобой говаривали… Да я не про то… Оно, так скажем, поклепу на меня, будто я на здравие твое царское помышляю… Корни да травы чародейные берегу да тебя окармливаю… Тому не то твоя царская милость, а и вороги мои веры не возьмут… А вот… тут иное еще… Про девицу нашу непорочную… Про Наташу… Ее чернят… Быдто… словно бы… — и, не желая говорить от себя, Матвеев с трудом, с видимым омерзением стал перечитывать некоторые строки из доноса:

— «Девица та ведовством да колдовством потщилася сердце и разум светлый царский затмити… Приворотила ево разными бесовскими волхвованиями… А сама — блудница бесовская и ведьма заклятая ведомая… Ото многих сведков уличена, што не толико на шабаш летала, но и с воинами иноземными, кои в дом хитреца Матвеева вхожи, разны игры нечистые играла, многим, яко невеста, в жены ся обещала. И выше всякой меры опозорена есть… Не токмо царицей московской, но и последнему водоносу женою быти непотребна…» Вот, государь… За слова, за поклепы такие… не в силах я убить, растерзать, растоптать хулителя. Не надеюсь найти злодея! А, слышь, не хочу и того, чтобы дале на девицу наносили вины позорные… Просил я тебя и сызнова прошу: отступись, государь… Поизволь и ей и мне со всем домом моим уехать куды, подале… В послы ли пошли к чужим дворам… Али просто, отпусти в мои вотчины дальние. По душе тебе говорю: спокойнее, счастливее там век доживем, ничем и в палатах твоих царских не то поклепов, а горшего чево ожидаючи, што ни час, што ни минута… И отравой отравить могут бедную. И чем иным извести. Не колдовством. С нами — Бог. И не имем мы веры в пустые бредни. Да люди хуже дьяволов. Словом, губят, как чарой. Ядом-отравой сожигают, ровно злым колдовством. Отпусти нас, государь. Верни свое слово…

И бледный, потрясенный, со слезами на глазах, он отвесил земной поклон Алексею.

— Ну вот, ну вот… Да разве… Да могу ли? — сразу заражаясь волнением Матвеева, торопливо заговорил Алексей. — Николи… Да ни за што… Слушай, Артамон, не сказывал я тебе. И никому не сказывал. Мне теперь от Натальи отойти… Не ведаю, что и станет со мною. Слушай, Артамон… Ты садись. Ишь, еле на ногах стоишь… Слушай. Што было раз. Толковал я с Наташей. Про долю мою, про счастливую про царскую… Говорю ей: «Вот, гляди, хто не завидует мне? Надо всею землей господин! А я — иному колоднику порою завидую. Он — сам по себе. Грех содеял. Кару отбыл — и сам по себе… А я — царь, владыко — раб-рабом у людей… Слышь, — говорю ей, — не может царь по воле своей жить. Царь — боярский быть должон, либо стрелецкий, либо земской. Сила ево — на чужую силу опирается, а своим — не бывает царь…». Говорю ей и спрашиваю: «Разумеешь ли слова мои, девица?». А она только и ответила: «Плохо разумею. Только жаль мне тебя стало. Так жаль, что вот из царей бы тебя взяла, увела куды… И силы такой бессильной тебе не надо тогда… И муки не узнаешь, служить никому не станешь. Сам по себе жить учнешь…». Только и сказала девушка. А за эти ее слова… Да ежели бы и правда все, што тут писано, и то думать не стал бы, не расстался бы с ней… Слышишь, Артамон…

— Слышу, государь, — как-то безнадежно, уныло ответил Матвеев.

— Ну, коли слышишь, так и не опасайся ничего. Не пытать тебя хочу. Надо нам подумать, как ее оберечь… Чтобы до венца, по-старому, не отняли у меня девицы… И тебя бы не подвести под лихо… Вишь, слово ты кинул: не знаешь, на ково думать, хто ворог? Много их. Ты их чуешь… Я их чую. А хоть бы и объявились на очи они, может, сил бы не то твоих — и моих, царских сил не станет со злодеями справиться… Сильны лиходеи. Умненько надо с ими. Вот я што удумал… Хитрой придет скоро. Все по ево потакать стану. Вызнаю, ково раньше убрать хотят. Думать надо, Шихирев с Овдотьей с Беляевой теперь на череду. На них намекал Хитрой. Они, мол, только и могли такой поклеп возвести… тебя, слышь, с Натальей штобы под гнев, под опалу мою подвести… Ладно. Жаль девки, а себя жальчей… Пущай ее уберут… Пущай дядю ее, Шихирева, в допрос возьмут. Запытать не дам, гляди, горюна… А ты тем часом челом мне добей. Ровно бы Наталью из невест домой просишь… Мол, занедужала девка. Я отпущу. Они увидят, што напужался ты, убрал Наташу. Оставят в покое ее и тебя… А ты пуще глазу Наталью мне береги… Она у тебя в дому — гляди, и сохраннее будет пока, ничем в моем терему в царском… Я все по-ихнему стану делать. Гляди, новых невест казать станут, своих, присных да кровных… Смотреть, хвалить стану… Пущай ждут… А как поуляжется все… Поуверуют они, что могут меня повернуть, куды хотят… Понадеются, мол — их взяла… Я, все повызнав… Ну, да сам будешь видеть, как будет. Слышь, Наталью мне береги… Ступай… Стой. Спросят, о чем тут мы речь вели, говори: под присягой-де царь тебя допытывал — правда али нет в письмах в подметных писана… И ты ту присягу великую дал мне на мощах на святых, на кресте и Святом Евангелии…

— Готов, государь, хоть сейчас, — протягивая руку к иконам, порывисто заговорил было Матвеев.

Но Алексей остановил его:

— Оставь. Буде. Не мучь хоть ты меня… Дай хоть с тобой человеком просто быть… Верить, коли верится… Любить без опаски… Не судьей, не рабом в бармах да с посохом господарским… Человеком хочу быть… Так верю тебе. Как человеку… Как другу моему некорыстному… Так хочу… Больно же, коли не можно того… Больно, пойми… А у меня и то душа изболелася… Наталью береги… Ежели дойдет к ней што, растолкуй девице… Она поймет. По правде скажи, как я вот тебе в сей час сказывал. Она поймет. Ступай.

И с внезапным порывом, вовсе не присущим этому немолодому, вечно сдержанному человеку, Алексей обнял Матвеева, поцеловал его в лоб и отпустил.

Царь угадал. Богдан Матвеич Хитрово уже дожидался в соседнем покое, напрягая все внимание, весь свой слух, чтобы уловить хоть словечко из разговора царя с Артемошкой… Но толстые стены, плотные двери, тяжелые суконные завесы свято хранили тайну.

И, досадливо кусая губы, потирая руки, ждал боярин, когда явится Матвеев, чтобы спросить, и по ответам, по виду ненавистного человека уловить, догадаться, о чем шла речь за стеной, чем кончилось это свидание.

Увидя бледное, скорбное лицо недруга, со следами слез, такое озабоченное, такое печальное, Хитрово вздохнул свободно и с дружеским приветом двинулся навстречу Матвееву.

— Светик ты мой, Артемон Сергеич, приятель многолюбезный… Рад тебя видеть… особливо в сей час… Слыхал, знаешь, какая напасть на тебя?.. Я уж и то толковал государю: вороги твои поклеп возвели… Он и сам так мыслит. Чай, сказывал тебе милостивец наш… Царь наш, батюшка. Он — у-у, как все знает… Цидулу-то видел?

И, пронизывая Матвеева глазами, ждет ответа на все свои вопросы боярин.

Матвеев все силы напряг, чтобы, согласно совету царя, не выдать врагу правды. Он даже не отстранился от объятий боярина и по возможности дружелюбно ответил:

— Показывал мне писемцо государь… Присягу с меня взял на мощах да на кресте и Святом Евангелии, правду бы я сказал: было то, что писано, али нет?.. Я присягнул. Просил сыск назначить… А ужо там ево царская воля. Как он порассудит. И пускай бы сыскали: хто писемцо подкинул. Вот чево прошу…

— Вот, вот, вот… Вот, вот, вот… Сам я тоже толковал царю. А там, известно, ево царская воля. Он слуг своих верных на хулу не выдаст безвинно… Ну, Христос с тобой… Не печалься, брате. Вот, хрест тебе и слово мое боярское: сыщем поносителей… Не дадим в обиду тебя и девицу твою… Были людишки тута… брехали: твою, мол, Наталью избудут, с верху сведут, свою невесту царю обручат… Я с тем и государю доложить иду… Верное слово. Я уж и на примете имею кой-ково… Пощупаем. Иди с Господом… Не печалься… Дай поцелуемся… Знай: Богдан Хитрово — первый друг и заступник тебе в деле правом… Я — к царю. Ждет он меня…

И, облобызав Матвеева, Хитрово двинулся к покою, где был Алексей.

Терпеливо приняв поцелуй предателя, поклонился боярину Матвеев и быстро вышел в сени, торопясь скорей домой.

Двадцать второго апреля найдены были «воровские подметные письма». В тот же день пущен был в ход весь сыскной аппарат Тайного приказа, а двадцать третьего числа с соизволения Алексея Иван Шихирев попал в застенок после того, как был сделан обыск в жилище его и там нашли какие-то подозрительные травы и коренья сушеные. Выплыло наружу все хвастовство, все разговоры неосторожного провинциала и с рейтаром Александром, и с докторами царскими, и с протопопом Благовещенским.

Но на допросе Шихирев упорно отрицал свое участие в составлении писем. Тогда его подвергли пытке. Правда, не самой тяжкой. Надо было только достигнуть удаления его с красавицей-племянницей. А для этого было все почти готово. Все-таки бедняка подняли на дыбу, поджаривали пятки огнем, дали тридцать ударов батогом.

Сознался в своих хвастливых, облыжных речах Шихирев.

— Сознайся, на ково зелье в дому держал? Не против государя ли удумал што? Околдовати его, взял бы девицу твою за себя…

Так допытывались бояре.

Но бедняк и на пытке одно твердил:

— Травы мои не для ведовства толчены и схоронены. Дала мне их знахарка на Вологде. Уразные те травы. От ран помогают. А у меня раны застарелые. В бою их получил, за землю, за государя кровь проливая… В вине да в пиве их сам выпивал, хвори своей уразной ради.

Дали исследовать траву. Оказалась просто зверобоем сушеным. И отпустили Шихирева. Приказали ему поскорей с племянницей ко дворам вернуться, Москву лихом не поминать. Уехали они, и скоро забыли их на Москве. Своя тут волна за волной набегала, поднималась и падала.

В течение всего мая царь все новых и новых невест смотрел, которых свозили в престольный град.

Наталья Нарышкина вернулась из кремлевских теремов к Матвееву. По-прежнему навещает Алексей своего любимца. Даже здесь раза два девицы, отобранные царем, собирались. И царь незаметно, из соседнего покоя наблюдал, как держат себя девушки не в удручающей атмосфере царских теремов, а на свободе, в частном доме, где легче проявляются и светлые и темные стороны души, не стесняемые дворцовым этикетом, не запуганные вечным надзором и сыском теремов.

— Чудит наш царь… Ишь, жену выбирает — ровно камень многоценный ищет в песке… Роется, возится, найти не может…

Так толковали бояре, очень недовольные затяжкой в этом деле.

Особенно злился Хитрово. Но сделать ничего нельзя было.

У бояр была возможность помешать Алексею жениться на ком-либо.

Но они не могли заставить его жениться на своей избраннице. У них не было средств заставить его скорее сделать выбор…

Он чувствовал, что бояре, заинтересованные в женитьбе царя, из себя выходят, бесятся, но должны терпеть, молчать. И это доставляло огромное наслаждение Алексею.

Только время от времени он повторял Матвееву наедине:

— Гляди, Наташу мне поберегай, Артамон…

Чтобы довести комедию до конца, Хитрово и дьяк Тайного приказа Государева Федор Михайлов послали оба «воровских» письма во все Приказы, сложив их таким образом, что от одного письма видна была надпись, две строки всего: «Достойно есть поднести царю или ближнему из людей царских, не смотря…».

От другого письма видна была лишь подпись: «Артемошка».

Каждому предъявляли, спрашивали, не он ли писал? Не знает ли такого почерка? И все дьяки, все подьячие и писцы давали на бумаге показание.

Стали сличать почерки, но похожего совершенно не нашли.

Тогда послан был приказ: всему служилому сословию Москвы явиться двадцать шестого апреля к Постельному крыльцу.

День выпал праздничный. Занятий в Приказах не было. Столько приказных собралось, что весь двор и площадь перед крыльцом запрудили. И молодые и старые. Длинной вереницей проходили в течение долгих часов все эти люди мимо стола, где лежали оба письма под присмотром бояр и дьяков из Тайного приказа.

Тысячи голов наклонялись над двумя кусками бумаги, вглядываясь в загадочные буквы. И, конечно, никто ничего не мог сказать, хотя перед осмотром и был прочитан строгий приказ государев, суливший великие милости лицу, которое откроет составителя писем, и грозивший пытками, всякими карами, если кто скроет что-либо, ему об этих доносах известное…

Много волокиты, досады и хлопот принял служилый московский люд от этих розысков. Отцы и родичи некоторых девиц, привезенных на смотры, которых тоже тягали на допрос, уже без стеснения ворчать стали.

— Лучше бы нам девиц своих в воду пересажать, ничем на смотры в верх [5] привозить, — так сказал сгоряча однодворец, некий Петр Кокорев.

Это донесли царю. Заплатил пеню Кокорев и с того же Постельного крыльца его «речи, слова непристойные» были объявлены, опорочены.

На все соглашался Алексей, что предлагал Хитрово и другие бояре. Ни с чем не спорил. Но сам ни звуком не давал знать, как он решит, как поступит.

И бояре стали уставать от этого гибкого, уклончивого, но тем более несокрушимого сопротивления, какого и не ждали встретить со стороны недалекого, всегда податливого боярской воле царя Алексея.

Минуло ровно девять месяцев после этих тревожных дней.

Пролетели Святки. Наступил Новый, 1671 год. Приближалась широкая Масленица. Никому в ум не пришло обратить внимание на какие-то особые приготовления и приборку, которая шла в тереме кремлевском, в самом царском дворце, и на женской половине, и в поварнях, и в белошвейной, в кадашевской и других мастерских.

Перебирались наряды блестящие царицыны… уборы ее. Освежали покои. Все как обычно перед Пасхой, только уж рано немного. Ну, да это не тревожит никого. Нечего делать женской половине во дворцах, бабы и суетятся и возятся.

А двадцать второго января далеко до свету поднялся Алексей.

Праздник ныне. Гостей ждет государь. Большие столы назначены.

Последнее воскресенье перед Сырной Неделей. И к Масленице к широкой готовятся в Кремле. Поэтому так много всего печется и варится. Вина, меды разливаются из запечатанных бочек в сулеи да в кувшины и бочоночки поменьше.

В субботу караул в Кремле держали рейтары Крауфорда, испытанные, неподкупные телохранители царские.

На рассвете вступил в караул 3-й Петровский полк, в зеленых кафтанах, что за Петровскими воротами стоит. А в том полку — Артамон Сергеевич Матвеев голова. Значит, тоже люди все надежные подобраны.

Но и рейтаров не пустили с караула домой.

— Оставайтесь, друзья, здесь, — сказал им Гордон, — царь угостить вас хочет нынче. А пока идите, отдыхайте, вам дадут помещение поудобнее.

И уложили их спать в людских службах, где вся челядь уже на ноги поднялась, очистила место.

Побывав в субботу днем у патриарха Иоасафа, долго толковал с ним Тишайший царь, открыл свое заветное желание и получил благословение на вторичный брак.

Нездоров был владыко… И года, и телесная слабость одолевали его. Стараясь по возможности держаться в стороне от той кипени, какою отличалась внутренняя жизнь царского дворца, святитель ничему не противился, ничему не помогал. Он был доволен, что нездоровье освобождает его от обязанности венчать Алексея. Предвидит опытный старец, что многие будут недовольны неожиданным для них выбором царским.

Но все-таки тепло, задушевно поговорил он с Алексеем, преподал благословение и обещал вознести мольбы к Господу за благое окончание «доброго дела», причем осенил его образом Богоматери в золоченом, чеканном окладе.

Вечером в мыльню, согласно древним обычаям, сходил царь-жених и пораньше спать лег. А «ко первому часу дня», не глядя на воскресный день, приказал созвать царевичей, духовный чин и бояр к себе в покои, на совет[6].

Задолго, часа за два до солнечного восхода встал сам Алексей, прочел краткие молитвы и снова отправился к патриарху за формальным благословением.

Здесь уже ожидал его Иоасаф, окруженный несколькими митрополитами и высшим московским духовенством. Явился и духовник государя, Благовещенский протопоп Андрей.

Осенив Алексея знамением креста и образом Богоматери с Младенцем, еще больших размеров, в более дорогом окладе, чем вчера, Иоасаф благословил протопопа венчать царя вторым браком с невестой, избранной Алексеем.

Отсюда Алексей вернулся к себе. За ним, кроме Андрея, пошли и митрополиты: Питирим Новогородский и Великих Лук, Павел Саровский и Подонский, Филарет Нижегородский и Алатырский, Мисаил Белгородский и Обоянский, Варсонофий, архиепископ Смоленский и Дорогобужский, архимандриты: Чудовский, Новоспасский, Симоновский, Андроньевский и игумны других главнейших московских монастырей. Все с иконами, чтобы благословить на «доброе дело» царственного жениха. Явился и Кондрат, протопоп Успенского Собора, где предстояло венчать новобрачных.

На половине царя его давно уже ожидали все царевичи и бояре, конечно, с Богданом Хитрово во главе. Пришел сюда и Симеон Полоцкий по зову царя. Он не явился со всеми другими попами к патриарху и здесь держался в стороне от остальных духовных властей. Невзлюбили они «схизматика», новатора-белоруса, и только особое расположение и защита царя спасли его от неприятных последствий этой вражды.

Неспокойны бояре; тревожно перешептывались и переглядывались все время до прихода царя. Задолго до назначенного часа были все они в полном сборе, светать не начинало еще. Призыв на совет был получен нежданно-негаданно. В самой Москве не случилось ничего особенного. По царству — тоже тихо было. Чужой враг не грозил нежданным нападением. Гонцов особливых не было накануне. И ломают себе голову седобородые бояре и попы: зачем зовут их? Слыхали, что был вчера государь у патриарха Иоасафа. Здесь, во дворце, уже дошли до них разные вести.

Кое-кто из приближенных к царю в точности знал, в чем дело. Но лишним словом боялись обмолвиться. Понимают, что иное слово могло бы дело испортить, а им — стоить всего благосостояния, если не жизни.

Собравшись в довольно обширном переднем покое, недалеко от опочивальни царя, куда прямо от патриарха прошел он со своим постельничим Голохвастовым, бояре негромко толковали между собою, строили разные предположения и пришли к одному выводу: дело касается ничего иного, как женитьбы царской.

Очевидно, на этом необычном совете их ждала еще большая неожиданность.

Бояре — Хитрово, Иван Милославский и Соковнин с Вельяминовым подозрительно, с явной неприязнью поглядывали на Матвеева, который тоже очутился между первыми боярами и духовными советниками царя, хотя ни годами, ни чином, ни знатностью рода не получил на это право.

Наконец вышел царь и после обычных приветствий среди глубокой тишины объявил торжественно:

— Ради устроения царства, земли всей, а, наипаче, дома моего государского, с благословения святителя нашего, отца-патриарха Иоасафа всея Руссии, не мешкая долее понапрасну, поволили мы избрати себе в царицы единую из девиц-невест, нами собранных в град престольный Москву. Девица сия — Наталия Кириллова дочь Нарышкина. Коли выбору моему супротив не станете, царевичи, бояре и князья, вся Дума моя ближняя, и вы, отцы-святители, богомольцы наши, ей подадим по обычаю — платок, ширинку, яко царевне, и кольцо наше царское. Поймем ю в жены.

Вопрос был задан в такой форме и таким решительным тоном, что возражений, очевидно, не ожидалось.

И бояре, царевичи, духовные советники общим гулом согласия и одобрения ответили царю, отвешивая земные поклоны:

— Твое дело государево — твоя и воля… В час добрый!.. Што сказать? Сказать нечево… Божие благословение на тебя, царь, вкупе со избранной царицей твоей да почиет!..

— Оно бы и было што сказать, — вдруг прорезал общий гул резкий голос шурина царского, двоюродного брата покойной царицы, Ивана Михайловича Милославского, — да, видать, наново жить починаем мы на Руси. Новы свычаи-обычаи и порядки завелися, не наши, московские, исконные, а на заморский лад… Ин, исполати на новшестве тебе, царь-государь. Челом бью! По почину — и кончину желаю удачливую…

И явно вызывающим земным поклоном закончил свою речь боярин, очевидно, потерявший от гнева и неожиданности всякое самообладание.

Сдвинулись брови Алексея. Глаза загорелись огнем, который редко вспыхивал в этих всегда добрых, даже немного сонливых глазах.

Но сдержался царь. Сделал вид, что хорошо не расслышал дерзкой речи, что не заметил, как друзья боярина оттерли его в глубину покоя, заслонили собой и стали что-то горячо толковать сумасброду.

— Артамон, ты слышал речь нашу, — обратился царь к Матвееву. — Сдай кому иному начальство над караулом, домой поспешай, упреди девицу, нами избранную, што следом за тобой и дружки наши пожалуют с нашим царским словом, с дарами и милостью. Готова бы была. Да подтверди наказ: ныне — ни из Кремля, ни в Кремль не выпущать никово без нашево особливого приказу, как тебе уж ведомо. Ступай.

Невольно переглянулись все при последних словах царя. Выходит, в почетном плену они очутились, а не попали на свадьбу, так нежданно-негаданно объявленную.

И самые сдержанные, самые гордые, не гнувшиеся до этой минуты, теперь почуяли, как велика и как близка для них опасность. Лица их сразу озарились самой приветливой улыбкой и низким, чуть не раболепным поклоном проводили эти князья и бояре выходящего из горницы незначительного дворянина Артамона Матвеева, по слову царя ставшего чуть ли не первым среди них.

Алексей заметил эту внезапную перемену и вздохнул легко. Хоть ненадолго, но он чувствовал себя господином этой толпы, которая всеми силами, незаметно, но тяжко навалившись на его державную руку, вынуждает править царством совсем не так, как он бы сам хотел…

Обратившись к небольшой кучке бояр и князей, державшихся немного особняком, среди которой находились и все восточные царевичи, живущие на Москве, Алексей продолжал:

— Тебе, князь Яков с Федей Голохвастовым у меня с царевной-невестой дружками быть, по невесту ехать, ей наше слово царское сказати надлежит. Сани да колымаги готовы, чай, тамо. Ты, Матвеич, — обратился он к окольничему Родиону Стрешневу, — постарше будешь, все порядки знаешь, гляди. Вот, и поезд свадьбишный тебе наряжать. Вот, с им, с Титовым. У ево и список заготовлен: кому из дворян из наших с вами ехати. А конюшим — боярину князь Григорию, а у саней — тебе, Митя, быть у невестиных. Да рейтаров тамо прихвати, сколько ни есть… И с Господом… Скорее в путь-дорогу собирайтеся. В час добрый.

— В час добрый, в святу пору! — подхватили многие усердные голоса.

Князь Яков Никитич Одоевский, Федор Голохвастов, окольничий Родион Матвеич Стрешнев, думный дьяк Титов, князь Григорий Сунчалеевич Черкасский и Дмитрий Алексеевич Долгорукий, все, кого назвал царь, ударили ему челом и вышли, сопровождаемые общими напутствиями и благословением властей духовных.

— Тебе, боярин, князь Никита Иваныч, челом бью: не откажи в отцово место мне быти, сироте, при случае при таком, — с поясным поклоном обратился Алексей к князю Одоевскому, боярину-воеводе, красивому, видному старцу с белоснежной, окладистой бородой, придававшей ему сходство с Богом-Саваофом, как того рисуют на образах.

Все глаза обратились на князя.

Великую честь оказал ему Алексей — и по заслугам.

Еще юношей, шестнадцати лет от роду, князь принимал участие в ратях, которыми распоряжалась Семибоярщина, бороня землю русскую от нашествия иноземных врагов и собственных бунтующих казацких шаек.

С тех пор, в течение шестидесяти лет, усердно и безупречно служил князь земле и царям Московским, сперва «комнатной» службой, когда вернулся со Смоленского похода и занял место стольника при царе Михаиле. В сороковых годах заведывал успешно Астраханским и Казанским приказом, вел переговоры с Литвой, по воцарении Алексея служил в московской рати, исполнял и дипломатические поручения. Около года за свою прямоту и честность был оттеснен сворой жадных бояр, окружающих молодого Алексея. По словам современников-летописцев, «как алчные волки, грабили они народ и царство»… Честный, бескорыстный Одоевский торчал им бельмом на глазу. Но польская война приняла дурной оборот, и уже в 1652 году его вызвали для переговоров с Польшей. Туда же был он послан полномочным послом и в 1674–1675 годах закончил дело с большим успехом. Его ум и деловитость заставляли даже врагов относиться с уважением к князю. И он, как бы между прочим, всегда вел дела какого-нибудь Приказа, где работа была особенно запущена… И в Большой казне, и в Иноземном, Аптекарском, Рейтарском приказах, в Золотой палате — везде перебывал князь, оставляя благотворные следы своей работы, чуждой всякого формализма или продажности.

Лучшее дело, свершенное еще в начале царствования Алексея, Уложение российских законов, составлено было именно тем же Одоевским вместе с князем Волконским и другими, самыми опытными законниками-дьяками и боярами московских Судных и иных Приказов.

И никто не удивился, не позавидовал великой чести, выпавшей на долю этого семидесятилетнего старца, сохранившего до сих пор и бодрость мужа, и чистоту души — почти отроческую, и редкую силу ума.

Пока Алексей говорил, князь неторопливо поднимался со своего места на скамье, где он сидел несколько в стороне ото всех.

Медленно склоняя свой еще могучий стан, старец коснулся пальцами земли, выпрямился так же степенно и поднял на Алексея свои глаза, все лицо, словно озаренное радостною, ласковой улыбкой.

— Благодарствую, батюшко-царь мой, столь же и на чести, сколь и на радости. Думалось мне все: посетил государя Господь, отнял царицу-матушку. Его святая воля. Да не след царю и царству сиротети. Детям малым государевым — и материн глаз надобен. Хозяйка в дому, что матка в улью. Не мимо молвится. И привел Бог дождать радости. Поздоровь, Боже, на многи лета и тебя и царицу твою богоданную… Слыхал о девице: добрая, пригожая. И разумом взяла, и свычаем всяким добрым. Спаси тя, Господь, осударь, што подал мне и чести и радости на старости лет. Как служил деду, отцу твоему и тебе, батюшко, так и напредки послужу… Благодарствуй, живи на многи лета!

И снова отдал полупоклон царю.

Растроганный этой простой и искренней речью, Алексей подошел и трижды облобызался со стариком.

Эта сцена окончательно прояснила атмосферу в покое, сразу вызвала общее хорошее настроение даже у тех, кто считал себя лично обиженным поведением царя.

Алексей и прежде почуял, что пока все идет гладко и хорошо, как он раньше задумал и наметил, а теперь окончательно воспрянул духом. Какая-то твердая уверенность, что все окончится благополучно, положительно окрыляла его, придавала живость и красоту каждому движению, ясность — каждой мысли, точность — каждому слову.

К царевичу Грузинскому Николаю Давидовичу он обратился с просьбой быть тысяцким на свадьбе, а царевна Елена Леонтьевна будет посаженной матерью царя.

Царевич благодарил на чести и сейчас же распорядился вызвать жену в кремлевский дворец. Стольникам: князю И. Хилкову и Петру Волынскому выпала честь стоять при венчанье у свечи государевой.

Сидячими дружками были назначены у царя: Сибирский царевич Петр Алексеевич и Касимовский царевич Василий Арсланович; у невесты — Алексей Алексеевич Сибирский и окольничий боярин князь Борис Иваныч Троекуров.

Были посланы позыватые за боярынями, которые не жили в самом Кремле, но в качестве близких к царской семье должны были занять известные места во время брачного торжества.

Как только все распоряжения были сделаны, Алексей объявил боярам:

— До свадьбы еще немало часу осталося. Пойдемте, помолим Господа: дал бы Бог все по добру по хорошему кончати, как дело зачато… А после и чару меду прошу выкушать, пока до пиру, до веселого, до свадьбишного.

Все двинулись в небольшую «верховую», домашнюю церковь мученицы Евдокии, что в сенях, где и началось торжественное служение в храме, переполненном блестящими рядами первых вельмож и бояр московских.

В это же время в широко раскрытые ворота дома Артамона Матвеева вьехал целый небольшой поезд: царская каптанка, сейчас пустая, несколько колымаг с дворовыми боярынями и прислужницами из царицына терема.

Кроме дружек царских, ехавших по бокам каптанки верхами, небольшой конный отряд скакал впереди и позади поезда. Трубачи громко трубили, проезжая по пустым еще, полутемным улицам московским.

Обыватели, напуганные необычным грохотом, звоном бубенцов и звуками труб, выглядывали из окон, покрытых снегом и льдом, полуодетые, выбегали за ворота, и долго темнели их фигуры, пока они, дрожа от озноба, кутаясь в охабни и шубы, накинутые кое-как, второпях, глядели во след небывалому поезду.

Матвеев всего на несколько минут опередил посланцев царя.

— Скорее буди Наталью Нарышкиных, всех буди… Челядь нашу, всех… Царь шлет за Натальей… — успел он только сказать жене, войдя нераздетым в опочивальню. И сейчас же вышел, чтобы отдать необходимые распоряжения ключнику, которого приказал поднять и призвать к себе.

Весь народ в доме, еще мирно спавший за минуту тому назад, словно от удара электрического тока вскочил, поднялся на ноги, заметался, зашумел, как рой потревоженных пчел.

Конечно, не совсем неожиданно для Матвеева было то, что совершалось сейчас. Многое было уже приготовлено. Но все-таки приходилось действовать осторожно. За жилищем Артамона, конечно, было установлено наблюдение со стороны врагов; и среди матвеевской челяди были передатчики. Так что, жданная давно, но глубоко таимая радость все-таки принесла с собой долю испуга и много суеты.

Зазвучали трубы в переулке. Вышел на крыльцо Матвеев встречать государевых послов, принял их с поклонами, ввел в самый обширный покой, усадил и, ударив челом, задал обычный вопрос:

— С чем Бог прислал к нам гостей дорогих? Не взыщите: час больно ранний. Хозяйка моя не в уборе. Сейчас сойдет, почетных гостей дорогих встречать по старине.

— Обождем малость, хозяин милостивый. Не от себя мы, от его царского величества посланы. В твоем ли дому пребывает девица Наталия Кириллова дочь, Нарышкиных роду? Имеем к ей слово царское.

— В мрем убогом дому девица честная пребывает с родимой матерью и с родителем своим и с братьями двоима. Чрез малый час явит они свои, слову царскому внемлет со страхом и прилежанием. Да вот и идут они…

Распахнулась дверь, ведущая во внутренние покои, и появилась Евдокия Матвеева. За ней две девушки несли хлеб-соль на подносе и фляги с вином, кубки, бокалы. Затем вошли старики Нарышкины: Кирилло Полуэхтович и Анна Леонтьевна. Нарышкина, вся красная, запыхавшись, еле дыша от волнения и спешки, с какой надо было поднять и обрядить дочь, на ходу то оправляла свою пышную кику, то одергивала платье или украшения на дочери, трогала фату, приглаживала пышные складки рукавов.

Наталья, бледная, как смерть, тихо двигалась между отцом и матерью, напоминая собою лунатика. Сказочное что-то совершалось с нею. И хотя девушки в мечтах только и грезят, что о несбыточном, о сказках, которые должны сбыться наяву, однако их всегда ошеломляет, если чем-нибудь, даже самым незначительно-реальным счастьем, нарушается мир девичьих грез и мечтаний. Иван и Афанасий, братья Натальи, сестра ее Авдотья и дядя Федор тут же. Встали послы царские. Выступил вперед боярин князь Петр Иваныч Прозоровский.

— Честная девица, Наталия дочь Кириллова, Нарышкиных роду, и с отцом и с матушкой твоею, и дому владыка господин Артамон Сергеев сын Матвеев и все, здесь сущие: слушайте слово государево!

Как ветром склонило всех, стоящих перед послами царскими. Все опустились на колени. Челядь и ближние, те, кто не вошел в покой, а теснился за дверьми, тоже встали на колени. Иные даже ниц простерлись, как велит старый обычай московский.

— Великий государь, царь всея Руссии, великий князь Московский и иных земель Алексей Михайлович, тако сказывает: волею Божеской и нашим царским произволением волим тя, девица Наталия, в жены нам пояти и царицей, государыней, великою княгиней Московской и всея Руссии нарещи. Аминь.

Стоя на коленях, в землю ударила челом Наталья. Лежит и подняться не может.

Но мать и отец догадались, что творится с дочерью, подымают ее и шепчут:

— Не молчи, скажи што-либонь. На чести — благодарствуй, на великой, неизреченной милости…

— Благо… благодарствую… на вели… кой ми… — начала было девушка, но докончить не может. Пересохли губы. Сухо в горле так, что перехватило его, словно кольцом сжало, звука не выдавить, как ни старайся…

— На чести великой челом бьет дщерь наша, Наталия, — не давая заметить бессилия девушки, заговорили сразу отец и мать Нарышкины.

И вся семья, отдавая земные поклоны, повторила:

— На чести на великой челом бьем царю и государю нашему… В добрый час да в пору. Аминь.

Затем все поднялись. Силой почти пришлось поднять и держать Наталью, которая сама едва стояла на ногах. Ей тоже челом добили и родители, и послы государевы, и все, кто здесь был, поздравляя с царской милостью, с новым высоким саном.

Прозоровский дал знак, боярыни придворные, девушки и слуги дворцовые появились с тяжелыми коробами, свертками и узлами.

— Поизволишь, царевна, в сей час и в уборы царские убратися, наряд царский возложити на ся. И, не медля ни часу, со всеми ближними отбыть поизволишь в царский терем, к суженому твоему велемочному, к ево царскому величеству, для чину брачного.

— В сей миг, часу не губя, нарядим доченьку, государыню-матушку, царицушку нашу, — снова вместо дочери отозвалась Нарышкина. — Оно и лучче, што на дому обрядити невесту мочно. А то, слыхали мы, как в теремах высоких невест порою обряжают… Косыньку, слышь, первой невесте государя, Марье Рафовой, так перетянули, что и без памяти девка перед царем так и грохнулась. Не-ет… Уж я сама… сама снаряжу и принаряжу мою доченьку-раскрасавицу, государыню-царицушку… Уж сама. В сей миг… Обождать прошу вас на малый часок, на едину годиночку, люди добрые, послы государевы. В сей миг… в едину годиночку…

И, причитая, ликуя, глотая в то же время слезы, которые так и катились из глаз, мать с женщинами повела Наталью в ее покой, в светлицу наверху.

Там раскрыли короба, отперли большие и малые ларцы, развязали узлы, разложили вороха дорогих нарядов царских, груды драгоценных ожерелий и притиранья и мази. И торопливо, но все же очень мешкотно стали обряжать царскую невесту.

Некогда было петь обычных песен, творить заветные обряды. Но все-таки одевание совершалось благоговейно, словно священный обряд какой-нибудь.

Немного больше часу прошло, когда посланная с вещами из дворца опытная боярыня, не раз одевавшая для торжественных выходов и покойную царицу Марью Ильинишну, оглядела Наталью со всех сторон, дала ей поглядеть на себя в несколько зеркал, которые держали с боков девушки, и объявила:

— Кажись, готово. Встати на ножки не поизволишь ли, государыня-царевна великая?

Пока обряжали Наталью, пока сестра, словно шалая, вертелась здесь, то пела, то плясала одна, пока старуха-нянька заливалась слезами, радуясь счастью питомицы, а мать, вся пунцовая от хлопот и восторга, во все мешалась и скорей замедляла работу, чем помогала ей, Наталья в это время почти овладела собой.

Живая и впечатлительная, она в то же время была очень рассудительна по природе. Факт необычайного счастья стал так ярко, хотя и внезапно, перед нею, что она уж отогнала от себя первое ощущение, чувство страха перед чем-то великим и неведомым и стала думать о том, что, как ей было известно, предстоит впереди всякой девушке, выходящей замуж, из-под крова родительского вступающей под кров мужа.

Из рассказов Матвеева и самого царя Наталья довольно хорошо ознакомилась не только с порядком и строем внешней жизни в кремлевских теремах, но и с внутренним укладом дворцовой жизни, со многими взаимоотношениями, которые глубоко сокрыты от глаз целого мира.

Как повести себя на первых порах? Что открыто принять? С чем можно и должно начать бороться? — вот какие мысли сразу забродили в голове девушки в тот самый момент, когда на эту головку начали возлагать и осторожно прилаживать тяжелую «коруну», царский венец с городками.

Солнце как раз показалось на горизонте, быстро стало подниматься, кидая первые косые розовые еще лучи в оконце светелки. И блеск, которым загорелся венец, густо усыпанный дорогими большими самоцветами, заставлял жмурить глаза…

В зеркало залюбовалась на себя Наталья. Но сейчас же почувствовала, как тяжело налегла на голову царская диадема.

— Матушка, тяжко мне… Не стерплю я, — негромко шепнула она матери.

— Ништо, потерпи малость. Книзу бы так выйти. В колымагу сядем — снимем. А тамо — сызнова наденем венец твой царский… Привыкнешь… Надо привыкать к счастью к своему великому, доченька…

Сказала Нарышкина и не поняла, что горькую правду поведала дочери: привыкать теперь надо новоизбранной царице к «тяжкому бремени», к венцу и к счастью быть царицей московскою…

— Ну вставай, вставай же, доченька, — снова заговорила мать, слегка поддерживая под локоть дочь-царицу.

Наталья было сделала движение встать, и сейчас же снова опустилась на место.

— Ой, невмоготу… Тягота на мне больно великая… Плечи давит… Ноги вяжет… К земле так и клонит, ровно веригами гнетет, матушка родимая… Не можно ли полегче чего надеть?

— Али ты спятила, государыня-царица, моя доченька?.. И молчи… Нишкни… Што за речи пустяшные… Одели, значитца, так надоть… Царь прислал, а она, на — поди, полегше нет ли?.. Ну, на меня обоприся… Не молода, а выдержу… Вон, боярыня подсобит. А тамо, внизу отец поддержит… До колымаги бы только. Сядешь и доедешь, не учуешь, как до царских теремов докатишь… Шутка ли… И не досадуй ты… не зли ты меня, слышь, Наталья… Ну, милая… Царицушка — моя дочушка… Шагай… шагай… порожек тута… Вот… ступенечка… так… Вот уж… В сей час… вот…

И так, ворча и ласково оберегая, довела мать Наталью до низу, где отец и брат, почти на руках подняв, внесли, поддерживая под локти, нареченную царевну в покой, к послам Алексея. Затем отец с матерью благословили дочь семейным старинным образом Владычицы Одигитрии в золотой ризе.

Еще раз отдав поклоны, все двинулись вперед.

Повели и Наталью, усадили в каптанку царскую. Младший брат, разодетый в шелковой рубашечке, в новом кафтанчике, держал икону, которою благословили Наталью. Мать, сестра, Евдокия Матвеева и отец сели тоже с нею вместе. Остальные разместились в других колымагах и тем же порядком, что и прежде, весь поезд двинулся во дворец.

На царицыной половине, в Золотой палате все приготовлено для принятия царской невесты.

Палата названа Золотой потому, что весь ее сводчатый потолок покрыт блестящей позолотой, по которой расписаны деревья, зелень, цветы, виноград, райские птицы и невиданные плоды и травы. Все это поражает яркостью и гармонией тонов и красок. Посредине со свода глядит лев, из пасти которого вниз опускается кольцами свитая змея чеканной работы. К кольцам змеи прикреплены и свисают художественно отделанные подсвещники, образуя богатую люстру.

Стены мастерски расписаны изображениями ангелов, херувимов, святых и великомучеников, святителей церкви.

Посредине, над самым троном, над «местом» царицы, в богатой золотой ризе, сверкая крупными драгоценными каменьями, — Богоматерь с Младенцем, Царица Небесная, как бы готова осенить своим благословением властительницу земную, которая займет трон, стоящий внизу. Лики святых угодников в золотых венцах, тоже осыпанных жемчугами, яхонтами и сапфирами, обрамляют главный образ. Лампады, теплясь день и ночь, играют своими желтоватыми, красноватыми огоньками на грани самоцветов, на золотом сиянии оклада.

Пол сплошь застлан мягкими персидскими коврами, заглушающими шаги.

Шелком и золотом вышиты на этих коврах охотники, звери, цветы, радуя взоры переливами и гармонией теней и красок.

Сюда ввели и посадили на трон Наталью. Боярыни в парчовых одеяниях, тоже усыпанные драгоценностями, разместились по бокам трона. На каждой, по обычаю, дорогая шубка червчатого сукна огнем горит из-под золотистого шелкового летника.

Только здесь, в этой Палате, на полном свету среди блеска и роскоши царского жилища и сама Наталья, и все окружающие могли разглядеть и понять, какое несметное богатство надела на себя девушка вместе с ее нарядом, где тоже сочетались царский багрянец с желтыми, золотистыми тонами тканей.

«Венец с городы» — царская диадема, с двенадцатью зубцами, вся искусно составленная из крупных карбункулов, алмазов, жемчужин и топазов, — кругом была опоясана огромными сапфирами и аметистами чистейшей воды. От этой диадемы на висках ниспадали длинные, тройные цепи, «рясы», составленные из бриллиантов, яхонтов и таких больших круглых изумрудов, которым невозможно было даже определить цены. Сарафан царевны с рукавами, доходящими до самых пальцев, из толстой шелковой материи, отливающей оттенками перламутра и снега, унизан дорогими рубинами, изумрудами, сапфирами, узорами из крупного жемчуга. Вместо пуговиц тоже дорогие каменья редкой красоты и величины идут двойным рядом от горла до самого пола. Подол заткан жемчугами и каменьями. Заменяющий царскую мантию летник из золотистой шелковой материи, весь гладкий, простой на вид, ослепляет глаза только каймой своей из алмазов и сапфиров, нашитых густо по краям. Царская цепь вся из крупных, почти неграненых изумрудов, из сверкающих всеми огнями бриллиантов. На башмаках, на оплечьях Натальи ряды драгоценных самоцветов. Браслеты дорогие, кольца, серьги с крупными бриллиантами… Целое царство можно купить и создать на деньги, вырученные за эти сокровища…

А Наталья даже мало удовольствия испытывает при мысли, что все это в ее распоряжении, в ее власти. Только душно и тяжело ей. Скорей бы пришел царь. Скорей бы кончились все обряды… Снять царское великолепие… Быть царицей, но без всяких вериг несметной цены и сказочного блеска… Вот чего хочет новая царица, едва ступившая ногой на ступени московского трона…

И только мысль, что так будет, надежда, что все скоро кончится, помогает девушке нести бремя, надетое на нее царскими боярынями вместе с ее же родной матерью.

Шум и говор послышался за дверьми.

Сенной истопник распахнул дверь, придержал завесу, вошла боярыня Лопухина, поклонилась Наталье и доложила:

— Великие государыни царевны, дочери нареченные твоего царского величества жаловать изволят, здоровати твою милость хотят, челом добить. А за ними — тетки царевы, царевны-государыни, великие княгини: Ирина да Анна да Татиана Михайловны. А тамо — и сам великий осударь изволит жаловати.

Наталья оглянулась на грузинскую царевну Елену Леонтьевну.

Последняя, как старейшая, избранная в посаженные матери Алексеем, сидела на особом месте против трона, приготовленного для царя. Против трона Натальи стояло второе такое же место, пустующее пока. Оно было приготовлено для главной свахи царицы-новобрачной, для боярыни Феодосьи Прокопьевны Морозовой, вдовы боярина, бывшего правителя и воспитателя Алексея. Елена Леонтьевна, за отсутствием последней, руководила порядком приема, подсказывая Наталье, что ей говорить и делать, а больше сама говорила от имени ее.

И сейчас добрая женщина негромко сказала Наталье:

— Ты сиди, государыня. Я за тея ответ держать стану. — И, обернувшись к Лопухиной, объявила: — Великая государыня-царевна Наталия Кирилловна жалует милостью, очи свои дщерям нареченным видеть изволяет, любовь их и поклон прияти ждет.

Вошли все царевны. Евдокия двадцатилетняя, полная, невысокого роста, лицом похожая на отца, за ней погодки: Марфа, София, Екатерина, Мария и Федосия, самая младшая, десяти лет, довольно миловидная девочка.

Тяжелые, парчовые сарафаны, телогреи и опашни делали неуклюжими этих девушек, а смущение и невольная неприязнь к новой женщине, которая явилась так внезапно, чтобы занять место их покойной матери, еще больше вязали движения, пробивались в звуках юных девичьих голосов, приносящих поздравление такой молодой и красивой мачехе…

Сестры царя много теплее и искреннее приветствовали Наталью, и она тоже очень живо, даже не по ритуалу ответила им и потянулась поцеловать всех трех.

Сейчас же вошел молодой стольник и громко доложил:

— Ево царское величество, осударь великий князь жаловать изволит.

С помощью двух сильных боярынь Наталья сошла с трона и двинулась к дверям, чтобы встретить царственного жениха с низким земным поклоном.

Окруженный толпой бояр, появился Алексей в богатом жениховском наряде.

Нижняя ферезея из белого тонкого сукна, на соболях, опушена была алым бархатом, богато расшитым и изукрашенным узорами золотых плетений, жемчугами и запанами, застежками чеканного золота. Подбитая собольими «пупками» с пухом, атласная ферезь яркожелтого цвета, расшитая серебряными травами и шелковыми листьями разных цветов, тоже разукрашена была золотыми кистями, выпушками и плетеными завязками. Белый атласный, совершенно гладкий зипун красиво дополнял наряд. Алого бархата шапка, опушенная бобрами, горела двумя многоценными запанами вроде кокард, усыпанных крупными изумрудами, рубинами и топазами. На плечах темнело мехом и горело богатыми застежками царское ожерелье. На ногах были «ичетыги», род кожаных чулок, и остроконечные башмаки из желтого, мягкого сафьяна на алой подкладке. Царь опирался на свой парадный индийский драгоценный посох из кости, весь усыпанный каменьями, украшенный золотом.

Войдя в Палату, Алексей, вопреки обычаю и с несвойственной даже ему от природы живостью, поспешил к Наталье.

Он знал по опыту всю тяготу царских риз и венца. Все утро одно опасение тревожило его: как бы Наталья не сомлела от тяжелого убора. И хотел скорее кончить все необходимые церемонии, дать облегчение любимой девушке.

Правда, можно было бы одеть не так богато невесту, но тогда бы новые нарекания пошли кругом: взял-де царь в жены убогую девицу, незначную, неродовитую, а и на свадьбе-то убого обрядил.

Охраняя самолюбие Натальи как царицы московской, и повелел он обрядить невесту в самые дорогие уборы, так что она казалась каким-то нездешним божеством, сплошь закованным в золото и дорогие каменья… И сейчас, когда Наталья, после поклона подняла на него глаза, он сквозь маску притираний заметил, что лицо ее смертельно бледно от волнений и усталости. Но глаза горели такой силой и полны такой радости, что царь успокоился совершенно. Сев на свой трон, он взял с подноса ширинку и кольцо, приготовленные тут же, на столике, и подал все Наталье, которая, склонив голову, стояла у подножья обоих тронов. Царевна Грузинская поднялась и стала у своего места.

Тысяцкий, царевич Грузинский, выступя на шаг, сказал:

— Царевна Наталия Кирилловна, жалует тебе его величество, государь, великий князь и царь всея Руссии кольцом и ширинкой, яко тебя волит пояти в жены и нарещи великою княгиней, государыней-царицей Московской и всея Руссии.

Поддерживаемая двумя провожатыми, Наталья отдала поясной поклон жениху, касаясь земли пальцами своих похолоделых, трепещущих рук. Даже под собольим оплечьем, под броней парчовых одежд можно было видеть, как порывисто вздымается и опадает высокая сильная грудь Натальи…

Царь протянул руку, как бы желая помочь ей подняться после поклона и взойти на ступени, чтобы сесть на трон, поставленный немного пониже его сиденья.

В знак покорности невеста прикоснулась губами к руке царя и опустилась на подушки своего трона.

Тут только Алексей заметил, что место, приготовленное для главной свахи невестиной, для Морозовой, пустует. Пока он скользил глазами по толпе бояр, пришедшей за ним, как бы отыскивая кого-то, обряд шел своим чередом.

Вот уж посаженная мать царя объявила его полный царский титул, огласила великую весть, что царь Московский берет себе в жены девицу, царевну Наталью, по отцу Кириллову, роду Нарышкиных.

Время и Морозовой как главной свахе невесты объявить то же от имени Натальи.

Алексей в это время подозвал к себе князя Петра Урусова, стоящего за толпой бояр, видимо, чем-то подавленного, и спросил:

— А где же боярыня, вдова честная Федосья Прокопьевна? Был ты у ней с зовом нашим? Ведает ли, какая честь ей выпала? Отчево нету Федосьи? Али задержало што? Надо бы в пору упредить нас. Ишь, называть царевну пора, а ее нет. Не отложить же добро на дела теперя. Где она?.. Што молчишь? Видал ли свояченицу? Объявил ли?.. Ну!..

— Видал… говорил, государь… Вот, лих, недавнушко и вошел сюды, в палату. Ответ тебе, государю, сказывать собрался… Ждал, когда спросишь… Слышь, говорит боярыня: «На чести-де челом бью… Благодарствую… А быти не могу. Годы мои не молодии. Да и ногами зело прискорбна: а ни стояти, ни ходити не могу». Так сказывала боярыня, государь!..

Наталья слышала, что говорит Урусов, и все поняла. Очевидно, гордая боярыня, одна из знатнейших при дворе, защитница старых, истовых обычаев, не хочет принимать участия в царской свадьбе, так наскоро, словно увозом, состряпанной, не желает своим участием придать блеску на торжестве новой, неродовитой избранницы царской…

И против воли затуманилось сияющее до сих пор лицо Натальи. Две крупных слезы выступили и застыли на больших, прекрасных глазах.

Заметил это Алексей. И так он был недоволен досадной заминкой в общем ходе дела. Хотя почти безо всяких лишних обрядностей правится вторая свадьба царя, но есть обычаи столь же укоренившиеся, такие же многозначительные почти, как и церковные обряды. Посаженная мать должна быть на своем месте и делать, что полагается… Укол самолюбию Натальи отдался еще больнее в душе царя.

Он, уже не сдержавшись нисколько, громко и гневно отчеканил:

— Знаю, загордилась она… Ишь, немочна!.. Годы… сорок годов бабе… Ну, да ладно… Честь ей, не нам. Ей и поруха чести… Ладно…

Порывисто, сердито отвернулся он от Урусова, словно и тот был виноват вместе с его свояченицей, и стал оглядывать остальных боярынь, окружающих невесту, чтобы выбрать самую достойную. Княгини: Одоевская, Троекурова, Хилкова и жена Голохвастова сидели у трона как почетные свахи.

Боярыня Анна Хитрово, занимавшая одно из первых мест, тоже сделала, словно против воли, движение навстречу взгляду царя. Ей казалось, что по годам и заслугам, по родовитости и близости к трону ей скорее всех надо занять почетное место.

Но Алексей бессознательно чуял, как не похожа душа старухи на ее набожную, елейную внешность; он скользнул торопливым взглядом мимо и, обратясь ко второй свахе, княгине Одоевской, сидя отдал ей поклон головой и сказал:

— Княгиня Анна Михайловна, тебе челом бьем: стань, займи первое место при нареченной царевне нашей Наталии. Нареки царевну.

С низким поклоном приняла милость княгиня, поспешила на место и нарекла Наталью. Затем посаженный отец и сват древними образами в дорогих ризах благословили жениха и невесту.

Начались поздравления. Пили первую чару во здравие обрученных.

Все семья Нарышкиных по знаку Алексея выступила вперед и он объявил им:

— Поизволил я взять себе для сочетанья законного браку царевну нареченную, Кириллову дочь Наталью, вашего роду, Нарышкиных. То помятуючи, вы бы мне и царице вашей верно по правде служили, души и жизни своей не жалеючи. Для тово и быти вам близко при наших царских особах. А как? Про то я указ укажу по разрядам.

Упали в землю все: отец с матерью, братья, дяди и сестры Натальи. К руке потом их допустили царь и его невеста. Она и обнималась с каждым поочередно, не сходя с трона.

— Ну, кажись, кончено все, што нелеть было не сделати. Теперя и во храм Божий пора, попы ждут, — видимо, успокоясь и снова повеселев, объявил царь.

И первый встал, вышел из Палаты.

Хотя и наскоро, без обычного торжества и пышных приготовлений справляет свою вторую свадьбу Московский царь, но в Успенском соборе яблоку негде упасть от толпы вельмож, бояр, боярынь и всякого звания «верховых», придворных людей, обязанных или имеющих возможность быть на этом торжестве.

Даже на паперти, несмотря на трескучий мороз, теснятся те, кто не поспел занять местечко внутри храма. Царское место богато разубрано коврами, мехами. Лучшие две «стайки», два хора царя и патриарха состязаются, стараясь превзойти одна другую искусством, силою голосов и красотою напевов.

После торжественной литургии совершено было венчанье.

Кончился церковный обряд.

Вернулись во дворец. Червонцами и хмелем из решета, по обычаю, осыпали новобрачных.

Все за столы уселись. Царица Наталья только переодеться успела. Вместо венца — богато расшитая царская кика, украшенная драгоценными каменьями, у нее на голове. И не так уж давит ей голову, как сияющий венец. Ризы тоже другие одеты, и оплечья, и мантия. Все сверкает и горит самоцветами. Но уже не приходится царице сгибаться под трехпудовою тяжестью царских сокровищ, равных по тяжести своей тем цепям и веригам железным, какие носят порой угодники и старцы святой жизни.

За особым столом в большой Столовой палате сидят новобрачные. Родня царя и царицы, первые вельможи, царевичи, князья и бояре тут же, за другими столами «без чинов» расселись.

У входа, за двумя поставцами, оба дворецкие сидят, царя и царицы: Богдан Хитрово и князь Борис Голицын. Они принимают блюда от «путных клюшников», получающих блюда с поварни. Отведав, посылает Хитрово блюдо на стол царю, а Голицын — царице. Тут же, по назначению царя, и Матвеев принимает участие, тоже отведывает кушанья и напитки, какие подаются на царский стол.

Стольники, молодые юноши и постарше: князья и бояре — у царского стола, разносят блюда с поставца, куда следует, передают царским крайчим; разливают напитки, наполняют и подают кубки и чарки.

В других покоях, даже в сенях, тоже столы поставлены для всей свиты царской, для всех обитателей кремлевских дворцов. Убогие, юродивые и нищие старцы, которые имеют приют «в верху», особо кормятся.

Не забыл царь и остальных бедняков своего престольного града.

На Воздвиженке, в новом здании на Аптекарском дворе устроены тоже столы для царских певчих «стаек» (хоров), для приказных победнее и для всех московских нищих. По триста и более человек на каждую смену там садится за простые деревянные столы попраздновать ради свадьбы царя.

Нисшая челядь дворцовая, стрельцы караульные, рейтары и драбанты — все пируют, где кому место указано.

Целый ад огня и чаду в пекарнях и поварнях кремлевских. День и ночь, не покладая рук, там пекут, варят, жарят. Двери подвалов то и знай скрипят на тяжелых петлях, и оттуда не только выносятся сулеи с медами и винами, а целыми бочонками и бочками выкатываются различные напитки и настойки.

Едва темнеть стало, тысяцкие вместе с дружками проводили на покой новобрачных в особую опочивальню, «сенник», где было устроено ложе из сорока необмолоченных снопов, искусно уложенных и покрытых шкурами, дорогими мехами и ткаными покровами.

Московское царство — царство земледельческое больше всего. И это выражается в устройстве парадного брачного покоя.

Верхом на конях дружки царя и царицы охраняют сон новобрачных, обьезжая вокруг уединенной небольшой избы, где устроена опочивальня.

А пир во дворце тянется непрерывно, до зари… И на другой, и на третий день шел пир горой. Счастлив и доволен Алексей, что первый раз в жизни ему в таком важном деле, как своя женитьба, удалось все сделать, как он хотел. И, щедро одаряя своих друзей и родню молодой новобрачной, он даже не забыл заведомых ослушников, противников его царской воли.

Хитрово со всеми ближними и Милославские были одарены в эти радостные дни.

Только Ивану Михайловичу Милославскому пришлось удалиться в почетную ссылку. В Астрахань воеводой назначил его царь и указал, не мешкая, часу не пропуская, ехать на воеводство…

Все три дня были заперты кремлевские ворота. Ни сюда, ни отсюда никого не пропускали без особого приказа царя. И все время заведовал караулами Артамон Сергеевич Матвеев, которого вместе с Кириллом Нарышкиным царь пожаловал и вотчинами, и деньгами, и чином дворянина думного и «комнатного», то есть приближенного к себе постоянно. Тут же Матвееву был передан в обереженье Посольский приказ вместо старика Нардын-Нащокина, которому давно пора было уйти на покой.

Еще с одной ослушницей решил свести счеты царь: с надменной и упорной боярыней Федосьей Морозовой. Но отложил это на после.