"Ян Собеский" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнаций)

ЧАСТЬ II

Сейм открылся при самых лучших предзнаменованиях. Ибо, хотя король знал о заговоре Морштына, он не догадывался и не подозревал, какие лица входили в состав заговорщиков.

Письма, перехваченные мною, были недостаточны для обвинения и, хотя подтверждали существование каких-то шахерма-херств, еще не давали ключа к тайне. Однако по найденной нити можно было размотать клубок, и действительно, через некоторое время были перехвачены гораздо более убедительные доказательства.

Собеский, кроме подскарбия, Витри и Дюверна, не знал других участников. Конечно, не имея к тому никаких данных, он даже не мог подозревать Яблоновского, тем более что тот всегда был с королем в самых сердечных отношениях. Однако впоследствии оказалось, что Яблоновский, недавно возведенный в гетманское достоинство, знал о заговоре и держался нейтрально, так как имел виды на корону; что Сапеги, которых король осыпал милостями, предали его; что среди собственных его сторонников было немало, готовых стать в ряды врагов, лишь бы только последним удалось пошатнуть авторитет Собеского и восстановить против него большинство на сейме. Не хочу загадывать слишком далеко, но за спиною Яблоновского стояли очень многие; а Морштын был так уверен в успехе дела, как будто уже свергнул короля.

Действительно, как некогда король Михаил, так и Ян был окружен врагами и предателями. Его славе вождя и грозы турецких полчищ, окруженного сиянием непобедимости, всячески старались противопоставить рыцарскую доблесть Яблоновского. Распускали слухи, что король отяжелел, что не может сесть на лошадь, что он не в силах преодолеть тяготы военного похода.

На первый взгляд можно бы подумать, что в том есть доля правды, так как королю, чтобы сесть в седло, приходилось подставлять скамейку. Но, сев в седло, он выдерживал по десяти часов подряд и не жаловался на усталость.

Самая же мысль о борьбе с неверными в защиту святого Бреста, так воодушевляла короля, так ободряла его, вливала столько новых сил, что он молодел при одном только намеке на поход.

Никогда еще мне не случалось видеть короля в более грустном настроении, чем перед сеймом. Он уже скорбел душой, что придется сорвать маску с постыднейшей измены… Королева также была печальна, так как частью знала о происках французов. Яблоновский, которому она очень доверяла, конечно, успокаивал ее и не давал углубиться в суть вопроса.

Как в былое время французы, Форбен и прочие, так теперь ежедневными собеседниками короля были папский нунций и австрийский посол. Они досаждали королю письмами, наседали на него и на королеву.

Насколько я мог видеть, Собеский твердо стоял на позициях христианина и защитника веры; рассчитывал также, как выражался, «отвоевать под Веной Каменец». Королева же мечтала об эрцгерцогине для своего Якубка[17] и о наследственном престоле.

Маршалом сейма выбрали Лещинского. Начало прений прошло довольно мирно, но почти тотчас же ввели папского и австрийского послов и подняли вопрос о союзе с Австрией и помощи Леопольду.

Только этого и ждали заговорщики, чтобы разразиться страшным взрывом долго сдерживаемой и затаенной страсти. К несчастью, они опирались на чувства, взлелеянные у нас долгим рядом поколений: на ненависть в народе к Австрии и на боязнь Ракуского[18] дома.

— Кесарь, — кричали заговорщики, — не помогал нам, когда нас теснили турки; с какой стати мы пойдем к нему на помощь? Мы всегда справимся с турками, а какое нам дело до того, что они утвердятся на Дунае? Наши враги не турки, а бранденбурги и ракушане. Они давно уже примериваются, как бы прикончить и поделить между собой Речь Посполитую.

Были и такие, которые открыто упрекали Собеского, будто он потому ищет союза с Австрией, что хочет обеспечить для себя наследственность престола и попрать все вольности народа. И не только кричали на сейме, но тысячами разбрасывали подметные письма на польском и латышском языке, призывавшие к насилию над королем.

Ясно было, что запевалою всех писак и крикунов был Морштын.

Французская партия заняла на сейме преобладающее положение; она так с каждым днем наглела, что королю, несмотря на отвращение, которое он питал к выступлению с открытым обвинением, грозившим печальными последствиями для очень многих, ничего другого не осталось, как публично призвать Морштына к ответу и предать его суду общественного мнения.

Перехваченные и доставленные мною из Берлина письма в достаточной мере подтверждали факт измены. Правда, значительная часть их была зашифрована; но самый факт шифровки доказывал, что в письмах было нечто, не подлежавшее огласке, а следовательно, Морштын замышлял недоброе.

Заручившись письмами, король созвал сенаторскую раду[19] и, представив переписку, потребовал суда и наказания. Доказательства были такие веские и убедительные, что речи не могло быть об увертках. Вызванный сенаторами Морштын держал себя крайне вызывающе; отрицал, что действия его были направлены во вред Речи Посполитой, отказывался дать ключ шифра… Ничего не помогло; его все-таки отдали под суд.

Во мгновение ока эти письма, которыми, сверх подскарбия, было скомпрометировано очень много лиц, произвели полную перемену настроений. Завлеченные Морштыном в ловушку отреклись от него, осудили, отступились. Весь гнев и злоба обрушились на французского посла Витри, который не смел показаться на улице. Но королю пришлось смотреть сквозь пальцы на соучастников мор-штыновского заговора и не привлекать их к суду.

Морштын и французы оказались единственными обвиненными.

Разнеслись слухи о заговоре и готовившемся покушении на жизнь государя; шляхта и все почитатели короля-воителя и короля-героя, встали на его защиту и были готовы следовать за ним хоть на край света.

Не все то, что успешно содействовало победе короля, творилось въявь. Но я присматривался и прислушивался и могу сказать со спокойной совестью, что политика была здесь на последнем плане: люди совершенно честно возмущались закулисной, тайной интригой, ненавистной всякому бесхитростному человеку. Ни нунций, ни австрийский посланник не могли бы добиться того единодушия, которое было вызвано слухами о том, что французы хотели отравить или свергнуть короля, что готовили какое-то питье, что понавезли подкупленных убийц… Преданность святой католической вере также влияла на умы и на сердца; а она была такая же у короля, как у народа.

Итак, все французское сооружение, возведенное с таким трудом, рухнуло в тот день, когда Любомирский должен был арестовать Морштына, а подскарбий, рассчитывая на проволочку, просил шестимесячной отсрочки, чтобы доказать свою невинность… Требовали, чтобы он выдал секрет шифра; но жена подскарбия, узнав о беде мужа, разорвала и сожгла шифровый ключ. Пришлось затребовать его из Франции.

Французы, Дюверн и Витри, до последней минуты были уверены в победе. Они прекрасно знали, что не подвергаются никакой опасности, так что Дюверн отказался уехать за границу и держал себя в высшей степени высокомерно. Но все же они должны были убедиться, что проиграли дело.

Витри, восстановивший всех против себя грубостью и высокомерием, очень кичился званием посла, но оно не помогло молодой Тышкевич показал ему, что никто не боялся ни самого Витри, ни его государя. Витри жил в Бернардинском монастыре; в окна его помещений и в его людей стреляли; на улице он должен был окружать себя охраной, а вскоре совсем перестал показываться. В сенате кричали, что в Польше не нуждаются и не признают постоянных резидентов: пусть уезжает восвояси; а некоторые депутаты предлагали:

— По-турецки с ним, с турецким другом: дать четыреста палок в пятки… Что это он вздумал помыкать здесь нами?

При таком настроении сейм принял все, чего требовал король; был закреплен союз с кесарем; повеяло рыцарским духом; воспрянули сердца. Напрасно под конец вновь делались попытки сорвать сейм. Друзья короля, а тем более враги, вчера еще пособлявшие Морштыну, старались обелить себя и остерегались: они, главным образом, не допустили безрезультатного окончания сейма.

Витри не оставалось другого выхода, как в самооправдание обманывать своего короля ложными докладами, а затем распроститься с Польшей и вернуться во Францию.

Однако напрасно было бы думать, что после отъезда Витри и Дюверна у нас совсем перевелись заговорщики и интриганы. Вся сеть, которою была опутана страна, осталась; только была не так заметна вследствие отъезда коновода. И в Гданьске, и в Варшаве, и в Кракове, и при дворе, и в опочивальне королевы осталось немало верных слуг Людовика XIV.

Со дня выезда Витри не подлежало уже сомнению, что Польша выставит вспомогательный корпус кесарю. Немедленно принялись вербовать, за австрийский счет, войска, предводителем которых называли Любомирского. Тогда же послали депеши к казакам, и на Литву, и в войсковые части с приказанием готовиться и собираться на границе. Но все это имело второстепенное значение.

Трудно передать то впечатление, которое я вынес как очевидец; но еще труднее заставить верить моим словам тех, которые не были очевидцами событий.

Дело в том, что ни Палавичини, ни посланник Леопольда совсем не интересовались составом войск: им было важно заручиться только именем Собеского, как признанного всей Европой победителя турецких полчищ. Считалось, что он единственный знаток их тактики, их способа ведения войны; знает их язык, и одно имя его нагоняет панику на турок и татар. В Европе славой полководца пользовался также невзрачный принц Лотарингский, тот самый, который женился на вдове Михаила[20]. Кесарь собирался назначить его генералиссимусом всех австрийских и союзнических войск. Но беда в том, что Лотарингский не пользовался никакой известностью у турок; они попросту о нем не слышали. Между тем они издавна знали, и испытали на себе славу имени короля польского и помнили, что там, где он являлся, им не удержаться.

Одно имя Собеского стоило десятитысячного войска. Главный вопрос был в том, чтобы склонить престарелого и утомленного жизнью короля, упросить его, ради святого Креста и веры католической, лично принять участие в походе. Задача не из легких, ибо король отяжелел, здоровье его пошатнулось; и он ревниво оберегал свою славу полководца. И вот от него требовали, чтобы он поставил на карту жизнь, спокойствие и имя… ради кесаря!..

К тому же королю было неудобно подчиняться чьим-либо, хотя бы даже кесаревым, приказаниям; необходимо было блюсти свое достоинство. Все это заставляло его медлить, не говоря уже о возрасте и силах. Наконец, послать на помощь армию или тянуться самому — далеко не одно и то же, так как личное присутствие короля влечет огромные расходы.

Все искренние друзья государя боялись за него, не допускали мысли о личном предводительстве, протестовали; поддерживали весьма немногие. Не очень-то надеялись на новые лавры, притом такие славные, как раньше; жертва была слишком велика… И кого ради? Ради кесаря, в неблагодарности которого король был наперед уверен, зная гордыню Габсбургского дома.

Испугалась, после сейма, даже королева, очень желавшая продлить жизнь и правление своего супруга. В ней проснулась запоздалая нежность к мужу, ибо из сношений своих с Людовиком XIV она вынесла заключение, что не может рассчитывать на поддержку Франции в нужную минуту. Папский нунции всегда мог привлечь короля на свою сторону во имя веры и креста; королева же была лишена духа самопожертвования, наполнявшего сердце мужа. К королеве можно было подольститься только обещанием реальных выгод: эрцгерцогини для Якубка, уступки Молдавии и Валахии и т. д.

Собеского увлекало то, что когда-то соблазнило и Варненчика[21]: слава поборника христианской веры, защитника креста. Мы, наблюдавшие его в течение всего похода, можем подтвердить, что он олицетворял собою подвиг, безмолвную молитву. Первым его делом, после взятия какой-нибудь небольшой крепости, было отслужить обедню в мечети, сбросить полумесяцы, водрузить кресты. Если и шевелилась где-то на дне его души мысль о Каменце и о возврате областей, отнятых турками и казаками, то занимала она последнее место в ряду его мечтаний: на первом плане были крест в церковь. Но и того нельзя сказать, чтобы король ханжил или молитвенно ходил на приступ неба, щеголяя своей набожностью. Напротив того, молился он всегда горячо и кратко; простаивал на коленях мессу, а рядом ждал конь под седлом.

В минуты вдохновения он, казалось, весь устремлялся к небу; но вдохновение действительно приходило к нему свыше, и он никогда не рисовался им перед людьми. Он всегда предпочитал тайную, одинокую молитву.

Можно сказать, что с момента закрытия сейма и почти до самого выступления из Кракова все еще не доверяли решимости короля принять участие в походе и всячески за ним ухаживали, чтобы склонить принять командование над войском. Он обещал; разнесся слух, что он пойдет; а люди все еще не верили такому счастью. Папский нунций дрожал до последней минуты, опасаясь неожиданной помехи… Мы уже готовили походные возы, а австрийское посольство и папский нунций по-прежнему не верили, что король сдержит слово.

И неудивительно, ибо Ян ставил на карту больше, нежели мог приобрести. Была у него и корона, и слава, добиваться было нечего, а потерять он мог много. На него могла обрушиться турецкая месть, легко было потерять жизнь и утратить славу победителя. Как сторонники кесаря до последнего момента не доверяли его решимости, так и турки не верили, что. король пойдет помогать австрийцам. Им и не снилось ничего подобного. Они допускали, что король, быть может, пошлет кесарю подмогу или разрешит ему кинуть в Польше клич. Но мысль, что он лично поспешит на помощь ракушанам, казалась им смешной. Король стоял уже лагерем на Каленберге[22], а турки все еще не верили, что он идет.

Я даже не сумею описать, как униженно просили папский нунций и посол о помощи. Говорили, будто на коленях. Со своей стороны, они не скупились на посулы, только я должен сказать, что государь нисколько ими не прельщался и даже попросту не верил. Я сам неоднократно слышал, как он говорил Матчинскому:

— Все это vox, vox, pretereaque nihil[23]. Я хотел бы верить, что обрету Царствие Небесное, так твердо, как не верю им. Они заплатят мне самою черною неблагодарностью, не сдержат ни единого слова или обязательства… Но я иду не ради них, а ради Креста Христова.

Королеву я за это время видел редко, да и король не давал мне засиживаться без работы. Много пришлось делать щекотливых дел. Король как только убедился, что я служу за совесть, не продаю своих услуг, не домогаюсь, как другие, всяческих подачек, то постоянно стал выезжать на мне и посылать в разные концы. Иной раз, едва сойдя с коня, приходилось опять лезть в седло и ехать по другому делу.

Но и мне пришлось однажды отпроситься на несколько недель к матери, которая выдавала замуж мою сестру за Подхороденьского, богатого землевладельца. Ей хотелось непременно залучить меня на свадьбу в качестве королевского придворного; и величали меня скарбником, хотя я не только не был им, но даже с трудом бы мог сказать, каковы, собственно, мои функции при короле. Начиная от письмоводства и кончая приемом гостей, на мне лежали всяческие тяготы.

Особое расположение, которое питал ко мне король в связи с тем необъяснимым обстоятельством, что я не богател и не шел в гору, возбуждало подозрение и зависть. Королева ненавидела меня; попыталась, однако, привлечь на свою сторону, но я ловко увильнул. Многие высказывали догадку, что я тайком загребаю капиталы за свои услуги. Но, клянусь Богом и правдой истинной, что сам я не гнался за вознаграждением, а король все только обещал, так что я ничуть не богател.

Среди всей этой суеты, ибо иначе не могу определить рода своей службы, я, по крайней мере, утешался мыслью, что дела помогут мне стряхнуть с себя глупую влюбленность. Но Шанявский был прав, говоря, что я стряхну с себя любовь не раньше, чем влюбившись в другую.

Тем временем моя очаровательница, державшаяся при дворе необычайной ловкостью и умением пресмыкаться перед королевой, ибо не пользовалась ничьей любовью — ни Летре, ни панны Бес-сон, ни Болье, ни Федерб, — так искусно разыгрывала передо мною свою роль угнетенной жертвы, что я жалел ее и даже немного помогал.

Я не жалею тех денег, которые она выманивала у меня по мелочам, так как была очень сребролюбива: Бог с ними… Но, порой, зайдешь к ней, прекрасно зная, какова ей, собственно, цена… посидишь часок, послушаешь… и, бывало, так она опутает, что, право, готов на стену лезть в защиту ее невинности и невесть какие принести ей жертвы.

Очевидно, овдовев и видя, какие я делаю успехи в милости у короля, она задумала заставить меня на себе жениться. Зная мою слабость, она прибегала к всяческим уловкам; но Господь Бог хранил меня, так что я не попался в расставленные сети. Если бы я принципиально не относился с уважением ко всякой женщине, в особенности же к такой, которая могла бы быть мне парой, пользовался бы ее авансами или забылся, она, с помощью королевы, легко могла бы добиться брака. Но я уважал ее, и это послужило мне на пользу.

Возможно, что я и сдался бы, если бы она была осторожнее и сосредоточила на мне все свои старания; но обычно она имела про запас двоих или троих воздыхателей, полагая, что я слеп. Но я был зрячим.

Трудно перечислить и невозможно рассказать о всех увертках этой женщины. С каждым поклонником она держалась по-разному и одновременно водила за нос двоих или троих. Настоящий хамелеон, она без малейшего усилия переходила от веселого настроения к слезам, от гнева к грусти. Никогда не слышал я от нее слова правды. Если же она замышляла провести кого-нибудь, то самые предусмотрительные попадались на ее невинную гримаску.

Помню, как в одну из таких минут, она, заигрывая и смеясь, сказала:

— Вы постоянно начеку; придерживаетесь оборонительной тактики и думаете, что я не проглочу вас, если вздумаю? Не беспокойтесь: женитесь. Но я не тороплюсь… Стоит только захотеть, и поведете меня к аналою…

Меня даже в жар бросило, и я прошептал: «Quod Deus avertat»[24].

На свадьбу сестры столько понаехало гостей, что для них пришлось очистить все усадебные постройки, кладовые, подвалы, часть конюшен… и то не поместились.

Мать и я старались устроить все как следует. У сестры было заготовлено богатое, прекрасное и обильное приданое; даже свадебные вина много лет хранились в погребе и всего было в волю. Скучно было только без брата Михаила, но он не мог приехать, так как состоял при миссии в Бранденбурге.

Подхороденьские принадлежали к старинному местному дворянству; семья была зажиточная, породнившаяся с лучшими домами, и все-то должны были съехаться на свадьбу. Немало было родных и с материнской стороны. Свадебные празднества продолжались день в день целую неделю, а потом прихватили еще несколько дней, когда часть гостей разъехалась. За стол садилось человек по десять и больше посторонних.

Из множества барышень, среди которых было немало красавиц, выбор был большой. Но тут-то я заметил, что испортил себе вкус. После француженок они казались простоватыми и неотесанными. По совету Шанявского, я хотел влюбиться и, с Божьей помощью, по окончании войны вернуться, жениться и осесть в деревне. Я присаживался по очереди ко всем красавицам, старался вызвать их на разговор, но… дело не клеилось… Не их была вина, а моя, так как я набил себе оскомину на пряной пище. Мать не спускала с меня глаз и вздыхала, видя мое равнодушие.

Впрочем, мне и без того было не до амуров. Я знал, что король наверняка даст себя уговорить, пойдет выручать Вену, а я с ним. Я никоим образом не мог оставить доброго и ласкового государя одного среди походной суеты; надо было ехать, хотя бы для надзора за матрацами, корзинами с плодами, бутылками с вином, чтобы их не забывали возить следом… Я очень торопился вернуться к королю, раньше чем двор успеет выехать в Краков.

Итак, сейчас же после свадьбы, одарив сестру и зятя и попрощавшись с друзьями дома, я выехал по направлению к Жолкви, на Яворов, не зная, где именно застану короля. Известия доходили тогда очень медленно, даже касавшиеся высочайших особ; притом сведения часто получались малодостоверные.

Королевскую семью я застал накануне выезда в Краков. Королева сопровождала мужа и была олицетворенная заботливость и нежность, от чего король давно отвык. Возможно, что в данном случае королева была искренна; ибо, оборони Боже, в случае чего, у нее не было достаточно друзей, на которых она могла бы рассчитывать в собственных интересах и в интересах детей. Верен был ей только Яблоновский, тогда великий коронный гетман.

Короля я застал веселым, чрезвычайно увлекавшимся предстоявшим походом. Он целыми днями изучал карты, которые ему присылали отовсюду. Следил по ним за передвижением войск, за положением Вены, искал места переправы через Дунай и проч.

Все знали, что никто лучше короля не был осведомлен о действиях турок, о их намерениях и планах. Может показаться сказкой, но даже в верховном их совете, в Диване, у короля были свои, хорошо оплачиваемые лазутчики. Также и татары, в особенности некоторые орды, были в тайных сношениях с Собеским и исполняли его приказания. Такие добрососедские отношения установились в значительной мере потому, что король хорошо говорил по-турецки и по-татарски, знал эти языки, и много пленников работали у него сначала в Яворове, а позже в Вилянове, в садах и при постройках. Он частенько разговаривал со своими узниками, а иногда отпускал на волю с богатыми подарками и поручениями в орду. Насмотревшись на богатство и могущество короля в Польше, отпущенники разносили по ордам добрую о нем славу и превозносили его великодушие. Случалось, что иные татарские царьки, из желания выслужиться, посылали к нему гонцов, чаще всего христианских пленников, с предупреждением, куда и когда они намерены идти с ордой.

Потому Собеский, несомненно, был лучше других осведомлен о намерениях турок и первый дал знать в Вену, что Кара-Мустафа идет на столицу. Вначале предупреждение произвело переполох; стали деятельно готовиться к обороне, хотели сжечь предместья, но потом немцы остыли и убедили самих себя, что все это пустое и их напрасно напугали. Им казалось, что турки не посмеют посягнуть на кесарскую столицу. Потому они до последней минуты действовали спустя рукава, не принимая никаких мер, а только озирались на Венгрию, уверенные, что война ограничится венгерской территорией.

Только тогда, когда не войско, а, так сказать, целая орда неверных навалилась на Габсбургские земли, а венгры предпочли платить дань туркам, нежели жить под игом ракушан, — тогда, в последний час, среди ночи, кесарь должен был спасаться со своей семьей из Вены, так как не мог надеяться удержать столицу.

Поздненько убедились немцы, что сведения у Собеского были верные, а потому с тем большею настойчивостью добивались его помощи.

Принц Карл Лотарингский был, несомненно, дельный полководец и воин, что неоднократно доказал. Но одно было воевать с европейскими войсками, а другое — с татарскими и турецкими ордами, не зная ни их языка, ни приемов, ни способов ведения войны. Известность имени Собеского, нагонявшего ужас на неверных, была так велика, как оказалось впоследствии, что сильные твердыни, которые немцы подолгу осаждали и не могли принудить к сдаче, поднимали белый флаг при одном упоминании о Собеском. Нужно и то сказать, что король приказал обращаться довольно человечно даже с нехристианскими военнопленными. Многих употребляли на легкие работы, заставляли стеречь замки и усадьбы; те же, которые работали в окопах, получали здоровую пищу, такую, к какой привыкли дома.

Когда, вернувшись, я явился к королю, он встретил меня весело и был, несомненно, рад.

— Вот молодец, — сказал он, дернув меня за ухо, что было признаком хорошего настроения духа, — люблю за то, что даже в мелочах сдерживаешь слово… Ну, готовься в путь-дорогу!.. Не знаю, будет ли чем наполнить вьюки, но, во всяком случае, сдам их на твое попечение… и от себя не отпущу. Берегись только пуль, потому что ты мне нужен.

— Ваше величество, — ответил я, вспомнив татарскую стрелу под Журавном, — такое уж мне счастье: где пули да стрелы, там мне несдобровать…

— Так смотри, по крайней мере, чтобы у тебя всегда был под боком Дюмулен: он сейчас наложит перевязку.

Редко мне случалось видеть короля более жизнерадостным, крепким и более деятельным, чем тогда. Он повсюду рассылал универсалы и письма, непременно желая вести с собою казаков; но те сильно запоздали. Столько же хлопот было и с Литвой: литовские полки совсем опростоволосились и были так же кстати, как ложка после обеда.

Целыми днями король сидел с Дюпоном и другими инженерами над планами, жалуясь на отсутствие хороших атласов и карт, хотя выписывал их отовсюду и платил большие деньги. Обо всем приходилось думать самому, даже о пиках для латников и копьеносцев. Действительно, впоследствии обнаружился большой недостаток в копьях, так что мы стругали их в пути и везли с собой целыми возами.

Другие, видя, как хлопочет и увлекается король, а также из желания выслужиться стали входить во все мелочи. При всем том дело подвигалось туго, и многого, о чем своевременно напоминал король, потом не оказалось, а запоздавшие с поставками так и не выполнили их до конца войны.

В составе войск было немало скептиков, таких как наш родственник Поляновский, коронный стольник, выдающийся воин, муж рыцарского духа, бывший у короля в большом почете. Но он был ипохондрик и сурово осуждал все предприятие, предсказывая самые печальные последствия. Я сам слышал, как он говорил, что король идет навстречу гибели и ведет с собой цвет рыцарства. Одно дело, говорил он, биться за родные пепелища и преследовать врага на собственной земле, и совсем другое воевать в чужих краях, не имея в нужном количестве продовольствия, среди враждебного, чужого населения. Притом сражаться не сам на сам с врагом, а иметь союзников, настроение, силы и характер которых совершенно неизвестны. Некоторое время спустя Поляновский, упав духом, вернулся восвояси с полпути, ибо убедился, что короля ничем не отклонить от участия в походе. Поляновский, в числе многих, предвидел неблагодарность кесаря, которому ложный стыд помешает помириться с фактом, что спасением своим он обязан чужеземному властителю.

Королева что ни день, то меняла настроение. То ей хотелось воспользоваться обстоятельствами в династических интересах сына, то боялась за мужа и за Фанфаника, бывшего тогда ее любимцем. Как легко можно было предвидеть, сын не очень-то подчинялся матери и проявлял собственную волю.

Яков, которому было уже около двадцати лет, с юношеским пылом рвался в поход; те же, которые знали его лучше, говорили, будто он стремится идти с отцом не ради рыцарских подвигов, а просто по ребяческому легкомыслию и любопытству, думая использовать свободу, посмотреть людей и поразвлечься. Отец же был очень рад увлечению Якова и был не прочь дать ему впервые понюхать пороху под своей опекой. О безопасности юноши было кому позаботиться, потому что вместе с нами шел во главе полка брат королевы кавалер де Малиньи, муж великого сердца и отважный рыцарь.

Все население Кракова, в особенности духовенство, восторженно принимали короля и королеву. Мы шли точно в Крестовый поход… Во всех костелах служились за нас молебны. Старейшие священнослужители, окруженные ореолом святости и набожности, благословляли нас на подвиг и пророчили победу.

Необходимо отметить, что все вообще приметы и предсказания сулили нам великие успехи. Что ни день, то разносились слухи о новых небесных знамениях, о таинственных голосах в костелах, о видениях, сопутствовавших королю. Он все время был окружен густой толпой; костелы были переполнены, и король с королевой, чуть ли не каждый день присутствовали на молебнах то в том, то в другом костеле.

Когда мы еще только собирались двинуться к Кракову, но медлили, поджидая запаздывавшие части войск, стали приезжать гонцы от князя Лотарингского и Любомирского, уже бывшего под Веной, с несколькими тысячами человек. Гонцы с мольбой торопили короля, ибо турки сильно угрожали городам, и со дня на день можно было опасаться приступа и падения столицы. После таких вестей король в конце концов перестал ждать запаздывавших и двинулся вперед с имеющимися силами. Правда, были некоторые основания предполагать, что Лотарингский вместе с осажденными умышленно преувеличивает тяжесть положения, чтобы вынудить Собеского поторопиться; однако и на самом деле время не терпело, хотя тем временем Лотарингский получил кой-какие подкрепления из немецких государств: Саксонии, Баварии, Вюртемберга и других.

О том, с какой торжественностью мы двинулись из Кракова вслед за полками, вышедшими раньше нас, я описывать не буду: достаточно распространялись о том другие очевидцы. Королева, как я уже сказал, проявляла по отношению к мужу и сыну необычайную заботливость и беспокоилась за их судьбу. Она решилась проводить их до Тарновских гор, а потом вернуться в Краков и остаться до конца войны, чтобы получать более частые и достоверные известия.

В Тарновских горах мы впервые испытали, что значит поход по чужой и незнакомой стране, с людьми непривычными к горным экспедициям. Мне был поручен надзор за частью королевского обоза и его личного походного имущества, оружия, платья, и я сам не знал, что делать. Когда в Кракове наши возницы стали, крестясь, сначала опережать нас, а потом отставать в пути, ломать оси и колеса, терять груз… я думал, что сойду с ума раньше, чем все приведу в порядок.

Но это не суть важно, все это мелочи, о которых можно было не заботиться. Я присматривался к королю, к королеве, ко всей высочайшей семье, их друзьям и прихлебателям. Это были дни глубокого смысла и значения, в особенности для государя, олицетворявшего собой Божию грозу, рыцаря и поборника христианства. Он как бы сознавал величие миссии и подвига, запечатленных на его лице, и все его слова были проникнуты великим вдохновением.

Окружающие до известной степени тревожились. Королева, да простит мне Бог, не из любви к супругу, а из страха за свою судьбу, плакала почти без перерыва. Из приближенных короля едва ли не большинство, в том числе и стольник Поляновский, в душе были исполнены боязни и не верили в успех. У короля же была только одна забота: как бы не оказалось нехватки во всем, что нужно для похода. В общем же он шел с такою надеждою на Бога, с такой верой в свои силы, что всем придавал бодрость.

Если бы король сам, как я писал, не заботился даже о таких мелочах, как копья, то не знаю, кто бы о них подумал. Достаточно сказать, что в походе, несмотря на квартирмейстеров, на гонцов, предупреждавших о приезде короля, о необходимости приготовить помещение и продовольствие, редко где бывало всего вдоволь. Король, чтобы приучить себя к седлу, большую часть пути проезжал верхом. А так как он был грузен и дороден, то лошадей постоянно приходилось заменять новыми.

После прощания с королевой, падавшей раз за разом в обморок — хотя, конечно, я не могу ручаться, действительно ли она теряла сознание или только так, ради людей — король, помолившись, продолжал путь очень бодро и не слишком печалясь о разлуке.

Так как я вспомнил об обмороках королевы, то еще прибавлю, что кто-то из друзей ее величества задним числом сочинил впоследствии такую версию: на вопрос, чем она, собственно, так удручена, при прощании с Якубком, королева будто бы ответила:

— Я плачу, потому что мой любимый сын[25] еще слишком молод, чтобы сражаться бок о бок с отцом.

Спартанского ответа королевы тогда никто не слышал и не оценил. Он появился только в дневниках, написанных по триумфальном возвращении. Такой ответ совсем не в духе Марии-Казимиры, и я очень сомневаюсь, промелькнула ли у нее при расставании хотя бы мысль о чем-нибудь подобном. Но она, действительно, и тогда уже предпочитала Якову второго сына. Впрочем, я ведь Фома неверующий — не могу поверить даже в материнскую любовь в таком иссохшем и остывшем сердце.

Выбравшись 22 августа из Тарновских гор, мы двинулись на Гливиц, в Силезии. Там, в монастыре реформатов, были отведены и приготовлены для нас квартиры. Целый день догоняли нас отставшие, в том числе и брат королевы Малиньи, для которого заботливый король велел оставить свободную палатку.

На пути же были получены письма, которых король не успел получить в Кракове. Из писем король узнал и громко потешался, что сумасшедший и заносчивый Дюверн, когда ему предложили убраться восвояси, сначала очень упирался; ссылался на то, что он будто бы не французский, а трансильванский посланник, хотел остаться в Гданьске, но наконец вынужден был подчиниться и уехать. Что касается морштыновского шифра, которого король домогался от французов, то под разными предлогами они его не выдали. Как было установлено впоследствии, история с шифром была своего рода сделкой: надо было предварительно помочь Морштыну сбежать из-под ареста и дать ему спастись.

Если бы по тому, как нас приветствовали, принимали и ухаживали за нами по пути в Гливицы и в Гливицах, судить о том, как будет дальше, то можно бы, пожалуй, заключить, что ближе к Вене нас будут на руках носить. Духовенство чуть ли не везде приветствовало нас возгласами «Ave Salvator!»[26], a разные вельможи, комиссары и титулованные кесарские чинодралы кишели по пути кишмя до тошноты. Королю тащили дичь, зверье, фазанов и всякое другое отборнейшее продовольствие в таком количестве, что невозможно было съесть. Вплоть до Тарновских гор король расставил подставы и гонцов для получения корреспонденции, и все-таки почтовая гоньба была в высшей степени неаккуратная.

Устав медленно тащиться с тяжелыми родами оружия, король за Гливицами отделился от главной массы войск и во главе двадцати с чем то хоругвей легкой конницы и восьмисот драгун поспешил вперед через Опаву на Оломунец[27]. Там должен был ожидать нашего государя кесарев гонец граф Шафготш.

Начало нашей тяги (не могу иначе назвать способ нашего передвижения) протекало весьма благоприятно: жара была еще большая, но сносная; погода чудная; страна казалась жизнерадостной, обильной, плодородной, население приветливым и дружелюбным. В Ратиборе, из которого лежал прямой путь на Опаву, какой-то граф устроил королю пышный прием у себя в замке, но за счет кесаря. Графиня, окруженная целым штатом дам, занимала короля перед обедом, и ему пришлось сесть с ними за карточный стол. Все были на удивление почтительны; даже в народе слышались приветственные возгласы и благословения за помощь.

Уже в Ратиборе король говорил, что надобно спешить, а то турки отступят из-под Вены и вырвут у нас из рук долгожданную победу. Потому он непременно хотел подойти к столице Австрии ранее начала сентября. Таким образом, самый поход был как бы осенен ореолом чаемой победы, было радостно, и все шло как по маслу.

В Ратиборе нас обильно кормили и поили, как и под Опавой, где всякие немецкие барыни приходили поглазеть на короля и поблагодарить, хотя квартиру отвели ему попросту в сарае. Опаву, прекрасное местечко, мы прошли походом, не сделав дневку. На другое утро, переночевав в миле от города, шли несколько часов по восхитительной местности, а там уже начались Моравские горы.

Могу только сказать, что для наших глаз, вовсе непривычных к красотам горных местностей, дорога была в высшей степени приятная, но, помилуй Бог, не для обозов и не для лошадей. Скалы, камни и промоины, вырытые горными потоками, чрезвычайно затрудняли движение, так что мы только поздней ночью добрались до ночлега, измучив лошадей и поломав много повозок, не выдержавших превратностей пути.

На этом ночлеге поджидал нас обещанный кесарский гонец, граф Шафготш. Не знаю, какие были у них разговоры с королем и остались ли они довольны друг другом. Я заметил только, что король насупился, принял гордый вид и довольно холодно простился с кесарским послом. Отсюда я догадываюсь, что, вероятно, граф чем-нибудь досадил королю и получил щелчок по носу. Это было только началом всех тех неприятностей, которых мы натерпелись после, благодаря заносчивости и удивительному самомнению кесарского военного совета. Но Собеский все это предвидел и своевременно давал отпор. Так, несолоно хлебавши, первым отчалил пресловутый граф: хотел учить чему-то короля и получил чувствительный урок. Я слышал, как король негодовал и пожимал плечами.

На другой день мы почти до самого полудня шли горными тропами; дальше, к Оломунцу, расстилалась роскошная равнина.

Короля страшно утомляли торжественные приемы. Приходилось облачаться во все регалии, менять лошадь, выступать с подобающей осанкой… Но зато и наслушался он хвалебных речей до сыта до отвала! Восхвалений и благословений!

Такой же прием ожидал нас и в Оломунце со стороны иезуитов и остального духовенства. Король, желая избежать мучительных оваций и сопряженных с ними церемоний, потребовал, чтобы ему отвели квартиру за стенами города.

Однако просьбу не исполнили, а разместили нас в каменном доме среди города, с огромными пустыми комнатами, где всем пришлось быть вместе. Я отмечаю все эти подробности, чтобы показать, как нас чествовали и встречали при вступлении и как впоследствии все это резко изменилось к худшему. Любовь подогревалась, очевидно, великим страхом перед турками.

Король чрезвычайно торопился. Он получил известия от князя Лотарингского, что у него уже были стычки с неприятелем, а потому боялся, как бы не расстроились все его предположения и планы. Нельзя было жаловаться, что мы не были осведомлены о действиях кесарских войск. Напротив того, мы по два раза в день получали военные депеши, и король неизбежно приходил в волнение и подгонял нас, чтобы как можно раньше добраться до Дуная.

Итак, мы шли форсированными маршами. Король удивительно бодро переносил и утомление, и жару, но на королевича перемена образа жизни подействовала странно: лицо, губы и щеки покрылись прыщеватой сыпью. Впрочем, Дюмулен уверял, что это очень хорошо и очищает кровь.

По пути повторялись торжественные встречи со стороны разных князей и вельмож. Между прочим, встречала нас также некая княжна Лихтенштейн, которая будто бы состояла при королеве Элеоноре и была знакома с королем.

В день усекновения главы Иоанна король и свита присутствовали на обедне в Брюнне, или, вернее, Брно, прелестном городке, над которым высится мощный замок на крутой горе. А вокруг расстилается страна, плодородная и зажиточная, как Украина. В Брно нас с великой помпой встречали отцы францисканцы, а в городке было полным полно людей, собравшихся частью ради праздника, частью ради нас

Мы с завистью любовались богатством и счастливой жизнью местных жителей. У них в изобилии не только хлеба, но и вина, а кладовые полны прекраснейших плодов. Крестьянские постройки и жилища лучше иных наших помещичьих усадеб.

Обедом угостил нас в Брно граф Коловрат; наши в шутку, прозвали его Коловоротом, потому что он ворочает всею окольною страной. Король был доволен и приемом, и обедом.

Здесь же были получены на имя короля письма от князя Лотарингского. Он именем Бога и всего святого заклинал короля спешить, так как Штарнберх[28] писал (письмо было приложено), что долго не продержится: турки сидят в одном равелине с немцами и ведут подкоп под так называемый «кесарский» бастион. Они уже так близко, что солдаты, роющие контрмину, чуют их совсем под боком. Получались другого рода сведения, что со дня на день ожидались подкрепления от всех электоров, за исключением бранденбургского; что турки восстановили разрушенные под Веною мосты, а теперь насыпают перед ними панцы.

Король был в более спокойном настроении. Я слышал, как он сказал Волынскому воеводе:

— Бог даст, завтра услышим грохот венских пушек и напьемся воды из Дуная.

Теперь была у короля одна забота, почему ничего не было слышно о казаках, которых он хотел выставить против татар, и о Литве, неизвестно где запропастившейся.

Собственно, литовские войска были королю уже не нужны, и он желал только, чтобы они вступили на территорию Венгрии.

Так добрались мы до Хейлигенброна, недалеко от Тульма, где король велел построить мост. Оттуда он с несколькими всадниками ездил в Никельсбург, который хотел осмотреть сам, не полагаясь на других. И посторонние, и мы не могли надивиться, какой король деятельный, подвижный, как он неутомим и нетребователен. Он, который в будничной обстановке частенько бывал тяжел на подъем и жаловался на разные недомогания, стал теперь неузнаваем. Бодрый дух вселился в короля и наполнил его чудодейственной силой. Он недосыпал, недоедал, переутомлялся, но был так свеж, что Якубек, как ни старался, подражать ему не мог.

Но в Якубке была другая кровь, совсем иной характер; он как бы многое унаследовал от матери и в душе был иностранцем. Нельзя упрекнуть его в недостатке рыцарского духа; но в обществе канцлера Малиньи или Дюпона он чувствовал себя гораздо лучше, чем с польскою дружиной; сердце влекло его к чужим. В нем не осталось ни следа, ни признака польского шляхтича.

Возвращаюсь, однако, к нашим приключениям, и в первую очередь к прославленному князю Лотарингскому, о котором мы давно были наслышаны как о знаменитом полководце, и потому все, не исключая короля, страшно желали его видеть.

Он выехал навстречу королю во главе небольшого конного отряда и cum debita reverentia[29]. Было очень важно знать, каково будет его решение: пожелает ли он при короле играть роль самостоятельного генералиссимуса, или же подчинится нашему государю. Он был настолько благоразумен, что не заявил претензии на независимость, а сам добровольно отдал себя в распоряжение короля, ибо, когда начальствующих двое, бывает хуже, нежели когда нет ни одного.

Рядом с королем австрийский полководец показался нам в высшей степени невзрачным: не вышел ни осанкой, ни одеждой. Среднего роста, заурядный, ничем не выделяющийся; хотя, в общем, не без отпечатка силы духа. Лицо обветренное, красное; нос как у попугая; только глаза живые и умные. Несмотря на то что отправлялся к королю, он даже не принарядился: в каком-то сереньком кафтане, скупо обшитом галунами, с золотыми пуговками; шляпа без перьев; на ногах желтые ботфорты, забрызганные грязью и сильно потертые.

Но впоследствии я слышал, что король отзывался о нем очень лестно. Хвалил его за простоту и скромность и знание военного дела. Слышал я также, как король сказал ему, смеясь:

— Незачем нам так бояться ни турок, ни Кара-Мустафы; ибо враг, дающий нам беспрепятственно строить на Дунае мост, ничего о нем не знающий или знать не желающий, право, не так страшен.

И Лотарингского, и других гостей, в которых не было недостатка, король принимал по-лагерному, считаясь с военным временем, прекрасно и по-барски: было вволю и пищи и питья, и, хотя никто не пил, все повеселели, не исключая Лотарингского. Тот, впрочем, пил сначала только легкое вино с водой, а потом снизошел и до венгерского.

Король был в очень хорошем настроении, ибо все заявили, что будут повиноваться даже в мелочах и выполнять его приказания. Конечно, это льстило его самолюбию; но главное, радовало в смысле обеспечения успеха, зависящего от единства исполнения и мысли. По обхождению австрийцев с нашим государем, по почестям, которыми его окружали, по воодушевлению их при виде наших войск было ясно, насколько кстати было наше появление и что недаром короля встречали как спасителя.

До поры до времени нам все благоприятствовало. Мосты, которые король так стремился построить без помехи, были почти готовы; войска, несмотря на утомление, имели очень бравый вид, за исключением нескольких полков пехоты, пришедших в довольно неказистом виде. Однажды мы наблюдали на небе в течение нескольких минут какую-то особенную радугу; потом не то светлую полоску, не то знамение, не то огромнейшую букву, значение которой никто не мог истолковать. Во всяком случае, она не имела грозной внешности, не была похожа ни на розгу, ни на метлу, а, напротив, приветливо и ясно улыбалась. А нам, да простит нас Всемогущий, улыбка всегда милей грозы.

Король по-прежнему был радостен и деятелен. Всем интересовался, заботился о людях и о лошадях, рад был всякого накормить и напоить. Сам ел очень мало, и то по преимуществу плоды.

Мои записки служат лучшим доказательством: перед выездом из Кракова я заказал переплетенную приходно-расходную тетрадку, и все, что видел, заносил на ее поля.

О князе Лотарингском, которого мы все разглядывали с великим любопытством, король постоянно отзывался очень уважительно, несмотря на его потертые сапоги и несуразнейший парик. Я сам слышал, как он, сейчас после отъезда князя, сказал Матчинскому:

— Добрый, по-видимому, человек, хорошо знает военное дело и постоянно изучает его. Я вижу его насквозь и знаю, что он именно такой, каким мне представляется. Он достоин лучшей участи и более щедрых даров судьбы.

Из Стетельедорфа, в расстоянии четверти мили от моста, который мы построили с великим поспешением и без малейшего препятствия со стороны неприятеля, король, по случаю болезни секретаря Таленти, стал диктовать мне письмо к королеве, частью же написал его собственноручно. По этому случаю припоминаю, что он извинялся перед королевой за неаккуратность в письмах: постоянные совещания с Лотарингским и другими, гонцы, приветственные речи, встречи в городах не только не давали писать письма, но даже ни поесть и ни поспать в положенное время. Неприятель был от нас в четырех милях, а тут при каждой встрече местничество: кому где стать, позади ли, впереди, слева или справа.

Королева, по-видимому, очень беспокоилась, как будет смотреться его королевское величество рядом с кесарским великолепием. На это король ответил, что по внешности имперцы могут считать всех поляков крезами, так роскошно разодеты гайдуки, и пажи, и челядь, и лакеи; лошади в серебряных наборах; внутренние помещения шатров, королевского и князя Якова, обиты золотистыми глазетами, а общая приемная парчой. У них же (т. е. немцев), на лошадях ни блестки серебра, мундиры простенькие, полунемецкие-полувенгерские. А повозки самые обыкновенные; пажей или лакеев нет и в помине.

Князь Саксонский, прибывший вчера же, был одет очень просто: в красный кафтан с малиновым поясом и кистями. Роста среднего, с добрым выражением лица и старонемецкой бородой. На вид простоват и, что удивительнее всего, не говорит ни на каком языке, кроме немецкого, да и то не речист и мямлит. Зато усердно пьет.

Князь также предоставил себя в полное распоряжение короля; и, хотя сам он был весьма непрезентабелен, его пехота, которой король произвел смотр, была в превосходном состоянии, чисто одета и хорошо вооружена.

До сих пор король все опасался, как бы под Веной у него не перехватили инициативу и не расстроили намеченного плана. Но из разговоров с местными военачальниками он мог убедиться, что не только не было о чем беспокоиться, но даже приходилось поторапливать и побуждать запаздывающих.

Очевидно, что, не слишком надеясь на свои силы, они колебались перед битвой, которая должна была решить судьбы города и государства.

Поведением королевича Якова король был весьма доволен. За неимением выбора он еще не назначил ему постоянных спутников, и потому оба, граф Малиньи и королевич, неотступно следовали за королем. Спали по соседству, кроме нас также придворный подскарбий Модженовский и Луцкий староста Миончинский, которых король мог потребовать к себе каждую минуту.

Еще и еще раз должен подтвердить великое преклонение свое перед нашим государем, которого я до того никогда не знал таким трудоспособным, таким неутомимым. Он забывал об отдыхе, о пище и о сне. Проскакать десять миль туда и столько же обратно, от главной квартиры армии до строившихся мостов, все время меняя лошадей и почти без передышки, было для него безделицей.

Но Дюмулен и Януш уверяют, что король уже несколько похудел, и пророчат, что он еще больше похудеет, а это ему на пользу. На лице у него здоровый румянец, но щеки несколько ввалились.

Подъезжая к мосту под Тульном, мы встретили специального папского посла, которого король и все встречали с величайшим подобострастием. Хотя, прости мне Боже, на вид он был не лучше наших причетников, а одет был даже хуже: ряса из грубого сукна, одетая на голое тело, босоногий.

Был то прославленный своей благочестивой жизнью отец Марк, капуцинский монах, которого людская молва чуть ли не при жизни причислила к лику святых и приписывала ему дар предвидения. Описать, каков он, не сумею, но таким я представлял себе святого Капистрана, о котором читал в житиях святых. Осанка благородная; но весь он одни кости да кожа, загорелая и лоснящаяся, как пергамент. Глаза горят особенным огнем; а когда он молится, то весь точно уходит в другой мир… Одежда грубая; подпоясан простой веревкой; на ногах сандалии. Только руки не соответствуют лицу: красивые и белые, но очень худые.

Короли и князья для него пустой звук, как будто ему даже и знать не надо, что они вообще живут на свете; со всеми, даже с последним батрачишкой, он держится совершенно одинаково. Вероятно святой отец дал ему особые поручения к королю, потому что отец Марк сам разыскал его и, приветствуя, благословил чуть ли не со слезами на глазах; а потом еще отдельно беседовал с ним около получаса. Я слышал, как король рассказывал после графу Малиньи, что отец Марк виделся раньше с кесарем и увещевал его, перечисляя все те беззакония, за которые Господь так строго накажет его страну. Притом отец Марк заверил короля, что кесарь даже издали не покажется войскам, ибо он не только отсоветовал, но даже воспретил ему это.

Король был очень рад, так как вмешательство кесаря было бы очень нежелательно. Да и кесарь сам не обнаруживал особенной охоты впутываться в эту кутерьму, потому что войска шли к Вене горными тропами, через ущелья и леса, где татары свободно могли атаковать тыл.

Богослужение, в том виде, как совершал его отец Марк, совсем не было похоже на обычное. Король и все начальство причастились святых тайн из рук преподобного служителя алтаря, причем тот громко спрашивал каждого, надеется ли он на Бога, и заставлял повторять за собой по несколько раз подряд «Иезус-Мария»…

Святитель вдохнул в сердца всех присутствовавших великую бодрость духа, как будто сам Господь послал его в то время, когда мы нуждались в ободрении и в мужестве. Переправа по мостам, которые были наконец готовы, продолжалась долго, ибо то здесь то там что-нибудь ломалось, а дождь и слякоть затрудняли движение подвод. Нас предупреждали, что за Дунаем вся страна опустошена и голодает, потому что татары хозяйничали там в течение нескольких недель. А после них, как после саранчи, не очень-то попользуешься.

Дороги через горы, ущелья и лесную чащу были очень ненадежны; проводников и в помине не было, а карты и атласы оказывались, на что очень жаловался король, либо неверными, либо недостаточно подробными.

Пехота должна была идти вперед, чтобы утоптать путь для конницы, расширить полотно дороги, вырубить, где нужно, лес. Больше всего мучились с гружеными возами. Бросить их было нельзя; тащить следом невыразимо трудно, особенно из-за лошадей и подножного корма, ибо в этих местах травы в редкость, не наберешь и на лекарство. Да и сработаны повозки были не для таких каменистых дорог, по которым нам пришлось идти с тяжело груженными возами.

До сих пор король был всем доволен и ни на кого не жаловался. Князья Лотарингский и Саксонский оба ему повиновались, получали его приказы по армии и выполняли их. Кроме вышеупомянутых, понаехало со всех сторон, кто с чем, множество немецких императорских князей, опоздавших к началу похода. Теперь же, заслышав о нашем короле, они стали торопиться и днем и ночью. Поименно называли Баварского, двух Нейбургских, Ганноверского, Ангальтского и других, имен которых не припомню. Кроме этих титулованных добровольцев, мнимых защитников креста, во множестве съезжались воители всевозможных народностей, горевшие желанием сразиться под предводительством такого вождя, как наш король. Их размещали в разные отряды.

Князь Саксонский, к великому изумлению кавалера Малиньи, все время объезжал войска в своем вылинявшем красном одеянии, следуя по пятам нашего короля не как коронованное лицо, а точно какой-то свитский. В конской сбруе у него кое-где едва поблескивало серебро. Ни пажей, ни лакеев при нем не было; палатки его были обыкновенного тика. Адъютанты простые офицеры; у иных отвислое брюшко и багровый цвет лица.

Почти каждый день мы доставали «языка». Все пленники в один голос утверждали, что в турецком лагере ничего не знают о присутствии короля, или, лучше сказать, не верят. Наши разъезды, возвращаясь, сообщали, что канонада под стенами слабая; палят все больше из мушкетов и, вероятно, ведут подкоп. Говорили также, что Кара-Мустафа, ради сохранности добычи, не собирается брать город штурмом, так как во время приступа чрезвычайно трудно предотвратить грабеж. А ему непременно хочется завладеть теми несметными сокровищами, которые, как он предполагает, находятся в Вене. Этим объясняется его нерешительность. Короля эти вести чрезвычайно обрадовали, так как он постоянно опасался, как бы дело не обошлось без нас и кто-нибудь бы нас не опередил.

Из сказанного ясно, что король напрасно беспокоился, и, если бы не наша помощь, Вена бы сдалась.

Прибытию короля здесь так мало верили, так его не ждали, что когда к Лотарингскому прибыл гонец от Текели, с предложением посредничества с целью перемирия, то, увидев нашего государя, он едва не лишился языка. Не помню, писал ли я, что Текели питал к королю величайшее почтение, потому что его боялся и должен был ему повиноваться. С этим же гонцом король велел Таленти послать Текели напоминание, чтоб он держался данных обязательств.

Чем ближе к Вене, тем больше мы страдали от жары. О нас и говорить нечего; но сам король и тот терпел от недостатка удобств и необходимого ухода. Частенько нельзя было достать для него чистой воды, чтобы напиться, а вместо пищи приходилось целый день довольствоваться кусочком хлеба. Король так радостно нес свои лишения на алтарь Всевышнего, как будто утопал в излишествах.

Едва проснувшись и перекрестившись, он уже спрашивал о новостях, о «языке», посылал письма и отправлял с поручениями. Беспокойнее всего он бывал тогда, когда подолгу не получал вестей от королевы. А последние доставлялись весьма неаккуратно, хотя сношения были устроены со всевозможной тщательностью, чтобы не было задержки из-за гонцов, трабантов, скороходов и подстав.

На подкрепления, на казаков Менжинского, который еще стоял с ними во Львове, король совсем больше не рассчитывал, ибо главное зависело теперь от качества, а не от численного превосходства войск.

Трудно описать, по каким дорогам, с какими страшными мучениями и испытаниями для лошадей, кормившихся почти одними листьями деревьев, мы наконец добрались до Каленберга под Веной, со значительным опозданием в сравнении с расчетами короля. Истинное чудо, что мы не натолкнулись почти ни на какое сопротивление со стороны врага. Во-первых, потому, что он никоим образом не предполагал продвижения неприятеля среди лесов и гор, а во-вторых, потому что до конца не верил в присутствие короля. Присоединился к нам князь Баварский, человек еще молодой, лицом не безобразен; осанка лучше чем у саксонца и все вообще чище и изящнее; лошади прекрасные, но совсем без свиты. Познакомившись с королевичем Яковом, он очень запросто сошелся с ним, чему король весьма был рад и обращался с ним с большой предупредительностью. Оба князя, державшиеся сначала несколько вдали от короля, теперь, с приближением к врагу, являлись по несколько раз в день; узнавали пароль, сами спрашивали приказ по армии и охотно подчинялись.

Вчера король сказал с большим удовлетворением:

— Обыкновенный капитан и тот не может быть исполнительнее их. Верю, что, с Божьего соизволения, конец увенчает дело… Конечно, не без тяжелых жертв, ибо положение хуже и совсем иное, нежели представлялось в донесениях.

То, что я выше вспомянул о нашем движении горными тропами под Каленберг, не дает и отдаленнейшего представления о том, чего мы на самом деле натерпелись. Местами было так, что ни пройти и ни проехать; приходилось буквально карабкаться ползком на крутые склоны без признака дороги, перебираться через вырытые дождевой водою пропасти и завидовать, что у нас не козьи ноги: наши, по крайней мере, не годятся для подобных упражнений. А все-таки каким-то образом мы, с Божьей помощью, выбрались сюда без особенных потерь и незаметно для врага расположились прямо над турецким лагерем. И днем и ночью шли у нас военные советы, где и какие расположить войска.

Все свои подводы с провиантом, утварью, лучшими палатками и шанцевым инструментом король оставил, за исключением самого необходимого, на берегу Дуная, в безопасном, как он считал, месте.

Я восхищался, видя, как бодро он переносит всякие лишения, ни на что не жалуясь. Я приказал возить для него позади седла легкий матрац, чтобы королю не приходилось, отдыхая, лежать на голой земле. Но он редко успевал дождаться, пока матрац расстелят.

Турецкая беспечность, или, лучше сказать, ослепление Божиим произволением, были для нас непонятны. Наши драгуны и казаки подкрадывались к самому их лагерю, захватывали скот и пленных, но все эти случайности турки приписывали другим, а о нас точно не имели представления. Дня два мы были с королем совсем без войск; войска еще не подошли, а он хотел лично осмотреть позиции. Здесь нас ожидало страшное разочарование, сначала едва было не повергшее короля в полное отчаяние. Из всех карт и планов явствовало, что раз мы на Каленберге, путь к городу открыт и не сулит никаких препятствий. Тем временем вместо виноградников, которыми будто бы была покрыта весьма пологая гора, мы, когда взобрались на вершину, увидели у своих ног огромнейший турецкий лагерь. Далее как на ладони оцепленная Вена и лишь за нею громаднейшая площадь, тянувшаяся вдаль на много миль. Но вправо, где по нашему расчету были нивы, рос густой лес, чернели бездны и высилась крутая, как стена, обрывистая падь.

Князь Лотарингский, прижатый к стене, должен был сознаться, что был введен в заблуждение картами; королю же пришлось изменить план кампании и, вместо внезапного нападения врасплох, подходить крадучись, медленно наступать, теснить.

К счастью, турки, как было видно с первого взгляда, совсем не окопались. Лагерь был открытый, да и укреплять его, ввиду обширности, было невозможно.

Венский комендант Старенберг, осведомленный о прибытии армий для снятия осады, приветствовал нас ночью ракетами.

Войско наше занимало фронт около полумили в ширину, а правое его крыло расположилось среди лесов и гор. Король переночевал на самом фланге, где стояли пехотные полки и как на ладони виднелся весь турецкий лагерь, а ночью нельзя было уснуть из-за грохота орудий.

Бог весть, какая ожидала нас судьба. Но видеть, что мы видели, доводится не всякому. Дивная картина окрестной страны, расстилавшийся под ногами город, палатки, рассыпанные как грибы, огненные ленты, бороздившие ночное небо, дым, клубами подымавшийся над башнями, все вместе представляло восхитительное зрелище, величественное в своей безбрежной красоте. Не жалея о вынесенных муках, я благодарил Бога, что он сподобил меня быть здесь. Не нагляделся бы, казалось, и не наслушался, ибо и для ушей было чего послушать.

Когда ветер, которого в горах всегда достаточно, долетал к нам с равнины, то приносил с собой грохот орудий, и далекий звон колоколов, дикий рев верблюдов, ржание коней, скрип колес, лязг и звяканье оружия… так что мороз продирал по коже. Никакая музыка не может так глубоко взволновать нас. Изумление и тревога овладевали умами, и поневоле возникал вопрос, какую судьбу готовит нам Господь, ибо неисповедимы пути Его.

Если не ошибаюсь, то у короля были какие-то расчеты на татар, ибо он постоянно спрашивал о них и посылал узнать, где они стоят. Но пока что никто не мог допытаться.

В течение двух дней я расхаживал по лагерю, где у меня много было знакомых, и могу только сказать, что никогда не видел войска, так рвавшегося в бой и настолько уверенного в своих силах, как тогда. Все питали необычайную веру в короля; о гетманах даже не вспоминали. Он был верховным главнокомандующим, а все иностранцы, князья Лотарингские, смотрели ему в рот. Ежедневно видясь с королем, могу засвидетельствовать, что не только никто и никогда не противоречил королю, но постоянно, о каждой мелочи, спрашивали его мнения; и следовали его советам, зная, что он чаще и больше, чем кто-либо сталкивался с турками и знаком с их тактикой.

Смеясь, король показывал нам рубец от раны, полученной под Берестечком, говоря, будто этим путем проникло в его мозг уразумение турецкой стратегии.

Когда приводили «языка» и не было под рукою переводчика, вызывало всеобщее удивление то, что король вызывался сам допрашивать татар и прекрасно с ними объяснялся. По пленникам, когда они узнавали, что здесь король, было заметно, как они робели и смирялись.

Насколько можно было видеть с высоты, Кара-Мустафа расположился под Веною по-барски. Его собственные помещения, шатры с гаремом и с прислугой, евнухами, янычарами, состоявшими при его особе, раскинулись огромным городом. Между пурпурными и златоткаными палатками, с полумесяцами на верхушках, обитыми жестью, зеленели деревья, искрились фонтаны. Едва ли сам султан, если бы собрался на войну, мог продемонстрировать больший блеск и пышность. Но в стане совсем не было заметно войск. Только у самых стен и башен, под которые велись подкопы и делались проломы, происходили перемещения воинских частей. Осада велась вяло и неровно; резко выделялись часы молитвы и отдохновения.

Орудия города стреляли непрерывно, но, по-видимому, безрезультатно. По ночам Старенберг пускал с башен огненные ракеты, значение которых было, вероятно, понятно королю и князю Лотарингскому, потому что они взлетали в разных сочетаниях по нескольку и с промежутками. Слышали мы также, что из Вены в наш лагерь и обратно приходил переодетый янычаром поляк. И еще я слышал, как король говорил, будто Старенберг очень торопит, но ничего нельзя сделать из-за коварной штуки, подстроенной нам непредусмотренной планами горою.

Тем временем осень сильно давала себя знать.

Здесь я должен отметить мудрую находчивость нашего государя при смотре войск, который он производил в присутствии князей Лотарингского и Саксонского. Я был при том, когда приехал сильно смущенный гетман с докладом, что часть пехоты в таких рваных мундирах и так плохо одета, что ее необходимо убрать в тыл, иначе будет стыдно перед иностранцами.

— В особенности же, — прибавил он, — рядом с саксонской пехотой, одетой с иголочки, нашу невозможно показать.

Король пожал плечами.

— Оборони Боже! — воскликнул он. — Не прячьте этого полка, ведите его смело: я сумею втолковать князю Лотарингскому, как это случилось.

Дошла очередь и до несчастного полка, в котором было много бравых солдат, но, вместо мундиров, почти одни лохмотья.

Король, увидев приближение оборванцев, громко обратился к иностранцам:

— Прошу вас, господа, обратить особое внимание на этих храбрецов. Перед каждым походом они одеваются как можно хуже и дают клятву вырядиться в мундиры, содранные с убитых неприятелей. Еще ни разу не случалось, чтобы они не вернулись расфранченные. Я и теперь ручаюсь, что они скоро разоденутся, как янычары визиря.

Князья Лотарингский и Саксонский с великим любопытством разглядывали оборванцев, а потом обменивались впечатлениями. Король же посмеивался.

Татары, о которых мы ничего не могли узнать, кочевали где-то далеко, а когда попавшие в их лапы наши фуражиры упомянули о короле, те только издевались. Знали, что Любомирский здесь, а в короля до конца не хотели верить.

С другой же стороны, находясь постоянно при особе государя, который при мне обо всем рассуждал без всякого стеснения, могу свидетельствовать, что, когда уже было решено атаковать лагерь Кара-Мустафы и король сам подписал диспозицию для войск, никто, ни даже сам он не думал, что дело разрешится одним натиском. Предполагалось только положить начало, перевести войска в долину, а затем, не спеша, оцепить и взять турецкий лагерь.

Всеми овладело большое нетерпение. Тревожились, чтобы операции не затянулись до глубокой осени, а потому удар подготовлялся к двенадцатому сентября. Волнение было большое. Что-то Бог пошлет? Каждый приводил в порядок доспехи, подбирал копье, осматривал оружие.

У короля и теперь не видно было ни малейшего признака тревоги, но он был полон неустанной заботы, все ли его приказания исполнены. Потому он то и дело посылал меня и других с напоминаниями, где и кому стоять, у кого быть под началом и проч.

Ночью если он и засыпал, то ненадолго; все больше ходил взад и вперед, шепча молитвы. Уже было совсем поздно, когда он послал за служилыми татарами и отправил их на разведку.

В пять часов утра на следующий день послышались орудийные выстрелы со стороны Каленбергского замка, там где стояли саксонцы, открывшие огонь. А вслед за тем загремели турецкие орудия, громившие крепостные стены. Король в полном одеянии вышел из палатки, и все мы уже были на ногах.

Войска занимали места, назначенные согласно диспозиции короля. На нашем правом крыле стоял гетман Яблоновский, а с ним все наши гусары, — почти против середины турецкого лагеря. На левом, доходившем почти до Дуная, пехота кесаря и саксонцы. Во главе этих войск стояли наиболее известные немецкие полковые командиры и князья. Сам князь Саксонский предводительствовал отдельным отрядом. Король очень хвалил саксонских солдат, в особенности пехоту, прекрасно обученную и закаленную в боях. Вместо немецкой конницы был здесь князь Любомирский с отрядом польских конных войск. Всем левым крылом командовал князь Лотарингский. Центр составляло кесарское войско и баварцы, под главенством разных немецких владетельных князей, стольких, что и не перечесть. Было их вдоволь; набрались они отовсюду, полным-полно, и не столько в строй, сколько в командный состав. За исключением самого кесаря, были представители всех входивших в состав его империи земель. Кесарю же капуцин сказал, что он будет лишним. Вместо него был наш король, предводивший не только правым крылом, но и всей армией.

Орудийный огонь, который саксонцы вели с пяти часов утра, был открыт по приказанию короля, распорядившегося еще с вечера развернуть батарею у самого Камедульского монастыря на опушке леса. Установленные на батарее орудия были направлены против центра турецкого расположения, по совету Контского. Поэтому всю ночь рыли окопы и ставили орудия, замеченные турками еще до рассвета. Здесь было сделано со стороны турок первое неистовое нападение на батарею. Здесь началось сражение и был сейчас же ранен храбрый князь Крой и убит князь Максимилиан.

На этом фланге уже кипел горячий бой, во время которого в особенности отличился Любомирский. Король неоднократно присылал сюда ординарцев и являлся лично для руководства диспозицией. Часов около восьми утра с великою поспешностью прибыл князь Лотарингский за распоряжениями и для совещаний, как раз в момент, когда отец Марк собирался служить обедню в маленькой часовенке.

— Помолимся перед началом Богу, — сказал Собеский Лота-рингскому, — а потом я сяду на коня, и уже не сойду до конца дня.

С этими словами король бросил мне свой мягкий шлык и вошел в сакристию, потому что сам хотел быть за причетника. Угадав намерение короля, все присутствующие в изумлении переглянулись, а у меня навернулись слезы… Капуцин же служил так сосредоточенно и умиленно в Боге, что, может быть, даже не видел, кто шел впереди его и отвечал на возгласы.

Я не мог отвести глаз от короля. Почти в течение всей мессы он горячо молился, воздев руки и вперив взоры в небо; а глаза его были полны слез. Может быть, в этот великий миг вся жизнь, от юных лет, прошла перед его духовными очами, когда он так умалялся перед Богом.

Король, Лотарингский и часть начальствующих приобщились святых тайн из рук святителя-капуцина. Сердце у меня сжималось при мысли, что все готовились, как бы перед смертным часом. Говорили, чего я, впрочем, не слыхал, будто отец Марк, сам того не зная, в конце обедни вместо слов «ite missa est» пророчествовал, в припадке ясновидения, о победе. Король впоследствии ничего подобного не говорил.

Прямо от алтаря пришлось садиться на коней. Только при выходе из часовни королю и князю подали по кубку вина и по куску хлеба, так как не было времени позавтракать.

Наши гусары уже собирались спускаться с крутой горы в равнину. Спуск был неимоверно труден, ибо местность была взрытая, засыпанная камнями, покрытая неровностями, промоинами и рытвинами, в которые валились кони. Было чрезвычайно трудно сохранять боевой порядок, и поминутно то одна то другая из пяти шеренг должна была останавливаться и выравниваться, поджидая запаздывающих. Не было возможности ускорить шаг, так как все бы перепутались и поломали шеи. Тем временем кесарские полки уже с успехом расположились на равнине, ибо виноградники и пасеки служили хорошими прикрытиями. Около десяти часов утра полки Лесле, раненый князь Крой и князь Саксонский значительно подвинулись вперед, завладев всеми теснинами. А наши гусары все еще спускались, так что король Ян послал сказать австрийцам немного подождать, пока конница не выберется из ущелий. Только в одиннадцать часов вся наша конница, преодолев преграды, выровнялась сомкнутыми рядами в поле и была радостно приветствована кесарскими войсками.

Пришлось передохнуть немного, чтобы дать людям и коням оправиться и подкрепиться хотя бы куском хлеба. Король и Лотарингский прилегли с несколькими князьями под деревом и приказали подать завтрак, приготовленный неважно.

Тем временем около полудня стало невыносимо жарко. В доспехах, в кафтанах, обремененные оружием, люди изнывали. Едва перекусив, король сел на коня, на этот раз со всею пышностью: впереди бунчужный с бунчуком, сзади оруженосец с золотою тарчей[30], и стал объезжать войска вместе с Лотарингским, обращаясь к немцам по-немецки, к другим то по-французски, то по-итальянски, вливая в сердца бодрость и мужество.

У турок было достаточно времени выстроиться против нас и приготовиться к битве, которой они не придавали особого значения. Можно сказать, что еще за час до развязки никто не предвидел и не догадывался, какой будет конец.

Завязался кровавый бой, в особенности вдоль крутого спуска около Нейдорфа, где наша конница с трудом держалась против турок. Правда, своим напором она расстраивала их ряды, сминала, но зато потом не могла ни двинуться, ни повернуться. Тяжелая, как молот, она дробила все; но и поднять ее было тяжело, как молот. В первой же стычке был убит юный, пылкий и храбрый сын каштеляна Потоцкого, любимец отца, страшно рисковавший жизнью. Пал также дельный полковник Асверус. Наши гусары едва избегли полного разгрома, и, если бы не баварцы, прибежавшие на помощь, их бы перебили.

Король, расстроенный, сам ринулся на турок во главе второй линии конницы, подбодряя и воодушевляя людей к бою. Этою атакой он решил судьбу дня, потому что турки не выдержали натиска и побежали.

В начале битвы турки не думали, так же как и мы, что сражение может сделаться решительным. Только около полудня они заметили, что имеют дело с более сильным неприятелем, нежели предполагали. А татары первые со страхом доложили Кара-Мустафе, что во главе армии, пришедшей снять осаду с Вены, стоит польский король, при одном имени которого они дрожали; они видели, что приходится иметь дело не с одними войсками Лотарингского или с несколькими тысячами Любомирского, а с многочисленною ратью, которая чудесным образом пробралась через лесистые, пересеченные пропастями горы, чтобы напасть оттуда, где ее никто не ждал. Теперь уже вышли в бой сам Кара-Мустафа, и Ибрагим, и волошские подкрепления. А татары, которые, как говорят, очень неохотно собрались воевать, стали подумывать о том, как бы спасти собственную шкуру, а до визиря им дела не было.

Когда наша вторая линия, во главе с королем, опрокинула турок, она остановилась только перед самыми окопами их лагеря, где навстречу вышел сам Кара-Мустафа с большим зеленым знаменем Пророка.

Здесь начался бой не на жизнь, а на смерть. В это время на правом крыле Яблоновскому удалось рассеять уже дрогнувших татар; на левом молодецки напирал на турок Лотарингский, а в центре сам король с отборным рыцарством крушил и опрокидывал янычаров Кара-Мустафы. Еще около пяти часов пополудни судьба сражения не была решена. Король собирался было, удержав за собою поле битвы, отложить окончательный удар до завтра; а великий визирь был, по-видимому, так спокоен за свою судьбу, что приказал на поле битвы раскинуть свою красную палатку и прилег в ней отдохнуть вместе с сыновьями.

Но тут король, объезжая ряды войск и знакомясь с положением, вдруг, как бы осененный свыше, дал знак к бою.

— Все должно решиться сегодня! — воскликнул он. — Завтра будет слишком поздно.

Контский получил приказ подготовить пушки, ибо вначале боя была такая нехватка в снарядах, что король обещал платить от себя за каждый выстрел по пятидесяти талеров, а один француз вместо пыжа забил в дуло парик и носовой платок. Теперь же была занята возвышенность, непосредственно господствовавшая над лагерем Кара-Мустафы, и подвезли снаряды. Артиллерия открыла жесточайший огонь, а гусары как бешеные ринулись в атаку.

Король стоял на пригорке с королевичем и первый заметил, как дрогнули и разорвались турецкие ряды и стали отступать. Король сейчас послал кого-то с приказом к Лотарингскому посильнее надавить на центр, а сам прямо двинулся на красный шатер визиря. Матчинский с тарчем, скакавший рядом с бунчуком и орлиным крылом, едва поспевал за государем. Король скакал не глядя, подняв саблю, ничего не видел, кроме мчавшегося впереди доблестного войска, и громким голосом взывал:

— Non nobis, non nobis! Sed nomini Yuo ad gloriam[31]!

При этом последнем натиске гусары поломали почти все копья.

Тут произошло нечто неописуемое: все преисполнились непреоборимым духом, против которого не устояли бы двойные силы. Он сеял ужас… Недавно еще горделивый и спокойный, мнивший себя в полной безопасности, визирь увидел, что погиб… Невыразимая тревога охватила турок; потеряв головы, они стали разбегаться во все стороны, побросав оружие… Можно смело утверждать, что в такой момент бессильны и разум, и военный гений, и опыт полководца: сам Господь Бог гонит одних вперед, других, как под ударами бича, назад… Как только начался переполох и вся лавина беглецов покатилась к ставке визиря, день был решен. Как вихрь метет песок, так страх гнал перед собой толпы, пораженные ужасом.

Наши гусары первые вклинились в самую гущу турок и раскроили их на две части. Здесь погибли наши Алепский и Силистрийский и еще четверо других на правом крыле, у Яблоновского. Потом рассказывали, будто визирь, вбежав в большой шатер, плакал от растерянности… С ним был еще тогда крымский хан, Се-лим-Гирей.

— Выручай! — кричал визирь. — С ними король польский, против него мы бессильны! Лишь бы уцелеть самим!

Распускали слухи, будто измена татар была куплена заранее. Но я этому не верю: королю незачем было бросать татарам золото; довольно было слова.

На основании того, чего мы наслушались и насмотрелись после, можно бы написать целые книги об одном этом дне. Но охватить как целое всю массу тогдашних впечатлений невозможно.

Около шести часов пополудни король первый доскакал до ставки визиря, несмотря на то что янычары еще продолжали стрелять. Он немедленно приставил к шатрам стражу, чтобы никто не смел ни грабить, ни разорять, а на завтра обещал войскам полное удовлетворение.

Итак, сама судьба отдала нашему королю несметные богатства Кара-Мустафы, расположившегося под Веной с пышностью повелителя и государя, явившегося на войну в предвкушении победы, со всеми сокровищами и достоянием. Было это для нас в одно и то же время и большое счастье и великое несчастье, как мы увидим ниже.

О том, как сам я провел этот самый памятный в жизни моей день, мне не следовало бы вспоминать. Я был как песчинка, уносимая бурей.

С самого утра я, по приказу короля, старался быть около него, со стаканом, фляжкою воды с вином, куском хлеба с ветчиной. Но никто не прикоснулся к этому до ночи; да и у меня, хотя полопались от зноя губы, в мыслях не было напиться. Я старался поспевать за королем, насколько позволяла лошадь и условия местности; а все же случалось остаться далеко позади. Догнать же было нелегко; я все время следил взором за бунчуками и орлиным крылом, но и они по временам скрывались за гусарскими значками. Частенько я терялся и потом совсем не мог найти дорогу. Только внизу, в долине, мне удалось догнать короля, когда он уже опять садился на лошадь.

Когда мы вторглись в ограду лагеря, какой-то негодяй янычар попотчевал меня пулей. Таким образом, оправдалось правило, что я никогда не оставался невредим. Кроме меня, из королевской свиты не пострадал никто; ясно, что пуля не предназначалась никому иному. Шальная, на излете, она разорвала только рукав кафтана и содрала кожу и так застряла в рукаве, что я ее потом мог вытащить и сохранить на память. Рана была пустячная, но, конечно, не обошлось без потери крови.

Я все время следил глазами за королем, с тех пор как он, перебравшись через окопы, мчался к ставке визиря. Он был очень утомлен, тяжело дышал и все время оглядывался на сына. Лицо его было удивительно ясным и величавым. Он все время точно шептал молитвы. Конечно, молиться о победе уже не приходилось, ибо мы хозяйничали в самом вражьем стане. Очевидно, король молился за своих ближних, которых не видел вокруг себя и о которых постоянно спрашивал: о кавалере Малиньи, о гетманах, о близких сердцу людях. Матчинский в течение всей битвы ни на шаг не отходил от короля. Королевич также, надо отдать ему справедливость, был очень стоек под огнем. Все время смотрел на отца и повиновался малейшему с его стороны знаку.

Едва успели мы остановиться у шатров, как со всех сторон стали сбегаться командующие отдельными частями с поздравлениями. Князь Саксонский чуть ли не со слезами бросился в объятия короля. В эту первую минуту все прекрасно понимали, сколь многим они обязаны Собескому и нам. Но все это очень скоро изменилось.

Здесь же у палаток невольник визиря подвел к королю лошадь Кара-Мустафы и поднес его золотое стремя. Это стремя король отправил королеве с первым же гонцом и вестью о победе.

Князь Лотарингский подошел к самым стенам города, чтобы очистить все подступы к нему и окопы от засевших янычаров. Некоторые отряды были посланы в погоню, но турки уходили так поспешно, что догнать их было трудно.

Всех точно вымели метлой из огромнейшего стана: их как не бывало. Лагерь был завален снятыми и неубранными палатками, трупами лошадей и верблюдов и многим множеством всякой добычи, доставшейся в наши руки. Было запрещено грабить, но как усмотришь за войсками ночью!

Достаточно вспомнить хотя бы о шатрах визиря, доставшихся королю; они образовали среди лагеря как бы отдельный городок, сооруженный для беспечального существования с такой уверенностью в полной безопасности, как будто ниоткуда ничего не угрожало. Сады, фонтаны, бани, беседки, киоски, дорожки, устланные сукном; палатки из драгоценнейших тканей с золотою бахромой; внутри неимоверное количество изящнейшей утвари: сундуки, ларцы, седла, ковры, одежды в невероятном изобилии. Глазам не верилось при виде той пышности, с которою визирь шел на завоевание империи, будучи так уверен в будущей победе, как будто бы уже преодолел все препятствия. И вот в течение часа, никак не больше, все рухнуло и разлетелось в прах!

Король мог бы в тот же день уехать на отдых в город, но не захотел, а провел ночь на поле битвы, под деревом; а так как нечего было есть и мы весь день, сами того не замечая голодали, то Старенберг прислал немного продовольствия. Дальше я расскажу все, что потом случилось; теперь же должен описать внезапную перемену в настроениях, происшедшую на другой же день после победы, очень для нас чувствительную.

После первого припадка радости те, которые вначале едва не лобызали ноги короля, понемногу поостыли и одумались. Тогда и вожди, и воины сообразили, что львиная доля славы и добычи досталась чужеземцу. Лавры победы увенчали чело нашего государя; в его же руках было великое знамя Магомета, все сокровища визиря, его шатры; одним словом, большая часть всей добычи; вышло так, что имперцы играли вспомогательную роль, победителем же и главным вождем был наш король. Отсюда зависть, даже со стороны тех, коим было известно лучше, нежели другим, сколь многим они обязаны королю, направлявшему все своим разумным руководством и приведшему к победе. Отсюда чувство недовольства, отсюда же и чудовищная клевета.

Итак, главная добыча, весьма и весьма немалая, но значительно преувеличенная пылкой фантазией завистников, досталась королю. Она была взята для короля нашими гусарами и принадлежала ему по праву. Хотя впоследствие король щедрою рукою раздал очень многое, тем не менее продолжали говорить о целых сундуках с золотыми монетами и об огромных сокровищах, которые он будто бы присвоил. И хотя на долю короля действительно пришлось немало, но он должен был со всеми поделиться. Многое вырвали у него почти из рук; поживились даже самые ледащие, обозные нестроевые негодяи, а во все последующие дни солдаты за бесценок продавали драгоценнейшую утварь и сокровища. Из ближайших соратников короля никто не ушел с пустыми руками.

Правда, что и во всех других палатках было что пограбить и чем делиться, столько накопилось в турецком лагере богатств. Сколько было одной только добычи, навезенной из других завоеванных краев! Одних сабель, седел, конских сбруй, начельников, усыпанных драгоценными каменьями, набралось столько, что после раздачи всем соратникам у короля все-таки осталось по несколько десятков каждой вещи. О золоте в монетах, которого также было вдосталь, не могу ничего сказать наверняка, так как эта часть была поручена Матчинскому.

Прочим вспомогательным войскам достались наиболее удаленные части лагеря. Там также было чем поживиться, но гораздо меньше, нежели вокруг ставки визиря. Отсюда чувство неудовлетворенности; так что на короля смотрели как на расхитителя, обвиняя его в алчности. Всех поляков стали обзывать грабителями, хотя мы взяли только то, что отвоевали собственною кровью. Такова-то была тленная и мизерная награда за все принесенные нами жертвы, ибо и нам, и королю отплатили впоследствии черной неблагодарностью.

Впрочем, король заранее предвидел такой оборот дела и ежечасно повторял еще в походе, до самой встречи с Лотарингским, что ничего не ждет от кесаря, кроме неблагодарности. Кесарь же, спасенный нашею победой, не ударив сам палец о палец, должен бы чувствовать себя неловко. Вместо того он еще более напыжился. Очевидно, считал себя каким-то идолищем, которому все должны служить, все охранять, без всякой с его стороны взаимности.

На своем убогом тюфячке заночевав под деревом, король, вероятно, размышлял о том, что ожидает его на следующий день в спасенной Вене… и далее, за Веною…

Я видел его спокойным, с молитвой на устах, но очень утомленным. Нелегко пережить такой день человеку немолодому, отяжелевшему и телом, и духом. От ранней обедни отца Марка и до шести часов пополудни дух короля был в напряжении: приходилось много раз бороться за победу, сеять ужас, опрокидывать врагов… Потом, после первого переполоха, паника смела их, так что не осталось и следа.

Хотя король велел приставить стражу к палаткам визиря, чтобы предупредить грабеж, наутро и в следующие дни оказалось, что множество величайших драгоценностей было расхищено обозною прислугой, растеряно, частью бесцельно уничтожено. А что простой народ не имел понятия о ценности награбленного, видно из того, что в последующие дни начальствующие платили талеры за тысячные вещи. Не мешает отметить, что, когда турки убедились в своем поражении, они сами уничтожали многое, чтобы оно не досталось в руки победителей. В лагере нашли множество зарезанных невольниц, которых они не могли захватить с собой.

Король очень жалел об убитом страусе и многих других животных, которых визирь держал для развлечения; они либо погибли, либо разбежались.

На долю немцев совсем не досталось ценной добычи, знамен, палаток, ибо они не овладели ни одной частью лагеря. Господь Бог споспешествовал королю и нам, но зато преумножил число наших врагов.

Как провел король ночь после битвы, я не знаю, хотя был при нем вместе с Матчинским и многими другими. Но я часто слышал его голос сквозь сон или наяву, потому что король несколько раз вскакивал и ходил взад и вперед… Ему было над чем призадуматься: предстояло свидание с кесарем, и, несмотря на то что король был его спасителем, надо было приготовиться ко всяким тонкостям церемониала и кислым взглядам.

Уже с вечера король объявил итальянскому секретарю Таленти, что тот будет иметь счастье на другой же день отвезти и повергнуть к стопам его святейшества большое знамя Магомета. Итальянец чуть не сошел с ума от радости; честь была действительно великая, и было чем кичиться до могилы.

Все это не могло быть по вкусу кесарю: Собеский извещал папу о победе… Собеский же захватил главную добычу… Он же послал гонца с вестью о поражении турок к «христианнейшему» королю французов… Везде на первом месте был король; а кесарь, спасшийся из Вены бегством, представлял довольно жалкую фигуру.

Как же было ему любить такого избавителя! Правда и то, что достаточно сделать кому-нибудь добро, и немедленно возникнет неприязнь… Так-то уж сотворены сердца людей!

Но об этом лучше промолчать.

На другое утро не было времени вздохнуть. Человеческий язык не в силах описать ужасную картину вчерашнего побоища: вид развалин, трупов, покинутых палаток… Чуть свет, король разослал гонцов во все концы.

Обедом должен был кормить нас в Вене Старенберг; предполагалось отслужить только в костеле благодарственный молебен и не задерживаться.

Так как ни одни ворота не были еще открыты для проезда, нам, спасителям, пришлось проникнуть в город через брешь и узенькую улочку. Народ, несомненно, встретил бы своего избавителя возгласами восторга, толпился бы на улицах, но кесарские власти воспретили всяческие выражения восторга, чтобы сохранить их ко дню въезда кесаря. Таким образом, только изредка, как бы исподтишка доносились до нас заглушённые приветствия.

Король первым делом заехал по пути в Августовский костел, и душа его горела такою жаждой вознести хвалу Творцу, что, когда духовенство, не получившее распоряжении, не очень-то торопилось начать молебен, король сам, встав на колени перед главным алтарем, запел амвросианский гимн. Вторично, при более торжественной обстановке он был пропет в соборе св. Стефана, где король, слушая пение, лежал крестом на полу церкви.

Здесь ксендз приветствовал его словами, оказавшимися необычайно кстати:

«Fuit homo missus a Deo, cui nomen erat Iohannes»[32].

Так-то, довольно холодно, встречали немцы своего избавителя, хотя Старенберг сам признался, что дольше пяти дней не мог бы продержаться, и мы сами видели, что творилось в городе: стены были разбиты ядрами и везде огромные выбоины от подкопов.

Его величество король был чрезвычайно обрадован тем, что хоругвь младшего сына его Александра, которого звали тогда Минионком (от «mignon», так как ему не исполнилось восьми лет), опрокинула телохранителей визиря. Он послал о том донесение королеве, зная, что та любит младшего больше остальных детей. Но никто не мог предвидеть, что из этого получится впоследствии.

Надо было обладать извращенностью ума и дерзостью королевы, чтобы использовать невинное известие во вред старшему сыну Якову, а Александра незаслуженно провозгласить на весь мир героем. Король сам пожелал, чтобы на основании писем, которые он посылал королеве, печатались летучие листки, которые расходились по всей Европе.

В тех листках, которые направлялись из Кракова в английские и голландские газеты, все подвиги князя Якова приписывались Александру, как будто тот все время состоял при особе короля. Делалось это так ловко, что трудно было бросить тень обвинения на королеву. Думаю, что Пац прекрасно понимал, в чем дело, и реагировал по-своему, всячески выдвигая на первый план Фанфаника.

Невозможно доискаться, почему стала тогда королева питать неприязненные чувства к своему старшему сыну. Неприязнь росла и крепла, а Фанфаник приспособлялся, писал письма и ничем не супротивил матери.

Сразу же после кислого приема в Вене со стороны Старенберга, холодок, установившийся во взаимоотношениях, усилился. Другие владетельные князья, пришедшие с вспомогательными войсками, также чувствовали себя обиженными и уходили. Первым ушел князь Саксен-Лауенбургский. Когда он пришел откланяться, король щедро одарил его: дал двух коней в очень богатых сбруях, два турецких знамени, четырех невольников, две чудные фарфоровые чаши и богатый полог. Из той же добычи король поднес генералу Гольцу саблю в золотых ножнах, офицеру лошадь, и т. п.

Король хотел как можно скорей начать преследовать отступавшего врага, но его предупредили о скором приезде императора, с которым непременно надо было повидаться, а потому король остался.

Это было не особенно приятно, потому что на месте побоища лежало столько трупов и конской и верблюжьей падали, что из-за невыносимой вони нельзя было дышать. А зарыть все и засыпать было невозможно.

Мы долго ждали обещанного кесаря, пока наконец король, и так уже расстроенный тем, что нам ничего не старались облегчить, а, напротив, всячески оказывали удивительное невнимание, оставив для кесаря подканцлера с одной хоругвью, сам отступил на две мили, когда Галецкий нагнал нас ночью и от имени графа Шафготша настоятельно просил, чтобы король благоволил лично переговорить с его величеством, а не через подканцлера, и т. д.

Прискакал и сам Шафготш с разъяснениями, очень смущенный, не говоря определенно, в чем дело. Однако было ясно, что их мучила какая-то деталь, о которой они не смели упомянуть.

Во всей заваренной австрийцами каше король проявил такой высокий ум и дух, настолько затмил тактом и умением всех кесарских прислужников и церемониймейстеров, не исключая самого Леопольда, что мы с гордостью взирали на нашего государя. Шафготшу он сказал напрямик:

— Скажите ясно, в чем же дело; верно, какая-нибудь придворная церемония: когда и где нам встретиться, где встать, как кланяться…

Тогда граф признался, что кесарь, к крайнему прискорбию, не может подать королю правую руку, потому что имперские курфюрсты… и т. д. и т. п.

Король рассмеялся.

— Не нужно мне ни правой руки, ни левой, — сказал он холодно. — Когда кесарь приблизится к моим войскам, с которыми я выступлю в поход, я выеду ему навстречу и поприветствую его несколькими словами. На этом и покончим: я хочу преследовать врага.

Мы были свидетелями встречи.

Король был во всем блеске своего достоинства, окруженный сенаторами, гетманами, личной стражей. Кесарь выехал в сопутствии баварского князя и не очень большой свиты. Впереди шли несколько трубачей и дворцовая стража. Рядом с императором министры, придворные кавалеры и чины; далее охрана. Лицо у Леопольда было грустное и хмурое, как у пленника, и он не смел поднять глаза. Конь под ним был чудный — гнедой, испанской крови. Кесарь был в немецком платье, с богатым золотым шитьем. Шляпа с пряжкой и перьями: белыми с коричневым.

Подскакав к кесарю, король дотронулся до шапки и весело приветствовал его кратким латинским словом. Кесарь вежливо ответил на том же языке, но говорил тихо, заикаясь. Немедленно по знаку отца подъехал королевич Яков, которого король представил императору. Но тот даже не поднял глаз на юношу, не поднес руку к шляпе; и я сам видел, как король побледнел от оскорбления. Было ясно, что свидание в поле не продлится. Представив сенаторов и гетманов, на которых кесарь также не взглянул, король, произнеся громко несколько прощальных слов, слегка кивнул головой и гордо, с достоинством уехал. А так как кесарь пожелал видеть наше войско, то государь поручил воеводе русскому произвести смотр.

Поведение кесаря вызвало в войсках всеобщее бурное негодование. Когда же немцы увидели, что кесарь в грош не ставит таких как мы союзников и не считает себя чем-либо нам обязанным, то совершенно изменили свое к нам отношение. Они совсем не хотели больше знать нас. Когда потом негодовал на такую неблагодарность даже верный кесарский слуга воевода белзский (Вишневецкий), то я слышал, как король ему ответил:

— За что же стал бы кесарь распинаться? Ведь он знает, что я здесь не ради него, а ради креста Христова; спасаю не его, а христианство. Потому он и не чувствует себя обязанным.

Нужно было обладать сверхчеловеческим долготерпением, чтобы перенести все козни немцев. Мы не дождались от них ни помощи, ни провианта, ни даже помещений для больных, которым пришлось лежать частью на навозе под открытым небом, частью под какими-то навесами. Король не мог допроситься несчастного суденышка, чтобы водой перевезти страдальцев вслед за собой до Пресбурга, так как невозможно было оставить их здесь на милость и немилость немцам. Затем король ходатайствовал о разрешении похоронить в склепах при костелах членов некоторых наших аристократических семейств, павших в бою. Отказали и в этом. А хуже всего то, что их драгуны и ландскнехты, встречаясь с нашими отрядами, если только были в большинстве, то нападали на них, били, калечили и грабили.

Жаловаться было совершенно бесполезно. Тем не менее король решил использовать победу и не собирался уходить, хотя гетманы были бы очень рады такой перемене.

Охладел к нам даже Лотарингский — за то, что мы отняли у него победу. Поэтому он очень равнодушно выслушивал настоятельные просьбы короля отвести пастбище для лошадей, иначе все могут погибнуть от бескормицы. Капитан, которого король послал с этим делом в Вену, проглотил только ряд ядовитых упреков в вымогательстве и ничего не добился.

Король, крайне возмущенный такой неблагодарностью, должен был сдерживаться, принимая испытания как жертву на алтарь Всевышнего. Он написал только королеве с просьбой доложить обо всем нунцию. Я слышал также его жалобы на то, что все его обрекли на гибель, так как одни союзники сейчас же после битвы разошлись по домам, а другие не спешили с помощью.

Незачем было дальше стоять под Веной, где уже грозили, что прогонят нас выстрелами из орудий. Лотарингский не хотел быть ни помощником, ни посредником. Кровь кипела в нас… а король только повторял:

— Все это я предвидел и, если бы не святой отец и не его настоятельные просьбы, я бы никогда не пошел на эти унижения.

Некоторые представители духовенства, в том числе благочестивый отец Марк и несколько ксендзов, старались помочь нам и оказать покровительство. Однако усилия их ни к чему не привели или, во всяком случае, принесли очень мало пользы.

Король не разрешил даже опубликовать в газетах о своих справедливых огорчениях, в той мере, как он их тогда испытывал. «Кесарские комиссары, — диктовал он секретарям, — очень урезали наши войска во всяком продовольствии, на которое святым отцом были отпущены огромнейшие суммы; до сих пор не построен мост; войско терпит большие лишения; кесарские войска еще стоят под Веной, саксонцы ушли домой; король в походе, преследует с конницею неприятеля; и, если бы не страшное разорение страны, не позволяющее подвигаться вперед с достаточною скоростью, ни один враг не ушел бы целым!»

Значительная часть наших войск стала стремиться домой; рядовые уходили даже самовольно. Те же, которые под Веной вознаградили себя всякою добычей, убегали тайком, чтобы у них не отняли награбленного.

Немного отойдя от Вены, мы убедились, каким влиянием пользуется среди турок имя короля. Мы набрели на небольшой замок, в котором когда-то содержали львов. Теперь же из него слышалась стрельба.

Король послал узнать в чем дело, и оказалось, что там заперлась кучка янычаров. Они отчаянно защищались и не хотели сдаваться. Король отправил к ним именного гонца, и они немедленно сложили оружие.

Так, одиноко, шли мы к Пресбургу, окруженные обаянием великой победы, осиявшей нас ореолом славы, и с таким тяжелым сердцем, исполненным тоскою, что и сказать трудно! Не всякий мог бы так по-христиански, со смирением и ясною душою, перенести неблагодарность, как наш король, бывший воистину воином Христовым. На пути бывали и удачи, случались и огорчения. К счастью, когда мы уже стали опасаться за судьбу нашей конницы, то наткнулись вдоль берега Дуная на подножный корм. В то самое время догнал нас из Вены один из кесарских конюших, прося подарить кесарю несколько доставшихся нам от турок лошадей. Кесарь со своей стороны обещал отдарок.

Король только пожал плечами и ответил:

— Значит, вместо того чтобы получить дары за наши подвиги, мы сами должны откупаться подношениями… Впрочем, так даже лучше.

Из наших магнатов некоторые засиделись в Вене, чем король был не особенно доволен: воевода Волынский по болезни, а из прочих коронный гродненский подстольник, коронный хорунжий Лотарингский и другие. Все они должны были нагнать нас позже.

В течение всех этих дней я, частью по человеческому любопытству, частью из привязанности к королю, не мог оторвать от него глаз, стараясь угадать его мысли. Кажется, что мне это неоднократно удавалось, так как вследствие продолжительного общения с королем, я привык сопоставлять выражение его лица с состоянием души.

После победы он стал, как я могу заверить, еще гораздо набожнее, искренно веря в свое посланничество для разгрома врагов святого креста. Он во всем полагался на помощь Божию, однако не в смысле полной беспечности; напротив того, он совсем по-человечески заботился о нуждах войска и старался удовлетворить их. Он не очень надеялся на Провидение.

После выступления из Вены мы нигде не видели ни следа, ни признака врагов: только трупы и падаль вдоль дорог, разгром и жесточайшее разорение страны. Те же немцы, которые, пока мы шли на помощь, так заискивали перед нами, льстили, унижались, называли избавителями, теперь обратились во врагов. Виной тому была в значительной степени человеческая жадность. Было всем известно, что мы захватили главнейшие палатки и сокровищницы визиря; и, хотя король впоследствии щедрой рукой раздавал направо и налево, предполагали все же, что в его руках сосредоточились баснословные богатства: говорили о целых ларцах жемчуга и драгоценностей и т. п. Первейшие европейские газеты, вышедшие после битвы, все приписывали королю, изображали его главным действующим лицом, а это чрезвычайно огорчало Лотарингского и прочих. О кесаре и говорить нечего: о нем снисходительно умалчивали.

Дальнейший поход наш к Дунаю и к мостам, которые мы сами должны были построить, отличался многими особенностями. Мы остались совершенно одинокими, ничего не зная о других союзниках. Нас предоставили судьбе. Мы не знали даже, каковы намерения немцев и как они собираются использовать победу. Король несколько раз посылал им напоминания, но встречал такую враждебность, холодность и желание отделаться, что в конце концов должен был рассчитывать только на собственные силы.

Король намеревался, захватив еще две или три крепости, вернуться. Ни на какую добычу, кроме пороха и пуль, мы не могли рассчитывать, но король говорил, что хочет вернуть Богу несколько оскверненных костелов, обращенных в мечети, и шел вперед едва ли не только ради такой цели. Всем было известно, что еще со времен первой осады Вены на башне святого Стефана, по настоянию турок, был водружен полумесяц; и, хотя впоследствии над ним водружен был крест, полумесяц все-таки остался, как символ унижения.

Король требовал теперь, чтобы немедля сняли полумесяц, так как все прежние трактаты уже ни к чему не обязывали. Старенберг обещал сейчас же послать на колокольню работников и сбросить полумесяц; но потом стал умышленно оттягивать, чтобы не казалось, будто полумесяц снят по воле польского короля. Таким образом, первою мыслью короля повсюду было низвергнуть полумесяц и водрузить крест. Но об этом ниже.

Довольно поздно, по пути к Дунаю, когда король уже перестал вспоминать о немцах, они подали о себе весть. Король, исполняя желание кесаря, послал ему в подарок пару чудных лошадей, которых выбрал сам. Послал с богатейшими наборами и седлами, осыпанными рубинами и смарагдами. А у одной поводья были с бриллиантами.

Кесарь, с своей стороны, либо одумался, либо постыдился нареканий за нанесенную королевичу Якову обиду, прислал ему, через одного из своих придворных, довольно приличную шпагу, осыпанную бриллиантами.

После гонцов, которые начали прибывать от князя Лотарингского, от кесаря и других имперских князей, как будто только теперь вспомнивших о нашем существовании, пришло известие о предстоящем приезде в армию самого генералиссимуса. За эти дни так затравили нас послами и гонцами, с которыми приходилось посылать ответы, что король не мог даже улучить минуты и отдохнуть с книгой; ибо чтение было всегда его любимейшим развлечением. У нас было с собой книг больше чем достаточно, и я всегда заботился о том, чтобы у постели короля лежала последняя начатая книжка. Но у него не было времени даже раскрыть ее. Чужие и свои ходатаи не давали ни минуты покоя; после убитых осталось много вакансий, и на них был произведен со всех сторон натиск.

Уже над Дунаем король получил из Кракова письма, весьма его порадовавшие. Из них мы узнали, что первую весть о победе королева получила в костеле и едва не упала в обморок от избытка радости. А стремя визиря, которое ей доставили в качестве трофея, она сейчас же велела повесить на том кресте, перед которым стояла на молитве.

Из Вены король получил сообщение от духовенства, что преподобный отец Марк д'Авинно отправился из Вены в Линц, а оттуда назад в Италию. Говорили, будто он громко и сурово выступал против столицы кесаря и его двора; жаловался на гордость, несправедливость и разврат придворных кругов, с которыми император либо не хотел, либо не мог бороться.

За нашими несчастными больными, которых везли за нами на частью выпрошенных, частью приобретенных за деньги барках, ухаживали ксендз Хацкий, Пеккорини и все, сколько их было, доктора и фельдшера. Больных было неимоверное количество; редко кто не переболел лихорадкой от скверной пищи и дурной воды. Раненые что ни день, то умирали сотнями. Только теперь мы собрались подсчитать наши потери, цвет павшего на поле брани рыцарства. Не было хоругви, под которой бы не насчитывались десятки выбывших из строя.

Теперь, когда стали прибывать немецкие князья, оказалось, что не только наш король чувствовал себя в обиде на неблагодарность австрийцев. Правда, он переносил оскорбление легко, непрестанно повторяя, что выступил в поход не ради кесаря, а ради креста Господня… Гораздо тяжелей переживал обиду князь Саксонский, ушедший со своим вспомогательным отрядом. Он видел в том величайшую несправедливость, что кесарь поблагодарил его кивком головы, а Старенбергу дал фельдмаршала, орден Золотого руна и сто тысяч талеров.

Кроме курфюрста Саксонского, который был крайне возмущен и никак не мог успокоиться, я слышал такие же речи от Капрары и Лесли. Оба принимали деятельное участие в освобождении столицы, жаловались и вели очень дерзкие речи:

— Зачем было приходить спасать его; пусть бы погиб со всей своею спесью.

Некоторые из них, тем не менее, потащились вслед за нами и встали под начальство короля, как, например, курфюрст Баварский. Когда догнал нас Лотарингский, он опять ежедневно стал бывать у нас. Но и у него ке было заметно никаких знаков кесаревой милости, ни даже чувства удовлетворенности. Был он, впрочем, тихий и скромный человек.

Насколько я помню эти дни, король от переутомления чувствовал себя не очень хорошо; собирался, добравшись до какого-нибудь города, полечиться и посоветоваться с Пеккорини, но и на это не хватило времени. Что касается лекарств, то их было достаточно. В числе другой добычи королю досталась личная аптечка визиря с разными бальзамами и редчайшими драгоценными снадобьями.

Чем ближе к Пресбургу, тем с большим удовлетворением мы замечали, что подножный корм для лошадей становится лучше и обильнее, так что наши исхудалые клячи стали опять входить в тело, тогда как мы уже боялись, не придется ли возвращаться домой пешком. Зато среди больных свирепствовала ужасная лихорадка. Среди начальствующих было множество больных. Пластом лежали воеводы краковский и люблинский, кастелян сандомирский; а воевода волынский был почти при смерти. Подчашник Галензовский умер; Кизинк скончался от раны. Случалось, что некому было сдать команду и наблюдать за порядком.

Король, слава Богу, был здоров; за неимением других плодов, он грыз терн и барбарис; ездил сам осматривать крепость Яворин. Тем не менее по совету врача принимал лекарство. Он посылал меня в Пресбург, к воеводе коховскому. Я вернулся оттуда в ужасе: весь город показался мне одной большой больницей, столько в нем лежало и умирало наших.

Воевода жаловался, что смертность чрезвычайная, и очень беспокоился, так как люди умирали безустанно. Очень дорого пришлось нам поплатиться за помощь, оказанную кесарю, и впоследствии мы не досчитались великого множества цветущей молодежи. О турках доходили до нас вести, что визирь, свалив неудачу на пашей, велел нескольких повесить.

Из немецких князей, насколько я мог заметить, в самых лучших отношениях был с ними князь Баварский. Он с должным уважением относился к королю и весьма сердечно к королевичу. Он отличался силою и ловкостью во всех воинских упражнениях; молодецки ездил верхом, плавал как рыба, всегда был добр и весел.

Королевич и король отдали ему также добрую часть добычи. Необходимо отметить, что король очень милостиво относился к Текели и к венграм и всячески их выгораживал, насколько было можно не нарушая интересы веры и христианства. Текели обещал отправить к королю посольство и, согласно данному слову, воздерживался от всяких враждебных действий против нас и Речи Посполитой.

Наши войска как выступили первыми из-под Вены, так и продолжали идти в голове армии, несмотря на свирепствовавшую болезнь. Лотарингский шел за нами следом. Немцы, с которыми у нас постоянно случались небольшие трения, огорчались, главным образом, не тем, что мы из-под носа увели у них победные лавры, а пресловутыми миллионами, доставшимися будто бы королю в наследство после визиря. Я сам слышал, как король откровенно сказал кому-то из немцев, сколько именно ему досталось после визиря, не считая того, что он пораздавал. Полную правдивость короля могу лишь подтвердить, так как все сокровища были под моим надзором. В реестре значились пять ожерелий, алмазный пояс, двое часов с алмазами, пять ножей в драгоценных ножнах, осыпанных самоцветными каменьями; пять сагайдаков чрезвычайно ценных, сверкавших рубинами, смарагдами и жемчугом; несколько десятков сороков соболей и других мехов удивительнейшей красоты. К этому надо прибавить — седла и конские наборы, золотые шкатулки, множество безделушек художественной работы… вот и все… Сколько досталось лошадей — не знаю, но половину король раздарил.

По лагерю ходили слухи, будто Миончинский в первые же дни скупкой у нестроевых чинов и челяди набрал великое множество добра. Возможно, что он наткнулся на счастливую палатку. Знаю, что король из любопытства спрашивал его и хотел посмотреть. Но он уже загодя отправил все на Волынь, под охраной верных людей. Миончинский же уверял, будто ему достался только пояс с бриллиантами, да и тот он купил за несколько талеров у мальчика.

Наличных денег, о которых болтали очень много, никто не видел в составе добычи. Этот клад либо расхитили первые наткнувшиеся на него люди, либо присвоили все понемногу. Мы никакого клада не видели, ни даже места, где бы он мог храниться.

Очень поддерживала бодрость духа короля мысль о крепостях, в которых засели и все еще держались турки. Так что он забыл и о неблагодарности, и о разочарованиях и только думал о том, как бы скорей завладеть укрепленными местами.

Он отправился за семь миль от лагеря осмотреть Яворин, не считаясь с усталостью, ибо внезапно воспрянул духом. Он был так неутомим, так деятелен, что, глядя на него, я невольно вспоминал когда-то слышанное мною о состоянии духа, именуемом «gratiae status»[33], которое Бог ниспосылает своим избранникам. Верно, что Бог избрал короля для настоящего похода, ибо обычные человеческие силы были бы недостаточны для такого грандиозного дела. Они прямо были непосильны.

Отсюда король отправил в Краков, через некоего Зджанского, кой-какие доставшиеся ему диковинки; в том числе несколько турецких пленников, занявшихся впоследствии торговлей. Для королевы, своей сестры, княгини, для отца Маркиза и для дочурочки Терезы (Пупусеньки) было отправлено немало всевозможных шкатулочек, ковриков, занавесок, прекраснейших материй, великолепные, хотя несколько пострадавшие палатки… Последние были оставлены в Жолкви. Не знаю, как примирилась королева с тем, что король забыл о ее возлюбленном Минионке; когда же я осмелился о нем напомнить, король промолчал.

Болезни все не прекращались; смертности немало содействовало и лечение. Ибо, когда не могли дозваться Пеккорини или наших фельдшеров, то звали первых попавшихся евреев. А те давали больным опиум и другие яды, как когда-то князю Пшиборовскому; больные же умирали.

Что касается дальнейшего похода, то вышло разногласие с немцами. Немцы хотели идти прямо на Буду[34] и жалели, что послушались короля. Но и король намеревался идти туда же, только по другому берегу Дуная, чтобы попутно брать укрепленные места. Королю казалось, что это легко достижимо. Из воюющих у нас было тайное соглашение с Текели и с князем Семиградским. Последний шел с турками по принуждению, потому что великий визирь не хотел его отпустить.

Необходимо заметить, что в письмах королева обнаружила необычайную заботливость о военной добыче и постоянно приставала к королю с упреками, будто он позволил силой отнять у себя большую часть сокровищ. А король оправдывался и объяснял, как и что случилось. Ей казалось мало, что мы победили; мало тех сокровищ, которые достались на нашу долю. Между тем единственным средством охранить от грабежа палатки было бы приставить стражу, чтобы не могли забраться в них ни челядь, ни обозные холопы. Но и там, где стояли часовые, воры вырезали сзади из палаток целые полотнища и тащили лучшее.

Некоторые предприимчивые люди, как, например, Галецкий, не дорвавшийся до драгоценностей, подражали поваренку хорунжего: скупали скот, собирали брошенную медь, потом перепродавали и таким образом составили порядочные состояния.

Мне ничем не удалось похвастать, за исключением разных мелочишек, которые я скупал у солдат. Мне не к лицу было гоняться за добычей. Король же, видя, что у меня нет ни времени, ни охоты к наживе, сам подарил мне кой-какие безделушки. Те же, которые имели талант к легкой наживе и не упускали подходящих случаев, порядком заработали. Но многие из них потом все растеряли на обратном пути.

Оборони Боже, чтобы я даже врага осудил легко или пристрастно; и не напраслину возвожу я, если что пишу о дальнейшем нашем походе: о том, как мы уцелели только по Божией милости, как король едва спасся от смерти и как все это приключилось. Одно важно, что немцы умышленно уклонялись от совместных действий, шли позади на много миль, хотя князь Лотарингский превосходно знал, что впереди нас подавляющие численностью турецкие зойска.

Когда мы должны были тронуться дальше со стоянки при Остшигоне, или Гране, на берегу Дуная, король, предвидя столкновение с турками, послал к Лотарингскому ксендза Зебжидовского с приказанием спешно идти на помощь. А передовым отрядам король велел, идя берегом, забирать на Дунае лодки для казаков, а затем в расстоянии одной мили от моста остановиться, ждать и быть начеку. Было условлено, что если турки от предмостного местечка, звавшегося Парканы, отступят на ту сторону и разрушат мост, то мы займем Парканы. Если же в Парканах окажутся войска и станут защищаться, то остановиться в расстоянии мили от врага и поджидать кесарскую пехоту и артиллерию, очень от нас отставшую.

Но передовые отряды без спросу и даже не послав к королю гонца подошли вплотную к мосту и здесь застали турок, перешедших ночью через реку. Наши, расхрабрившись после одержанной под Веной победы, немедля, без оглядки вступили в потасовку с турками.

В начале стычки прискакал русский воевода и, не предполагая, что имеет дело с большими силами, велел драгунам спешиться, так как в отряде не было пехоты. Но тут из-за кустов и зарослей появились густые колонны турок. Отступать было слишком поздно, так как можно было погубить драгунские полки и остальное войско.

Видя опасность положения, русский воевода стал отправлять к королю гонца за гонцом, прося подмоги и спасения.

Но гонцы ничего не говорили о численности турецких войск, а потому мы с королем пошли спасать драгун почти голыми руками: без пехоты, без орудий. Тем временем турки отрезали драгун и стали окружать их.

Король не имел ни малейшего представления о численном превосходстве неприятеля; поставил уже полки в боевой порядок, когда внезапно не далее как в ста шагах появились многочисленные турецкие отряды.

Наших было не более пяти тысяч человек. Мы потеряли много людей от болезней; много осталось в тылу армии охранять обозы, военную добычу, скот и прочее. Увидев впереди турецкие войска, король, правда, омрачился, но не растерялся и стал только посылать нас друг за дружкой к Лотарингскому, требуя пехоты. Своим же полкам приказал стоять не двигаясь.

Он лично, в сопровождении небольшого числа приближенных, объезжал ряды, отдавал приказания, старался удлинить фронт, чтобы ввести врага в заблуждение относительно численности войск. Но полки были сборные и людей в них не хватало. На правом фланге король поставил русского воеводу; на левом краковского; в центре Мартына Замойского, люблинского воеводу. Меня уже не было в это время при короле, так как я мчался сломя голову за пехотой. Король, отправляя меня, сказал: «Не жалей коня». Дальнейшее пишу со слов пана Черкаса.

Битва еще не началась, когда к королю прискакал в высшей степени смущенный русский воевода и заклинал поскорее отступить, ибо в войске замечается великое смятение и попытки к неповиновению. Драгуны отказываются спешиться; несколько хоругвей, уже назначенных на определенные позиции, не двигаются с места и кричат, что их привели на бойню.

Но король не мог отступать и проявлять малодушие, раз он зашел так далеко: призрак страха отнял бы у войск последние остатки мужества.

Потому он остался на избранной позиции, имея при себе генерала Диневальда, прибывшего из кесарской армии, чтобы следить за действиями неприятеля. Диневальд также оценил превосходство турецких сил и, с своей стороны, послал гонцов к Лотарингскому, требуя немедленно присылки конницы.

Бог ему судья, не хотел ли, или не мог поторопиться Лотарингский; или же попросту не знал о крайне стеснительном положении отряда. Многие потом доказывали, будто подмога запоздала преднамеренно, в надежде, что мы, с горсточкой людей, предоставленные собственным силам, сдадимся и осрамимся.

Турки, подсчитав нас, не стали медлить, обрушились на правое крыло русского воеводы и стали его теснить. Потом ударили вторично, и оно не выдержало. Тогда турки, обнаглев, налетели в третий раз, ударили нашим в тыл, охватили их, спутали ряды… Произошел переполох, и люди, кто как мог, стали уходить. В это время король, считая себя в безопасности среди гусарской конницы и не думая об отступлении, двинулся против турок, которые заскакали в тыл русскому воеводе. Король, несомненно, спас бы положение, если бы по примеру правого крыла не стал отступать центр, а за ним и левое крыло. Тогда турки начали наседать на нас с беспримерной яростью, густыми массами и гнали отступавшие войска более полумили, почти до нашей пехоты и кесарских войск, стоявших невозмутимо и спокойно.

Королю осталось только возложить все свои надежды на бы-строногость лошади и уходить вслед за остальными. Но предварительно он послал вперед королевича Якова, приказав уходить насколько можно спешно и спасать жизнь. О себе король вовсе не заботился, но очень тревожился за сына, трепеща от страха за его жизнь. С королем были тогда коронный конюший Луцкий, староста Пекарский, затем Устишицкий, литвин Черкас и какой-то рейтар из гусарской хоругви короля; с ним вместе восемь человек.

То, что творилось в это время, не в состоянии были рассказать сплотившиеся вокруг государя люди. Они мчались таким плотным клубком, что доспехами задевали короля; налетали друг на друга, падали, загораживали один другому путь, скакали наобум, в смертельном страхе.

Воевода Поморский, несколько отставший от других, был окружен турками и погиб, а вместе с ним храбрейшие из рыцарства. Что король успел спастись, было знаком особого Божьего к нему благоволения, ибо все, бывшие при нем, считали свою гибель неминуемой. В бешеной скачке приходилось поминутно перескакивать через канавы, трупы, брошенные среди поля барабаны и оружие; давить ногами, объезжать кругом; лошади путались, бросались в сторону…

Под сандомирским старостой, скакавшим по пятам короля, два раза пала лошадь. Его каждый раз спасали, но бывший при нем итальянец-секретарь погиб. Дворецкий короля был в это время при кесарских войсках, а потому ничего не видел. А Лотарингский, хотя вся описанная драма разыгралась почти на его глазах, не двинулся с места, под предлогом, что не успел подтянуть другое крыло своего войска. Между тем в его распоряжении было достаточно и времени и простора, чтобы поддержать короля.

В первую минуту по возвращении в наш лагерь я застал там неописуемый переполох. Я едва не умер на месте, когда услышал, что король будто бы убит, королевич взят в плен, а все воеводы полегли костьми. Воеводы русский и люблинский уже искали на месте побоища государев труп. Но король уцелел, благодаря горсти людей, оцепивших его непроницаемой стеной. Только его руки и ноги были так избиты поножами и латами, что пришлось делать перевязки и всячески лечить. К физической боли присоединилось беспокойство о сыне, о котором доходили совершенно противоречивые слухи: то будто бы он невредим, то почти смертельно ранен. А что бы сталось с сердцем старика, если б он узнал, что сына чуть ли не умышленно поставили в опаснейшее место!

Когда я несколько позже вышел к королю, он отдыхал на матраце и тяжело дышал. Король горько жаловался, но не на собственную долю, а на то, что неудача должна была прибавить дерзости врагу и побудить визиря перейти в наступление.

Напрасно русский воевода и другие упрашивали короля и уговаривали не идти дальше, а вернуться, так как сделано достаточно. Они объясняли ему весь риск дальнейшего похода с наполовину больным войском. Он и слышать не хотел об отступлении без отместки и никому не дал сказать слова, а собирался на другой же день, когда подойдет пехота и орудия, штурмовать мост и Парканы.

— То, что нас постигло, — говорил он, — примем как кару Божию за ограбление костелов, за разбойничество, за жестокости, которые позволяло себе войско. Я видел, что творилось, болел душою, угрожал уехать прочь из армии, над которою нависла Божия гроза; убеждал, что так не может продолжаться…

После король сделал строгие внушения военачальникам, что войско распустилось, забыло воинские упражнения; офицеры обленились, пренебрегают службой; солдаты своевольничают. Оказалось, что у большинства драгун не было зажженных фитилей и всех их бесславно перерезали.

Но все это было горчицей после ужина.

Немцы, вероятно, в душе торжествовали, что мы наказаны за самомнение; но наружно выказывали полное сочувствие и чрезвычайно удивились заявлению короля, что он не успокоится, пока не отомстит.

После поражения и потери в людях почти все приближенные короля противились новому походу; умоляли его, чуть ли не целовали ноги, убеждали, что негоже проливать кровь за немецких предателей… Но он повторял свое:

— Я должен отстоять собственную честь и честь войска. Мы отступим, но, Бог даст, загладим вчерашнюю беду.

Мужеством своим король понемногу заразил и остальных. Видя его твердость, многие набрались храбрости.

Было то восьмого октября. А, по милости Господней, король уже на третий день мог воскликнуть:

— После вчерашней победы я точно помолодел на двадцать лет!

Честь дня принадлежала всецело нашему государю; ибо после несчастной битвы под Парканами чуть ли не все в один голос кричали:

— Воротимся! Довольно полегло нас из-за них!

Но, спасая рыцарскую честь польского народа, король не мог согласиться на отступление и с необычайной быстротой приготовился к новому сражению. В ту же ночь полетели приказания, и, хотя король был весь избит, а все его тело было черное от синяков, он не обращал на это ни малейшего внимания, по-видимому, ничего даже не чувствовал. На военном совете, когда все подавали голос за возвращение домой, я своими ушами слышал, как король, лежа, восклицал:

— Войско вчера немного приуныло, а завтра совсем оправится: так всегда бывает. Немцы ничуть не беспокоятся; неужели мы утратим мужество? Что же касается фортуны, как вы говорите, то я ее ни в грош не ставлю; а, помолившись Богу, покажу вам завтра полную смену декораций.

Надо отдать справедливость также ксендзу Скоповскому, который красноречивой проповедью немало посодействовал подъему духа в войске и оживлению в нем упования на Бога.

Впрочем, трудно было бы даже избегнуть битвы, так как турки, набравшись храбрости, перешли в наступление, вызывая нас на бой. Кара-Мустафа, стараясь использовать свою удачу, двинулся со всеми силами по обеим берегам Дуная, а также велел выступить в поход венграм с Текели и татарским полчищам.

В долине под Парканами кишмя кишели турки, спешно надвигавшиеся из-за гор от Буды и через мост под Остшигоном. Всю ночь слышали мы их ликование; а так как в их войске разошлась молва, что король польский убит, они чрезвычайно осмелели. Других вождей они ни в грош не ставили.

Как оказалось впоследствии, неверные заняли позицию в полной надежде на победу. Их правый фланг опирался на теснины, по которым с минуты на минуту могли подойти венгры. Этим крылом командовал новый будапештский паша Кара-Магомет, назначенный вместо Ибрагима. Центр занимал силистрийский паша, а на левом фланге был паша Карамуни-Али.

С нашей стороны было выведено в поле до сорока тысяч смелого, но уже очень утомленного походом войска.

За час до рассвета, несмотря на синяки, к которым прикладывали компрессы из вина с розовой водой, король был уже в седле и лично размещал войска в три линии, вперемежку польские полки с немецкими. Только около девяти часов, средь бела дня, вся армия свободным шагом двинулась на турок. Король был на правом фланге, который должен был обрушиться на Парканы. Лотарингский с Баденским и прочими занимали центр. Левым крылом командовал Яблоновский.

Первый натиск турок был на левое крыло, они хотели окружить и отрезать гетмана. Удар был страшный, но наши линии выдержали натиск и не подались назад. После вторичной атаки турок Лотарингский с большой удачей двинулся на них с пехотой и прорвал линию врага. Кара-Мустафа был ранен; паша Караманский также, причем попал в плен нашим гусарам. Паша Силистрийский, зарвавшись во главе сорока всадников, был окружен немцами и после отчаянной обороны сдался Яблоновскому. Король же, несмотря на орудийный огонь из Остшигона, прямо шел на Парканы под защитой взгорий и без потерь дошел до самых стен.

Увидев короля, турки перетрусили и отступили от Паркан, бросившись на мост, ведущий в крепость. Наше войско, охватив широким кольцом отступавших турок, прижало их к Дунаю, чем обеспечило окончательный разгром турецкой армии, после чего король без труда овладел крепостью.

И вот поляки снова добыли победу, а король стал героем дня!

Текели, как король, правильно предвидел, не участвовал в сражении. Присутствовали, как свидетели разгрома, два присланных от него юнца. Татары явились также больше для вида, в числе нескольких сот человек. Король послал к ним пленника с приветом хану и благодарностью за верность договору о союзе.

Здесь я должен упомянуть, что, как под Веною, отец Марк видел парившую над королем белую голубку, так перед рассказанной неудачей поминутно перебегала нам через дорогу черная собака и опускался над рядами войск черный орел. Теперь король сам видел, как впереди его летел голубь.

Королевич Якоб, чудом спасшийся во время поражения, и на этот раз остался цел, несмотря на жестокий огонь из Остшигона.

После такого счастливого оборота дел и победы, которую король ставил значительно выше, чем победу под Веной, так как одержал ее после страшных потерь, со значительно поредевшею армией, мы смело могли бы предоставить немцев собственным их силам. Но, как правильно предвидел гетман Яблоновский, хорошо знавший натуру короля, после Паркан ему захотелось взять также Остшигон, хотя визирь послал туда из Буды многотысячные подкрепления. Короля нисколько не пугала ни поздняя осенняя пора, ни утомление войск, ни испорченная пища, ни свирепствовавшие вследствие того болезни. Не выдержали даже некоторые из королевской дворни. Умерли в пути, лежа на возах, Калмычок и Домбровский, любимый королевский паж. Больным не было числа; ежедневно кого-нибудь да хоронили.

Боевых товарищей, холопов, челяди валилось с ног гораздо больше, чем у немцев, хотя на вид они были тщедушнее, чем мы.

После победы начались ропот и недовольство. Особенно много недоразумений возникло по поводу замещения вакансий, открывшихся после убитых и умерших. Король умышленно делал вид, будто ничего не видит и не слышит, хотя имел достоверные сведения обо всем происходившем. Коронный референдарий, домогавшийся Поморского воеводства после павшего в сражении Денгофа, публично позволил себе будто бы в майдане1 такие речи:

— Я заберу свою хоругвь и отправлюсь восвояси; потому что этот мост через Дунай строят только для того, чтобы завлечь нас под Буду и погубить всех до единого.

Литовский маршал Радзивилл, с своей стороны имевший виды на воеводство и ничего не получивший, также перешел в лагерь недовольных.

Король все это пропускал мимо ушей и смеялся над теми, кто спешил вернуться к своим курным избам и плохому пиву; только понапрасну: свое сусло и полупиво были всем милей, нежели чужие замки и токайское вино.

Так как я постоянно близко видел короля и поневоле знал все, что его касалось, то не мог достаточно надивиться величию его души. Вокруг него было мало довольных своей судьбой; каждый требовал милостей не по заслугам. Отсюда кислые лица и упреки. Что касается немцев, то, будь они хоть семи пядей во лбу, король не мог им верить, так как убедился в их лживости и знал, что они гонятся только за добычей. Наконец, последним огорчением, о чем мы только могли догадываться, были для короля письма королевы. Вместо утешения, они чаще всего приносили одни попреки, жалобы, нарекания и самые чудовищные требования.

Королева с удовольствием силою вернула бы короля домой, только жалела, что он не сумел набрать побольше пленников и военной добычи.

Королева в душе завидовала даже Яблоновскому из-за тех пашей, которых он взял в плен и надеялся на большой выкуп, хотя тот, кому паши достались, занимал в сердце королевы — да простит ей Бог! — столько же места, сколько сам король. Когда приходили письма от Астреи, король с нетерпением хватался за них, и руки у него дрожали. Иногда вместе с письмами королева присылала шарфик или бантик, и тогда король не мог достаточно нарадоваться; когда же начинал читать, то хмурился, бросал письма, опять к ним возвращался, снова отталкивал, и так по несколько раз брал их в руки, причем порою градом катился с него пот. Мы знали, что королева не прочь была распоряжаться из Кракова вакансиями, всем заправлять и отдавать распоряжения.

Сборное место для командного состава.

Ничто не было ей по нраву. Она завидовала даже лаврам, которые пожинал Фанфаник. Хотя на самом деле он не слишком рисковал, так как за ним всячески следили, а король заботился о его безопасности больше, нежели о собственной. Королевич, без сомнения, был очень смел, но из всех стычек вышел невредим. Ему не давали даже утомиться вволю. Потому нечего дивиться его храбрости, раз обо всем заботились другие. После той первой неудачи под Парканами, когда король вернулся в лагерь живой, но весь избитый, он не мог в первые минуты ничего узнать о сыне и от беспокойства едва не помешался. Самому же королю жизнь, полная превратностей и беспокойства, была удивительно на пользу, чему не могли надивиться Пеккорини и Дюмулен. Он не доедал и не досыпал, частенько пил такую воду, в какой дома не захотел бы даже вымыть руки; сильно похудел от постоянных трудов и утомления, как ясно показывали пояса и перевязи, которые пришлось суживать. Тем не менее он был значительно бодрей, чем дома, и почти помолодел. Ксендз Скоповский говорил:

— Его поддерживает дух; даже если бы он ничего не ел, то все-таки бы выдержал… Он весь пылает внутренним огнем.

Святая истина.

Несмотря на ропот, король приказал строить под Остшигоном мост, законченный к 20 октября. Как только неприятель догадался о намерении короля, так немедленно сжег предместья, часть города, и один из замков на горе Святого Фомы, очевидно собираясь защищаться до последней капли крови. Король же опять твердил, что особенно удачлив в осаде замков и, несомненно, вскоре вместо полумесяца на старом костеле будет водружен крест.

Когда мы, едва закончив мост, начали переправляться через реку, турки, заслышав о нашем наступлении, спешно оттянули войска к Белграду, распустив венгерский и валахский вспомогательные отряды. Таким образом венгерская земля, несколько сот лет бывшая под властью турок, получила свободу из рук нашего государя. А Остшигонский замок, занять который мы надеялись наверняка, был турецким без малого полтораста лет.

Чтобы оценить ангельское сердце нашего богатыря, надо было видеть и слышать его заботы и старания облегчить горькую участь беднейшего населения. Я сам слышал, как он всем по очереди повторял:

— Ради Бога, да за что же страдают несчастные сельчане? Я отпускаю на волю даже венгерских военнопленных, чтобы выбить им из головы, будто мы воюем с христианами или с кальвинистами; пусть знают, что враги нам одни только неверные! Весь народ с мольбою возносит руки к небу, молясь за нас Господу Богу, отдается под наше покровительство, возлагает на нас свои надежды, а мы вдруг станем его резать! Резать тех, которые нас кормят и будут впредь кормить! Надо гарцевать да величаться под стенами турецких крепостей, а не над бедными земляными червяками!

После взятия Остшигона, на вершине которого королю так хотелось водрузить крест, он собирался перейти обратно через Дунай и, пробравшись несколько далее, к Пешту, оттуда возвратиться в пределы Польши, чтобы разместить войска на зимние квартиры.

Но королева, а равно и большая часть соратников, бывших при короле, настаивали, чтобы он немедленно вернулся восвояси. Того же требовали приходившие из Кракова письма, полные отчаяния и тревоги.

Однако, хотя король всегда уступал желаниям ее величества, он на этот раз не хотел отказаться от намеченного похода и, пренебрегая письмами, двинулся дальше. Королеве же отписал так:

«Верно, что великое множество людей пишут и писали, чтобы я вернулся. Но желали и желают они моего возвращения не ради меня, а в личных интересах! Здоровье свое, жизнь и счастье я посвятил Божию произволению и возвеличению Его имени; что же касается риска, которому я подвергаю самого себя, то делаю я не более того, сколько полагается всякому честному человеку, на подвиги которого взирает весь мир. Жизнь мила мне служения ради Богу, христианству и отчизне; мила ради вашего величества, ради детей, родных и близких; но в равной мере я должен дорожить и честью, которой посвятил всю жизнь, и надеюсь, что, с Божия произволения, сумею сохранить и ту и другую».

Таков дословно был ответ государя королеве.

Чем более настаивали приближенные, чтобы на зиму вывести войска из Венгрии, тем упорнее держался король своего плана освободить венгерское царство и перезимовать на его территории.

В Остшигоне был турецкий гарнизон, численностью до пяти тысяч человек. Король осадил замок собственными силами, без всякой помощи, за исключением небольшого бранденбургского отряда. Несмотря на дождь, на холод, на отсутствие подножного корма для лошадей, на истомленное болезнями и лишениями войско, успех был полный: замок сдался на четвертый день осады, на слово короля. Радость была необычайная и торжество великое!

За эти несколько дней Остшингонская крепость храбро защищалась, не причиняя нам больших потерь. А наши бомбы и гранаты наносили защитникам большой вред, разбивая стены и губя людей. С восторгом смотрели мы на удалявшихся неверных под предводительством двух пашей, Аденского и Никопольского. Они очень нападали на визиря, бросившего их на произвол судьбы и бывшего виновником позора, беспримерного в их жизни.

Сразу же после ухода турок мы вступили в замок, который стоит на довольно высокой горе. Гора, целиком из красного мрамора, сквозь трещины которого всюду сочатся теплые ключи, а в ключах лягушки задают в день святого Симона Иуды такие же концерты, как у нас в мае.

Сердце мое исполнилось невыразимой радостью при виде государя, когда он в первый раз вошел в мраморную часовню, бывшую когда-то христианской церковью, а затем превращенную в мечеть. Ныне же, силою оружия, она была возвращена служению и возвеличению истинного Бога после стосорокалетнего пленения. Надо было видеть восторг короля… в особенности в день двенадцати апостолов, когда впервые раздались под сводами звуки нашего «Те Deum»!

Часовня выстроена целиком из мрамора; в ней сохранились остатки алтарей и даже изображения Божьей Матери. Только лик умышленно испорчен.

По взятии замка, когда осеннее время года препятствовало преследованию врага, да и сам он уходил так спешно, что трудно было бы догнать, войска наши отделились от кесаревой армии, чтобы было легче добывать продовольствие. Мы, согласно решению короля, не перестававшего изучать и рассматривать карты местности, пошли дальше, минуя турецкую крепость Щецин, в обход Филее на Кошице и Эпериес. Но предварительно необходимо было дать отдых лошадям и людям, страшно утомленным, и дождаться более благоприятного времени года, так как слякоть, снег, вихри, холода изводили нас невыносимо.

На пути все опасались, как бы король, минуя крепости, еще занятые турками, не соблазнился и не вздумал попытать счастья, всегда благоприятствовавшего ему при осаде замков. Я слышал ропот и нарекания на его геройские якобы замашки, хотя мы-то лучше всего знали, что дело вовсе не в геройстве, а в ревности к святой вере и к христианству.

Король выслал в Краков к королеве с письмами плутоватого француза Делерака, которого по пути сцапали турки и увели в неволю, сообщив об этом королю. Король был очень озабочен, так как турки приняли француза за очень высокую персону и требовали за него такой выкуп, что не было возможности уплатить его. Тем более что сам француз, и с мясом и с костями, не стоил и половины затребованного.

Я нисколько не ошибся в своих предчувствиях, услышав, будто мы будем обходить стороною занятые турками твердыни. И действительно, когда мы приблизились к Щецину, государем овладело большое беспокойство: он ни за что не хотел оставить у себя в тылу вражеское гнездо. Был созван военный совет, порешивший в один голос не трогать крепость. Тем не менее король послал на разведку сына с люблинским воеводой и Диневальда, кесарского генерала, с Труксом, начальником бранденбургского отряда. Вернувшись, они донесли, что замок не произвел на них впечатления особенно сильной или непобедимой крепости.

И вот, в канун дня святого Мартына, мы стали под крепостью, в страшную метель. Но укрепления показались королю гораздо сильней, чем ему докладывали. Город был окружен двойным рядом частоколов, рвами, стенами, башнями и стоял на возвышении. Гарнизон недавно был усилен свежими полками янычаров. Разглядев в чем дело, наши командиры, зная повадку короля, начали роптать… А король, улыбаясь, повторял свое, что он удачлив по части крепостей и они легко ему сдаются.

Едва лишь мы расположились, как из замка началась стрельба, и наши солдаты стали падать, а турки, собираясь защищаться, подожгли предместья. Король немедленно послал только что прибывших казаков помешать жечь пригороды. Каким-то чудом казаки, не особенно старавшиеся во время похода, ринулись вперед с такою яростью, что не только захватили все предместья, но даже овладели первой линией окопов с частоколом и воротами, на которых сейчас же водрузили крест и знамя. Успех казаков так воодушевил пехоту и орудия, что уже к ночи все палисады были взяты.

Орудийный огонь длился с нашей стороны не более трех часов, и на башне замка взвился белый флаг, как раз в то время, когда в обозе поднялся громкий ропот, будто король напрасно ведет солдат под пули. Огонь был прекращен, и город сдался на милость и немилость короля. Я слышал, как король успокаивал лежавших ниц и умолявших даровать им жизнь выборных:

— Не бойтесь, волос не упадет с вашей головы. Мы в счастье не спесивы, так как счастье все от Бога!

Действительно, только необычайной удачливости короля можно приписать тот страх, который он нагнал на турок. Они прекрасно могли бы защищаться в течение нескольких недель, так было у них вдосталь и пороха и продовольствия.

— На Святого Мартына отслужим молебен в обеих мечетях! — повторял король с неописуемой радостью.

Отсюда мы решительно должны были идти на Эпериас, не покушаясь на замки и даже обходя их, потому что наши военачальники соскучились по дому и по отдыху, и только он единственный, король наш, продолжал мечтать о подвигах во славу Божию.

Поход наш от Щецина, минуя сгоревший Филек, проходил, благодарение Богу, довольно гладко. Небо прояснилось, и уже в ноябре прихватил такой мороз, как у нас бывает на Крещение. Но мерзлая земля лучше, чем болото, а стужа предпочтительней распутицы.

Король очень жаловался на карты и на описания попутных стран, так как они были очень далеки от действительности. Нас заверили, будто местность совершенно ровная; между тем от самого Дуная до границ Польши только мы и видели что горы да дремучие леса.

В течение похода король все время получал письма и известия от Текели.

Трудно даже сказать, как полезны были нам эти сношения в походе.

Таким образом, мы шли да шли и никак не могли добраться в Кошицы так скоро, как бы хотелось нашим воеводам. Король больше всего роптал на неаккуратную доставку писем от королевы; а из Кракова жаловались на то же самое, да еще на ложные и очень скупые сведения, помещавшиеся в иностранных газетах. Действительно, мы не мастера разносить о своих подвигах по свету; не умеем также запасаться новинками и сплетнями о том, что делается в мире.

Дошло до нас несколько статеек из специально учрежденного в Риме и получавшего субсидию листка, долженствовавшего служить специально интересам армии и помещать сведения о нашем крестовом походе против неверных. Издавал листок некий Кракус, о котором ничего не знаю, был ли он итальянец, или другой национальности.

Чем ближе к Кошице, тем безотрадней становилось положение армии. Все города и замки, встречавшиеся на пути, были заняты войсками Текели и не открывали нам своих ворот. В Кошице было несколько тысяч гарнизона.

Сам же Текели, до тех пор уважавший волю короля и старавшийся приноровиться к его желаниям, за что тот обещал ему полную неприкосновенность, убежал вместе с женой к туркам, войскам же отдал приказание обходиться с нами как с врагами. Мы же, понадеявшись на мирные отношения, нарвались на врагов, которые, начиная от Сатмар, стреляли в нас.

Из Кошице была сделана на нас вылазка. В Прешове ядром убило старого, испытанного в боях воина, пана Моджевского, начальника галицкого ополчения. Голод, холод и болезни донимали нас в стране, где мы надеялись устроиться на зимние квартиры и отдохнуть.

Прешов пришлось обойти стороной, даже не сделав попытки завладеть им, лишь бы скорей уйти из проклятого края. Тем временем нам неожиданно повезло в Сыбине. Староста луцкий, повстречавшись с венгерской конницей, немного потрепал ее; а в самый день Непорочного Зачатия, когда мы подошли с королем под стены города, литовская артиллерия выпустила несколько десятков снарядов и город сдался безоговорочно. Отсюда мы не останавливаясь шли до Любовли, где должны были встретить королеву и сделать продолжительную остановку, так как королю предстояли большие заботы и беспокойства.

Действительно, мы дошли до предела, его же «не прейдеши»; король, можно сказать, разрывался надвое. С одной стороны, необходимо было прийти к какому-либо определенному решению относительно Венгрии; с другой же — все мысли и страстные желания влекли его к королеве. Да и та очень нервничала, желая поскорей опять покоролевствовать, и была готова поспешить навстречу королю хотя бы через Сонч, тогда как его величество советовал ей ехать более длинной, но безопасной дорогой на Чорштын и Новый Торг. Меня король послал с подводами на Чорштын, откуда я должен был отвезти часть доверенных мне сокровищ прямо в Краков.

Итак, после без малого четырехмесячной службы, принесшей мне хотя бы то удовлетворение, что я собственными глазами видел многое такое, о чем другие не могли даже услышать, я вернулся в декабре в Краков, заручившись разрешением от короля съездить на святки к матери, о чем я мечтал.

В Кракове я оказался далеко не единственным; многие упредили меня здесь, частью дезертиры, частью сбежавшие из армии с ведома и без ведома короля. Потому мне не слишком досаждали с расспросами, и я с большим любопытством относился к местным новостям, нежели встречавшие меня к известиям с войны. Ибо от самого Остшигона, а, может быть, и раньше, многие на свой страх пробирались к границе, и чем ближе к Любовле, тем более росло число беглецов.

Мой Шанявский, который поневоле должен был остаться в Кракове, чрезвычайно обрадовался, увидев, что я жив, потому что слухи доходили обо мне разноречивые. Кроме Шанявского в Кракове оказалось много старинных и новых знакомых, приобретенных во время похода, и тут-то я мог убедиться, как искажается истина в устах людей и в каком различном свете могут представляться одни и те же события в глазах множества свидетелей. Чего-чего только мне не пришлось наслушаться о битвах и походах, в которых я участвовал и видел собственными глазами! Уши вяли от рассказов о короле и прочих наших полководцах. Я привез с собой величайшее преклонение перед королем; будучи постоянно рядом с ним, вслушиваясь в его речи, никогда еще я не видел его столь великим; и вот, ненависть, ослепление и легковерность представляли его в совершенно ином свете. Чуть ли не на каждом шагу приходилось сталкиваться с проявлениями неприязни. Особенно возмущались королем, все будто бы принесшим в жертву своему тщеславию, в тех семьях, которые потеряли близких и родных на полях сражений. Другие уверяли, будто только непомерной жадностью короля к добыче можно объяснить, что мы, испытав неблагодарность немцев, не вернулись в Польшу сейчас же после Вены, а пошли дальше, навстречу таким ужасам, как первая стычка под Парканами.

В самом начале разговора Шанявский сообщил мне, что я увижу в Кракове также госпожу Бонкур. Он убеждал меня уклониться от свидания, так как она подстерегает возвращающихся с добычей из-под Вены и наверняка обдерет меня как липку. У меня же изо всей добычи было ровно столько, сколько я скупил у нестроевых солдат; сам же я ничем не поживился. В моих вьюках едва-едва хватало на скромные подарки для семьи и для друзей. На долю Шанявского достался довольно красивый пояс, приобретенный в Парканах, — вот и все, чем ему пришлось удовлетвориться; для себя же я оставил только саблю в великолепно украшенных ножнах. А так как Фелиция порядком выдохлась и испарилась из моего сердца, то я совсем не искал встречи с ней. Напротив того, у меня было твердое намерение, дав отдохнуть лошадям и людям, немедленно пуститься в путь, чтобы припасть к ногам родительницы в самый Рождественский сочельник. Но в одно приятнейшее утро, собравшись к ранней обедне в костел Девы Марии, я встретил на площади у дома, где осталась часть придворных королевы, разодетую как куколка… госпожу Бонкур.

При виде ее я остолбенел… Мысленно я представлял ее себе состарившеюся, увядшей… а встретил свежею, румяною, помолодевшею, совсем как будто бы она омылась той живой водой, о которой рассказывается в сказках. Она первая подошла ко мне, сложив губки бантиком.

— Отчего же старый друг меня не жалует? — спросила она. — Я напрасно прождала с тех пор, как узнала о его приезде. Возгордились же вы, господа, так, возгордились, разгромив неверных, что знать нас не хотите.

И, даже не дав мне раскрыть рот, сейчас же продолжила:

— Вы также, вероятно, состоя при короле, поживились, как Миончинский и другие в шатрах визиря. У нас только и разговоров, что о жемчуге, который вы загребали корцами.

Я рассмеялся.

— О других не знаю, — молвил я, — о себе же скажу, что из турецкого похода я возвращаюсь гол, как турецкий сокол. Пока другие промышляли для себя, я думал только о короле.

— Ого! — перебила она. — Так я и поверю! Мы вместе вошли в костел.

— Хоть и с пустыми руками, без гостинца, — прибавила она, — будьте милым гостем, не откажите навестить.

Так мы распростились. А вернувшись на постоялый двор, мне пришлось подумать о подарке. Выбор был невелик. Сверх припасенного для матери и для сестры, у меня была только красивая завеса, вышитая золотом, каких в обозе были тысячи. Уложив ее в турецкий сундучок, художественно изукрашенный резьбой на меди, я снес его красавице. Я думал ограничиться кратким приветствием и подношением; но сирена так стала улещать меня ангельским голоском, так улыбаться, завлекать и весело смотреть в глаза, что я опять расчувствовался и размяк. Она задержала меня до поздней ночи, и только появление нового поклонника спасло меня от опасности. Боже упаси, если женщина хоть раз прочно водворится в сердце! Я знал, что она играет моей любовью, что она негодница; Шанявский многое порассказал мне о ее новых приключениях; но ничего не помогло: она опять одурманила меня, и я вышел опьянев от страсти.

Однако, так как все уже было приготовлено в дорогу, я превозмог себя и на другой же день, несмотря на искушение, выехал домой. Уже в пути, на свежем воздухе, среди здоровой обстановки, обуреваемый воспоминаниями сельской жизни, я несколько пришел в себя.

Родительницу, даже если б я хотел, то не мог бы предупредить о своем приезде, и она меня не ожидала. На пути же приключилось так, что, спеша домой по ночам и по сугробам, я едва только в сочельник утром прибыл в Луцк. Здесь же охватило меня такое нетерпение, что я бросил измученных людей и лошадей и, наняв жидовских кляч, почти не отдохнув пустился в путь.

Еще не зажглась звезда, с которой в этот день подают на стол вечерю, как возок мой подкатил к крыльцу, и я, выскочив как сумасшедший, с разбега прямо бросился к ногам родительницы…

Как я предчувствовал, дома были не только сестра с мужем, но и брат Михаил. О, минуты восторга, минуты, когда я услышал их голоса, почувствовал материнские объятия! Когда меня охватило неизъяснимое сознание родимого гнезда, которое человек ни на что не променяет, даже на золоченые хоромы! У матери в руках был артос… она расплакалась и расцеловалась первая со мной. Когда я въехал во двор, они как раз говорили обо мне и, по слухам, думали, что я либо еще в Любовле, либо на пути в Краков.

Сверх семейных и старшего брата, я застал у нас в гостях зятя. Мы вместе сели за стол, и одному Богу известно, каким вкусным показалось мне все, что подавали: я точно переживал вторично дни счастливой юности. Посыпались вопросы, и здесь, слово в слово, повторилось то же, что и в Кракове: бездна лжи и фальши, мало правды.

Рукописные листки, ходившие здесь по рукам, содержали выдержки из королевских писем, искаженные до неузнаваемости; а рядом с ними помещались сведения из других источников, противоречившие письмам короля. Мне пришлось знакомить своих семейных с королем, видя, что они представляют его себе совсем иным, нежели он был в действительности. Никто не видел его в свете защитника христианства и богатыря; того богатыря, каким он явился нам со времени вступления в страну, ждавшую от него освобождения от неверных, со времени обедни, за которой он исполнял обязанности причетника в день победы на Каленберге.

Брат Михаил опять показался мне сильно изменившимся и постаревшим; но, как и в первый раз, он был вполне доволен своей судьбой и не стремился достигнуть большего. У него была степенная осанка, а благочестие его и набожность были для нас примером и обращали к Богу. Из всех сочельников, которые я, по милости Божией, встречал в кругу семьи, ни один не показался мне более торжественным. Когда мы встали из-за стола, я принялся развязывать дорожные мешки, чтобы достать гостинцы. Матери я привез роскошнейшие четки в золотой оправе; ибо, как известно, турки также молятся по четкам и, сидя, постоянно перебирают их. Надо было только, чтобы патер Михаил освятил их, как принадлежавшие неверным. Зятю я привез нож в красной оправе. Но, так как никогда не следует дарить, по какому-то поверью, ничего ни острого, ни режущего, он должен был заплатить мне грош. Неудачнее всего был подарок брату зятя, на которого я не рассчитывал. Пришлось ограничиться разрозненным от пары пистолетом. Правда, он был прекрасно украшен резьбою по слоновой кости с бирюзою, но в кобуре оставалось одно пустое место. Он был принят с благодарностью. Сестре досталась чудная застежка с изумрудом.

Доведя свои записки до этого места, я только со стесненным сердцем могу писать их дальше. Я не стану жаловаться на собственную долю, хотя, конечно, и она могла сложиться лучше. Но можно бы многое сказать о тяжких испытаниях, выпавших на долю короля, и бросить упрек неумолимому року, если бы судьбы наши не лежали в руке Божией и не складывались по его Божественному произволению. Герой и муж, немало послуживший на благо христианству, претерпел многие жестокие удары. Его не только оскорбляли, не только отрекались и преследовали в родной стране, но, даже умирая, он не мог завещать потомству упований на лучшее, счастливейшее будущее.

Почти немедленно вслед за венским походом и возвращением с войны начались раздоры, заговоры, происки иностранных держав, тайные интриги против Собеского среди людей, которых он считал своими лучшими друзьями. Все его начинания вызывали недовольство, вели к открытому противодействию.

Душою оппозиции, ее поддержкой и опорой была королева. Она уже при жизни своего благодетеля и мужа отрекалась от него, не прочь была бросить и отступиться. Она преследовала своего первого сына Якова, шла наперекор всем планам мужа, старалась навлечь на него всеобщую ненависть. Не хватает сил и покорности судьбе, чтобы описать все, что тяжелым бременем угнетало короля все последующие годы жизни, вплоть до смерти.

Вся Европа окружала его величайшим почитанием и прославляла его имя. Неверные падали перед ним во прах и дрожали при одном его имени, а в родном гнезде устраивали против него заговоры те, которых он вознес, осыпал милостями, одарил.

Проследить шаг за шагом все, что творилось с 1684 года до кончины короля не в моих силах. Разве только, быть может, один епископ Залуский, имевший сведения о всех тайных пружинах, руководивших действиями и побуждениями современников, мог бы дать полный отчет об этом печальном времени, так как король нередко беседовал с ним как на исповеди. Но и Залуский обо многом мог только догадываться, ибо король нередко, из чувства стыда и жалости к своей семье, умалчивал о том, что угнетало его душу.

Очень уж легко зовутся теперь люди мучениками и присваивают себе славу, на которую имеет право только тот, кто страдает молча, кто возносит огорчения свои небу, к престолу Божию и улыбается на Голгофе. Вот именно таким мучеником с ясным челом был за все годы своей жизни наш король: он никогда не жаловался. Только раз, доведенный до отчаяния, он хотел отказаться от престола, так как бремя власти стало ему не под силу; и тогда только подданные его уразумели, как много он значил. Французские интриги, кесарские происки и возмутительная неблагодарность Габсбургов, тайные подкопы матери против собственного сына, внутренняя смута, приведшая к междоусобице, все обрушилось на его правление, и всему виною была королева. Ему пришлось вынести на своих плечах всю тяжесть ее прегрешений.

Я не присутствовал при том, когда король, встретившись в конце похода с королевой, вместе с ней въезжал в Краков в тот же самый святочный сочельник, когда я припал к ногам родительницы. Их встречали с великим ликованием, устроили к приезду триумфальные ворота: он возвращался героем не только своего народа, но всего мира христианского, и блеск его имени осенял всю Польшу. Прежняя воинская слава, которую мы утратили при Яне Казимире и при Михаиле, вновь озарила имя Польши. Слава короля гремела в первое время даже в самой Франции, вызывая большое неудовольствие в Людовике XIV. Много говорилось о заслугах папы, призывавшего к войне, оказывавшего денежную помощь; но сам Иннокентий XI, послав Собескому освященный меч, а королеве Золотую Розу, этим самым показал, кому принадлежала честь разгрома турок, кто окончательно сломил могущество неверных и положил предел дальнейшим их успехам и завоеваниям.

С разрешения короля, которое выхлопотал для меня Шанявский, я оставался в деревне к великой радости родительницы, которая охотно задержала бы меня совсем, настаивая, чтобы я женился. Но у меня не было ни малейшего желания связывать себя брачными узами. За время затянувшегося пребывания в Полонке я знакомился с хозяйством, занимался лошадьми, разъезжал по соседям, принимавшим меня с большой сердечностью и радостью. Случалось, что выехав в гости на день, я не мог вырваться целую неделю. Матушка, в конце концов, научилась выручать меня: посылала за мной нарочного, с требованием вернуться.

Приятно проведя среди своих свободное от службы время, отдохнув и подкрепившись, я только летом вырвался из домашнего уюта и поспешил вернуться на службу государеву, когда Шанявский известил меня, что король собирается лично вести войска под Каменец.

Вернувшись, я застал короля среди блестящего сонма придворных, владетельных князей и кавалеров различных национальностей, которые все добивались чести служить у нашего государя и учиться у него рыцарскому ремеслу.

Не поддается описанию, какою пышностью и блеском было окружено пребывание наше в Яворове, а за кулисами придворной суеты скрывались тайные подвохи кесарских приспешников и агентов Франции. Жизнь обратилась для меня в каторгу, когда я в первые же дни убедился во всесильном влиянии королевы, которая собиралась не только политиканствовать, но и сопровождать государя на войну, присутствовать при осаде крепостей и сосредоточить на своей особе взоры христиан. Притом она нарочно делала так, чтобы рядом с ее именем упоминалось имя Александра, тогда как королевич Яков умышленно отодвигался ею в тень. Уже и тогда стала нарождаться неприязнь между братьями, соперничество, взаимная вражда, которая впоследствии лишила всю семью наследия, завоеванного для них отцом.

Поход на этот раз сопровождался музыкой, шатрами, роскошными буфетами, многочисленным придворным штатом, бесконечной вереницей колясок и карет и скорее походил на пикник или прогулку, нежели на боевое предприятие. Королева отстала только тогда, когда появилась настоящая опасность; а вместе с нею остался в тылу ее отец и вся ненужная толпа тягостных, любопытных шалопаев. Частенько, когда королю некого было послать за «языком» или на разведку, люди бывали заняты разбивкою палаток для придворных, для маркиза, для графов, для послов; накрывали на столы, убирали их с такой же королевской пышностью, как, бывало, в Яворовском парке.

Сильно окопавшись против Каменца и нанеся большие потери неприятелю, король не мог, однако, принудить город к сдаче и направился на Днестр, чтобы добиться встречи в открытом поле. Но гетман воспротивился, и мы вернулись в Жолков, под иго возлюбленной Марысеньки. Король, как мог, затаил неудовольствие; зато ее величество, окруженная блестящим штатом французских кавалеров, увивавшихся вокруг нее, не скрывала своего торжества. Несмотря на славу, которою покрыл себя король, не было человека несчастнее его, так как благоверная тиранила его ежечасно. Он всегда уступал ей во имя домашнего спокойствия, и каждая уступка укрепляла власть Марии Казимиры.

Ряды завистников и недовольных возрастали с каждым днем, и среди них были Сапеги и Яблоновский. Раздавались громкие жалобы на то, будто король все надежды возлагает на основание династии и укрепление наследственной монархии с австрийской помощью: так, по крайней мере, нашептывали всем французы, подымая волну негодования против короля. Его упрекали также, что он так и не отнял Каменец, что присваивал себе всю военную добычу, тогда как гетманы и войско бесполезно жертвовали жизнью.

На следующий сейм, обещавший быть крайне бурным, я поехал вместе с королем, на муку себе и на досаду, так как все время приходилось тщетно возмущаться выходками всяческих нахалов.

Видя, что делалось в Варшаве, как куражились Пацы, какую черную неблагодарность проявляли Сапеги, сколько смуты вносили эти отношения в жизнь короля, можно было бы на веки вечные заречься от избрания на трон потомков Пяста. Свидетели двух царствований, Михаила и Яна, совершенно справедливо требовали исключения Пястов из списка правомочных кандидатов на престол.

Все сенаторы считали себя им ровней, не хотели оказывать должного чинопочитания и держались в лагере непримиримых. Видя, как завидуют его победным лаврам, король добровольно уступил командование Яблоновскому, сам же занялся садоводством и углубился в книги. Но гетману не повезло; не удалось ни собрать войска, ни даже подойти под Каменец, так что весь поход окончился безрезультатно. Но, конечно, хотя король держался в стороне и не принимал участия в воинских делах, Яблоновский приписал ему свое бессилие. Отсюда новый повод к трениям и взаимному неудовольствию.

Королева тем временем начала переговоры с французами и втянула в них короля. Бетюн, она, Велепольский, отправленный послом в Париж, хлопотали о соглашении с Францией. Страх напал на неблагодарных австрийцев, не сдержавших ни единого из обещаний, данных Собескому. В это-то время, как будто ненароком, появился, будто бы проездом в Москву, отец Вота, иезуит, снискавший себе доверие у короля, завоевавший его сердце и благоволение. Началось с бесед на сон грядущий, которые так любил король, и так в них втянулся, что иной раз, за недостатком собеседников, приглашал Янаша, Аарона и кого попало. Следует признать, что отец Вота был точно создан для короля. Ученый, или, по крайней мере, обо всем осведомленный, он был ходячей энциклопедией. Возможно, как я слышал от очень многих, что Вота не обладал глубокими познаниями ни в одной отрасли знаний. Но и не было такой темы разговора, к которой бы он вовсе не был подготовлен. Таким образом, он развлекал и удовлетворял любознательность короля, потому что мог дать ответ на любой вопрос. Притом он прекрасно умел щадить самолюбие короля, говорил только о научных и возвышающим ум предметах и тонко льстил.

После первого же появления при дворе отца Воты можно было предсказать, что он сделается незаменимым. Сколько раз прислушивались мы у дверей к вечерним разговорам, затягивавшимся иногда за полночь. Можно было только удивляться отцу Воте: с такою легкостью и самоуверенностью он находил ответ на любой вопрос, так мягко, вежливо умел касаться всякого предмета. Притом он был неутомим, а когда загостился дольше, и мы могли присмотреться к нему ближе, то поневоле стали преклоняться перед ним.

У него не было ни единой слабости; его ничем нельзя было подкупить: ни пищей, ни питьем, ни побрякушками. В отборнейшей среде он держался так свободно, как в своем кругу. Как священник был благочестив, но не святоша; со многим мирился, но никогда не преступал границ дозволенного; одним словом, он был точно создан для роли любимца и наперсника утомленного и угнетенного духом короля, каким был наш государь, когда явился Вота.

Конечно, он не сразу добился того влияния и силы, какими, нисколько не кичась, пользовался позже. Но с первого же дня он снискал благоволение не только короля, но почти всех его придворных. Он умел с каждым принять сердечный, проникающий в душу, тон.

Искренно ли, притворно ли, ведомо одному Богу, но он обладал исключительным умением располагать к себе людей и в этом отношении воистину был чародеем. При всем том, у отца Воты не было завистников, настолько все были далеки от мысли с ним тягаться. Когда же, впоследствии, отец Вота стал нужен государю во всякое время дня, ради ли совета, ради ли необходимых разъяснений, он старался неотлучно быть рядом с королем и, случалось, спал, не раздеваясь: то на скамье, в прихожей или в кабинете, то, закрыв лицо платком, дремал, примостившись, на диване, чтобы всегда быть под рукой. Железная или, лучше сказать, гибкая как сталь натура, ничему не поддававшаяся.

Понятно, что, как только раскусили, чем дело пахнет, все стали всячески стараться втереться в доверие к отцу Воте. Легко было заметить, что он телом и душой был предан кесарю и Габсбургскому дому, потому многие предполагали, не подослан ли он заранее, с целью стоять на страже кесарских интересов.

Ясно, что королева, всегда завидовавшая людям, имевшим влияние на мужа, не могла любить отца Воту и охотно бы сплавила его подальше. Но тот сумел снискать благоволение даже самой королевы перспективой удовлетворения всех ее династических поползновений с помощью кесаря, единственного будто бы авторитетного в данном отношении лица. Короля же как нельзя легче было привлечь на свою сторону приманкой славы вождя христианских ополчений, главы европейской лиги против турок, задачей которой было изгнание неверных из Европы. Французы ничего не могли противопоставить столь соблазнительным перспективам.

Так дотянули мы до 1686 года, когда отяжелевшего, пресыщенного короля еще раз вынудили выступить в поход во главе войска.

До выступления государь тешился охотой, причем обстановкою и блеском едва ли мог сравниться с ним кто-либо из коронованных особ. Загонщиками были турецкие пленники, взятые на войнах. Выбирались самые способные и ловкие; из них были сформированы две егерские роты, одетые и вооруженные наподобие турецких янычаров. Польские начальники командовали ими по-турецки, потому что многие из наших, так же, как король, прекрасно владели турецким языком. Подбор янычар производился весьма тщательно, так что король мог вполне полагаться на это войско. Зато и содержали их прекрасно. В военное время они шли с обозом, разбивали и ставили палатки, устраивали ставки и ночевки для короля и его свиты, так что государь, прибыв на дневку, заставал все в полной готовности. В мирное же время янычары служили для охотничьей потехи. Накануне дня, назначенного для облавы, их отправляли вперед с повозками, сетями и собаками. У каждого был топор и огнестрельное оружие. Королевский ловчий указывал им участки леса, предназначенные для охоты, а они оцепляли их сетями, оставляя один лишь выход. Напротив выхода выстраивались псари с гончими и псовыми.

Прибыв к месту охоты, король выбирал место у единственного выхода. Спутники его становились полукругом на вперед назначенных местах; небольшая кучка оставалась вблизи короля. Тогда спускали смычки псов, гнавших зверя на охотников. А от сетей отгоняли его янычары громким криком и стуком. На каждого зверя имелись особые, натасканные, псы.

Король любил не только облавы, но и давно забытые охоты с кречетами и соколами. Он не боялся ни вепрей, ни медведей, которых часто добивал ножом, если им случалось искалечить слишком много собак.

После сейма страна сейчас же стала готовиться к войне. В особенности много хлопот было с Литвою, где войска были расположены на очень отдаленных от границ зимовьях. Король же проживал пока в Вилянове, благоустройством которого был чрезвычайно занят и так увлекался новой летней резиденцией, что забросил Жолков и Яворов. В Виляново свозили редчайшие деревья, растения, цветы, а король собственноручно с увлечением занимался их посадкой, прививкой и посевом.

Но уже в конце мая пришлось распроститься с садоводством и отправиться в лагерь, где король остался весьма доволен войсками, так как все хоругви были в готовности, а конница имела блестящий вид. Орудия и артиллерийские парки ни разу еще не были так многочисленны и так прекрасно оборудованы, как на этот раз, благодаря стараниям Контского и его помощников-французов. Напросился к нам в охотники маркиз де Куртанво, с блестящей свитой, поджидавшей его здесь, так как брат маркиза проживал уже некоторое время в Польше. Вместе с Куртанво приехали три французских офицера, о которых вспоминаю только потому, что один из них, Данвиль, чрезвычайно понравился вдове Бонкур, и она ему взаимно: обстоятельство, освободившее меня от необходимости играть роль претендента, так как я никогда и ни с кем не пускался в состязания на этом поприще.

Поход наш пусть опишут другие, лучше меня владеющие пером. Скажу только, что мы шли к берегам Днестра, на Буковину. Переправлялись у Журавна и у Галича; потом через Покутье вступили в Буковину. Неприятель нигде не появлялся вплоть до границ Молдавии, за теми пущами, которые отмечены в истории наших войн тяжелыми разгромами.

Когда мы наконец выбрались на открытую равнину, то увидели перед собой пустыню, а города — с ужасными следами разрушения и бедствий причиненных войнами. На заброшенных полях кой-где рос самосевом хлеб, и до Ясс нам нигде не повстречалось живого человека.

Король везде по заброшенным крепостям оставил небольшие гарнизоны, а на реках велел построить мосты на случай отступления. Дерева было в изобилии, и постройка подвигалась скоро, из целых бревен. Не трудно было переходить и вброд, потому что от большинства рек после засухи остались только одни сухие русла. Уверяли, будто уже три года не было дождя; все высохло, как порох; но травы, увлажняемые росами, разрослись прекрасно и, в особенности на низинах, были по пояс. Но Боже упаси заронить огонь: они вспыхивали как трут, потому что вся земля была покрыта толстым слоем истлевших листьев и стеблей.

Не успели мы пройти через Буковину, как явился к королю, с выражением покорности от имени господаря, его родственник и приглашал нас в Яссы, чтобы упредить бегство оттуда жителей. Однако король не придавал значения его клятвам верности и просьбам принять в подданство, так как он уже— многократно изменял нам. За три перехода от Ясс послан был вперед отряд, численностью в восемь тысяч человек, чтобы занять город. Но передовое войско не застало уже там ни господаря, так сердечно приглашавшего нас в гости, ни его семьи. Все упорхнули, забрав свои сокровища.

Местоположение Ясс чрезвычайно живописно. Город хорошо обстроен, церкви защищены стенами, точно замки. Вокруг сады и виноградники. Одним словом, после лесов и бесплодных равнин мы очутились точно в раю. Главный замок построен на горе; стены безобразные и старые, но чрезвычайно толстые. Внутри комнаты и залы, богато украшенные мозаикою и позолотой, с изумительным и неожиданным в таких местах искусством. Народ рослый, сильный и красивый. Мужчины воинственны на вид. Язык похож на итальянский. По войскам был отдан строжайший приказ, не чинить никому ни обиды, ни насилия, совсем как в Венгрии: король всегда заботился о том, чтобы рабочий, мирный люд не пострадал невинно от войны. Сердце его всегда было полно забот о меньшей братии.

Мы остановились с королевской ставкой за шесть миль от Ясс и здесь же принимали высланное городом посольство от горожан и духовенства во главе с епископом. Король не хотел подойти ближе к городу, чтобы войско невольно не легло бы тяжким бременем на горожан, так как чрезвычайно трудно обуздать обозную прислугу. Но, по просьбе епископа и местных старейшин, чрезвычайно ласково приглашавших короля в город, он поехал туда с несколькими сотнями всадников.

Городские власти выразили пожелание, чтобы король уведомил их о своем приезде, намереваясь устроить ему торжественную встречу. Но король хотел уклониться от оваций, и мы двинулись в путь неожиданно. Переправившись через Прут у его устья к местечку Бахлуи, мы роскошной луговой дорогой прибыли в Яссы прямо в замок. Едва в городе заметили наше приближение, как епископ с множеством духовенства и монахов вышел нам навстречу. Король милостиво разговорился с ними и, после трапезы, верхом объехал церкви, город, рынки. Местоположение весьма ему понравилось, так как имело красивый и веселый вид. Весь город опоясан садами и виноградниками. Вернувшись в лагерь, король послал в Яссы гарнизон в полторы тысячи пехоты с восемьюстами всадников. Остальных же отозвал. Собеский намеревался занять всю Валахию, дойти до Дуная, пооставлять войска в оставленных неприятелем городах и замках и, в случае чего, остаться здесь на зимние квартиры. Через своих татар и турок, которых он к себе приблизил и сумел заставить полюбить как отца родного, король всегда получал верные сведения о том, что делалось в Константинополе. Так и теперь он знал, что турки собирались выслать против него в поле сорокатысячную армию. Больше они не могли собрать, так как со всех сторон на них надвигались неприятели. К туркам должны были примкнуть ногайские и будакские татары. Король рассчитывал одним удачным натиском ошеломить татарские орды и выгнать их из Бессарабии и соседних областей. Поход наш, однако, затянулся, потому что, кроме Прута, нигде не было воды и мы должны были все время придерживаться берегов реки.

От лагеря, разбитого среди этой равнины, принадлежавшей когда-то римским цезарям, оплакав смерть своего деда и отслужив заупокойную по нем обедню, король целых две недели тащился с войском до Фалези: все из-за воды, как выше было сказано. Короля уверили, что замок брошен неприятелем на произвол судьбы, как прочие, и так же мало пострадал. Вместо того, в действительности от укреплений и построек остались только груды мусора. Ни одного строения, ни одной даже уцелевшей стены, за исключением костела. Но если б даже крепость оказалась в лучшем состоянии, все же, как говорили инженеры, ее нельзя было бы использовать, ибо она вся окружена господствующими высотами и стоит как в котловине, открытая для выстрелов.

Засуха, усталость войска, пустынная страна, все склонило короля вернуться и отложить окончание похода на следующий год. Оставалось только усилить поставленные в замках гарнизоны. В Галаце выстроили мост и переправились на другой берег Прута, изобиловавший лесом и подножным кормом.

На четвертый день после отступления от Фалези впервые показались татарские разъезды, и тут-то началась такая гонка, что оставалось только смотреть да любоваться. А кто видел, тот никогда не позабудет этих дней. Сначала татары шли по одной стороне реки, мы по другой: шаг в шаг и нога в ногу. Но они почти не смели нападать, ограничиваясь криком и громкой перебранкой. Потом переправились на нашу сторону, но держались вдалеке.

Между казаками и обозными конвойными с одной стороны и татарами с другой начались бесконечные стычки. Не проходило часа, чтобы нам не приводили языка. На татар устраивали засады по ущельям над рекой, по зарослям и по оврагам и ловили их десятками. Татары, чтобы мешать нашему движению, зажигали сухую траву, горевшую, как солома. Ветер разносил обуглившиеся стебли, пепел и черную золу. А так как солдаты на жаре были всегда в поту, то от садившейся на лица сажи все почернели как арапы. Короля нельзя было узнать, но он только смеялся да отплевывался. Ничего нельзя было поделать. Королевич Яков, сопровождавший нас с небольшой горсточкой французов, делал с казаками очень удачные и смелые набеги на татар, так что по многу раз бывал в опасности. Одним словом, вел себя молодецки.

Еще дальше появились и турецкие войска с орудиями. Однако держались по другую сторону реки, подойти к которой было очень трудно, и нельзя было поить коней, не попав под выстрелы. В пустыне, где мы находились, нечем было поживиться, кроме огурцов да арбузов. А от них делалась лихорадка и усиливалась смертность.

Несмотря на трудности похода и непрестанные тревоги днем и ночью, несмотря на жару, пожары и постоянную опасность, дух войска был так бодр, что на стычки с турками смотрели как на развлечение. Особенно же отличались казаки. Среди этих степей на каждом шагу попадаются безвестные могилы, огромные, завещанные стариной курганы, с высоты которых можно оглядеться несколько по сторонам. Как только мы успевали отойти от такой могилы, сейчас же вслед за нами взбирались на нее татары. Молодежь пользовалась этим, чтобы подстроить им какую-нибудь штучку: закапывали бомбы с длинным фитилем и прикрывали дерном. Татары толпою лезли на верхушку кургана и взлетали на воздух. Или же наши начиняли для них бомбами дохлых лошадей, на которых татары очень падки, и много их гибло таким образом в засадах. Король очень радовался, что сын что ни день отличался и приводил пленных; но, боясь за его жизнь, он дал ему сильную охрану, так как Яков попадал несколько раз в такую кутерьму, что его с трудом удавалось вызволить. С татарами войска на тысячу ладов вели кровавую игру: ловили их на курганах, на конской падали, на старых изломанных повозках, нагруженных всякой дрянью. Татары так жадно кидались даже на самую что ни на есть жалкую добычу, что неизменно попадались на приманку.

Теперь уж не упомнить всех мелких стычек, повторявшихся изо дня в день. Они не давали нам покоя, хотя мы не несли больших потерь. Однако войска были чрезвычайно утомлены нескончаемым походом.

Несколько раз турки на излучинах реки шли нам наперерез с орудиями и как будто искали боя. Однако наша артиллерия очень скоро заставляла их прекратить огонь, и они отступали. Наша легкая конница также по многу раз переправлялась на ту сторону реки, ночью нападала на турецкие обозы и учиняла жестокую резню. Переполох подымался страшный, но без всякой пользы и последствий.

Король так легко и счастливо переносил неимоверные трудности похода, что можно было только радоваться. Во всех этих передрягах, заботах о войсках, в холод и жару, я ни разу не видел короля в таком угнетенном состоянии, как, бывало, в Жолков, или в Яво-рове, когда королева, сварливая, сердитая, отравляла ему жизнь и сеяла вражду.

Так-то мы опять добрались до приснопамятного поля под Це-цорой, где было решено окончить на этот год кампанию и только усилить ясский гарнизон пехотой и орудиями, снарядами и порохом. Королевич Яков, несколько французов и я с ними доехали до самого памятника и пирамиды, поставленных на том самом месте, где пали Жолкевский с сыном. Мы прочли сохранившуюся еще надпись на латинском языке.

Везде в замках король расставил гарнизоны и велел усилить укрепления и насыпать новые окопы. Можно было утешать себя, что хотя и не одержано ни одной значительной победы, однако стараниями короля опустошенный край вновь открыт для жизни и торговых караванов, которые проходили этими путями.

Я, может быть, чересчур уж расписался о том, что видел, так сказать, из королевского шатра. Но мне вся наша кампания казалась далеко не столь несчастной и неудачной, как ее описывали потом другие на моих глазах. Трудно все припомнить. Случалось, что король встречал противодействие, что его торопили возвращаться, что войско выражало недовольство, роптало; однако мы не понесли потерь, и король полагал, что занятие Валахии само уже представляло как бы часть определенной, удачно выполненной программы действий.

Вместе со всем двором и с государем я вернулся в Жолков, где порою служба была потрудней, чем в поле. В Жолков нам был обещан отдых; но нас уже поджидало здесь московское посольство, огромный съезд сенаторов и шляхты и обычные заботы, от которых король никогда не мог освободиться.

Было на что посмотреть и чего наслушаться. Охотники на каждую вакансию являлись целыми десятками и так заблаговременно, что покойник, занимавший староство или иную должность, еще не успевал остыть, а иной раз даже умереть. Все кандидаты трубили о своих заслугах перед отечеством и изводили короля. Старались подловить его в саду, в конюшне, тайком забирались в лакейскую, подкупали слуг, ухаживали за Вотой, за Юношей, за Бетсалем, за Аароном, за Варденским… И король, измученный, сдавался.

Едва успевал он согласиться, как врывалась королева, заявляя, что вакансия уже обещана другому. Начиналась война, хлопанье дверями, обмороки, крик, упреки, притворная болезнь, запрет показываться на глаза… Но Собеский, раз дав слово, оставался ему верен; а потому, уступив просьбам, ему самому приходилось потом отмаливаться и заклинать, ради всего святого, не требовать обещанного, иначе хоть в гроб ложись да помирай. Тогда являлись на подмогу Матчинский, или отец Вота, или кто-либо из близких и начинали наседать на претендента, чтобы тот отказался и избавил короля от пытки. А случались такие истории не по разу в месяц, а почти каждый день. Королева открыто продавала должности и только изредка предоставляла королю замещение вакансий.

Единственным утешением для старика было собирать по вечерам, после тяжкого дневного искуса, ученых, духовных и светских лиц, большей частью иностранцев. Велись разговоры о бессмертии души, о кончине человека, о религии, обычаях, о новых открытиях, к которым король относился с особой любознательностью и горячностью. И старик забывал о своих дневных мучениях, чтобы наутро начать все сначала.

Хотя король ежедневно был у нас перед глазами, так что нам, домашним людям, менее была бы заметна надвигавшая старческая слабость и отяжеление: но и мы все чаще и чаще подмечали приступы недомогания. Заботы о семье, нелады с женой, политические происки и, в конце концов, грозившая распря между сыновьями, обостренная нелюбовью матери к старшему Якову и расточаемыми ласками Александру и Константину, — все это в совокупности должно было исковеркать душу человека, отличавшегося ангельским терпением. Он потерял веру в людей и охоту жить; чувствовал, что как теперь, при жизни, над ним чинят насилие, так и после смерти никто не исполнит его волю. Так, медленно, он угасал на наших глазах, проникаясь полным равнодушием и безразличием.

Бывало, когда я спал с Моравцем рядом в комнате, я, просыпаясь, первым видел короля, уже на ногах.

Теперь же у него часто пухли ноги, начинал болеть рубец от раны, полученной еще под Берестечком; старые ушибы отзывались ломотой в костях. Потому первыми являлись к нему после ночи француз слуга и фельдшер; а потом уж только мы с одеждой. Частенько король удостаивал нас тогда разговором и выспрашивал. Раз как-то в Жолкви я был при нем один, так как Моравца он сам услал в сад за плодами.

— Ну, что же, старина, — спросил он, улыбаясь, — не думаешь ли жениться? А пора бы!

— Неохота, — ответил я.

— Ого! И умно делаешь, — заметил он, — а как же госпожа Бонкур?

— Она-то и виной моего отвращения к женитьбе, — сказал я смело, — от ее прелестей я и теперь еще, положим, без ума… но что же красота без сердца… и ветрена она без меры…

— Не все же, как она, — сказал король, — можно найти другую.

— Ваше величество, — возразил я смело, — к другой не лежит сердце, а его избранница сама без сердца. Значит, остается только…

— Что? Идти в капуцины? — засмеялся король. — Знаешь, я для возлюбленнейших чад святого Франциска строю в Варшаве монастырь. Хочешь быть первым бородатым польским монахом? А?..

— Ваше величество, для монашеского подвига не чувствую призвания. У меня брат в иезуитах…

— Знаю.

— Будет и одного, — прибавил я.

— Благоразумно рассуждаешь, — молвил, подумав, Собеский, — но это не решение. Остаться старым холостяком нехорошо. Конечно, род Поляновских не угаснет: много вас. Но что с тобою станется под старость?

— Кто знает, доживу ль до старости, ваше величество, — сказал я.

На этом кончилась беседа; но король впоследствии всегда превозносил мое благоразумие и объяснял, за что и почему: за то что я, влюбившись в недостойную, не поддался влечению животной страсти.

— Страсть то же рабство, — повторял он, — а кто ей раз поддастся, будет рабом ее до смерти.

Он намекал на самого себя. Мне же представлялось, что эта якобы любовь к прелестям несравненной Марысеньки порядком уже поостыла. Королева была еще хороша собой, но, когда перевалит за пятьдесят, никакие заботы о красоте и свежести лица, никакие ни румяна, ни притирки, ни белила, ни мушки не могут вернуть молодость.

Королю жилось на Руси и приятнее, и свободнее. Он был как дома и охотно проживал подолгу. Правда и то, что он глаз не спускал с Каменца и ни о чем так не мечтал, как о его отвоевании. Королева же, не из любви, а из корысти, хотела бы спровадить его отсюда в Варшаву или Виляново, опасаясь, как бы он не задумал опять идти в поход.

Она очень опасалась его смерти, зная, сколько трудностей это повлечет за собой. Королеве непременно хотелось отстранить от престолонаследия сына Якова, как рожденного, когда Собеский был только маршалом, и подсунуть вместо него Александра, как сына короля. Но Собеский не хотел об этом слышать. Он равно любил всех своих детей, а к Якову питал особенную слабость, видя несправедливость к нему матери. Королева же не скрывала нелюбви к старшему сыну; да и он охладел к ней в результате и почти перестал видаться с братом Александром, за исключением официальных приемов во дворце.

Пробыв целый год в Жолкви, мы поехали во Львов, где король опять отдыхал несколько недель, постоянно окруженный толпой панов и шляхты. На следующий год король уже не пошел в поход, а послал королевича Якова с Яблоновским и Сапегой. Но те ничего не сделали, только всполошили турок. Сейм снова отравил жизнь короля и окончился ничем благодаря французским проискам.

Литва и Польша в это время чуть не передрались; так что дня не было без огорчений. Королева, гетман и вся французская клика травила несчастного государя, и нам приходилось все время быть настороже, как бы ему не попались на глаза бесстыднейшие пасквили и карикатуры, выставлявшие короля на посмешище всего света; ибо их расклеивали даже на воротах и дверях королевского дворца.

Короля изображали, вместе с Вотой и иезуитами, во главе непристойной процессии, а между слугами находились негодяи, разбрасывавшие рисунки в самых покоях короля… Сердце надрывается, перо с отвращением записывает эти мерзости.

Много раз слышал я, как король жаловался епископу Залускому и скорбел о будущности Польши. Король в былые времена льстил себя надеждой, что оставит престол Якову; но родная мать оказалась против возвеличения сына заодно с его врагами. А австрийский дом не хотел дать своего согласия на установление в Польше наследственной монархии.

О сеймах не хочу и не могу писать. Когда-нибудь найдутся отчеты о их заседаниях, нам на позор и на поругание. Ни геройство Яна, ни его великий ум, ни благородство сердца ничего не могли поделать против козней королевы, метавшейся от одной партии к другой, ни против происков вельмож, ни против соперничества частных интересов. Под конец царствования Яна огромное здание древней Речи Посполитой возвеличенное победами Собеского, стало грозить падением, несмотря на то, что блеск оружия мог бы содействовать ее спасению. Правда и то что во многом были виноваты происки чужеземных государств. На кровавой шашечнице Польши состязались дворы французский и австрийский. А все же, не будь нашей разрухи, розни и борьбы личных интересов, иноземные интриги не могли бы довести страну до крайности.

Только привязанность к королю удерживала меня при дворе, настолько все мне опротивело. Иной раз, с трудом протискавшись в палату, где заседал сейм, я не знал, плакать ли, или рубить и гнать обнаглевших горлодеров! Они во всеуслышанье называли несчастного государя тираном, деспотом, угнетателем, стремившимся попрать свободу. Требовали, чтобы он отказался от престола, а когда же король сам хотел отречься, не допускали.

Помню потрясающую сцену, когда после града обвинений, прозвищ и насмешек король встал и почти со слезами, голосом, в котором слышались рыдающие нотки, молвил:

— Бог дал мне счастье в битвах, но я не мог спасти отчизну… Остается только вручить жребий ее слепому случаю, ибо я христианин и верю в Провидение и Божие произволение. Я не верю ни в дружбу, ни в предсказания, ни в пророческие сны. Вера меня учит, что пути Божий должны исполниться. Силою и правдою Того, Кто правит миром, решаются судьбы народов. Но где еще при жизни правящего государя вольно чинить ему всякие обиды; где люди воздвигают алтари над алтарями; где идут на поклонение чужим богам, — там, наверное, нависла месть Всевышнего. Господа сенаторы, перед лицом Бога и всего мира, перед лицом Речи Посполитой свидетельствую о глубоком уважении своем к свободам и клянусь сохранить их неприкосновенными, какими принял их из рук народа. Ничто не может поколебать верность мою священнейшим заветам прошлого, ни даже черная неблагодарность, чудовищное исчадие земли. Я готов последние дни жизни принести на алтарь веры и Речи Посполитой, в надежде на милость Божию, в которой Всевышний Судия никогда не отказывал тем, которые посвятили себя служению отчизне.

Речь короля взволновала всех присутствовавших. Кардинал Радзиевский подошел к подножию престола и от имени Речи Посполитой выразил протест против не доверяющих помазаннику Божию. Всю палату охватил порыв жалости и умиления, и она голосовала как один человек… Но единодушия хватило ровно до выхода из зала… Заливавшиеся в ней слезами уже смеялись, едва переступив порог палаты; ибо у нас горячка возбуждения приходит и уходит с одинаковою легкостью.

После сейма выступления враждебных партий отличались такою же настойчивостью, как и раньше, и во главе смуты по-прежнему стояла королева. Если бы участие ее не было так явно, так несомненно, оно могло бы показаться маловероятным. Конечно, королева не выставляла напоказ своей заинтересованности в интригах Яблоновского, Опалинского, Любомирского, Рафаила Ле-щинского и других; но король, несомненно, либо обо всем догадывался, либо был вполне осведомлен черев Матчинского и епископа Залуского.

Обычно короля представляли на карикатурах в образе гаера или кривляки, но, конечно, не указывали его имени. Однако легко было догадаться по тучности и по усам, кого хотели изобразить. Как тогда, в процессии с отцом Вотой, так и теперь, по случаю заключения договора с Нидерландами, его изображали купцом, которому евреи помогают набивать карманы.

Беспримерное у нас до того времени кощунственное издевательство над верховной властью не могло поднять престижа короля. А так как выходки оставались безнаказанными, то все обрушивались на Собеского, как на беззащитную жертву: епископ холмский Опа-линский на сеймовом суде бросил королю в лицо оскорбительную фразу:

— Будь справедлив, либо откажись от власти!

Положим, наглая выходка епископа не прошла ему даром. Все возмутились, а каштелян сандомирский крикнул, что вся Польша больна белою горячкой и не выздоровеет, пока ей не пустят кровь. Опалинский, перетрусив, скрылся. Его поймали; привели к королю и заставили на коленях просить у короля прощения, который всегда и все прощал. Не было случая, чтобы он кого-либо преследовал; но такая доброта не обезоруживала, а прибавляла наглости.

Матчинский, воевода белзский, дрожа от негодования, воскликнул, что всех епископов следовало бы скопом перевязать да выслать в Рим… Но тут обиделся Залуский.

— Ты забываешь, воевода, — возразил он, — что до епископства мы были шляхтой и имеем такое же право заседать здесь, как и ты.

Тут уж король своей обычной мягкою манерой помирил их.

Весь сейм прошел в раздорах. Ибо произошло столкновение с Сапегами из-за радзивилловских недвижимостей на Литве, которые предполагалось конфисковать для королевича Якова. Сначала один, потом другой буян сорвали сейм, так как королевские неблагожелатели не хотели допустить конфискацию имений. За вторым буяном устроили погоню и выследили его вплоть до самого дворца гетмана литовского, где он напрасно пытался замести следы. А гетман, куривший в окне трубку, на вопрос о беглеце ответил иронически, что Бог не поставил его стражем брата своего.

Наступила ночь. В палате царил невероятный беспорядок. Литвин по ошибке дал пощечину епископу… сверкнули сабли, выхваченные из ножен… дохнуло ужасом! Бранденбургский посол обронил письмо, в котором черным по белому пояснялось, что Сапеги получили шестьдесят тысяч за то, что сорвут сейм… И Сапегам это сошло с рук! Они безнаказанно вернулись восвояси, оставив на мели и короля, и сейм.

Но на этом огорчения не закончились. Тяжким бременем обрушилось на короля дело Лещинского, обвиненного в неверии и осужденного на мучительную смерть. Этого не мог одобрить ни святой отец, папа Иннокентий XI, ни перенести без тайных мук и огорчения король, так как в Польше издавна не было в обычае предавать безбожников жестокой казни. Были и такие, которые обвиняли Лещинского в измене.

Доведенный до отчаяния Собеский приказал уже канцлеру заготовить акт отречения; но королева в ужасе, не уверенная в завтрашнем дне, помешала королю привести в исполнение намеченное.

В это время я попеременно то состоял при короле, то проживал в имении. Ибо горячо любимая моя родительница чувствовала упадок сил и хотя не выпускала из рук хозяйства, но не могла во все входить сама и то прибегала к помощи зятя, то уговаривала меня не прилепляться так к королевскому двору. А в сущности, король, хотя давно наобещал мне многое, но не мог ничего исполнить, потому что всякую свободную, даже самую мизерную, вакансию сейчас предвосхищала и замещала королева; я же всегда оставался ни при чем.

В конце концов, несмотря на французские интриги, королю удалось женить Якова на княжне Нейбургской. Бетюн неистовствовал, сыпал деньгами, но не мог ничего сделать. Конечно, можно было предсказать, что ее величество не оставит в покое свою невесту и отравит ей жизнь. Так и случилось. Супруга Якова, молодая, красивая, родовитая, не могла понравиться и должна была переносить всяческие оскорбления. Александр, еще несовершеннолетний, всегда держал сторону матери против родного брата.

А король?

Король медленно, не имея сил бороться, на наших глазах цепенел умом, становился равнодушным и холодным. Ничто его не возмущало: ни пасквили, ни злые шаржи, ни сеймовые бури, ни придворные интриги, начинавшиеся обычно тем, что кто-либо из прислуги королевы задирал дворовых короля, и снизу рознь подымалась в высшие сферы и кончалась столкновением между королевскою четою. Ян в устах возлюбленной Марысеньки по-прежнему был на словах все тем же Селадоном и Ородантом; но временами эти эпитеты отзывались горькою иронией, когда, давно забытые, внезапно выплывали на Божий свет… После стольких испытаний их любовь, чисто плотская, должна была остыть. А другой любви нельзя было питать долго к королеве. Ясно было и для короля, что Мария-Казимира с удовольствием вышла бы за Яблоновского, если бы тот был выбран в короли. Что она гораздо выше ценила сокровища, хранившиеся частью в Жолкви, частью в Варшаве, частью в Гданске, нежели сердце мужа. Доходило до того, что, когда король заболевал, она всячески старалась склонить его через кого-нибудь составить завещание, под предлогом мира и благополучия семьи. А затем с беззастенчивостью и нахальством пыталась отвоевать львиную долю для себя самой и для Александра. Но тут-то оказалось, что сердце короля охладело не только к ней, но и ко всем детям, исключая Якова. Таким образом, настойчивость, напоминания и всякие иные средства, к которым прибегала королева, чтобы склонить мужа составить завещание, разбились о его холодность, равнодушие и полное оцепенение. Случалось, что когда Залуский, епископ киевский, являлся к королю и между ними начиналась долгая беседа, дверь между спальнею и кабинетом, где всегда находился кто-либо из нас, оставалась настежь. Легко было подслушать все, о чем они говорили. Трудно теперь восстановить в подробности содержание бесед, но общий смысл их крепко засел в моем уме, как будто все это происходило вчера.

Епископ, в качестве священнослужителя и духовника, все объяснял Божиим произволением. То же думал и король, но пускался в общие рассуждения о судьбах человека, о бренности всего земного, об извращенности и пустоте сердечной. Он горько жаловался на склоне жизни на судьбу, невольно выдавая свои мысли, что виновницею злоключений считал королеву и свою любовь к ней.

— Господь Бог дал мне, точно на посмешище, все, что только можно пожелать, — говаривал он епископу, — победу над врагами, славу меж людей, пурпур и корону, и богатство… но не дал мне счастья. На дне чаши наслаждений всегда сидел червь и отравлял мне жизнь. Посторонним я мог казаться триумфатором, а был глубоко несчастным человеком. А мои страдания никому не пошли на благо: ни детям, ни Марысеньке, ни Речи Посполитой! Я не умел быть строгим: не такова была моя натура. Но и доброта не снискала мне друзей. Из бывших благожелателей почти никто не сохранил мне верность. Одним словом, всегда и во всем была мне неудача.

Иногда, смеясь, он доказывал киевскому епископу, что благодарнее всего бывали ему деревья, которые он сажал, потому что цвели и приносили плод.

— Они были единственной моей отрадой, — говорил он, — а как подумаешь, что все аллеи в сады, которые я так старательно развел в Олеске, в Жолкви, в Яворове, в Вилянове, постигнет общая всему людскому участь! Когда меня не станет, одно заглохнет, другое вырубят, и через сто лет от насаждений не останется следа…

Епископ Залуский, любивший государя, знавший его странности, всячески склонял его составить завещание. Он видел, как оно необходимо, в предупреждение неизбежных столкновений между Яковом, с одной стороны, и Александром с матерью — с другой. Но, как только речь заходила о завещании, король сейчас же принимал холодный тон.

— Отче, — говорил он, — я при жизни никогда не мог настоять на своей воле: заставить выслушать меня, уважать мои желания. А вы думаете, что подчинятся моей посмертной воле?

И сейчас переводил разговор на что-либо другое.

Когда Залуский бывал у короля, королева всегда подслушивала, возмущалась, но сама не смела наседать, так как потеряла власть над королем.

В 1681 году король, собравшись в поход вопреки совету докторов, обращавших его внимание на раны, открывшиеся вновь, на тучность и на отяжеление, не мог отказать королеве в просьбе взять с собой Александра. Якову это было как нож в сердце. Он раскричался и стал жаловаться, что против него все в заговоре и хотят передать Александру первородство.

Все это могло окончиться очень печально, так как Якуб хотел обнародовать манифест против отца и брата, а сам решил скрыться из пределов Польши.

Король очутился в большом затруднении; поступок первородного сына сильно возмутил его. Он не мог согласиться на игнорирование Александра, считая таковое несправедливым, и хотел даже отречься от своего сына, но, к счастью, нашлись люди, заставившие Якуба опомниться, указав ему, что он сам себе роет могилу.

Якуб, стоя на коленях, вымолил прощение у отца, а затем оба брата отправились вместе в поход, доставивший королю немало горечи, так как он был принужден следить, чтобы братья, сталкиваясь постоянно, не дали бы вылиться наружу ненависти, кипевшей в их сердцах.

В особенности приходилось сдерживать Якуба, отличавшегося более вспыльчивым характером, тогда как мягкий Александр старался себе снискать расположение войска своей необыкновенной любезностью в обращении и щедростью. Король поговаривал, что для него эта война более тяжела, чем с турками. Нужно сознаться, что Якуба подстрекали, да и сам он был очень вспыльчив и к тому же он рассчитывал на любовь, которую отец питал к своему первому сыну, но все же в этой борьбе победил Александр, так как своим поведением снискал расположение отца и всех нас.

Король, хотя никогда не говорил об этом, чувствовал, что это его последний поход.

Сапега и Яблоновский должны были командовать войском; королю же все опостылело, и он старался уединяться в свой любимый сад, куда убегал от придворной суеты и шума. Тщетно сенаторы и вельможи ожидали его в приемной, король в это время просиживал по целым часам в саду, в бесконечных разговорах со своим садовником Лукашем.

Когда я ему докладывал, что какой-нибудь воевода или каш-телян ожидает его аудиенции, он иронически отвечал:

— Доложи о нем королеве или скажи Матчинскому, а у меня нет времени.

При этом он насмешливо улыбался и давал знак рукой оставить его в покое. Когда собирались гости, то он выходил к ним и казался в довольно хорошем расположении духа, но лишь только кто-нибудь из присутствующих в разговоре касался политики, Собеский круто менял тему, начиная рассказывать о деревьях в своем саду и т. д., так что собеседник после одной-двух попыток возобновить прежнюю тему должен был умолкнуть. Королева проводила время в постоянных увеселениях, принимая у себя гостей, в особенности иностранцев, с большой роскошью и почетом. Король же по большей части отказывался присутствовать на этих приемах, ссылаясь на нездоровье, так как предпочитал проводить время в тесном кругу своих приближенных, и если иногда и появлялся на приемах королевы, то лишь на несколько минут, а затем уходил к себе, раздевался и больше уже не появлялся.

На этих собраниях у королевы обыкновенно первое место занимал маркграф д'Аркиен — воплощенная гордость, который не будучи в состоянии играть первую роль во Франции, старался в Польше занять положение, отвечающее его честолюбию.

Король, конечно, относился к нему с должным уважением, но всегда старался избегать встречи с ним, так как вся родня уж порядком ему надоела. Что же касается королевы, то Мария-Казимира только с одним отцом жила в ладах, но с сестрами и шурином у нее постоянно бывали разногласия, и те редко появлялись при дворе. Снискать себе ее расположение было много легче, чем удержать его, так как королева третировала своих приближенных, заставляя их исполнять малейшие прихоти, а потому редко кто мог с ней ужиться продолжительное время. О моем личном житье-бытье в то время нечего долго распространяться. Фелиция Бонкур в тщетной надежде найти себе мужа продолжала служить при дворе королевы, стараясь снискать ее расположение собиранием сплетен, курсировавших кругом в изобилии, и даже при случае сама их сочиняла. Она старалась подцепить многих, но в конце концов всегда возвращалась ко мне, рассчитывая, что если не найдется лучший, то я, во всяком случае, всегда буду к ее услугам. Но на сей раз она сильно ошибалась. Хотя я и питал к ней неизлечимую страсть, но жениться и не думал. Она не смогла бы жить в деревенской обстановке, а я твердо решил остаток моих дней провести в родном гнезде. К тому же начинал появляться призрак старости, и я тем более отбрасывал всякую мысль о женитьбе.

Фелиция Бонкур в постоянных неудачных поисках мужа пришла наконец в отчаяние и решила окончательно поймать меня в свои сети. Для этой цели она меня пригласила к себе на чашку кофе. Этот обычай, угощать кофе, был заимствован из Вены и, хотя не всем приходился по вкусу, все более и более прививался у нас. Я, так как это вошло уже в привычку, был с Фелицией вежлив и старался предупреждать ее малейшие желания. Мы сидели друг против друга, весело болтая о разных пустяках, но вдруг неожиданно Фелиция произнесла серьезным тоном:

— Пан Адам! Не пора ли положить конец вашему ухаживанию за мной, ведь оно Бог знает сколько лет длится. Мне тоже давно пора выходить замуж… Думаете вы меня назвать своей женой?

Даже пуля, угодившая прямо в грудь, не могла бы меня так поразить, как этот вопрос… Я молчал несколько минут, стараясь собрать свои мысли, и наконец произнес:

— Пани Фелиция! Если бы у меня явилось дерзкое желание стать вашим мужем, я давно бы уже сделал вам предложение.

— Значит, — прервала она, грозно нахмурив брови, — вы отказываетесь на мне жениться?

— Боже сохрани, — возразил я, — я считаю, что с вашей стороны это была шутка, а я лично не могу жениться.

— А это почему? — спросила она язвительно.

— Потому что я простой деревенский житель и рано или поздно должен буду вернуться в свое убогое шляхетское жилище, а для вас, пани Фелиция, более продолжительная сельская жизнь была бы немыслима.

— Вы так думаете, ваша милость? — ответила она иронически.

— Я в этом уверен, — твердо произнес я, — мы оба были бы несчастны; вы — в чуждой для вас обстановке, а я — глядя на вас и чувствуя себя невольной причиной вашего несчастья.

Фелиция покачала головой и проговорила, кусая губы:

— Как будто бы ради меня вы не могли бы устроиться городе в более подходящей для меня обстановке, а деревню отдать в аренду?!

— Это вещь невозможная, — ответил я.

На этом наш разговор прервался. Фелиция обратила всю беседу в шутку, заявив мне, что она хотела меня только подвергнуть испытанию. Но с этого момента между нами начались нелады; я нажил себе в лице Фелиции непримиримого врага, не останавливающегося ни перед чем, чтобы только иметь возможность мне навредить. Прежде всего она постаралась меня очернить в глазах королевы. Я в это время был в распоряжении королевича Якуба и не знаю случайно ли, но постоянно сталкивался с Фелицией. Последняя в своей клевете дошла до того, что изобразила меня перед королевой доносчиком, подстрекавшим короля к действиям, явно расходившимся с интересами его супруги.

Я сразу заметил интригу, так как Мария-Казимира, выказывавшая мне до сих пор лишь полное равнодушие, стала относиться ко мне неприязненно. Спустя несколько дней король как-то утром спросил меня:

— Ты какой провинностью навлек на себя гнев королевы?

— Всемилостивейший государь, я даже мысленно ничем не провинился перед ее величеством королевой.

— Ты не чувствуешь за собой никакой вины? — продолжал король. — Но что-нибудь такое да должно было произойти. А ну-ка поройся в своей совести, вспомни, в чем ты провинился?

— Видит Бог, что я ни в чем не могу признаться, — сказал я, — но я начинаю догадываться, почему я попал в немилость к ее величеству.

— В чем же дело? — спросил Собеский.

— Фелиция Бонкур изволит на меня гневаться и старается причинять всякие неприятности.

— Все еще эта давнишняя любовь! — рассмеялся король.

— Ваше величество, — промолвил я, — вся суть в том, что Фелиция, которой надоело быть вдовой, заявила мне, что не прочь выйти за меня замуж, но я поспешил отказаться от этой чести.

— Ты, я вижу, умен, — пробормотал король.

— Я просил бы ваше величество, — продолжал я, — не обращать внимания на сплетни, которые про меня распускают.

— Будь спокоен. Я сам знаю цену словам этой старой интриганки, а потому считаю инцидент исчерпанным.

Вскоре после этого мне пришлось спешно выехать домой, так как сестра уведомила меня о тяжелой болезни моей матери. В сильном волнении, не щадя ни себя, ни лошадей я мчался к себе, так как по сообщению сестры мать была при смерти.

С бьющимся сердцем я входил на порог своего дома, не смея спросить у встревоженной сестры, в каком положении болезнь матери.

— Слава Богу, — сказала она, обнимая меня, — мать еще жива, она все время спрашивает про тебя и даже недавно заявила, что ты уже близко. Пойдем к ней.

Не раздеваясь, я пошел с ней к матери; я застал бедняжку изнуренной, бледной, сидящей на постели, обложенной со всех сторон подушками. Увидя меня, она протянула дрожащие руки и, когда я, приблизившись к ней, упал на колени, обняла мою голову.

От радости она даже заплакала, но говорить уже не могла: до того сильно был истощен ее организм. С просветленным лицом она попрощалась и благословила всех нас.

Когда я приехал домой, был уже десятый час, а около полуночи мать, измученная перенесенным волнением, захотела отдохнуть, закрыла глаза — и уже не открыла их больше. Когда рано утром мы подошли к постели, то нашли ее спящею вечным сном.

Она оставила все дела в таком порядке, что ни похороны, ни получение оставленного ей наследства не создало для нас каких-либо затруднений. По старинному обычаю, она уже давно все приготовила на случай своей смерти. Деньги предназначенные для раздачи нищим, духовным лицам и церкви были особо отложены и запечатаны. Тело покойной матери мы схоронили в нашем фамильном склепе в Луцке.

При дележе наследства между нами тоже не возникло никаких пререканий. Брат Михаил отказался от наследства, а я с сестрой покончили дело миром. Имения я отдал в аренду ее мужу с тем только условием, что во всякое время, когда мне случится приехать, дом будет предоставлен в мое распоряжение.

Я твердо решил, что после смерти короля не буду служить при дворе, а вернусь в родную деревню.

Сестра одобрила мои планы; она только уговаривала меня непременно жениться, — я же отделывался от этих разговоров лишь шутками, так как решил навсегда остаться холостяком.

Я провел в Полонке еще некоторое время для восстановления здоровья и вернулся в Варшаву на сейм в 1685 году. И хотя мое отсутствие продолжалось всего лишь несколько месяцев, но за это время произошла большая перемена в состоянии здоровья короля, он значительно ослабел и осунулся.

Он почти совсем перестал принимать гостей, ссылаясь на то, что ноги ему отказываются уже служить, да и головная боль мешает. По вечерам у него собирался кружок приближенных лиц, с которыми он вел ученые диспуты, служившие ему любимым развлечением. Кружок этот по большей части составляли отец Вота, затем прибывший из Франции очень веселый и умеющий развлечь все общество патер Полиньяк, епископ Залуский, доктор О'Коннор и даже еврей доктор Ионаш, которого король охотно принимал в числе прочих гостей.

Приближенные к королю евреи — Ионаш, Бетсаль, Аарон — служили, вообще, оружием в руках его врагов, пользовавшихся ими с целью досадить ему. Когда все другие способы раздражить короля бывали исчерпаны, начиналось преследование то Ионаша, человека ученого и степенного, то Бетсаля, известного в то время финансиста, то даже Аарона, простого посредника, которого король часто посылал с различными поручениями. Кончилось тем, что их обвинили в том, будто они посредничали в продаже должностей и вакансий, взимая в свою пользу известное вознаграждение.

Я уже упоминал, что еще до времени Марии-Людвики за раздачу должностей принимались, с согласия короля, различные подарки, и этот постыдный обычай ни для кого не был тайной. Королева Мария-Казимира уже с молодых лет воспитывалась в тех же традициях, а со временем она организовала настоящие торги, на которых каждую должность или привилегию можно было купить за известную сумму. А в лицах, желавших получить что-нибудь, недостатка никогда не было.

Король иногда раздавал что-нибудь даром, так как он никогда не принимал никаких подарков, но королева, прикрываясь без ведома своего супруга его именем, поступала иначе, ввиду чего нередко вспыхивали возмущения и споры, так что иногда приходилось ради успокоения уничтожать уже подписанную жалованную грамоту. Этот обычай хотя и существовал уже около полувека и возбуждал всеобщее возмущение, но никто не смел высказываться открыто против него, так как в такой сделке равным образом были заинтересованы обе стороны. Теперь же враги короля воспользовались им как орудием против него, хотя последний не только ничего не брал в свою пользу, но, наоборот, жертвовал свои собственные деньги на приобретение военных припасов и пушек для защиты родины; они же обвиняли его вместо той, которая была причиной этого зла.

На одном из сеймов, если не ошибаюсь в Гродне, Бетсаль был приговорен к смертной казни по обвинению в кощунстве. Ему вменялось в вину, что он заставлял христиан присягать перед распятием, которое затем без всякого уважения бросал на пол. Король едва успел спасти ему жизнь… Затем, чтобы досадить королю, они начали преследовать доктора Ионаша, который едва избежал печальной участи

В Литве самовольно распоряжался и вершил все дела род Сапегов, милостью короля достигший высоких почестей. Никто не смел противиться их воле, а во времена сеймов они старались и в Польше играть первенствующую роль, опираясь на своих многочисленных приятелей и клиентов. Поссорившись с Виленским епископом Бжостовским, они не только разорили его имение и издали пасквильное сочинение, направленное против его особы (De Episcopo Litigioso), но даже во время сейма 1695 года обвинили племянника епископа Кришпина в том, что он не принадлежит к дворянскому сословию, оскорбили его во время заседания действием — и все это прошло для них безнаказанно.

Король не имел никакой власти, а разные вельможи, имеющие собственные войска, окруженные толпой приверженцев, делали что хотели, и ни сеймы, ни судебные установления не могли обуздать их самовластие.

В Варшаве возмущение против Сапегов достигло такой степени, что, когда один из числа их приближенных обидел как-то мальчишек, играющих на улице в солдаты, — присутствующие при этом польские дворяне бросились на литовцев, и дело, наверно, дошло бы до кровавого столкновения, если бы Сапеги вовремя не удалились из Варшавы вместе со своими приверженцами.

Во время этих последних двух лет, вследствие постоянного недомогания короля, недоразумений с Якубом, происков королевы, жизнь наша не была особенно приятной.

Мы должны были постоянно следить, чтобы не тревожили его покой различными жалобами и бесчинствами.

Король предпочитал возиться со своим садом, а не заботиться о сеймах; вместо того чтобы заниматься государственными делами, он приказывал читать себе различные книги или же делать опыты с вновь изобретенными инструментами.

Я не раз слышал, что он, оставшись бывало наедине с Матчинским, говорил:

— Что будет с нашей несчастной страной, когда я умру, — страшно даже подумать. Я, конечно, хотел бы, чтобы трон после меня перешел к Якубу, но желать ему этой короны я не смею, ибо и его замучит так же, как меня, как Казимира и Михаила, царящий у нас беспорядок. Но пусть уж страдание обрушится на меня, лишь бы эта несчастная Речь Посполитая преуспевала бы. Мне удалось поднять немного рыцарский дух в стране — но каков результат? Всюду царствует полнейшая анархия, против которой все мы бессильны. Якуб постоянно в ссоре с матерью и братом Александром, и, наверное ни одного из них не изберут на престол — корона, по всей вероятности, перейдет в руки француза или немца, выбор которых одинаково нежелателен.

И он только вздыхал.

Короля постоянно принуждали составить завещание, но он всеми силами противился этому. Он не раз говорил епископу Залускому, что это ни к чему не приведет, так как если ему теперь никто не повинуется, то тем более не исполнят его последней воли.

Но возможно, что была другая причина: он не хотел составить завещания согласно пожеланиям королевы, в противном же случае она омрачила бы последние дни его существования своими упреками. Не зная его последней воли, она не смела раздражать его.

Она приходила к нему по несколько раз в день, расспрашивая о здоровье, давала ему разные врачебные советы, старалась угодить во всем.

Король по-прежнему был ласков со своей супругой, но любви уже не было: она выгорела дотла.

Он улыбался при виде ее, но облегченно вздыхал, когда она уходила.

Кроме всех этих забот, его волновала также участь Якуба: он ясно видел, что королевич не пользуется любовью народа. Преобладающей чертой его характера была ничем не оправдываемая гордость. Хотя не раз он доблестно сражался, но не обнаруживал талантов полководца. Он не обладал величественной осанкой, а выражение его лица указывало на скрытый и угрюмый характер.

Все потомство Собеского, благодаря воспитанию матери, отличалось чрезмерной гордостью.

Якуб, женившись на княгине Нейбургской, породнился с немецкими князьями; затем, незадолго до смерти короля, княжна Тереза вышла замуж за баварского Максимилиана, младшие также могли рассчитывать сделать хорошие партии.

Наступила весна, и король, вместо того чтобы поправиться, как рассчитывали доктора, с каждым днем чувствовал себя все более и более слабым. Он испытывал постоянные головокружения — малейшее усилие его утомляло. На все наши вопросы доктора отделывались молчанием, что было плохим признаком.

Однако король по-прежнему был весел, часто шутил и, казалось, совершенно не думал о смерти.

В судьбе многих людей ясно виден перст Божий. Таким человеком был Собеский, предназначенный Провиденем для великих задач, но вместе с тем к жизни полной страданий.

Вся его жизнь была тому примером, — и даже кончина совпала с днем его рождения.

В этот день толпа гостей начала съезжаться в Вилянов, чтобы поздравить короля с днем рождения и годовщиной призвания на престол. Он не мог всех принять, так как излишние разговоры сильно его утомляли. Он постоянно расспрашивал прибывающих из Варшавы:

— Ну, что нового слышно в городе?

Ему отвечали, что все молятся, прося Господа продлить его жизнь.

Ксендз Вота отслужил в его комнате молебен, который король выслушал с большим благоговением.

Затем он прошел по комнатам, принимая гостей и разговаривая с ними. Так счастливо прошел весь день, а Ионаш и О'Коннор заметили, что король даже пообедал с аппетитом.

Вечером, по заведенному обычаю, к нему пришли те, присутствие которых доставляло ему больше всего удовольствия и уселись вокруг постели.

В это время королева вместе с отцом, кардиналом д'Аркиеном, принимали гостей. Вино лилось рекой, и шум пирующих доходил даже до спальни короля.

Возле него сидел епископ Залуский, ксендз Полиньяк, ксендз Вота и несколько придворных. Разговор был самый обыденный. Пришла королева справиться об его здоровье. Он взглянул на нее, внезапно вздрогнул, и Залуский заметил, что его голова склонилась к подушке.

Прибежали доктора, оказалось, что его схватил паралич, — он не мог больше говорить. На крик королевы сбежались пирующие сенаторы и окружили ложе. Наступило всеобщее замешательство, были приняты все меры к спасению. Все разошлись.

Хотя была еще надежда восстановить угасающую жизнь, но нужно было видеть, какой переполох наступил, какой испуг овладел всеми.

Многие, велев подать лошадей, уехали в Варшаву, другие остались дожидаться конца.

Вдруг король вздохнул сильнее, открыл глаза — и громко произнес:

— Stava bene!

Как будто теперь сознание ему доставило удовольствие.

Надежда на благоприятный исход воскресла в нас, но король очевидно, предчувствовал, что наступает конец, и приказал пригласить духовника. Он исповедался и причастился.

Королева в волнении бегала по комнатам ломая руки, то приближаясь к больному, то подбегая к окну, то рассылая людей во все стороны. Видно было, что она больше была озабочена своей участью, чем приближающейся смертью супруга.

После причастия король спокойно улегся, но прошло лишь несколько минут, когда доктор, держащий все время его руку, вдруг встал и закрыл ему глаза.

Король скончался…

Какой переполох возник в Вилянове, — трудно передать. Королевич Якуб еще раньше уехал в Варшаву во дворец.

К нему тотчас же был тайно послан кем-то из его приятелей верховой с сообщением о случившемся…

Я не раз слышал из уст самого короля, что в момент его рождения свирепствовала страшная буря. И вот, благодаря странному стечению обстоятельств, лишь только король закрыл глаза, показалась туча и разразилась такая буря, что в виляновском саду несколько старых тополей были вырваны с корнем и много крыш сорвано ветром.

Страх объял всех, и мы с плачем начали молиться. Королеву на руках унесли в другую комнату.

Такую свирепую бурю редко можно наблюдать и не скоро она окончилась. Благодаря ей все окончательно потеряли голову. Первой очнулась королева и послала известить своих приятелей в Варшаве… Между тем королевич, когда его известили о смерти отца, по собственной инициативе или следуя чьим-нибудь советам, но решил не пускать свою мать во дворец.

Ровно в полночь королеве сообщили, что Якуб заставил гвардию присягнуть себе на верность, что он велел закрыть все ворота, поставил при них сильные караулы, приказав не впускать никого без своего разрешения.

Королева, узнав об этом, пришла в страшную ярость.

Некоторые из вельмож предложили свое посредничество для улаживания конфликта между матерью и сыном… Отправились в Варшаву, но вскоре вернулись ни с чем.

Было постановлено, что королева отправится вместе— с телом покойника, так как трудно было допустить, что сын не пустит прах своего отца во дворец, а вместе с ним семью и духовенство.

Тело короля наскоро приодели в первые попавшиеся одежды, положили на колесницу и повезли из Вилянова в Варшаву. Странно даже сказать, но сами доктора нашли такую внезапную перемену в лице короля, что пошли толки об отраве… Но предположения эти были бессмысленными, ибо кто и зачем мог его отравить?

Но ко всем несчастиям, какие этот человек перенес на своем веку, еще недоставало, чтобы после его смерти возникла подобного рода клевета.

Достаточно было и того яду, который ему преподносили ежедневно и который подтачивал его жизнь. Этим ядом была людская неблагодарность, раздор между детьми, крушение всех планов…

Когда мы с телом покойного короля прибыли в Варшаву, то застали все улицы запруженными огромными толпами народа. Все стояли в глубоком молчании и никто не предполагал, какое постыдное зрелище подготовляет им королевич Якуб.

А именно, он сообщил посланным придворным, чтобы не подъезжать с телом покойника ко дворцу, так как сторожа их не пропустят.

Все духовенство, узнав об этом, сильно возмутилось.

Епископы поехали с переговорами, и первый Залуский начал грозить королевичу, говоря, что он возмутит против себя весь мир, если не пустит тело родного отца во дворец, тем более что он еще, собственно говоря, не имеет права распоряжаться в нем.

Он дал понять, что, нарушая права божеские и человеческие, королевич не избежит достойного возмездия.

Тело покойника стояло у ворот как бы прося милостыню, когда, наконец, убежденный Якуб велел открыть их, и колесница въехала во двор. Мы собственноручно внесли гроб в зал, где покойника должны были одеть в королевскую одежду и украсить знаками королевской власти. Корона, скипетр и другие регалии были спрятаны у королевы. Матчинский отправился к ней с просьбой выдать их.

На это королева ответила:

— Не дам, не дам! Королевич Якуб, пожалуй, и эти драгоценности, стоящие несколько сот тысяч злотых, присвоит себе, как и все другие сокровища покойника. Не дам!

Матчинский молчал и чуть с ума не сходил. Он стал около покойника и плакал.

Затем, схвативши золотой шлем, надел его на голову королю…

Вот какова была смерть богатыря и начало междуцарствия после его кончины!

После всего случившегося чего же можно было ожидать больше? Разве внутренней междоусобицы. Несмотря на все происки королевы, ни она, ни дети покойника не возбуждали ни в ком симпатии. Многие их жалели, но никто не находил способа помочь им добиться короны, на которую равным образом претендовали королева и Якуб.

Сразу можно было предвидеть, что Пяст не будет выбран, хотя кардинал Радзиевский был предан семье Собеского. Но ни он, ни Залуский, ни добряк Матчинский не сумели привлечь симпатии на их сторону.

После смерти короля я попросил уволить меня от службы, хотя и остался в Варшаве, так как меня разбирало любопытство, а к тому же и здоровье мое, расшатанное последними треволнениями, до того расстроилось, что я принужден был слечь в постель.

Шанявский тоже, не желая служить ни Якубу, ни Александру, распрощался со двором…

В столице мы были свидетелями того возбуждения умов и бесчисленного количества пасквилей, какие появились во время междуцарствия.

В конце концов, королева заботилась теперь уже не о короне, а о наследстве, которое она хотела сохранить больше для себя, чем для детей. Поговаривали, что, несмотря на свой шестидесятилетний возраст, она предлагала своему давнишнему возлюбленному гетману Яблоновскому руку и сердце при условии поделить между собой корону. Но Яблоновский слишком хорошо знал ее характер и, имея перед глазами пример своего друга, покойного короля, убедился, что корона не так уж соблазнительна.

Мы с Шанявским еще были в Варшаве, когда Якуб, который не хотел впустить тело отца во дворец и возбудил этим всеобщее отвращение, убедившись, что его раздор с матерью и братом восстанавливает против него общественное мнение, решил с ней помириться. Мы встретили это известие смехом, и помню, что Шанявский держал пари на три гарнца венгерского вина, утверждая, что примирение невозможно, но пари не состоялось.

Королева, несмотря на то что со смертью супруга лишилась короны, по-прежнему держала многочисленный двор и требовала таких же почестей, как будто ничего не изменилось.

Но среди мужчин у нее не было других приятелей, кроме подкупленных, враги же насчитывались тысячами, и даже женщины не любили ее, не исключая семьи Собеского и ее собственной.

Теперь же было слишком поздно добиваться расположения кого бы то ни было.

Якубу посоветовали хотя бы для вида помириться с матерью, но она отвергала все попытки к сближению и предупредила, что, если он переступит порог ее дома, она прикажет выбросить его прочь. Якуб долго колебался, но в конце концов решил встретить ее хотя бы при выходе из костела, упасть перед ней на колени и таким образом заставить помириться.

Ему сообщили, что королева собирается навестить монастырь Визиток и в определенное время будет оттуда возвращаться. Он в сопровождении своих приятелей ожидал ее.

Королева, сопровождаемая караулом, состоящим из татар, увидев сына и догадываясь о его намерении, приказала кучеру и татарам повернуть обратно. Ее сопровождал ее приближенный Савицкий, которому она велела всеми силами помешать встрече. Но сопровождавшие Якуба сенаторы заняли всю улицу и окружили коляску, так что нельзя было двинуться ни взад ни вперед. Якуб, соскочив с лошади, бросился почти под самые колеса кареты.

Но это не привело ни к чему.

Она даже не хотела его выслушать, закрыла окна и самым грубым образом отвергла все попытки как сына, так и вельмож к примирению.

Приятели покойного короля, несмотря на все происки королевы, долгое время служили ей верой и правдой, стараясь помочь примирить ее с окружающими.

Несмотря на все хлопоты епископа Залуского, кардинала Радзиевского и Потоцких, никаких результатов не было достигнуто, так как королева мешала им своим поведением.

Я не торопился вернуться к себе домой, так как любопытство удерживало меня в Варшаве и я решил дождаться конца этой трагикомедии.

Шанявский дал себя уговорить и поступил на службу к королеве, так что все сведения о происшедшем я имел непосредственно через него.

В замке жизнь кипела ключом: для всех было ясно, что вдова хочет, благодаря замужеству, снова получить корону, готовая ради достижения этой цели принести в жертву даже интересы своего любимого сына Александра.

Она расспрашивала у Полиньяка относительно французского кандидата и равным образом готова была отдать руку австрийцу, если бы тот не был женат.

Сильно постаревшая и осунувшаяся, хотя еще довольно крепкая и здоровая, эта когда-то прекрасная Марысенька теперь уже никому, конечно, не могла понравиться.

Стыдно было смотреть на эти старания, унижающие героя, имя которого подвергалось такому посрамлению.

Как я уже упоминал, меня здесь удерживало одно лишь любопытство. Я не хотел служить ни у Якуба, ни у Александра. Болезнь моя прошла, и я ничем не был связан и хотел быть только свидетелем всего происходившего, не принимая в нем личного участия.

Я не предполагал, что буду принужден остаться здесь не по своей воле.

А случилось это следующим образом.

Еще покойный король доверил мне ключи от своей сокровищницы, в которой находилась часть драгоценностей, разных дорогих вещей, бумаг и денег. Когда мне случалось уезжать по поручению короля, то ключи я отдавал всегда лично ему, а по возвращении получал их обратно.

Среди других драгоценных вещей у меня хранились знаменитые наборы, доставшиеся после битвы при Вене из шатра Кара-Мустафы. Они состояли из богато украшенного колчана, сабли, ножа, часов и седла. Некоторые из этих предметов были усеяны персидской бирюзой, другие малайскими рубинами, третьи жемчугом и яхонтами. Столь же драгоценной была их работа; помещены же они были в красивых ящиках, обтянутых телячьей кожей. Бывало, король показывал их чужестранцам и гостям, и все приходили в восторг. В последнее время все эти предметы находились в Яворове, когда король послал меня оттуда в Вилянов. Ключи я отдал ему самому и больше их не видел. Я был уверен, что все это осталось в Яворове.

После смерти короля я даже позабыл об этом, как вдруг однажды воевода Матчинский присылает за мной, прося навестить его. Я отправился к нему на следующее утро. Я застал его грустным и больным, что с ним постоянно случалось со смерти короля.

— Поляновский, — сказал он, поздоровавшись со мной, — я хотел спросить у тебя, что случилось с теми наборами, что хранились у тебя под ключом? Королева постоянно справляется об них и, Боже сохрани, кажется, подозревает, что или я, или ты присвоил эти драгоценности! Более тяжелое подозрение падает на тебя, так как ты сразу после смерти короля бросил службу.

Он пожал плечами, а я, услышав это, чуть не подпрыгнул.

— Всемогущий Боже! — воскликнул я, покраснев до корней волос. — Еще никто никогда не обвинял меня в воровстве! Я сию же минуту бегу во дворец; пусть делают дознание. У меня есть свидетели, что я, уезжая в Вилянова, отдал королю все ключи и ящики; кому он после их доверил — не знаю, но и это со временем откроется. Я не потерплю, чтобы на мое имя легло такое бремя…

— Подожди же, не волнуйся, — ответил, успокаивая меня, воевода, — тебе должно служить утешением, что ты находишься в одной компании со мной. Ведь все отлично знают, что подозревать нас — смешно. Даже сама королева предполагает, что мы отдали их Якубу, а не присвоили себе. Но ведь ты должен догадываться, что сделалось с этими ящиками и где они могут быть?

— Вот именно, что я ничего не знаю, мне никто ничего не говорил об этом. Король все время был нездоров. Я знаю одно, что, уезжая в Вилянова, я отдал, как всегда, все ключи в руки короля, и больше ничего не знаю. Я требую подробного расследования, тогда вся правда обнаружится!

— Перестань, — сказал Матчинский, — они сами будут разбирать, в чем дело. Сиди смирно и делай вид, что ты ничего не знаешь, и без этого довольно шуму. Возможно, что Якуб присвоил себе эти ящики, или…

Он остановился, а затем продолжал:

— Я хотел от вас лично узнать, как обстоит дело. В Яворове этих ящиков не имеется. Или король отослал их в Жолков, или Якуб их присвоил, или — не ручаюсь за королеву… Понемногу все это выяснится. Ни я, ни ты ведь их не взяли с собой…

— Я уже собирался поехать домой, — сказал я, — но теперь не тронусь отсюда, пока дело не выяснится. Я не допущу, чтобы подозрение пало на меня, что из страха перед расследованием я убежал.

Матчинский стоял в задумчивости, покашливая.

— Ты знаешь, — произнес он, — король мне обо всем рассказывал, он признался бы даже в самом большом грехе, если б совесть его не была чиста. Об этих несчастных наборах, которыми он любил хвастаться, он в последнее время никогда не упоминал. Насколько я могу себе припомнить, их в последний раз показали Полиньяку, потому что он ими интересовался. Королева при этом присутствовала и восхищалась ими, утверждая, что наборы никуда не годны и их нужно переделать. Король очень воспротивился этому, желая сохранить исторические памятники такими же, какими они были… В этом состоянии они для него имели pretium offectionis. Их заперли обратно в сундук, и этим дело закончилось.

— Будь что будет, господин воевода, — возразил я, — прошу и настаиваю на том, чтобы произвели строгое расследование по поводу этих наборов. Я не тронусь из Варшавы, пока не узнаю, что их нашли. Нельзя даже допустить мысли, что кто-либо другой, кроме королевы или королевича Якова, мог их себе присвоить. Сундуки были небольшие, всегда находились в закрытой комнате, не на всяком возу их можно было увезти, и каждый их узнал бы.

— Все выяснится, обожди, — произнес Матчинский, — не горячись и вовсе не говори об этом, потому что можешь на себя навлечь гнев. Is fecit cui prodest… Мне кажется, что королева поэтому-то о них так и допытывается, что, должно быть, сама их взяла. Мы по ниточке дойдем до клубка, но нужно молчать, потому что и без того достаточно стыда и срама. Пускай лучше пропадают десятки тысяч, чем опозорить имя нашего пана. Вы знаете из Священного Писания, как сыновья Ноя прикрывали его наготу.

Я ему припомнил о том, что сундуки эти, после того как их обили и оковали, получили такой характерный вид и так отличались от других, что я их даже в темноте узнал бы. В Вилянове я осмотрел все потайные уголки и знаю, что их там не было, в замке их тоже нет. Если их не нашли в Яворове, то следовало их искать там, где сложена остальная часть королевских сокровищ.

Матчинский, не дав мне окончить, замахал руками и тихо шепнул:

— Новую корону, скипетр, державу, меч, освященный папой королева хранит у себя, сундуки тоже, вероятно, у нее, но она ими делиться не хочет, и в этом весь секрет… Мы до него доберемся. Если бы действительно наборы пропали, подняли бы гораздо больший шум, а теперь о них говорят лишь вполголоса и — sub rosa.

Еще долго после этого мы с ним сокрушались о несчастном положении семьи нашего любимого пана, преследовавшей его даже после смерти. Я попрощался с воеводой, поклявшись ему, что не покину Варшавы, пока не выясню этого дела. Я тотчас же хотел им заняться, но Матчинский заклинал меня ничего не начинать и никому не говорить об этом, так как он все возьмет на себя.

Вот почему я застрял в Варшаве, а так как это могло долго продолжаться и комнатка в гостинице среди шума и беспокойства, куда постоянно прибывали новые гости и вечно надо было остерегаться воров, вовсе не была удобной, то я нанял маленький, деревянный, невзрачный домик за краковскими воротами, при котором находилась конюшня лошадей на десять и сарай.

Я тотчас же туда переселился. Но так как дом был немеблированный, я лучшую мебель выписал из Полонки, а остальное купил на месте.

Собравшуюся у меня старую рухлядь я отослал обратно в Полонку.

Матчинского, к которому я был очень привязан, я часто посещал, но о наборах ничего не узнал, так как они как будто в воду канули. Он говорил, что королева уже о них забыла. Тем временем примас созвал сейм, и с самого начала австрийская партия провела исключение кандидата из Пястов… Это был тяжелый удар для Собеских, которые должны были отказаться от всякой надежды; впрочем, лишь для сыновей, но не для матери. Для этого сейчас же нашелся посол Городенский, который, крикнув «veto», сорвал сейм и, спасая свою шкуру, сбежал под крылышко Барановского; своим бегством он себя выдал, и ясно стало видно, по чьей инициативе сейм был сорван, хотя и без того все чувствовали руку королевы. Она никогда еще не была так деятельна, так безумно расточительна на подкупы, как в этот раз. В ее комнатах, как мне Шанявский рассказывал, с утра до вечера стоял шум и гам, как на рынке.

Барановского, стоявшего во главе военного заговора, я очень хорошо знал. Это был человек маленький и не игравший большой роли; он взял на себя предводительство в надежде на годовое содержанье. Я еще помнил, как он мне униженно кланялся и был счастлив, когда я его приглашал на рюмку водки и угощал копченой колбасой. Теперь при встрече со мной он задирал нос кверху, а другие перед ним низко склоняли головы, что меня очень смешило.

И я постоянно шепотом предостерегал его:

— Эй, осторожно, гляди, чтобы тебя не постигла участь Гонсевского!

К союзу Барановского впоследствии присоединились и литовцы с Михаилом Огинским и Кришпинами, соединившись в одно против Сапегов. Началась война, которую королева должна была оплатить из собственных средств, а выборы были отложены до следующего года.

Между тем все так странно разделились и затем соединились, что даже такой человек, как я, который всех знал, не мог ориентироваться кто с кем в союзе и против кого. Был настоящий хаос.

Шляхта громко роптала против сенаторов, как оно было в обычае с давних пор; литовцы враждовали с королевством, французская партия соперничала с ракусской. Нельзя было предвидеть, чем эта суматоха окончится, потому что и королева меняла свои симпатии и склонялась в разные стороны.

Вначале она рассчитывала на Яблоновского, но последний, рассчитав, что дружба с королевой может повредить его славе и повергнуть его в позор, оставил ее и перешел на сторону императорских агентов… Радзиевский, Залуский, Служковы, Лещинский, Потоцкие из уважения к памяти покойного поддерживали его семью; но она сама себе так вредила, что никто ее не мог более спасти.

Яков, а королева тем более, не могли приобрести любовь: если им удавалось что-нибудь сделать, то лишь с помощью денег.

Император, шурин Якова, хотя и обещал ему свою помощь и покровительство, но это было неискренне, так как он не желал видеть династии Собеских на троне.

Александра, кроме матери, ни одна живая душа не поддерживала, и, хотя у него было больше достоинств, чем у Якова, ему не доверяли из-за королевы, которая им руководила.

Аббат Полиньяк пользовался еще большим почетом, королева ему доверяла, хотя он ей изменял, и благодаря его содействию помирились с Яковом, и он вместе с Александром поехали к французскому королю просить покровительства и помощи.

Кто же мог догадаться о том, что Мария-Казимира хлопотала у Людовика при посредстве Полиньяка о своих собственных интересах, с условием, что она выйдет замуж за французского кандидата, который был холост. Полиньяк ее обнадеживал, что это удастся.

Отъезд обоих королевичей в Париж был до того неожиданным, что мне казалось, что Шанявский надо мной шутит, когда он мне принес известие об этом. А между тем это было правдой, что они уехали во Францию и отвезли миллионы. Обманывая своих собственных детей, королева начала стараться о том, чтобы французский претендент был человеком холостым…

В завершение всех своих бесстыдных и наглых действии, эта женщина, исчадие ада, дошла до того, что пожертвовала своими детьми для своих личных интересов.

Я узнал об этом от Шанявского, который никогда не лгал, а в особенности передо мной, что королева после отъезда сыновей во время многолюдного собрания, а у нее ежедневно собиралось немало народа, главным образом из любопытства, громогласно, не скрываясь, начала говорить против собственных сыновей. Люди сначала не хотели верить своим ушам.

Шанявский божился, что повторяет ее собственные слова.

— Хотя я не родилась полькой, — говорила она, — но я здесь выросла с детских лет и всей душой и всеми мыслями полька; Лучшим доказательством то, что я люблю и ставлю выше Речь Посполитую, чем собственную семью и детей и говорю вам, господа, откровенно, — сохрани вас Господь избрать королем одного из моих сыновей.

Залуский застонал как от боли, подняв руки вверх. Она отвернулась от него.

— Я лучше вас знаю своих собственных детей, — продолжала она. — Если вы выберете одного из них, а в особенности Якова, то Речь Посполитая погибнет, вы ее погубите!

Залуский прервал ее, заломив руки:

— Ради Бога, ваше величество, будьте осторожны! Разве это мыслимо? Разве это допустимо, чтобы мать так говорила?

Она не дала ему окончить и порывисто прервала его словами, произнесенными так громко, что все их слышали.

— Все, что я говорю, это правда, отцы-епископы. Я откровенно об этом заявляю и не буду сожалеть о том, что я выскажу. Я это делаю исключительно заботясь о судьбе Речи Посполитой. Изберите, если хотите, Пяста, даже любого из вас. У вас достаточно заслуживающих быть избранными.

В этот момент рядом с ней стоял киевский воевода, генерал артиллерии Контский, которому король перед своей смертью хотел подарить гетманскую булаву, и всем известно было, что королева воспротивилась этому. Повернувшись к нему и указывая на Контского, она продолжала:

— Разве у вас нет, например, этого достойного киевского воеводы, прославившегося в стольких битвах?

Воевода, скорчив гримасу, пожал плечами.

— О, ради Бога! — воскликнул он. — Ваше королевское величество всего лишь несколько месяцев тому назад не нашли меня достойным гетманской булавы. Каким же образом я сразу заслужил скипетр и корону?!

Королева слегка покраснела, но так как она никогда не терялась и была изворотлива, она тотчас же переменила разговор, засыпала его потоком слов, что-то доказывала не относившееся к делу так, что даже возмутила людей наиболее к себе расположенных.

Руки опустились у тех, которые рассчитывали поддержать Якова.

Не имея возможности рассчитывать на помощь Яблоновского, который совершенно от нее отвернулся, королева доверилась изменнику Полиньяку, тонко и ловко обманывавшему ее; он искусно злоупотреблял ее доверием и пользовался ею, вовсе не думая ей помогать.

Из того, что я узнавал от людей и что мне сообщал Шанявский, я не мог многое почерпнуть, потому что и он сам не был особенно проницателен, а все эти интриги мне так надоели, что я не хотел даже слышать о них.

Тем временем я был прикован к Варшаве и не мог оттуда уехать, потому что вследствие отъезда Якова история выборов не могла быть выяснена.

Вдруг к концу года неожиданно как с неба свалилось имя нового французского кандидата на польский престол — князя Людовика де Конти, племянника короля Людовика XIV, известного, прославившегося вождя, но женатого.

Лишь только стало известно об этой кандидатуре, в замке поднялся переполох; королева как будто обезумела, велела запрячь карету и помчалась к Полиньяку.

За несколько дней до этого она в знак своего расположения подарила ему свой портрет. Увидев его висевшим на стене, она собственной рукой сорвала его и бросила на пол.

Можно себе представить, какое объяснение между ними произошло, как французу досталось и как они расстались.

Королева после этого вынуждена была возвратиться к Якову и к его австрийским покровителям, но последние отказывались от союзничества с ней и ничего не могли сделать.

Император оправдывался тем, что должен повиноваться папе, который хотел возвести на польский престол саксонского курфюрста Августа, обязав его отречься от лютеранства и перейти в католичество и, заручившись его обещанием, стараться о том, чтобы иезуиты обращали в католичество его подданных. Вскоре после этого королева так всем надоела своими интригами и поведением, увеличивавшими только раздоры, что ее попросили удалиться из Варшавы на время выборов, подобно тому, как и другим кандидатам было запрещено пребывание там во время сейма. Но от нее было не так легко отделаться, а насильно Радзиевский не мог ее удалить, чтобы не быть обвиненным в неблагодарности. Лишь через три месяца после объявления приговора об изгнании в Данциг удалось от нее избавиться.

Таким образом, мы были свидетелями того, что наследство великого человека пошло прахом и память его была осквернена этой женщиной, которая пагубно повлияла на жизнь мужа, а после его смерти погубила свою собственную семью.

Несмотря на то что в Варшаве для меня не было больше никакого дела, потому что совершенно забыли о сундуках с драгоценностями, а бедный Матчинский от огорчения вскоре скончался, я там остался до выборов, продолжив срок аренды шурину.

Мне любопытно было узнать конец, которого никто не мог предвидеть.

Залуский поддерживал де Конти. Нам казалось неправдоподобным, чтобы выбрали саксонца, которому покровительствует австрийский двор.

Мы этого понять не могли, каким образом наша Речь Поспо-литая, столь опасавшаяся влияния австрийского дома, около ста лет избегавшая всяких союзов с ним, теперь забывает о своих страхах и добровольно дает наложить на себя иго, несмотря на свое отвращение.

Когда съехалась шляхта и когда в Воле жизнь закипела и началась обычная суета, мы с Шанявским почти все время проводили на полях и под навесом.

К нашему великому изумлению, мы убедились в том, что Яков имел кучку своих сторонников и кое-где в разных местах раздавались голоса в его пользу, но легко было предвидеть, что успеха он не будет иметь.

С одной стороны, французы сыпали деньгами, стараясь во что бы то ни стало провести кандидатуру князя де Конти, с другой стороны, холмский кастелян Пжебендовский, совместно с шурином своим саксонцем, неким Флемингом, щедро раздавали немецкие талеры в надежде с помощью их приобрести корону. Они действовали исподтишка, с необыкновенной ловкостью и подкупали людей не только деньгами, но еще больше заманчивыми обещаниями.

Однако им не удалось привлечь на свою сторону примаса Радзиевского, голос которого имел самое большое значение, несмотря на то, что папский нунций им секретно оказывал помощь и даже склонил на их сторону нескольких епископов, в числе которых находился куявский епископ Домбский, согласившийся на все, даже на избрание кандидата вопреки желанию примаса.

Когда дело дошло до подачи голосов, часть краковского воеводства и часть великополян провозгласила Якова, а остальные заглушили их криками: «Конти!» Представители Плоцка тоже были на стороне Якова. Лишь потом, когда убедились, что Яков пройти не может и на его место станет де Конти, они начали высказываться за саксонца.

Королева и все ее прислужники предпочитали всякого, даже саксонца, но только не изменника француза.

Мария-Казимира во что бы то ни стало хотела отомстить Полиньяку.

Таким образом, голоса смешались, и Яков с королевой перешли на сторону саксонца.

В первый раз, когда мы услышали об этом кандидате, ни я, ни Шанявский, и мне кажется, что даже большая часть шляхты, никакого понятия не имели об этом будущем короле. У Пжебендовского не было времени, чтобы о нем рассказать, а он сам ничем особенным не выдавался.

Вначале начали громко возражать против него, указывая на то, что он лютеранин, но отцы-иезуиты ручались за то, что он отстал от ереси и обратился в лоно католической церкви.

Некоторые епископы приводили в его пользу, что он проникнут духом австрийского дома.

Двадцать шестого июня был очень жаркий день, и в ночь на 27 июня, возвращаясь вместе с Шанявским из Воли, чтобы закусить и отдохнуть, мы пригласили с собой холмского каштеляна, некого Суского, которого прозвали Саский[35], потому что он громогласно подавал свой голос за саксонца. Он состоял в каком-то родстве с Шанявским — не знаю лишь, которая вода на киселе, — и мы с ним подружились и потащили его с собой, желая от него что-нибудь узнать о человеке, которого мы и другие должны были выбрать. Суский же хвастался тем, что он и в Дрездене побывал, и при дворе курфюрста был принят.

Суский пришел ко мне вечером и, застав нас за трапезой, провел с нами всю ночь до самого утра; мы выпили изрядное количество алкогольных напитков, и Суский не переставал рассказывать чудеса об этом кандидате.

Правду сказать, мне не нравился ни сам кандидат, ни тот, кто его рекомендовал, но из-за любви к Шанявскому я должен был быть с ним любезным; к тому же мое любопытство было удовлетворено. Кроме Суского у нас был Моравец, Джевский и некоторые другие, фамилии которых я не помню, и мы весело провели время.

Расспрашивали Суского об этом кандидате, и он рассказывал разные небылицы.

— Такого короля у нас еще не было, — говорил он, — со времен известного Генриха французского, который также был веселого нрава и любил развлекаться. Август охотник болтать вздор, хотя он бывает очень серьезен, если хочет; он человек представительный. Первым делом вы должны знать о нем то, что даже у вас, где нет недостатка в силачах, никто не в состоянии с ним справиться — одним взмахом меча он отсекает голову коню или волу, рукой сгибает подкову, точно лист бумаги. Во время своей последней поездки в Вену он вез с собой ни более ни менее как графиню Кеннигсмарк и панну Кленгель, а в самой Вене еще выбрал панну Альтаун…

— Он холостой? — спросил я. Саксонец рассмеялся.

— Разве, — произнес он, — следуют примеру Соломона? Он женат, и у него дети, но это не мешает ему иметь несколько возлюбленных. Одной или двух ему не хватает! Так у нас принято!

— Ну, — возразил я, — если у вас так принято, то вам нечем хвастаться.

Моравец добавил:

— В Польше этого не бывает. Хотя мы и не святые, но все-таки у нас — стыд и совесть.

— Эх! Бросьте это! — прервал Суский. — Саксонец здесь введет другие нравы… Он человек благовоспитанный и вежливый, когда он желает таким быть, а если рассердится, то, говорят, превращается в дикого зверя.

Мы слушали и думали, что он шутит над нами и сочиняет, но впоследствии оказалось, что он не врал.

— Надо его еще похвалить за то, — продолжал он, — что он большой любитель выпивки и проглатывает спиртные напитки, точно воду… У нас немало любителей выпить, но сравниться с ним никто не может. Он пьет огромными бокалами, а затем садится на Буцефала и галопом мчится в поле, и когда хочет осадить лошадь, то, сжимая коня ногами, останавливает его на полном ходу. Он попадает в ласточку на лету…

— Все это не слишком ли уже много? — со смехом спросил я. — Он ведь рыцарь и, вероятно участвовал в боях и в них отличался?

— У него нет недостатка в мужестве, — произнес Суский, — но я не слышал о том, чтобы ему везло как предводителю. Видите, что я не хочу вас обманывать. В войне с турками судьба ему не благоприятствовала… Что правда, то правда. Саксонцы это объясняют тем, что какой-то ракусский генерал из зависти ему изменил; я при этом не был и ни о чем не знаю.

— Ну, — прервал Шанявский, — слава Богу, что ты нашел хоть что-нибудь для порицания, а то я уж полагал, что ты над нами насмехаешься, рисуя его таким полным совершенством. Трудно заранее сказать, придемся ли мы друг другу по вкусу… На каком языке мы с ним будем разговаривать — это тоже очень любопытно. О Конти всеобщее мнение, что он человек деятельный. Суский ударил рукой о стол.

— Чего тут говорить о Конти, когда — хотите или не хотите — будете иметь саксонца своим королем! Если не согласитесь на это добровольно, то вам его навяжут… Я слышал, что восемь тысяч отборных солдат стоят наготове на границе… Достаточно, чтобы десяток товарищей Пжебендовского провозгласили саксонца, и тотчас же саксонское войско вступит в пределы Польши, а мы уж заручились согласием такого епископа, который нам пропоет «Те Deum». Тогда и дело с концом. До тех пор пока Конти узнает о том, что его выбрали, пока он будет размышлять, выбирать, пока его дядя деньги пришлет, пока подоспеют корабли, — саксонец будет хозяйничать, и французы…

— Ни один епископ не осмелится провозгласить короля, — прервал я, — в то время, когда примас здоров и никому не передавал исполнение своих обязанностей. А можно ручаться за то, что Радзиевский не провозгласит саксонца, а лишь Якова или Конти.

— А я вам ручаюсь за то, что найдется какой-нибудь епископ, который его заменит, — произнес Суский. — Практиковались ли раньше подобные вещи или нет, но теперь это случится. Разве вы не видите, что все так подстроено, что вам его навязывают. Наша заслуга перед папой будет в том, что, подобно тому, как Собеский спас Европу от нехристей турок, Август изгонит лютеранство из Саксонии. Австрийский дом его тоже поддержит, потому что в Вене его на руках носят.

— Больше, чем шурина Якова? — спросил а.

— Какой прок в таком шурине, — ответил Суский, — когда он дорого будет стоить императору и ничего не даст. Отцы-иезуиты тоже что-нибудь да означают, а они этого кандидата выставляют и ему покровительствуют. Поэтому нам нечего понапрасну волноваться, метаться и спорить, а лучше пойдем по тому пути, который нам укажут; ничего другого не остается.

На следующий день мы вместе с другими поехали в Волю посмотреть, что там происходит, но ни я, ни Шанявский, ни Дрвенский ни за кого не подали своего голоса. За Августа мы не хотели голосовать, считая это преступлением; за Конти не стоило, потому что это было бы напрасно, а за Якова почти никто не голосовал. Мы были свидетелями того, как выборы распались на две части.

Судя по голосам видно было, что большинство голосов за Конти, но сторонники Августа произвели страшный шум, кричали, свистали, пугали, и в конце концов одни и другие поторопились пропеть «Те Deum». Затем все осталось невыясненным, неопределенным, но лишь одно было известно: ни одному из сыновей Яна корона не достанется в наследство.

Избрание саксонца, объявление его королем, коронование, вступление в управление — все было заранее обдумано и… навязано. Во что превратился свободный голос народа!.. Ни на грош правды, и во всем — лишь одно притворство, ложь и запугивания… Чего можно было ждать от такого короля, который с самого начала отрекся из-за короны от своей религии, какая бы она ни была; другие говорили, что он религии не изменил, потому что можно изменить лишь то, что имеют, а у него никогда никакой веры не было!

Иезуитов открыто упрекали в том, что их протеже безбожник и вероотступник. Но они отвечали, что это пустяки, что они его сына так воспитают, что он без них шагу не ступит, и женят его на девушке религиозной и утвердят веру в семье.

По окончании выборов мне было незачем, да и желания не было, больше оставаться в Варшаве и быть свидетелем совершающихся там печальных событий.

Я решил возвратиться домой. Вместе с Шанявским я пешком отправился в Виляново, чтобы последний раз поклониться праху покойного короля.

Закаленные жизнью, не склонные к слезам, постаревшие, мы вдвоем ходили по опустевшему дворцу и заброшенным огородам. Нам казалось, что мы видим перед собой нашего улыбающегося пана, утомленного, с пилой и с ножом в руках, любующегося своими деревьями… Я не раз слышал из его уст слова: «Это единственное существо, которое умеет быть благодарным; за мои труды и старания оно мне принесет цветы и плоды»…

На каждом шагу тут были видны следы работы его рук и ума; но с его смертью все остановилось. Никто из его детей не наследовал его духа, ума, сердца, характера. Все, к чему лишь эта женщина дотронулась, было осквернено и разрушено.

Мы с болью в сердце глядели на эти деревца, собственноручно им насаженные, о которых теперь никто не заботился. Огородники разбежались в поисках места. Дворец стоял пустой; книги, которые он так любил, — а их у него было много, — были сброшены в кучу, никто теперь к ним не притрагивался. Разве кто-нибудь из них теперь думал о чтении?

Попрощавшись с Виляновом, я как будто навсегда прощался со своей молодостью, я покинул Варшаву с твердым намерением поселиться в деревне, вести благочестивую жизнь и никуда оттуда не уезжать.

О дальнейшей моей жизни нечего рассказывать; это была обычная жизнь шляхтича, какую вели наши предки, потому что в деревнях происходит мало перемен. Я возвратился в Полонку, где ожидали моего приезда, и временно оставил управление имением в руках шурина, а сам занялся перестройкой дома, преследуя цель — не уничтожить дорогих мне воспоминаний.

В течение стольких лет кочевой жизни незаметно собралась масса рухляди. Глядя на то, как другие приобретали ценное оружие и разные дорогие вещи, и будучи их большим любителем, я, хотя и не располагал большими деньгами, потому что приходилось и приятелям одалживать, и на себя тратить, все-таки пользовался каждым представлявшимся случаем, чтобы дешево купить хорошую вещь.

А так как я довольно долго служил, то разных вещей у меня набралась такая масса, что я, оставляя двор и собрав все сундуки, ящики и узлы из Яворова, Жолквы, Львова, сам ужаснулся их чудовищному количеству. О существовании некоторых сундуков я настолько позабыл, что даже не помнил о их содержимом.

Правда, начиная от похода в Вену, в Венгрии, затем в Молдавии, в городах и в лагерях, — повсюду представлялись случаи для покупки. Солдаты наши, застигнутые бедой, продавали за бесценок все, что имели. Чтобы спасти их, приходилось часто покупать совсем ненужные вещи.

Когда узнали, что я покупаю все, что для других никуда не годится, начали ко мне подсылать людей со всяким хламом. Но в числе этого хлама оказались и дорогие, редкие вещи, так что многие богатые люди потом мне завидовали.

В Варшаве у какого-то еврея я купил старые обои, на которых была нарисована история Давида. Когда я их очистил и прикрепил у себя на стенах, всякий ими любовался. Впоследствии я их подарил костелу. У меня было несколько турецких палаток; оружия и бунчуков собралось довольно много. За серебряный шишак с позолотой, который я очень дешево купил в Молдавии, мне предлагали заплатить много денег, но я не любил заниматься торгашеством, а потому оставил его у себя. Ювелиры его оценивали в несколько сот злотых. Серебро было не особенно высокой пробы, но работа была художественная.

Я привез с собой в Полонку почти целый воз с роскошными персидскими и турецкими коврами. Вначале у меня не было никакой работы, потому что шурин один справлялся в поле, и я принялся за устройство своей резиденции, стараясь применить практически многое из того, что я видел. Впоследствии мне ставили в вину, что я будто бы хотел похвастаться, но в действительности я просто дурил и ничего больше.

Сестра хотела меня, не откладывая в долгий ящик, женить и, хотя я подурнел, она все-таки сосватала бы меня с красивой девушкой, но я отказывался жениться, так как не хотел причинить несчастья девушке, чувствуя, что не в состоянии ее любить. Из-за королевы и ее придворных фрейлин все женщины мне до того опротивели — а я их достаточно насмотрелся, — что я превратился в женоненавистника. Для этого достаточно было одного воспоминания о жене Бонкура.

У последней было сильное желание мне отомстить; она это пробовала сделать различными способами, но ей не повезло. Она впоследствии обеднела и очутилась однажды в такой нужде, что обратилась ко мне с просьбой о спасении. Я ей простил и помог. Она затем вышла замуж за старого француза, повара королевы, удовольствовавшись в конце концов столь малым; а между тем она раньше так высоко метила… Он назывался Пти; это был толстый, лысый, некрасивый, остроумный человек; деньжонки у него водились, он их скопил за время своей службы. Она ему очень нравилась, и так как он знал, какую женщину берет себе в жены, то перед свадьбой предупредил ее, что брыкаться ей не позволит и что он привык бить жесткую говядину до тех пор, пока она не становится мягкой. Они жили друг с другом довольно дружно и ни в чем не терпели недостатка; многие утверждали, что ей не раз от него доставалось… Впрочем, Господь с ними.

Я уже находился в деревне, когда пришло известие, что Конти с французами на военных кораблях прибыл в Данциг. Говорили о нескольких тысячах рыцарей…

Все в миг у нас по-прежнему закипело против австрийского ставленника и немца, — поднялись некоторые паны, тронулась шляхта, но некому было предводительствовать ею.

Кто-то разослал воззвание, чтобы всякий под страхом гибели стал на стороне Конти, другие же кричали о том, чтоб никто не смел трогаться.

Моравец на тройке примчался ко мне, уговаривая поехать с ним.

У меня не было никакой охоты тронуться с места, да я и не верил тому, что это может иметь благоприятный исход, но он начал меня так упрашивать, умолять, убеждать, наконец, даже позволил себе высмеивать меня, что я опустился, стал никуда не годным, и я поддался и приказал, чтобы слуги и лошади были приготовлены к отъезду; я решил: купишь или не купишь, а прицениться можно.

Я заранее предупредил Моравца:

— Я ни к чему руки своей не приложу, пока не буду убежден в том, что там сила и порядок, потому что ввезти беспорядок в свою страну — это грех. Поедем посмотреть, с чем Конти прибыл и кто его сопровождал. Упрямый Моравец твердил о том, что слышал, что сенаторы с войском спешили в Данциг.

Сестра и шурин не хотели меня отпустить и всеми силами противились моему отъезду, но я их успокоил и тронулся в путь вместе с Моравцем.

Мы поехали довольно быстро, заручившись по дорогое сведениями, которые до того противоречили друг другу, что из них ничего нельзя было извлечь. Каждый час приносил что-нибудь новое. Одни утверждали, что это предприятие ничем не окончится, так как саксонцы вступили уже в страну. Король короновался, паны все больше и больше присоединяются к избранному, и даже архиепископ смягчился.

Другие говорили:

— Саксонца, прислужника австрийского дома, никто не хочет признать, и все льнут к Конти и к французам. Конти великий богатырь и достоин быть наследником Собеского.

Мы слышали, что при нем находятся уже Залуский, Контский, Лещинский, Потоцкий и много других. Предсказывали, что лишь только Конти тронется из Данцига, он прогонит саксонцев, так что даже следа от них не останется. Припоминали Максимилиана и т. п. Все эти слухи были до того разноречивы, что мы должны были доехать до самого места, чтобы лично удостовериться. Любопытство меня разбирало увидеть город, который я не знал, но о котором много слышал.

Мы ехали торопясь, не щадя лошадей. Нас одно лишь удивляло, что этих войск, о которых мы столько слышали, мы нигде по дороге не встретили. Шляхты мы тоже очень мало встретили.

Наконец мы доехали до города, и я помню об этом, как будто оно сегодня случилось. Это было утром в хорошую погоду. Ворота как в крепости; при них городская стража, порядочно вооруженная. Мы должны были здесь остановиться, потому что как раз в это время оттуда выходил отряд драгун.

Приглядываясь к ним, я узнал Жеребского, старого наместника, которого я знал со времен сражений при короле Яне.

— Бью челом господину наместнику! — воскликнул я.

Удивленный старик остановился, покручивая усы.

— А вы что тут делаете? — спросил он.

— Я прибываю туда, где и другие, — произнес я, — для того, чтобы служить новому королю. Вероятно, Конти выступит в поход?

Жеребский сотворил крестное знамение и оглянулся кругом.

— Хорошо, что вовремя ноги уносим! — произнес он. — Француз наговорил нам кучу комплиментов, но теперь его и след простыл. Он сел обратно на корабль, на котором приехал, и возвращается восвояси, оставивши нас ни с чем.

Дрожь прошла по моему телу. Старый наместник поклонился и уехал, сказав:

— Поезжайте в город, там вы узнаете все остальное.

В городе было большое движение, беготня, суматоха. Тотчас при въезде на рынке я встретил дворового слугу епископа Залуского.

— Вы здесь? — приветствовал я его с радостью.

— Мы здесь, — ответил спрошенный, — но мы сегодня или завтра уезжаем отсюда в Варшаву, ибо здесь делать нечего, — француз сел на корабль и поминай как звали.

Я взглянул на Моравца.

— Ну что?..

Мы поехали в гостиницу. Все они были переполнены прибывшими приветствовать нового короля, который увидев, что войска, готового к его услугам, нет, и узнав о саксонцах и о присоединившихся к ним, раздумал бороться; извинившись перед своими приверженцами, он возвратился во Францию.

Что же тут можно было сделать?..

Осмотрев красивый город с его постройками и костелом, накупив перца и разных пряных кореньев, вдоволь посетовав вместе с другими за черным пивом на нашу судьбу, мы, после того как лошади отдохнули, тронулись в обратный путь.

Это было мое последнее искушение и мое последнее продолжительное путешествие. После этого я остался в Полонке вспоминая прошлое.