"В Эрмитаж!" - читать интересную книгу автора (Брэдбери Малькольм Стэнли)

9 (наши дни)

Чуть позже. Приятный Стокгольм, цивильный и цивилизованный, остается позади, ускользает в холодный ясный вечер. Он уходит: медные шпили протестантизма, громадные гранитные палаты либеральной демократии, высокие дворцовые крыши монархии-долгожительницы отплывают прочь в густой маслянистой дымке. Мне виден стройный ствол собора Сторчюрка, где пытались, но так и не смогли похоронить Декарта; я различаю крупные современные черты кирпичной ратуши, где вручают Нобелевские премии знаменитым, но забвенным лауреатам. Я вижу изящную паутину городских автотрасс и многобашенные спальные районы на склонах холмов. Но городские постройки исчезают из поля зрения. Теперь мы видим узкие скалистые бухточки между островами из голых камней и островами, где растут деревья, на берегу стоят опрятные домики, а рядом с каждым — лодочный причал, белый моторный катер и непременно сине-белый национальный флаг, реющий над пирсом. По воде снуют парусные шлюпки, совершая что-то вроде регаты: вперед-назад, туда-сюда, во все стороны.

— Мы уже в архипелаге? — интересуюсь я у рыжеволосой шведской певуньи, благосклонно согласившейся подняться со мной сюда, на высокую и безлюдную верхнюю палубу, чтобы понаблюдать, как ускользает из виду ее родной город.

— Nej, nej, архипелаг дальше, там опасно плыть, но места дикие, уединенные и по-настоящему прекрасные. А это еще Стокгольм. Эти домики когда-то были дачами. Теперь в них центральное отопление и живут круглый год. Летом здешние жители ездят на работу на моторных лодках, а зимой, когда вода замерзает, на коньках — с портфелями под мышкой. Вы сразу поймете, когда начнется архипелаг. Он такой темный, мрачный и совершенно необыкновенный, за это мы его и любим.

Мы стоим рядом и смотрим за борт. Багровое солнце катится к горизонту, небо со стороны Пруссии окрашивается яркой синевой, робкий сперва ветер, гуляющий по нашим лицам, понемногу усиливается. В бассейне давно нет воды, а на деревянных шезлонгах, разбросанных там и сям, — матрасов. Какой-то казак с ведром и шваброй драит палубы. В рубке на капитанском мостике стоит капитан в огромной белой фуражке и смотрит вдаль в свой гигантский бинокль, а рядом с ним — лисий профиль Ленина; вождь ощупывает нас пустым и бесстрастным взглядом.

Рыжеволосая дива вдруг берет меня за руку.

— Говорят, вы очень умный человек… — начинает она.

— Наверное, вы меня с кем-то путаете, — отвечаю я.

— Ну не важно. По крайней мере, вы профессор. Короче, расскажите мне что-нибудь про этого самого Дидро. Не хочу все время выглядеть дурочкой.

— Ладно. В двух словах так: французский философ, сын ножовщика из Лангре — это в Бургундии. Готовился стать священником, но женился на портнихе. Потом переехал в Париж, работал учителем и писал на заказ, сочинил забавный скабрезный роман «Нескромные сокровища». В тысяча семьсот семьдесят третьем году посетил Петербург. Я думаю, наша поездка как раз с этим и связана. Умер внезапно, от апоплексии, подавившись абрикосом во время обеда тридцать первого июля тысяча семьсот восемьдесят четвертого года. Написал великую книгу, которая изменила мир.

— Надеюсь, была только одна книга, изменившая мир.

— Да, «Энциклопедия». Двадцать восемь томов или около того, с сотнями статей и гравюр. Она должна была вобрать в себя все знания и все прогрессивные мысли той эпохи.

— Ей это удалось?

— Безусловно. Она стала Библией Века Разума. У читавших ее полностью изменялось понимание мира. В ней был заключен дух знания, сила философии. Власти пытались запретить ее, но это лишь добавило ей славы.

— Почему этому придавалось такое значение?

— Раньше за советом шли к священнику. В новую, научную эпоху место священников заняли философы. В Век Разума философствовали все и повсюду. Вспомните: Вольтер, Юм, Д'Аламбер, Кондорсе, Руссо…

— Но почему мы решили заняться именно Дидро?

— Точно не знаю. Наверное, потому что Дидро — самый интересный и обаятельный. По крайней мере, я так считаю. Он был энергичнее и благороднее, чем Вольтер. И гораздо остроумнее, чем Руссо.

— Ну, это-то не хитро. Почему же в таком случае я ничего о нем не слышала?

— Некогда Дидро был знаменитостью номер один. Лучшие его произведения были изданы только через много лет после смерти автора. Рукописи были разбросаны по всему миру. Не исключено, что некоторые до сих пор не обнаружены. Насколько я помню, лично я отправился в это путешествие в первую очередь из-за этого.

— Они могут быть в Петербурге?

— Вполне возможно.

— Только не думайте, что я прочту все тридцать томов.

— Ну что вы. Никто не читает «Энциклопедию» целиком. Кроме разве что нескольких специалистов по Просвещению вроде нашего чудаковатого профессора Версо. Это ведь случайная смесь из статей обо всем на свете. О любви и о ветряных мельницах, о свободе и о пророках, о священниках и проституции. О том, как построить сыроварню. О том, как сконструировать стул.

Шведский соловей смотрит на меня с явным сомнением:

— И вы думаете, Дидро сам это все написал?

— Не все. Некоторые статьи писали Вольтер, Руссо и Д'Аламбер. Это был коллективный труд, и в нем участвовало еще много других людей. Но на всех статьях лежит отпечаток его ума и личности. «Энциклопедия» всегда была «Энциклопедией Дидро».

— Что-то мне не хочется ее читать, — решительно качает головой шведский соловей. — Может, лучше что-нибудь попроще? Что бы вы посоветовали?

— Я бы рекомендовал роман в диалогах «Племянник Рамо». Это одна из самых изящных книг мировой литературы. Так считал Гёте. И Маркс, и Фрейд. Противоречивая книга о человеке, который противоречит сам себе.

— Рамо был отвратный тип и жуткий зануда, — замечает Биргитта. — Косолапый, как медведь, и ужасный эгоист. Но, говорят, очень умный. Видели вы его оперные балеты? Там про четыре ветра, которые говорят друг с другом. Сплошные серпенты и барабаны и ни одной хорошей роли.

— Может, Рамо и был занудой, но племянник на него совсем не походил.

Биргитта смотрит на меня:

— У него и в самом деле был племянник?

— Да. Тоже музыкант, но очень слабый. Он даже написал пьесу для фортепиано под названием «Энциклопедия».

— Наверное, за это Дидро и полюбил его.

— Дидро его совсем не любил. Он горячо им интересовался, исследовал его как представителя весьма неприятной человеческой разновидности. По-моему, Дидро видел в нем свою полную противоположность. Племянник Рамо был негодяем, обманщиком, греховодником.

— Вроде маркиза де Сада?

— Да, что-то вроде того. Этот племянник манипулировал, мистифицировал, суетился, докучал. Если вы хотите прочесть эту книгу, она лежит у меня в чемодане.

— Ладно, солнышко, поживем-увидим… — Дива явно теряет интерес к этой теме. Она набрасывает шаль и смотрит вдаль.

Я же рассматриваю ее формы, зрелые и пышные.

— Вы хорошо знаете Бу? — спрашиваю я.

— Нет. А вы?

— Только как профессор профессора. Мы встречались на конференциях и обменивались экземплярами статей. Потом спорили, и это становилось причиной для новых конференций.

— А я его совсем не знаю, — признается дива, — но в Швеции Лунеберга очень уважают. Впрочем, в Швеции всех профессоров уважают.

— Я уже понял. У нас совсем не так.

— Но Бу уважают больше, чем других. Он академик, влиятельный человек, член попечительского совета Королевской оперы. Я думаю, он участвует во всех попечительских советах. Он посетил мою грим-уборную в Дроттингхольме и сказал, что мне стоит присоединиться к его группе. Он знает людей из Кировки, ну, из Мариинского. А сейчас он хочет, чтобы я написала доклад.

— Он от всех хочет того же.

— Ну, вам-то не привыкать, вы преподаватель, вы это умеете. А может быть, и любите.

— Не особенно. Просто это наша работа.

— А я вообще не люблю писать. Я не выражаю мысли словами. Я их пою.

— А я жажду услышать, как вы это делаете.

— Ах нет, посмотрите вокруг! Можно ли здесь думать про какие-то статьи?

И точно, думать невозможно. Мы уже вышли в открытое море. Изменилась погода, меняется пейзаж. Ветер усилился, солнце погружается в море. Кругом — бескрайние просторы; вода — мягкого жемчужно-серого оттенка. Появились какие-то островки, голые обветренные бухточки. И вдруг прямо над нами жутко завыла сирена. Биргитта схватилась за мою руку, я обнял ее за плечи. Вой прекратился, но над водой неслись гудки других сирен, вторящих первой. Они звучат как многократное эхо, снова и снова, гудок за гудком. Дива подбегает к перилам.

— Смотрите! Плавучие гробы идут! — кричит она.

Я подхожу к ней и тоже перегибаюсь за перила. Там, внизу, лежит корабельный путь, размеченный бакенами, и по нему, нам навстречу, движется колонна или флотилия огромных судов, монстров со стальными челюстями.

— Что это? — спрашиваю я.

— Вечерние паромы до Стокгольма, — объясняет Биргитта. — Они приходят каждую ночь со всех берегов Балтики. Хельсинки, Висби, Киль, Оулу, Рига, Гдыня, Таллин. И конечно, Санкт-Петербург!

Первый паром уже поравнялся с нами. Гигантские плавучие гостиницы идут одна за другой: «Сибелиус», «Калевала», «Константин Симонов», «Эстония», «Балтийский клипер». Подплывая ближе, они становятся видны от нижней палубы до верхушки загнутой трубы; они проходят так близко, что мы можем разглядеть последних гуляк, застрявших в баре, последних игроков, ставящих на свой последний шанс в казино, запоздалых посетителей дьюти-фри, покупающих свои последние флаконы «Givenchy». Пассажиры толпятся у перил. На верхней палубе возлежат оцепеневшие граждане в пальто и куртках с капюшонами: наверное, пьяные финны, заглядевшиеся на кроваво-красный закат и забывшие обо всем. Но вот флотилия удаляется в сторону Стокгольма, и тихие морские воды опять принадлежат нам одним.

Через полчаса мы все еще стоим на верхней палубе. Биргитта плотно закуталась в шаль, а я курю датскую трубку, портативный философский инструмент, который я привык повсюду таскать с собой. Багровое солнце уже исчезает за горизонтом, море жемчужно-серо, а в нем — россыпи таких же жемчужно-серых островков и скал, покрытых белыми пятнами птиц.

— А вот и архипелаг, дорогуша, — объявляет рыжеволосая дива. — Сто тысяч затонувших островов. Сюда, в это ужасное и прекрасное место, стремится душа всякого истинного шведа.

Острова разбросаны повсюду: иные совсем выветренные, пустые, покрытые птичьим пометом, а иные с причалами и охряно-красными домиками. Там и сям развешены сети, на мостках дымятся черные коптильни для рыбы. На задворках растут можжевельник, черника и карликовые сосны; между островками плавают небольшие плоскодонные паромы с трубами. Мне это напоминает кадры из какого-то старого бергмановского фильма — одного из тех, где морщинистые священники в сутанах бродят по каменистым морским берегам, усеянным обломками кораблекрушения, где летняя юношеская любовь — лишь прелюдия зимних мук, где пожилые люди любят с неистовой страстью и от этого гибнут.

Дива смотрит на голые серые острова — и вдруг начинает мне о них рассказывать. Здесь она в детстве проводила лето. Здесь в Книгу Судеб была вписана и ее судьба, здесь — родина ее противоречивой шведской души. Где-то неподалеку, в особняке на берегу, упивался мрачными видениями Стриндберг и суровые художники-натуралисты разукрашивали скалы темными рыбацкими рисунками. Рассказ Биргитты становится все живей. Она вспоминает, как плавали нагишом в холодных балтийских водах, как ели раков, сидя на скалах, о ночном лове сельди и морских щук в лодках с фонариками. Но более всего — о незабвенной сладкой горечи первой любви.

— Только вспомню, сразу так радостно становится. И так грустно, — вздыхает дива.

— О, как я вас понимаю! — сочувственно киваю я, не отрываясь от проплывающих мимо пейзажей архипелага.

Вообще-то я уже бывал здесь раньше. И с такими соловьями — видными из себя, звучноголосыми, эмоциональными, полногрудыми и патетичными — встречаться доводилось. Мне знакомы эти бездонные северные души, что мечутся в бесконечном духовном поиске. Я знаю эту школу сурово-сентиментальных бергмановских реминисценций. Отсюда рукой подать до погубленных влюбленных, обесчещенных дев, поющих скелетов, призраков утонувших рыбаков, выходящих из морских пучин, и старухи с косой и песочными часами, что подстерегает на темной тропе.

— Я в отчаянии, не отвергайте, выслушайте меня, — умоляет дива.

И признается, что театральный успех — лишь иллюзия, а международная слава — пустая погремушка. На самом деле она бесконечно несчастна. Да, ее жизнь, жизнь великой певицы, — безрадостное прозябание, и никогда ей не исполнить своего предназначения. Затем она почему-то дает волю своему жгучему темпераменту — и вскоре мы уже обсуждаем, каким способом лучше убить ее супруга.

— Если б возможно было идеальное убийство… — рассуждает она.

По-моему, проблема состоит в том, что репертуар, а значит, и арсенал оперных див чересчур обширен: тут вам и яд, и веревка, и обезглавливание, и кипящее масло, и нож, и змеиный укус, и все на свете.

— О, как я вас понимаю! — твержу я.

— Но сначала его надо найти.

— В самом деле? И как по-вашему, где он сейчас?

— Конечно, в Милане со своей проституткой, с этой подлой мелочной крысой!

— А кто она такая?

— Всего лишь контральто. Яд, только яд — большего они не заслуживают.

— О, как я вас понимаю!

— Но, золотце, ни за что на свете я не стала бы резать его ножом. Это так ужасно!

— В самом деле?

— А что это вы здесь делаете? — с полицейской строгостью окликает нас чей-то голос.

К счастью, это не Ленин — это всего лишь Альма Лунеберг в кроличьей шапке и с колючим взглядом типичной Снежной Королевы.

— Развлекаемся, — отвечает дива. — Я пытаюсь посвятить этого несчастного англичанина в тайны истинно шведской души.

— А знаете ли вы, что все наши дидровцы уже спрашивают, что с вами стряслось?

— Понятия не имею, милочка. Я просто хотела показать ему архипелаг.

— Вы что, не изучили программы, которые лежат в вашем пакете? Вы еще не поняли, что проект «Дидро» уже начался?

На это дива не отвечает ничего, мы отворачиваемся от серых скал и еще более серых вол и вслед за Снежной Королевой спускаемся по лестнице, ведущей на нижнюю палубу, а потом и еще ниже.

Как странно! За время нашего краткого отсутствия весь корабль изменился. Там, где раньше была полупустая платформа для приема пассажиров, теперь бурлит жизнь. Платформа кишит туристами, шумит, голосит и грохочет. Звенят стаканы, крутятся колеса в казино. Мы проходим мимо суетливого дьюти-фри, мимо запруженного покупателями «Beauty Expensive». Мы минуем «Блинный бар», «Икряную хижину», «Водочный притон», «Русскую баню», «Салон турецкого массажа», «Лубянский фитнес-центр», «Одесское казино». Но современная жизнь — это не только шопинг и наслаждения; это, кроме всего прочего, корпорации и капиталисты. Где-то на прогулочной палубе, за фитнес-центром, есть тихое местечко, заполненное телефонными кабинками, ксероксами, факсами. За стеклянными стенами конференц-залов представители корпораций делают свой бизнес. В зале с вывеской «SIEMENS» толпа немецких и русских бизнесменов обоего пола, все в деловых костюмах, стоят почти вплотную друг к другу: разворачивают лекционные плакаты, демонстрируют секторные диаграммы, отправляют факсы, вставляют флоппи-диски. А через несколько шагов, за капитализмом и коммерцией, располагаются интеллект и разум. На следующем конференц-зале издали заметна табличка «Проект „Дидро“».

Здесь происходит что-то вроде небольшого приема, и все это — в честь нашего маленького отряда паломников. Татьяна из Пушкина, успевшая сменить роль (теперь на ней короткое черное платьице и белый фартук с оборками, точь-в-точь как на служанке из комедии Ноэля Кауарда), стоит у входа с двумя большими подносами: на одном — внушительная стопка бутербродов, на другом — граненые стаканы с розовым русским шампанским. Жак-Поль Версо общается с ней — напористо и энергично, вполне по-манхэттенски. В центре зала стоит Андерс Мандерс, с аккуратно подстриженной светлой бородкой, и беседует с демонически-чернобородым Ларсом Пирсоном. А вот и Свен Сонненберг, в изношенном рабочем коттоне, мрачно обсуждает какие-то глубоко экзистенциальные проблемы с Агнес Фалькман, одетой в дизайнерские кельвин-кляйновские версии тех же самых вещей. Когда мы входим, они сконфуженно оборачиваются, а Бу Лунеберг гневно смотрит на нас. Он как будто хочет сказать: ну чего еще ждать от выпендрежной самовлюбленной дивы и писателишки, который заснул на постмодернистском концерте?

Татьяна подходит к нам с розовым шампанским и тарелочками для бутербродов. Теперь вся команда в сборе. Бу выходит на середину комнаты, хлопает в ладоши и возглашает:

— Давайте начинать!

Дидрологи умолкают. Бу поднимает свой стакан.

— Добро пожаловать. Надеюсь, шампанского всем хватило? Чудесный русский напиток. Тогда позвольте мне произнести тост. За проект «Дидро»!

Наши стаканы взлетают вверх. «Skal!», «Дидро!», «За здоровье старика Дени!» — кричат пилигримы.

Красноречие Бу на этом иссякло, поэтому мы просто осматриваемся и разглядываем друг друга. И тут Жак-Поль Версо наконец формулирует наш общий вопрос:

— Бу, раз кому-нибудь все равно придется об этом спросить, так пусть это буду я. Зачем ты нас пригласил? И что это, черт возьми, за проект «Дидро»?

Бу глядит на него с вежливым участием:

— Итак, всем вам хочется знать, зачем вы здесь? Почему выбрали именно вас и так далее?

— Конечно, Бу.

— Певицу, актера, столяра, дипломата, писателя, философа и так далее? — Тут Бу вынимает из кармана своего пиджака небольшую карточку. — Ответить на этот вопрос лучше всего словами самого Дидро из знаменитой «Энциклопедии», из статьи «Энциклопедия». Возможно, вы помните, как он объясняет свою задачу. По его словам, она заключается в том, чтобы собрать воедино все накопленные человечеством знания, указать на все ошибки и предрассудки, докопаться до истины и, используя одни лишь свидетельства наших чувств, постичь истинную причину всех явлений и представить вещи такими, каковы они на самом деле.

— И это все? — удивляется Лapc Пирсон.

— Однако в конце статьи, — не слушая его, гнет свое Бу, — Дидро предостерегает…

— Это глубочайшее, потрясающее предвидение, — вторит ему Альма. — Со временем — внимание, господин философ! — знаний накопится столько, что ни один индивид и ни одна система не смогут охватить их полностью. Вот о чем говорит Дидро.

— Такая система уже существует, — вставляет Версо. — И называется она — Интернет.

— Позвольте мне процитировать слова Дидро: «Если мы изгоним с Земли мыслящее существо, человека…»

— Бу, я полагаю, лучше обойтись без мужского рода, — вмешивается Агнес Фалькман.

— Jo, jo. Обойдемся без мужского рода. «Если мы изгоним с Земли мыслящее существо, личность, возвышенный и прекрасный спектакль, что поставила для нас природа, станет пустым и печальным зрелищем. Мертвая тишина настанет во вселенной. Останется лишь бесконечное одиночество, пустыня, где невидимо и неслышимо будут сменять друг друга события и явления. Вот почему в центр нашей Энциклопедии мы должны поставить че… личность, которой но праву принадлежит место в центре вселенной».

— Гениальное предвидение, — добавляет Альма. — И это объясняет все, весь проект «Просвещение».

— Мы вернем личность в центр вселенной.

— Звучит прекрасно, — подытоживает Версо. — Может быть, еще шампанского?

— Пожалуйста. Только вы уж сами о себе позаботьтесь, — отвечает Бу. — Но в разумных пределах, конечно.

Пока Татьяна обходит нас и раздает стаканы, я замечаю, что Свен смотрит на Бу слегка растерянно.

— И поэтому мы здесь, на этом корабле?

— Jo, jo, Свен.

— А зачем мы едем в Россию?

— Чтобы попытаться снова сделать вселенную человечной, — бодро объясняет Альма.

— Итак, ваша цель — вернуть эру Разума, и вы думаете, что нашли подходящих помощников? — иронизирует Версо.

— Jo, jo.

— Но я всего лишь рабочий, — говорит Свен. — Я делаю столы.

— Столы — дело непростое, — отвечает ему Бу. — Дидро придавал вашему ремеслу огромное значение. Он верил в столы.

— Я работаю руками, — продолжает Свен.

— А я горлом, — сообщает Биргитта.

— Значит, мы должны собрать воедино все познания человечества? — спрашивает Мандерс. — За сколько дней?

— За шесть, — отвечает Альма. — Три дня туда, три дня обратно. Вспомните: Бог создал вселенную за семь дней.

— Но перед этим он, наверное, все хорошенько продумал, — парирует Ларс Пирсон.

— А как же мы это сделаем? — вопрошает Свен.

— Мы будем общаться, обмениваться профессиональными навыками и умениями, делиться философскими взглядами, как энциклопедисты, — заявляет Бо. — И каждый сделает доклад.

— Доклад! — возмущается шведский соловей.

— А затем из докладов мы составим книгу, правительство ее напечатает и выдаст нам фант под это дело, — объясняет Альма.

— Звучит заманчиво! — ерничает Версо. — Правительственный фант!

— А я полагал, что мы посетим Эрмитаж и осмотрим библиотеку Вольтера, — говорит Андерс Мандерс.

— А я-то думала, что мы сходим в Мариинскую оперу, — вздыхает Биргитта Линдхорст.

— А я надеялась, что мы посетим колхозы и встретимся с рабочими, — с упреком произносит Агнес Фалькман.

— А мне говорили, что наше путешествие связано с мебелью и в Россию мы едем, чтобы на столы поглядеть, — говорит Свен Сонненберг.

— Все в свое время, — обнадеживает нас Бу. — Но сперва мы должны написать статьи. Для этого мы и собрались сегодня в этом очень милом конференц-зале.

Ларс Пирсон окидывает меня взглядом — любопытным и провокационным.

— Статьи умеют писать только зануды-профессора. Не правда ли, профессор?

— Moi? — переспрашиваю я.

— Ага. Я знаю, что иногда вы бываете занудой-профессором, а иногда пишете романы и пьесы. А что вам самому больше нравится: писать статьи или сочинять истории?

— Сказать по правде, я предпочитаю сочинять.

— Вот уж не пойму почему, — хмыкает Агнес. — От статей хоть какая-то польза, а сочинительство — одна сплошная ложь.

— Но оно помогает нам найти дорогу к правде.

— Мне это нравится, — объявляет Биргитта. — Почему бы нам и в самом деле не попробовать?

— Сочинять небылицы?

— Nej, nej, Свен. Рассказывать друг другу истории, — поясняет шведский соловей.

— Nej, nej, nej, Биргитта. Давайте лучше займемся чем-нибудь полезным, — возражает Агнес. — Дидро как-то сказал: «Кто хочет научиться печь, должен сперва испачкать руки в тесте».

— В тесте?

— Но он же как-то раз заметил: «Мы представляем вещи в виде фактов, чтобы показать, что эти вещи нам знакомы. Но мы также представляем их в виде вымысла, чтобы показать, каким образом мы их обнаружили».

— Неужели Дидро это сказал? — удивляется Альма.

— Да, — заверяю я.

— Где именно?

— Не помню.

— В общем, я уверена, что большинство за доклады и против небылиц, — утверждает Агнес. — Я полагаю, у нас есть консенсус.

— Не уверен, что вы правы, — говорит Лapc Пирсон.

— Конечно, у нас есть консенсус, — авторитетно заявляет Альма.

— Его нет, потому что некоторые за доклады, а другие предпочитают истории.

— В таком случае давайте проголосуем, — предлагает Агнес.

— Nej, nej, в этом нет необходимости, — возражает Альма, — Я уверена, что у нас есть консенсус. У нас есть консенсус?

— Jo, jo, — подтверждает Агнес.

— Nej, nej, — отрицает Ларс Пирсон.

— А посему, — раздраженно подытоживает Бу, — придется провести собрание, дабы выяснить, как нам прийти к консенсусу.

При этих словах Жак-Поль Версо оборачивается ко мне и тихонько шепчет:

— Круто! Но не многовато ли шведской демократии для одного вечера? А что вы скажете, например, насчет «Джим-Бима» в баре «Московия»? Консенсус?

— Jo, jo, — отвечаю я.


Просто удивительно, как быстро меняется корабельная жизнь и как много разных мирков заключает в себе одно судно. Наверху осталась благовоспитанная группка шведских пилигримов, ведущих дискуссии о Разуме и либеральной демократии. Двумя палубами ниже, в баре «Московия», человеческие умы уже заняты совершенно иными проблемами. «Владимир Ильич» продолжает свой путь; триумфально шумят машины, и, как будто изголодавшись по родине, корабль несется вперед, через архипелаг, в пустынную Балтику — домой, домой. Галдеж на борту все сильней: возвращающиеся домой русские оккупировали бар. Из громкоговорителей несется веселое бренчание балалайки; кочуют, пробираясь через толпу, бутылки и стаканы. Болтовня, крики, песни, смех доносятся ото всех столиков. Перемещается туда-сюда, передается из рук в руки невесть откуда взявшееся разнообразное движимое имущество — куклы Барби, западные компакт-диски, портативные органайзеры, мобильные телефоны, окорока, головки сыра, шелковые галстуки, старые носки, странные свертки из коричневой бумаги, мрачные черные пластиковые мешки, паспорта, документы с печатями и, насколько я понимаю, списки мертвых душ.

Чтобы эта славянская эйфория ни на минуту не сбавляла оборотов, длинношеие официантки в русских кружевах носятся между стойкой и столиками с живительными порциями шампанского и водки. Нерусские пассажиры удивленно наблюдают за этой картиной. В дальнем углу сгрудились японские туристы со своими непременными рюкзачками; они созерцают окружающее сквозь стекла очков с буддийским спокойствием, подкрепляемым скотчем «Сантори» со льдом. Огромные германские бизнесмены — воплощение ганзейского духа! — обмениваются волнующими сказаниями о массаже и сауне, посасывая при этом животворный коньяк. Шведские бизнесмены обсуждают реформу соцобеспечения и пьют из рюмочек украинский сотерн. Не снимая кепок, надетых все тем же нелепым способом, то есть задом наперед, американские рюкзачники перелистывают страницы «Краткого путеводителя по Новой Земле», вскрывая все новые и новые банки «Будвайзера» и в лепешку сминая пустые жестянки в своих боксерских лапищах. Что касается американских вдовцов, то они выглядят жизнерадостнее, чем когда бы то ни было, и бесстыдно заигрывают с высокими русскими официантками.

Что до меня, я понимаю, какую глупость сделал, потратив так много времени на обсуждение курсов валют с милой блондинистой кассиршей милого блондинистого стокгольмского банка. Мы попали в царство смешных денег. Что я имею в виду? Это ведь русский корабль. Официантки, снующие вокруг столиков, рады принять все, хоть отдаленно напоминающее валюту. Российские рубли, украинские купоны, венгерские форинты, шведские кроны, германские марки — для них все одно. Китайские юани, тайские баты, камбоджийские вонги — короче, все, что звенит или шуршит.

— Skal! — восклицает Версо, поднимая огромный стакан виски «Джим-Бим» со льдом, купленный всего за доллар. — Но, знаете ли, профессор, есть в вас что-то этакое, что-то меня тревожит…

— Что именно, профессор?

— Да вот эта ваша недавняя цитата из Дидро. Про доклады и истории. Я прочел все, что этот парень написал за всю свою жизнь, а написал он, пожалуй, даже слишком много. Но не припомню, чтобы он что-то такое говорил.

— Вы правы, — соглашаюсь я, — возможно, он и в самом деле ничего такого не говорил. Но вполне мог сказать что-то в этом роде. Мне так кажется. А вам?

Версо прищуривается оценивающе.

— О'кей, приятель, теперь я вас понимаю. Вы способны цитировать нашего автора в полном объеме, вплоть до того, чего он никогда не говорил.

— Так оно и есть. Я писатель. Я сочиняю небылицы. А вы? Вы правдолюб? Философ? Специалист по Дидро?

— Не совсем. Я современный философ. Я бы сказал — постмодернистский философ, если в этих терминах нет явного противоречия. Я специалист по опровержению Дидро.

— Это заметно.

— Дело в том, что я занимаюсь деконструкцией. Этим я зарабатываю на корм для своей кошки. В частности, я деконструирую великие наррагивы такого крупного проекта, как Век Разума.

Я бросаю взгляд на своего confrère,[19] жадно опустошающего вазочку с кешью. Он выглядит вполне пристойно в своей дизайнерской майке и мокасинах от Гуччи; но я-то знаю, кто он такой на самом деле. Его диагноз — синдром Пальи, непреодолимое стремление мыслить публично и порождать интеллектуальное беспокойство.

— Вы враг разума, верно?

— Да, — отвечает Версо, прикоснувшись к своему «Я ЛЮБЛЮ ДЕКОНСТРУКЦИЮ». — Как и любой разумный человек. А вы?

— Я — нет. Боюсь, я всего лишь старый либерал-гуманист.

— Тяжелый случай, — констатирует Версо. — И все же позвольте мне переубедить вас.

— Ну, если вам угодно…

— Я иду своей дорогой, и я счастлив, но по пути никогда не упускаю шанса что-нибудь слегка деконструировать. Слушайте — сейчас я вобью последние гвозди в гроб Просвещения. Прежде всего, разум оказался совсем неразумным, верно? Фактически он привел прямиком к Французской революции, то есть к первому массовому кровопусканию и всеобщему опустошению, которые и есть главные приметы современности. В результате народились Вико, оспоривший идею разумного прогресса, и Кант, раскритиковавший чистый разум и показавший, что объективного знания не существует. Потом Шопенгауэр доказал, что нашими мыслями движет не разум, а воля. А потом — Кьеркегор и прыжок в темноту: нет больше способов отличить бытие от ничто. А за ним — Ницше и полный триумф иррационального. Вам уже страшно?

— Очень.

— Отлично. А ведь еще ничего не случилось. Но вскоре, вскоре — Хайдеггер и полный коллапс метафизики. Потом Витгенштейн и — нет, лучше помолчим. Короче, экзистенциальный абсурд. И вот мы приходим туда, куда в настоящий момент стремимся.

— Куда именно?

— К Мишелю Фуко и полной утрате субъекта. Помните, что он писал в последнем абзаце «Слов и вещей»?

— Смутно.

— Ладно. Цитирую не дословно, но при вашем подходе к цитированию вам это как раз по вкусу. Что-то вроде: «Идеи разума исчезли из мира так же быстро, как и возникли. Сегодня мыслящий человек подобен лицу, нарисованному на песке у самой кромки волн. Еще мгновение — и все смоет приливом».

— Безмерное и трагическое одиночество Дидро?

— Верно. У нашего старика слова были мудрее мыслей.

— И вы уже готовы к этому?

— Конечно готов, — заявляет Версо. — Религии — крышка, а вслед за ней и разуму. Картезианский проект подходит к концу. Мы уже не верим в единое и постоянное «Я». Не верим, что мозг производит мысли, точно так же как еще раньше перестали верить в Великого Часовщика, построившего нашу вселенную. Мы знаем лишь, что космос — это хаос, мчащийся с безумной скоростью, без руля и ветрил, навстречу своей бессмысленной, взрывоопасной и непостижимой судьбе. Достигнув цели, он взорвется или превратится в какое-нибудь антивещество. Вам достаточно? Мне достаточно. Даже Эйнштейну хватило.

— Вполне достаточно. Но если мыслящий субъект исчез, то зачем нам нужны философы?

— А они нам не нужны.

— Тогда скажите: а как вы сами стали философом?

— Просто философия интересовала меня больше, чем футбол.

— И вы не сидите без работы?

— Разумеется. Философы все еще нужны. Поглядите-ка на Францию. Они там реально уважают всех этих ребят, которые толкуют про смерть субъекта. Знаете, им даже обеспечивают бесплатный проезд по железной дороге.

— И они ездят.

— Ездят. Бодрияр бесплатно катается по всем железным дорогам. Лиотар имеет свою личную ложу в опере. Еще по «Джим-Биму»?

— С удовольствием, — отвечаю я. — Но вот чего я не могу понять: если вы так настроены против разума, то зачем участвуете в этом проекте «Дидро»?

— Затем же, зачем и все. Бесплатный авиабилет, бесплатное питание и выпивка, бесплатная поездка в Россию. Знаете первое правило академической науки? Дареному гранту в зубы не смотрят!

— А я хотел покататься на пароме «Анна Каренина»…

— И просчитались. Такова судьба всех высоких порывов.

— А еще я хотел посетить Эрмитаж и поглядеть на архив Дидро…

— Для этого хватило бы обычной туристической поездки.

— …и побольше разузнать про Дидро.

— А как вы думаете: зачем потащился в Россию сам Дидро?

— Чтобы исполнить предназначение философии: просвещать деспотов, устанавливать законы Разума.

— Да ну? Ничего подобного! Он поехал по той же причине, что и мы. Бесплатный билет, бесплатная поездка в Россию, бесплатное питание и напитки.

— Я так не думаю. Я полагаю, он искал влиятельного и понимающего покровителя.

— Вы имеете в виду Екатерину? Она-то отлично его понимала. Она знала, что он простирается перед нею ниц и трепещет перед властью.

— Но он не простирался ниц.

— Простирался, простирался. Эта мадам покупала философов, как туфли или картины. Он был всего лишь очередным приобретением, которое добавило ей славы. И он на это пошел. Skal!

Версо тянется ко мне со своим стаканом.

— Это вы так полагаете, — возражаю я. — Я понимаю иначе.

— Но это истинная правда. Во всяком случае, настолько же истинная, насколько истинна любая истина, то есть, конечно же, совсем не истинная. Вообще-то я поехал главным образом потому, что мне надо было на некоторое время убраться из Штатов. Я только что пережил развод.

— Сочувствую.

— Не стоит. Это был не мой развод. И кроме того, каждый философ должен посетить Россию. Вспомните Исайю Берлина.

— Помню. Он работал в британском посольстве сразу после войны.

— И он поехал в Петербург, тогда еще Ленинград, чтобы встретиться с Анной Ахматовой.

— И они влюбились друг в друга.

— Совершенно верно. Они провели ночь в ее квартире на Фонтанке. И поняли, что говорят на одном языке.

— Поразительно! Я и не предполагал, что кто-то способен говорить на языке Исайи Берлина. Кроме самого Исайи, разумеется.

— Но они говорили всю ночь напролет.

— Да, он был весьма разговорчив.

— На другое утро один приятель спросил Ахматову, довольна ли она этой беседой. «Я — нет, — ответила она, — но он наверняка доволен».

— И Сталин их не выследил?

— Для Ахматовой это была катастрофа. Сталин, говорят, до того разозлился, что развязал холодную войну. А это значит, что между русскими женщинами и западными философами еще осталось одно незавершенное дельце.

— В самом деле?

— Безусловно! Что вы думаете о Татьяне из Пушкина?

— Она прелестна.

— Это бесспорно, но она всего лишь одна из них. Тут весь корабль заполнен Татьянами, вы это понимаете? В блинной Татьяна из Смоленска, а в дьюти-фри — Татьяна из Новгорода…

— Вы случайно не в курсе, шведские кроны здесь принимают? — интересуется Ларе Пирсон, только что вошедший в бар в своей богемной шляпе и тяжело приземлившийся у нашего столика.

— Принимают, платите чем угодно, — отвечает ему Версо, — хоть своими ботинками, если они в хорошем состоянии. А к какому решению пришли члены клуба «Век Разума»?

— Шведская демократия сработала как обычно. У нас была дискуссия. Мы несколько раз голосовали.

— И что же? Доклады — или нет?

— Агнес голосовала за доклады. Но Свен, Биргитта и я были против.

— А Мандерс?

— Он воздержался: на то он и дипломат.

— Так, значит, никаких докладов?! — восклицает Версо. — Ну и слава богу.

— Nej, nej, — осаживает его Пирсон, — вы не поняли. Я же вам сказал: это шведская демократия.

— Шведская? Ну, тогда продолжайте.

— Бу был председателем. Это значит, что он имел на один голос больше и право назначить омбудсмена. Он назначил Альму, она пересмотрела результаты голосования, нашла в нем различные процедурные нарушения и отдала свой, решающий, голос докладам. Так что будем писать.

— Тоска какая, — вздыхаю я.

— Но придется, — замечает Пирсон, — начинаем завтра в девять, и вы — первый докладчик.

— Но я ведь не давал своего согласия, — возражаю я. — Я предпочитаю решать такие вопросы самостоятельно.

— Боюсь, что ваша позиция в корне неверна, — заявляет Пирсон. — Это же шведская демократия. Эта система позволяет решать, что лучше для других.

— А где они все?

— Наверное, продолжают голосовать в столовой. Можно к ним присоединиться. Или вот альтернативный вариант: можно спуститься в ночной клуб «Балаклава» и посмотреть шоу. Будем голосовать?

— Друзья, лично я не вижу в этом никакой необходимости. А вы? — говорит Жак-Поль Версо.


Потому-то мы и сидим теперь за столиком в полутемном ночном клубе «Балаклава». Он затерялся где-то в нижней части корабельного брюха, здесь дымно и дурно пахнет. Уже прошло некоторое время — довольно-таки много времени, — и выпито несколько больших бутылок шампанского. За едва освещенными столиками кричат и спорят мужчины, громко хохочут краснощекие женщины. На эстраде ярко разодетый оркестр: гитара, гармошка и вездесущая балалайка. Нас уже развлекал тенор (который, как я заметил, недавно драил палубу) с традиционными волжскими песнями. Потом на сцену вышел бас, похожий на кочегара, и предложил нашему вниманию комплект зубодробительных арий из «Бориса Годунова». Между актами свет зажигался, а потом снова гас. И каждый раз, когда в зале становилось темно и на сцену выходил новый матрос-исполнитель, между столиками тут же начинали курсировать фальшивые документы, паспорта и наркотики. Но после очередного выключения света на сцену шеренгой вышли длинноногие девицы. Они выбежали на эстраду из-за левой кулисы, положив руки на плечи друг дружке, и дружно замахали ногами. На них серебристые костюмы, не прикрывающие почти ничего, золотистые шляпки и крупные блестящие звезды на сосках и в промежности.

— Эге! — Жак-Поль Версо поднял глаза от шампанского, которое он как раз разливал по стаканам. — Я схожу с ума? Или это и в самом деле наша Татьяна из Пушкина?

Нет, он не сходит с ума — это она. В конце сверкающей шеренги, вся в серебре и золоте, со счастливой улыбкой на лице, вместе со всеми подбрасывает в воздух свои прекрасные здоровые ноги.

Версо вскакивает и изо всех сил бьет в ладоши.

— Эй, Татьяна, вы неподражаемы! Вы меняетесь ежеминутно!

Татьяна удивленно оглядывается, на мгновение запинается, но ее прекрасные ноги тут же снова начинают отбивать ритм. Официант с кинжалом на поясе направляется в нашу сторону, и Версо моментально оседает на стул.

— Татьян тут не счесть, — размышляет он как будто в бреду, — и каждая из них необыкновенна. И каждая из них мечтает встретить продвинутого западного деконструкциониста.

— Ну, это вряд ли, — возражает Ларс Пирсон. — Ведь им еще койки стелить да в каютах убирать.

— Конечно, — кивает Версо, — но сейчас время развлечений, и ночь еще только начинается.

Между тем танцы-шманцы и разлюли-малина заканчиваются. Татьяна с застывшей улыбкой на лице убегает со сцены последней. И тут в зале становится совсем темно. Все на мгновение замолкают, глядя, как на сцену поднимается официант с кинжалом, и переключают свое внимание на экран телевизора, стоящего в уголке.

В выпуске вечерних новостей — события в Москве. В России сейчас отнюдь не время развлечений и не век Разума. Перед камерой — взволнованный комментатор; на заднем плане — солдаты и вооруженные милиционеры со щитами. К ним навстречу, как в давние-давние дни, движется огромная толпа, упорядоченная, но возбужденная. Демонстранты машут красными флагами ушедшего коммунизма, а кое-где — и знаменами давно прошедшего царизма; они идут от Москвы-реки к площади перед Белым домом. Из окон огромного здания свешивается еще больше флагов и транспарантов. Толпа встречается с солдатами, которые оказывают ей более чем умеренное сопротивление. Летят первые булыжники; милиционеры пятятся, некоторые бросают щиты и бегут. Толпа азартно валит вперед, прорывается в нескольких местах, заполняет собой пространство перед зданием парламента. С площади и из окон орут динамики. И вдруг начинает звучать победная песнь. Из дома выпускают голубей, и они взмывают к небесам. «Мы победили!» — радостно кричит Руцкой, стоя на балконе. «Защитники демократии! Наша победа близка! — орет Хасбулатов, — Осталось взять Кремль и захватить узурпатора и предателя Ельцина!» Толпа разворачивается и, увлекая за собой милиционеров, движется назад, в город.


В клубе «Балаклава» повисла тишина и прекратилось всякое движение; мы молча глядим на телеэкран. И вдруг в зале раздаются вопли и вспыхивает жуткая ссора. Какой-то столик опрокидывается, слышится звон стекла. Официант моментально выключает телевизор. На эстраде опять загорается свет, и из-за кулис выбегает та же самая группа танцовщиц с Татьяной во главе. Они уже успели переодеться: теперь на них форма русских комиссаров и офицерские фуражки. Толпа неодобрительно ревет, но тут же меняет гнев на милость: девушки расстегивают френчи и показывают, что под ними ничего нет.

— Древние говорили, — глубокомысленно замечает Ларс Пирсон, — когда слетают одежды, политика уходит со сцены.

— В России кризис, — говорю я.

— Вот-вот кризанутся, — соглашается Пирсон. — Узурпатор и демагоги. Прямо Шекспир какой-то!

— Господи, какие девушки! А от этой просто балдею… — бормочет Версо, уставившись на Татьяну, которая все с той же застывшей улыбкой раздевается и вертится вместе с прочими отборными красотками, изгнавшими со сцены Историю.

— Вы имеете в виду Татьяну из Пушкина?

— Ага. Давайте пригласим ее к нам. Может быть, она и подружек с собой приведет…

— Я пас. Вы же знаете, мне еще доклад писать…

— Ой, профессор, давайте лучше с нами, ночь еще только начинается. Есть вещи и поважнее докладов. Шампанское, секс, история…

— Извините, профессор, но если я сейчас не пойду и не напишу его, я этого вообще никогда не сделаю.

Беспокойный, гневный и политизированный гомон все еще звучит в зале, но похоже, что вечерние развлечения будут продолжаться еще много часов подряд. К тому моменту, когда я расплачиваюсь с казаком-официантом (а он с нескрываемой радостью принимает от меня несколько ирландских фунтов), Татьяна уже сидит на коленях у ликующего Версо, одетая в фантастический костюм, в котором похожа на большую птицу.

В одиночестве прохожу я через весь корабль. В барах и залах все бурлит, как будто беспокойный адреналин пробегает по венам судна. Но во всех остальных местах — тишина. Странная тишина. Похоже, что вся команда спустилась вниз и теперь устраивает стриптиз в ночном клубе, отгоняя Историю куда подальше. Никто из наших просвещенных пилигримов мне по дороге не попался, хотя вроде бы где-то промелькнули Агнес Фалькман и Свен Сонненберг, заходившие в одну каюту, но я мог и ошибиться. Вот и моя каюта — крошечная темница, цельнометаллическая и безоконная. И стоит мне зайти в нее, я тут же начинаю сожалеть о своем внезапном приступе добросовестности. Честно говоря, в тот момент мною двигала не академическая страсть, а скорее чувство сексуального беспокойства — или я просто позавидовал Жак-Полю Версо, так легко завладевшему податливой Татьяной. Но не берусь я за работу не потому, что нашел столь громадный изъян в собственной добродетели. Я не нахожу своих инструментов — портфеля, книг, записок и блокнотов. Ибо (как я припоминаю) багаж, сваленный в моей каюте, вовсе не мой багаж. Это чемоданы из мягкой кожи с коронами «Via Veneto», изящная галантерея международной странницы, покрытая громкими наклейками: Лa Скала, Ла Фениче, Штаатс-опер, Метрополитен, Ковент-Гарден. Багаж, который мне нужен, находится где-то в другом месте. Он заперт в каюте нашей великой дивы.

Вот почему через несколько минут я уже иду по коридору, как какой-нибудь посыльный, нагрузившись пятью чемоданами, в которых, похоже, содержится весь тяжеленный гардероб оперного театра. Редкие матросы, встречающиеся на моем пути, подозрительно оглядываются, но не говорят ни слова — и в самом деле, что тут скажешь? На этом корабле подозрительно все. Но где же ее каюта? Я пробираюсь по пассажирским трапам: палуба С, палуба В, палуба А. На палубе А я будто попадаю в иной мир: стены здесь обшиты деревом, на полу ковровые дорожки. Очевидно, я угодил в древний заповедник российской элиты и членов партии. И тут откуда-то из дальнего конца коридора я слышу голос. Это ария Брунгильды в Валгалле, возвещающая о гибели мира. Когда я подхожу поближе, эти рокочущие, но все же чистые звуки сменяются чем-то более знакомым. «А мне, Онегин, пышность эта, / Постылой жизни мишура, / Мои успехи в вихре света, / Мой модный дом и вечера, / Что в них?» — выводит трели сильный голос за дверью из красного дерева. Похоже, я наконец нашел, что искал.

Я стучу, и шведский соловей распахивает дверь. Ее длинные рыжие волосы уже распущены. Она выглядит просто великолепно в мягком белом халате, драпирующем ее роскошные формы, и с целой бутылкой розового шампанского в руке. Но время в своих стильных апартаментах дива коротает не в одиночестве. На койке сидит некто в белом мундире и фуражке. Он тут же вскакивает, проскальзывает мимо меня (хотя я вроде бы всего лишь посыльный) и исчезает где-то в коридорах.

— Это капитан, — объясняет Биргитта. — Его позвал долг: ему нужно вести корабль. Он заглянул на минутку, чтобы угостить меня шампанским. Русские любители оперы — это просто прелесть!

— Русские любители всего — это просто прелесть! — говорю я. — Извините, что помешал. Мне кажется, нам пора обменяться багажом.

— Обменяться?

— Вот ваш багаж, — заявляю я, — вы забыли его в моей каюте.

— О! И вы его принесли? Он очень тяжелый?

— Очень.

— Так заходите и бросьте эти чемоданы где угодно. Надеюсь, вы их не роняли? Там же одной бижутерии на четверть миллиона фунтов!

— Нет, слава богу, не ронял.

— Знаете, дорогуша, я всегда вожу ее с собой. Но вам, наверное, надо дать на чай? Хотите выпить? А как вам нравится моя хижина?

Да… для маленькой хижины это помещение более чем роскошно. По крайней мере, здесь очень просторно. Примадонну не стали селить в металлическую коробочку без окон. В полном соответствии с ее внушительной славой и еще более внушительными габаритами ей выделили каюту класса «империал» (или, если точнее, «парт-элит») — самую обширную из имевшихся. Здесь нет узкой койки — напротив, здесь стоит двуспальная кровать под шелковым покрывалом, на которой уже разбросаны великолепные одежды певицы. Здесь нет узенького металлического пенала для одежды — здесь стоит огромное трюмо со сверкающими зеркалами и разноцветными лампочками, на котором уже развешана ее бижутерия. И никакого тюремного душа — огромная ванна, уже заполненная ее бельем. Большой гардероб. Софа с подушками. Вазы с цветами. Большие легкие стулья. И серебряное ведерко со льдом, где когда-то стояло то самое шампанское, которым она сейчас размахивает. Иллюминаторы с портьерами, а за их стеклами тихо колышутся балтийские воды, сверкая в лучах корабельных прожекторов. Редкие волны разбиваются о серые гранитные острова архипелага, мерцающие в призрачном лунном свете подобно бижутерии на трюмо.

— Видите, каков он, мой архипелаг? — улыбается дива, торжественно вручая мне бокал. — Давайте выпьем шампанского.

В этом шелковом халате (наверное, администрация предоставляет такие только самым важным и уважаемым клиентам) дива выглядит, надо сказать, еще величественнее и сиятельнее, чем обычно. Есть что-то царственное, имперское и воистину трансцендентальное в осанке и габаритах этого существа, в полногрудии ее бюста, в гудящей гулкости ее громогласия.

— Кстати, я распаковала ваши вещи, — замечает она, садясь на кровать и жестом приглашая присоединиться к ней.

— Да?

— Ваша одежда висит в гардеробе.

— Да, но зачем?

— Я искала книжку, про которую вы мне рассказывали. Про мсье Рамо и его племянника.

— Ах да! У вас было время ее почитать?

— Совсем немного. Пока ко мне не зашел капитан. Ужасная книга!

— В самом деле?

— Так грустно обо всем этом читать… — вздыхает она, надевая очки и листая томик: — «Рамо оставил нам ряд опер, где есть гармония, обрывки мелодий, не связанные друг с другом мысли, грохот, полеты, триумфы, звон копий, ореолы, шепоты, победы, нескончаемые танцевальные мотивы, доводящие до изнеможения. Но и этот композитор, в свою очередь, будет низвергнут. И он предчувствовал это, и это делало его мрачным, печальным и сварливым, ибо никто, даже красавица, проснувшаяся утром с прыщиком на губе, не раздражается так, как автор, стоящий перед угрозой пережить свою славу».

— Так оно и вышло. После смерти Рамо критиковали все кому не лень.

— Знаю. Париж раскололся надвое. Настала эпоха Глюка и Перголези, и все стали слушать итальянскую оперу. Хотя сегодня он снова входит в моду.

— И вы, наверное, помните, что Руссо тоже критиковал его в своей «Энциклопедии»?

— Помню. Оркестр Парижской оперы пришел в такую ярость, что даже пытался его убить. Жаль, что сегодня нет таких оркестров. Нет музыкантов, которым хоть до чего-то есть дело.

— Эпоха постмодерна, — резюмирую я. — Нынче все дозволено.

— Да уж. Давайте выпьем еще шампанского, дорогуша. И объясните мне: этот племянник, этот жирный бездарный негодяй — почему он так ненавидел своего дядю?

— А почему вообще молодые мечтают избавиться от стариков?

— Завидовал, наверное? Расскажите поподробнее.

— Дядя был знаменитым — одним из самых знаменитых людей своей эпохи. Он был стар и окружен льстецами. А его племянник был полным недоразумением, и дядя бросил его на произвол судьбы. У него не было ни репутации, ни подходящей работы. Он перебивался сводничеством и подхалимажем, подлизывался к сильным мира сего, а потом насмехался над ними за их спиной. Он крал еду с их столов, пытался соблазнять их дочерей. Он занимал у них деньги и обманывал их всеми возможными способами. Я думаю, такое часто случается в сложном и коррумпированном обществе, худшие члены которого превосходно обучаются паразитическому образу жизни.

Дива направляет в мой стакан пенящуюся и пузырящуюся струю шампанского.

— Кажется, я понимаю. Этот племянник — он вроде критика.

— Примерно. Понимаете, Рамо стоит за гармонию, абсолютную форму, классический порядок. Племянник — за дисгармонию. Рамо — за разум. Племянник автоматически подвергает сомнению само существование в мире мудрости и философии. Рамо создает музыкальную утопию. Племянник заявляет, что питает отвращение к самой идее совершенства, ибо в совершенном мире не будет места грязным негодяям вроде него. Ему подходит только мир низкий, мир продажный, потому что в другом подобные личности просто не смогут существовать.

— Но скажите, на что этот тип сдался Дидро?

— Думаю, дело в том, что каждому Moi, каждому «Я», нужен свой Lui, «Он». Племянника Дидро использовал как оппонента. Как свою противоположность. Он видел в нем своего двойника, свое alter ego, свое скрытое «Я». Или, как сказал бы наш уважаемый профессор Версо, Дидро деконструировал идею философии.

— А вы нет?

— Я думаю, племянник Рамо был таким же презренным поденщиком, каким стал бы и сам Дидро, если бы жил не ради своих идей и если бы Екатерина Великая не купила его библиотеку.

— Очень интересно, дорогуша, — щебечет шведский соловей, задумчиво глядя на меня.

— Так считал и Зигмунд Фрейд.

— Зигмунд вообще много чего считал. Но вот что я вам скажу: мне эта книга ни капельки не понравилась. Зато мне понравилась другая книга. Про слугу и его хозяина.

— Какая же?

— Та, что лежала в вашей сумке.

И, махнув томиком у меня перед носом, Биргитта наполняет мой стакан шипучей жидкостью. И знаете ли, должен признаться: несмотря на весь ее звездный апломб, я начинаю ощущать какую-то теплую и сентиментальную нежность к нашему рыжеволосому соловью.

— Ах да, «Жак-фаталист»! Вы и его нашли.

— Я нашла вообще все, что у вас есть. И теперь я все про вас знаю.

— Тут уж вы меня опередили.

— Этот Жак… Вы, конечно же, знаете, кто он такой.

— Человек, верящий в предопределение, и слуга своего Хозяина.

— Нет-нет, он не просто слуга, он доверенный слуга. Первый из великих слуг-фактотумов.

— Вроде севильского цирюльника?

— А Дидро был знаком с Бомарше?

— Да. Они были знакомы, а может, и дружили.

— Так вот, в этой книге уже есть Фигаро. Дидро передал его Бомарше…

— …а тот передал его Моцарту и Россини…

— …и это доказывает, что ваша книга может быть положена на музыку. И поэтому я решила, что этот ваш Дидро может мне понравиться.

— Потому что вы можете его спеть?

— Конечно. Но тут еще очень много шампанского. Прилягте и помогите мне допить его.

— Хорошая идея, — отвечаю я, — но мне действительно нужно убегать.

— Надеюсь, не к штурвалу?

— Писать доклад. Я слышал, вы все проголосовали за то, чтобы я завтра утром выступил с докладом.

— Пустяки, дуся, — уговаривает меня дива с печально-удивленным взором. — Как вы не понимаете? Слишком вы серьезный, побудьте хоть немножко шведом. Вспомните-ка, что случилось с Евгением Онегиным.

— Он должен был писать статью?

— Он стоял перед выбором между одиночеством и любовью. И то, что он сделал, — просто недоразумение какое-то.

— Что вы имеете в виду?

— Вы что, не помните жалобу Татьяны?

— Какую жалобу?

Рыжеволосая дива откидывается на подушки, делает короткий вдох и снова начинает выводить свои трели:

— «Но посреди печальных скал, / Отвыкнув сердцем от похвал, / Один, под финским небосклоном, / Он бродит, и душа его / Не слышит горя моего». Вспомнили?

— Ага. Очень хорошо.

— И очень грустно. Ужасно грустно. Он отверг ее невинную любовь. Конечно же, она потом вышла замуж за очень богатого человека. И когда они снова встретились, он понял, как он жаждет ее любви. Она все еще его любит, но на этот раз перед выбором стоит она.

— Между любовью и долгом.

— Она борется с собой, но отвергает его. Он оправдывается, он признает свои ошибки. Это ужасно.

— По-моему, это очень хороший конец.

— Конец просто ужасный, душка. Она уходит — и впереди у нее только унылый брак и супружеские обязанности. Он остается несчастным трагическим героем. «О жалкий жребий мой!» — кричит он, и на этой печальной картине занавес опускается.

— Да…

— Так давайте же выпьем еще шампанского, — умоляет дива. — Посмотрите: там, в ведерке, есть еще одна бутылка.

На этот раз я соглашаюсь. И да простит меня читатель, но я хочу остановиться прямо здесь, не касаясь того, что произошло впоследствии. Как сказал сам Александр Пушкин, прерывая вольно катящийся стих «Евгения Онегина»: «Но следствия нежданной встречи / Сегодня, милые друзья, / Пересказать не в силах я».

М-да, это и в самом деле был длинный и трудный день. Много новых встреч произошло на Пути Просвещения. «Владимир Ильич» прокладывает себе путь среди китообразных плавучих островов. Где-то внизу, в столовой, Бу и его пилигримы, наверное, все еще обсуждают животрепещущие вопросы демократической процедуры. Версо и Пирсон сидят в ночном клубе «Балаклава»; и одному богу известно, где теперь Свен и Агнес. А на площадях и бульварах Москвы — толпы, автоматы, танки и комендантский час, и, по всей видимости, начинается что-то ужасное. Кто знает, что ждет нас, плывущих на «Владимире Ильиче», по прибытии в Россию? Прилив смывает лицо с песка, и уже нет картезианского «Я», и мы живем в полной случайностей вселенной космического хаоса, и мчится она навстречу собственному уничтожению. Кому-то кажется мало? Так вот, завтра нам предстоит еще целый день нудной писанины…

Но сейчас у нас осенняя ночь на Балтике — полная успокоительной прохлады. За портьерами холодно поблескивают острова архипелага. В каюте дивы есть все условия для умеренно-либерального телесного комфорта. Здесь и мягкая шелковистая кровать, и несколько больших бутылок шампанского, и оперная партитура на стеганом покрывале. Что случится потом? Что потом будет сказано? Что потом будет сделано? Поразмыслите об этом самостоятельно, у кого на что достанет воображения. В качестве же подсказки сообщу вам один фактик: по-моему, я уже говорил, что я настолько деликатен, что практически на любое предложение говорю «да». Могу охотно согласиться с тем, а могу даже с этим.

Впрочем, все это едва ли имеет значение. Важно и достойно упоминания лишь то, что уже второй вечер подряд и по причинам далеко не разумным, мне не удается засесть за доклад…