"Доизвинялся" - читать интересную книгу автора (Рейнер Джей)Глава девятаяПозже, вернувшись к себе, я прикончил хрупкий запас «Манжари» из Ящика Порока и налил себе солидную порцию водки. Линн не было дома: она устраивала чтения для банды мрачных чешских писателей и раньше полуночи домой не вернется. Квартира была в моем распоряжении. Включив компьютер и расправившись с шоколадом, я подержал водку во рту, чтобы избавиться от последнего послевкусия на языке. Пришло время писать. Как-то я заявил в этой колонке, что поданное мне блюдо похоже на собачьи консервы, только без вкусовых добавок. Про другое я сказал, что оно, возможно, будет вкуснее на выходе из тела, чем при входе в него. Я употреблял такие выражения, как «сточные воды», «жидкий цемент» и «токсичные отбросы». Однажды я призвал привязать шеф-повара к столбу посреди рыночной площади (к любому столбу на любой рыночной площади) и закидать его порциями липкого картофельного пюре его приготовления. Другому я предложил попробовать зажарить на гриле собственные почки, чтобы посмотреть, не станет ли он относиться к злополучному органу с большим уважением. Совсем недавно я выступал за то, чтобы шеф-повара приговорили к смертной казни за преступления против пиши, в которых он повинен. Все это я писал отчасти потому, что мне действительно были противны блюда, которые мне подавали, но в основном потому, что верил: моя работа ресторанного критика заключается в том, чтобы служить вам, читатели, – не обязательно предоставляя информацию, но неизменно развлекая. Судя по числу приходящих мне писем, у меня была веская причина полагать, что вы, как столпившиеся вокруг гильотины парижане, по достоинству оценили эти внезапные вспышки поношений. Теперь я понимаю, что плохо служил вам. Возможно, жестокость способна на минуту нас развлечь, но это преходящее и в конечном итоге скудное удовольствие: крохотное в сравнении с наслаждением от хорошей и принятой с комфортом пиши. Я пришел к выводу, что мне следует подбирать вам побольше вкусных блюд и поменьше жестоких шуток. И потому с сего момента в этой колонке вы не встретите больше ничего негативного. Если я стану рассказывать вам про ресторан, то только потому, что там хорошо кормят. Если я буду упоминать блюдо, то только потому, что его стоит попробовать. Жизнь слишком коротка, чтобы растрачивать ее на низкокачественное. Я же стану выискивать для вас только алмазы в тоннах породы, а это, кстати, подводит меня к «Камере высоко подвешенных туш» в Смитфилде… Закончил я несколькими восторженными словами про мой стейк и бычий хвост Люка. Распечатав, я накарябал сверху «Линн, прогляди, если будешь сколько-нибудь трезвой» и пошел спать. Это стало последней ресторанной рецензией, которую я написал за долгое-долгое время. – Он тебя выгонит. – Нет, не выгонит. – Он тебя выгонит. – Ты не Хантер. – Нет, я с тобой живу, и все равно я бы тебя выгнала. – Это в тебе говорит похмелье. – Это говорит твоя женщина, а похмелье ей помогает. – Почему он меня выгонит? – Потому что твоя колонка станет скучной. – Что скучного в хороших ресторанах? – Ничего. Рецензии на них скучны. – Не обязательно. – Нет обязательно. Дело в том, каков ты сам. Ты лучше пишешь, когда с тобой случается что-то неприятное. Счастливый, ты становишься неуклюжим и нудным, во всяком случае, на бумаге. – Может, я всегда был таким. Может, я просто научился ценить приятное. – Это не ты, Марк. Все это на тебя не похоже. – Может, тебе просто не нравится сама мысль, что я расту над собой… – И что? Находишь путь к себе? Послушай, если тебе покажется, что ты переживаешь второе рождение, дай мне знать, чтобы я подстелила полотенца. – Все извинения, которые я принес, потеряют свою цену, если я и дальше буду писать гадости. Я только создам новых жертв, у которых придется просить прощения. Какой в этом смысл? – Ну, вот теперь мы к чему-то пришли. – Ты это к чему? – Ты сам сказал. Какой смысл извиняться? Ты сам задал вопрос. – Нет, я всего лишь сказал… – Ты сказал «какой смысл?». Я тебя расслышала, и ты прав. – Дело… Дело в том, чтобы загладить причиненное зло. – Нет, не в этом. Ты упиваешься извинениями. Просто опять ищешь острых ощущений. – Опять? – С тобой всегда так было. Ты изображаешь невозмутимость, отсутствие эмоций, но на самом деле кидаешься из крайности в крайность. – Нет, не кидаюсь. – Стопроцентно. Марк Бассет непривлекателен. Марк Бассет не может найти, с кем переспать. Марк Бассет ненавидит тот ресторан, Марк Бассет обожает этот. Марк Бассет лучший писатель. Боготворит покойного отца… – Линн! – Ладно. Удар ниже пояса. Но отчасти я права. У тебя докторская степень по жалости к себе и восторгам по поводу себя любимого. Никакой половинчатости. А теперь ты подсел на извинения потому, что они тебе кружат голову. Хочешь скажу, почему на самом деле нужно переписать эту заметку? Потому что, если и впредь поливать рестораны дерьмом, это даст тебе еще уйму людей, перед которыми можно извиняться, а тебе как раз того и надо. – Без толку переписывать. – Почему? – Она уже в газете. Я отослал ее вчера вечером. – Замечательно. И фразу «Прошу уволить меня немедленно» внизу приписал? А ведь мог бы. Почему бы тебе не послать им заявление по электронной почте? Давай же. Нажми кнопку самоуничтожения. «Дорогой Роберт Хантер, мне больше не нужно место в газете. Искренне ваш Марк Бассет…» Марк! Марк, ты меня слушаешь? Марк! В углу комнаты беззвучно работал телевизор. Я вперился в него, чтобы не встречаться глазами с Линн, но теперь меня приковало происходящее на экране. Шли новости, и хотя звук был отключен, было ясно, что передают репортаж про сотрудников международных гуманитарных организаций, которых взяли в заложники на русско-грузинской границе, и про попытки их семей заставить правительства своих стран сделать что-нибудь для их освобождения. Я уже однажды видел интервью с толпой родителей и родственников: серые от тревоги и недостатка сна безвольные лица; стиснутые зубы, головы внимательно наклонены к интервьюеру; матери моргают, пытаясь не плакать. На сей раз они стояли у массивных дверей Форин-офис, министерства иностранных дел Великобритании на Кинг-Карл-стрит в Уайтхолле, где предположительно с ними только что встречались представители правительства, которые старались (но безуспешно), чтобы их речи звучали успокоительно. Но заинтересовали меня не они, а женщина, быстро идущая к подъезду за их спинами, та самая женщина, которая показалась мне знакомой в репортажах о переговорах по репарациям за рабство в Алабаме несколько дней назад. Сейчас я действительно ее узнал. Я ткнул пальцем в экран. – Посмотри, как она держит перед собой книги. Линн раздраженно повернулась к телевизору. – Кто? – Вот эта. Идет на камеру. Посмотри. Это она. Разве ты не помнишь? Именно так она ходила в университете. Книги. Высоко перед грудью, будто защищается. Прячется. – Нет, не прячется. – Да, прячется. Это… – Ну и что с того, если это она? Какая разница? Никакой! – Сама знаешь, что большая. Сама знаешь, что я ей сделал. Сама знаешь, что случилось. – Ты уверен, что тебе следует говорить об этом со мной? – Если мне и надо перед кем-то извиниться, то перед ней обязательно. – Черт, Марк, я так больше не могу. С меня хватит. Дженни Сэмпсон. Один звук ее имени вызывает у меня отвращение к самому себе. Мы вместе поступили в университет Йорка, где оба изучали политику: она напряженно, я с напускным легкомыслием. За два года и семь месяцев мы едва обменялись парой слов, хотя часто оказывались в одной маленькой семинарской группе. Встречаясь в кампусе, мы находили повод смотреть себе под ноги, или на деревья, или куда-нибудь еще, но только не друг на друга, так как устали от бесконечных «привет» с натянутой улыбкой. Она была впечатлительной и серьезной и хотя силилась следовать последней моде, всегда что-нибудь выбивалось из стиля – ужасно практичные туфли или бежевая кофта поверх топа на молнии – и тем самым выдавало, что на самом деле ей все равно. У нее был прямой узкий носик, изящные губы, и она не красилась. Я всегда считал, что она чересчур поглощена собой. Потом однажды утром она ни с того ни с сего пришла мне на помощь. Тянулся семинар по Парижской коммуне, и я доказывал, что в ее истоках была не какая-то там тяга парижан к равенству, а их чувство превосходства и ненависть к остальной Франции, что решение выйти на баррикады было всего лишь крайней формой антикосмополитизма. Парижане просто ненавидели всех остальных. Прекрасная теория за исключением одного: я вообще ничего по Парижской коммуне не читал, и подкрепить свои постулаты мне было нечем. Я придумал ее на ходу, потому что мне наскучило слушать руководителя семинара, надоедливого человечка, упорно называвшего всех товарищами. Он утверждал, что коммуна выросла из искренней веры в непоколебимую логику организованного равенства, и, хотя я присоединился бы к его мнению, меня раздражало самодовольство руководителя. Я продержался пять минут, и, когда уже готов был признать поражение, величественно вступила Дженни. Она ссылалась то на одну, то на другую монографию по истории Парижа. Она цитировала Расина и Гюго. В ужасающих деталях она описывала механизм французского местного самоуправления. Но поразила меня последняя фраза: – Как писал в своей новаторской истории французского народа Бокьюс, Париж это не место, а состояние ума и идентифицирует себя исключительно по тому, чем он не является. А не является он Францией. Повисла тишина. У руководителя дернулся нос. Руководитель им шмыгнул, потом поглядел на часы и сказал, что встретимся через неделю. После, на улице, где ветер злобно свистел в каменных каньонах современного кампуса, я поблагодарил Дженни. – Но последняя цитата. Где ты ее выкопала? Кто такой Бокьюс? Прикусив нижнюю губу, она застенчиво потупилась. – Поль Бокьюс. – Шеф-повар Поль Бокьюс? Она кивнула. – Он написал монографию по истории? Дженни покачала головой. – Нет, я ее придумала. Мне нужно было что-то, чтобы утереть нос этому засранцу. Я улыбнулся. В устах Дженни Сэмпсон слово «засранец» показалось гораздо резче, грубее и злее обычного. – Поэтому ты выбрала великого французского шеф-повара? – Я читала на ночь одну его книгу, и это была первая фамилия, которая пришла мне на ум, и… ну… – Ты читаешь поваренные книги? Она покраснела. – У меня такое хобби. – Серьезно? Поверить не могу. Я думал, я единственный, кто… На следующий вечер она пришла ко мне с простым и довольно мило приготовленным луковым пирогом. (За мной было главное блюдо из утки, которую я пожарил на ее собственном жире в горшочках.) Мы обедали, она рассматривала мою коллекцию поваренных книг, и, наконец, у раздела мясных блюд, мы поцеловались. После все должно было бы стать просто и прямолинейно. Последовала бы серия незамысловатых маневров, которые легко бы привели к тому, что мы переместились бы в горизонтальное положение, потом от одетости перешли к раздетости, от возбуждения – к истощению. И принимал бы в них участие мужчина, который не был мной. Я не случайно в двадцать лет оставался девственником. Девственность была частью меня, как мои измученные стопы и громоздкие ляжки, и неспособность избавиться от нее уходила корнями в тот кошмарный вечер с Венди Коулмен, когда она попыталась и не сумела найти искомого. Воспоминания были такими тягостными, что два года спустя, когда представилась хотя бы возможность секса, я пришел в такой ужас, что не сумел выжать из себя требуемой упругости, так и остался безнадежно мягким. Это второе унижение привело к третьему и к четвертому и так далее, пока я (вполне логично) не поймал себя на том, что сторонюсь женщин, если только не напился до омерзения, а тогда уже я сам никого не привлекал. Я не был импотентом. Наедине с собой у меня проблем не возникало, а занимался рукоблудством я довольно часто – иногда в ущерб здоровью. Некоторое время я даже подумывал, а не голубой ли я. Преодолев мучительную неловкость, я купил гей-журнал в маленьком киоске на Кингс-кросс и быстро обнаружил, что это не для меня. Иллюстрации были неожиданными, информативными и полными розовой плоти, но нисколько не возбуждали. Если мысль о сексе с другими мужчинами меня не заводила, когда я был один, то уж точно ничем не поможет, когда я буду с кем-то. Значит, гомосексуализм отпадает. Девственность опутала меня, липла ко мне как дурной запах. К тому времени, когда появилась Дженни Сэмпсон, я уже отчаялся. Но за ужином в тот вечер у меня вдруг появилась уверенность, что Дженни, возможно, та самая. Все казалось как надо: сама ситуация, очевидная общность интересов, отчаянный клинч на моей импровизированной постели из брошенных на пол двух одинарных матрасов. И тут я, разумеется, запаниковал. Не может же опять сорваться? Или может? Как обратить провал в победу, когда самая важная часть уравнения, я сам, нисколько не изменилась? Я поймал себя на том, что произношу Речь… – Мне просто хочется, чтобы ты знала, сегодня мы сексом заниматься не будем. – Не будем? – Нет. Просто не будем, и все, только не в первую ночь. Никогда такого не делал и никогда не буду. Считается, ну, знаешь, что мужчины обязаны себя проявить. Что мы по звонку должны выдать, как на заказ, внушительную эрекцию, а женщины, ну, они просто могут лежать и надеяться, что все получится само собой, а если нет, то что с того. – Правда? – Да, многие так считают. А мне это кажется эксплуатацией, хотя сомневаюсь, что кто-то возьмется начать какую-либо кампанию. «Спасем мужчин от деспотизма эрекции» – не самый подходящий лозунг для митинга, верно? – Пожалуй, нет. – В том-то и загвоздка. Ты, возможно, сумеешь подделать оргазм, но мужчины, понимаешь, мы-то эрекцию подделать не можем, правда ведь? Вы всегда выводите нас на чистую воду, поэтому дело в том… ну… я просто хотел сказать… вот как у нас будет сегодня ночью и… Она улыбалась. Потом подняла руку смахнуть несколько непокорных прядей у меня со лба и сказала: – Все в порядке, Марк. Просто полежим вместе. Это приятно. Это чудесно. – И опять меня поцеловала. Разумеется, через полчаса я стал мужчиной. |
||
|