"Голубое молчание (сборник)" - читать интересную книгу автора (Максимов Сергей)

I

… Молочно-белые плафоны под высоким лепным потолком расплывались бахромчатыми бесформенными пятнами в густом табачном тумане. Устало и тихо наигрывал джаз на маленькой эстраде в углу ресторана. Музыканты, с тупым безразличием на пепельных, истомленных бессонными ночами, лицах, склонялись над инструментами, иногда лениво приподнимали головы и как-то неестественно-далеко запрокидывали их назад, прикрывая сонные глаза тяжелыми веками.

Воровато сновали официанты, собирались у буфета толпой и, когда пьяная рука с размаха опускалась на столик, звенела посуда, они быстро летели, не поднимая ног, на место происшествия, позвякивая монетами в карманах белых фартуков.

… Дым. Звяканье посуды. Неразборчивое гудение голосов. Пьяные объяснения в любви, дружбе… Кровь на разрезанной разбитым стаканом ладони. Свалившийся головой на стол мальчишка-военный… Три часа утра.

Дмитрий Бубенцов, пухлый, двадцатисемилетний художник, стучал по залитой скатерти короткими пальцами и кричал в ухо своему приятелю, — тоже художнику — Илье Кремневу:

— Нет! Прав Толстой: истинное искусство начинается тогда, когда человек все передуманное и перечувствованное… Слышишь — пе-ре-чув-ство-ванное! захочет передать другим людям… Вот когда. А ты говоришь…

Он вяло махнул рукой и потянулся к бутылке с ликером, растягивая в улыбку яркие губы.

Илья, откидывая со лба растрепавшиеся белокурые волосы и покосившись на Бубенцова голубыми, веселыми глазами, негромко заметил:

— И много тебе надо перечувствовать, чтобы намалевать с фотографии портрет вождя?

Бубенцов звонко рассмеялся, опрокидывая в рот рюмку ликера.

— Ну, здесь, может быть, чувства и не надо, но зато нужна хватка… Этакое, знаешь, уменье обращаться с кистью… Ты, знаешь, — он вдруг резко повернулся к Илье и таинственно зашептал, — я задумал сейчас большое полотно: «Сталин на прогулке»… Раненькое утро, Парк культуры, осенние листья… ну, там кусочек Москвы-реки, гранит набережной, и он — в шинели, один, такой простой и в то же время могучий, с острым, внимательным взглядом…

— A la Петр Первый, — подсказал, услышавший конец монолога Горечка Матвеев, маленький белобрысый поэт, сидевший слева от Бубенцова.

Бубенцов повернул к нему голову и, шевеля короткими пальцами, смешно сжал губы в трубку:

— Дупе-е-ель… — протянул он, — ты, Горечка, недалековат в поэзии, а про искусство и говорить нечего. Не тебе судить, голубок… Петр Первый! Если хочешь — да, как Петр Первый, ибо… ибо…, — и, не найдя подходящего выражения, он рассердился: — А-а, да что с тобой говорить, все равно ни бельмеса не смыслишь… Как это: «жаркий полдень… жаркий полдень…»

— Берег влажный… — подсказал необидевшийся Горечка Матвеев.

— Во-во! «Берег влажный…» Глупые стихи. И напечатали же их, прости Господи… А зачем? Разве это поэзия? Еще Маяковский сказал:

…Кто стихами льет из лейки, кто кропит, набравши в рот, кудреватые Матвейки… Кто их к чорту разберет!…

— Митрейки… — поправил Горечка Матвеев.

— Ну, это — один чорт, — рассмеялся Бубенцов: — Матвейки-Митрейки, все вы — накипь на лазури музы…

Матвеев и Илья разом захохотали.

— Здорово! — закричал, морща веснущатый нос, Горечка.

— Денжин! Ариадна! — Слышали: лазурь музы! Митька-то сморозил — лазурь музы! Ха-ха-ха…

Черноволосая Ариадна, взмахивая густыми ресницами, улыбнулась, показав полоски ровных, белых зубов.

— А вы ему еще две-три рюмки коньяку налейте и не то еще услышите. Он, однажды, мне знаете что сказал: Ариадна, ты — тень эпохи…

— Аха-ха-ха!…

Громче всех заливался Горечка Матвеев, похлопывая себя по коленам. Весь он, веснущатый, с белесыми вихрами, длинными рыжими ресницами, несмотря на тридцатилетний возраст, напоминал деревенского парнишку-подростка. Всегда веселый, всегда пьяный или вполпьяна, он был любимцем среди друзей.

Илья Кремнев, наклонив голову и чуть улыбаясь разгоряченными губами, показывал Горечке на пустую рюмку Ариадны.

— Итак, тень эпохи, выпьем за новый шедевр Бубенцова, — шумел Горечка, поднимая рюмку, — ура-а!

— Да! Она действительно тень эпохи! — горячился Бубенцов. — Внимание! Слушайте! Да, тише же… Греческий миф повествует: каждые десять лет афиняне посылали на остров Крит семь юношей и семь девушек. Там их съедало чудовище, получеловек-по- лубык Минотавр. Он жил в лабиринте, из которого выйти было невозможно. Однажды к Минотавру отправился молодой Тезей. На Крите его полюбила дочь Миноса, прекрасная Ариадна. Слышите? Она дала ему клубок ниток…

— Дмитрий! Выпей лучше! — уговаривал Бубенцова Горечка, обнимая его за шею.

— Пусти, дай докончить… Дала клубок ниток, закрепив его у входа в лабиринт. Тезей смело вошел в лабиринт, встретился там с Минотавром, вступил в бой и убил его… Теперь, скажите, разве наша Ариаднушка не отсвет далекой, далекой Ариадны, которая жила за несколько тысячелетий до нашей эры и которая помогла Тезею избавить народ Крита от Минотавра?… А?

— Чорт тебя поймет! — воскликнул Горечка, смешно морща веснущатый носик, — то тень, то отсвет. Ты, как художник, должен точно определять силу света, где — тень, где — полутень, где — мрак, как, например, у тебя в голове…

— Ты, кажется, того… это самое… — обиделся Бубенцов и замолчал.

Круглолицый и румяный Денжин, пуская клубы дыма и щуря карие глаза, улыбаясь, посоветовал:

— А ты его, Бубенцов, щелкни по носу, он и придержит язычок.

— Дождется… — предупредил Бубенцов.

— Ну, хватит, хватит, — вмешался Илья. — Шутить, черти, не умеете. Бубенцов! Горе! (так он называл Горечку Матвеева) — выпейте-ка за дружбу, за стихи, за новое полотно Бубенцова. А мы — с вами…

Джаз уныло тянул танго. Сухой, желтый саксофонист, закрыв глаза, как мальчик, разучивающий на рояле гаммы, сосредоточенно нажимал тоненькими пальчиками пуговки саксофона. У самой двери кто- то, опрокинув стул, вырывался из рук официанта и истошно кричал:

— Пусти, пусти-и! Я тебе говорю — пусти… Я сам выйду… Я д-двадцать лет в Москве живу… Я д-дайду, ч-честное слово… Я д-дайду… Мне б только до Калошина п-пере-улка, а там рукой п-подать…

— Пошел… пошел… — увещевал официант, таща его к двери…

— Не п-пойду в отрезвитель! — орал пьяный, размахивая руками. — Теперь вам не царская власть… а с-советская, р-рабоче-крестьянская т-теперь власть. П-пусти… А, гад!

Размахнувшись, он ударил кулаком в лицо официанта. Тот пошатнулся и грохнулся спиной на стол. Покатились бутылки, вдребезги разбилась о пол тарелка.

— Рассея-матушка… — тихо проговорил Илья, покачав головой.

С помощью подоспевшего милиционера официанты увели буяна. Цепляясь окровавленными пальцами за косяк застекленной двери, он кричал:

— Эх… р-расшибу-у!

— Смотри, Илья, сколько материала для художника… Только в кабаках можно, по-моему, разглядеть русского человека вблизи, — сказала Ариадна.

— Это не так, — возразил Илья, — ты не права, Ариадна. Здесь как раз ты его не разглядишь… Это — временная скорлупа, которая с рассветом завтрашнего дня разобьется о быт, о повседневную жизнь. Нашего человека я, например, наблюдаю на базарах, на работе, на Волге, на плотах, на пашне, за плугом. Вот где существо русского человека. У Репина в «Крестном ходе» много настоящего, хорошего от «существа», у Крамского в «Неутешном горе»… А вот мы в искусстве еще никак не доберемся до «существа»… Пробовали и в кубизме, и в футуризме, и в нео-примитивизме, и в тактилизме, и, короче говоря, во всех «измах»…

— И добрались до социалистического реализма, — вставил Горечка Матвеев.

Илья усмехнулся.

— Да, и добрались до него.

— И здесь мы обретем правду в искусстве, — сказал Бубенцов.

— Если б так… — тихо сказал, тряхнув волосами Илья. — И если ты мне скажешь что такое социалистический реализм и чем он отличается просто от реализма.

— Социалистический реализм, — сказал Бубенцов, откинувшись на стуле и дымя толстой папиросой, — это т-такой реализм, который ведет искусство по пути…

— К социализму, — не удержался Горечка.

Увидев гневно взлетевшие брови на маленьком

лбу Бубенцова, Ариадна быстро встала и, подойдя к нему, предложила:

— Лучше пойдем-ка, Митя, танцовать… Брось философствовать. Здесь надо веселиться, пить и танцовать… Идем.

— Нет, погоди! — закричал Бубенцов, отстраняя ее рукой. — Погоди… Илюшка! Ты заел меня. А ты скажи: что такое социалистический реализм? А?

— Социалистический — не знаю. Честно признаюсь. Не знаю так же, как и ты не знаешь, — ответил Илья.

— Живопись, по-моему, — вмешался Денжин, — не должна обслуживать ничьих идей, кроме одной — идеи жизни, идеи правды…

— Чушь! — воскликнул Бубенцов. — Всё чушь! — и, обхватив толстой ладонью черный шелк на спине Ариадны, ловко, чего никак нельзя было ожидать, глядя на его низенькую и полную фигурку, стал отстукивать лакированными ботинками задорную румбу.

Илья, следя за ними светлым рассеянным взглядом и покручивая нервными пальцами рюмку, проговорил:

— Завидую я ему. Так легче жить.

— Не завидуйте, Илья, — перебил Денжин. — Вам ли с вашим талантом завидовать этому мыльному пузырю? Ведь я даю голову на отсечение — никогда, слышите — никогда он не создаст ничего прекрасного, даже хорошего. Это стопроцентная посредственность и, если хотите, бездарь. Но, конечно, он счастлив по-своему. И самодоволен. Его «Колхозница» на последней выставке была принята, как «нечто выдающееся», и он доволен. Но ведь и я, и вы, и вот Горечка, конечно, знаем, почему она «принята» и что она представляет из себя на самом деле. А если успех дает ему радость — на доброе здоровье!… Кстати, я слышал, что ваша работа подходит к концу?

— Да, еще месяца два…

— Вы ее мне покажете?

— Пока не окончу — нет.

— Разумно. Я ведь знал, что вы так ответите и спросил зря, конечно.

— Я бы ее кончил давно, но отвлекает «черновая». Приходится заниматься иллюстрациями и всякой другой чепухой. Надо на что-то жить.

— А мне нравятся ваши рисунки. В них нет этой халтурной небрежности, какая процветает у нас в журналах. Вы добросовестно относитесь к рисункам.

— В этом смысле — учусь у Дюрера и Гольбейна.

— Да. Они хороши… Горечка! Горечка! — Денжин легонько толкнул Горечку Матвеева, положившего голову на руки и уснувшего. — Проснись, голубчик, приехали.

Горечка приподнял осоловелые глаза, отороченные рыжими прямыми ресницами, и стал тихо, нараспев читать:

… Где-то над морем Белая чайка, Плача от горя, Потери случайной, Белая чайка Летит…

— Прилетели, Горе мое милое, — сказал Илья. — Прилетели. Надо, пожалуй, по домам. Как вы думаете? — обратился он к Денжину.

— Да, пора. Четыре часа.

Подошли Ариадна и Бубенцов. Она устало села на стул и, обмахиваясь рукой, прерывисто сказала:

— Митя, да вы хорошо танцуете.

— У меня всегда всё хорошо.

— Пора по домам, друзья, — сказал Илья. — Горечка вон уже давно клюет носом.

Компания шумно поднялась. Денжин расплатился с официантом, — решено было сосчитаться завтра, — и все направились к выходу. Илья Кремнев и Денжин вели Горечку, спотыкавшегося на гладком паркетном полу. Он плакал и просил их оставить его в ресторане.

На улице Горечка вдруг стал шуметь и требовать, чтобы стихотворение «Мой сын» шло в набор в таком виде, как он его любезно предоставил редактору «Рабочей Москвы», иначе он грозил отобрать стихи и не давать их в печать вовсе. Денжин заметил, что мировая литература от этого не пострадает, а вот лично он, Горечка, может пострадать, если попадется навстречу милиционер.

… Падал мягкий январьский снежок. Густые хлопья толстым слоем покрывали асфальт мостовой и тротуара. Взмахивая лучами фар и хрустя шинами, пробегали редкие автомобили.