"Входят трое убийц" - читать интересную книгу автора (Хеллер Франк)

4

Члены детективного клуба сообща наняли такси, чтобы ехать на виллу Лонгвуд. Проезжая мимо кондитерской, которую однажды посетил Люченс, доцент вздрогнул, увидев за стеклом два знакомых профиля — юного Джона и Жаннины. В этот раз они предпочли сигаретам блюдо с пирожными и, казалось, всей душой отдаются этому удовольствию. На мгновение доценту захотелось привлечь к парочке внимание Эбба, но, подавив это желание, он смолчал. Быть может, его наблюдение пригодится позднее…

Когда они подъехали к вилле, парк золотили лучи заходящего солнца. Как и в тот раз, когда они впервые посетили виллу, в прихожей их встретил Мартин Ванлоо. С тех пор он, казалось, постарел лет на десять. Он безостановочно говорил, потом внезапно замолкал, озираясь вокруг, словно чего-то страшился, и с трудом скрывал свою тоску по сервировочному бару на колесиках.

— Привет, Эбб… давненько… Впрочем, тут моей вины нет, с тех пор как мы в последний раз виделись, я живу как во сне или, скорее, как в кошмарном сне. Привет, Люченс! Привет, Трепка! Рад вас видеть, хотя дом и утратил часть своих достопримечательностей, я имею в виду не только моих бедных покойных братьев, но и кое-что другое, но об этом вам наверняка подробно расскажет Granny. Дорогу вам показывать не нужно, ведь Трепка ее знал до того, как в первый раз увидел. Заходите же, Granny ждет вас в гостиной!

Как и во время их первого посещения, миссис Ванлоо сидела в глубине комнаты в мягком кресле, положив ноги на скамеечку черного дерева и сжимая в руках желтый веер. Рядом в камине был разведен огонь, но в открытое окно свободно струился вечерний весенний воздух, напоенный запахом роз и вьющихся по стене глициний. Старая дама приветствовала гостей учтивой улыбкой и поблагодарила их за любезную готовность прийти.

Они, как полагается, отвечали на ее слова. Директор банка сообщил, что это его прощальный визит, так как он собирается завтра уехать.

— Выходит, сотрудничество знаменитого детективного клуба закончено? — спросила она. — Я бы считала, что вам следовало бы задержаться здесь и перейти от теории к практике. Разве вы не слышали о пропаже моих реликвий? Взгляните на мои витрины. Вам, месье Трепка, должно быть особенно понятно, что я потеряла.

Банкир взглянул на витрины и покачал головой.

— Искренно вам сочувствую. Письмо Наполеона Балькомбу сохранилось, это утешает. Но в остальном!..

— Вы правы, — кивнула она, — меня лишили почти всех ценностей, которые имеют реальную рыночную стоимость.

— И никаких следов?

Она пожала плечами.

— Наша великолепная полиция утверждает, будто никаких. Но поскольку выяснилось, что двери во флигель в ту ночь были открыты, вы понимаете сами, следов может оказаться слишком много. Виновата я сама. Я не должна была держать слугу, который почти мне ровесник! Я не могу ругать его за то, что по старости он стал забывчив.

Она говорила все это с улыбкой, но видно было, что кража реликвий сильно ее печалит. Эбб пробормотал, что для него эта история особенно огорчительна, поскольку накануне он был гостем на вилле и подозрения могут пасть на него и на Трепку, как на любого другого.

При этих словах она рассердилась.

— Довольно, — сказала она, взмахом веера положив конец разговору. — Если мы друзья, а я надеюсь, что это так, больше ни слова об этом.

Доцент прервал попытку Эбба возобновить поток самообвинений. Стоя за креслом старой дамы, он внимательно рассматривал висевший на стене рисунок.

— Мадам, — сказал он, — меня радует, что не все ваши ценности пропали. У вас осталось письмо к Балькомбу, и остался вот этот рисунок. Я обратил на него внимание, еще когда был у вас впервые, и предполагаю, что этот рисунок — не меньший раритет, чем камеи и табакерки с портретом императора!

Она повернула голову и, увидев, о каком рисунке речь, удивилась.

— Вы находите его интересным? Это память о Ванлоо, который построил нашу виллу. Но должна признать, мне никогда не приходило в голову, что рисунок представляет собой какую-то ценность.

— Вы ошибаетесь, мадам. Он представляет собой документальную ценность, которую едва ли можно переоценить.

— Я все больше удивляюсь. Не могли бы вы объяснить, в чем она состоит?

— С удовольствием. Поскольку я стал заниматься изучением Наполеона только в последнее время, то прошу нашего друга Трепку поправить меня, если я в чем-нибудь ошибусь.

Директор банка согласился с мрачным удовлетворением, выразившимся в гримасе его купидоновых губ.

— Как мы видим, на рисунке изображен немолодой тучный человек в красных домашних туфлях и огромной соломенной шляпе. В руках у него лопата, он копает землю в маленьком саду в окружении слуг. Если мы присмотримся к этим слугам, то увидим, что это китайцы, а приглядевшись к человеку с лопатой, обнаружим, что это тот самый человек, перед которым двадцать лет трепетала Европа, и который не проиграл ни одного сражения. Орлиный взгляд и профиль Цезаря исчезли, но сомнений нет — это Наполеон.

Трепка прочистил горло.

— Есть знаменитое полотно Ораса Верне на эту же тему, — сухо указал он. — Пока что я не могу понять, чем вызван энтузиазм нашего друга Люченса. Предполагаю, на то есть какая-то особенная причина, и я с нетерпением жду, когда он нам ее откроет.

— Причина в следующем, — с готовностью ответил Люченс. — Рисунок на стене у мадам — не копия картины Ораса Верне,[49] которая мне по случайности знакома. Это оригинал. Однако ценность рисунка возрастает вдвойне благодаря другому обстоятельству. Рисунок выполнен не французом, а китайцем.

— Что вы такое говорите? — одновременно воскликнули старая дама и банкир.

Вместо ответа доцент осторожно снял рисунок со стены и протянул обоим, чтобы они могли получше его рассмотреть.

— Прошу поверить мне на слово. В связи с моими научными исследованиями я весьма основательно изучил искусство Дальнего Востока. Но даже тот, кто поверхностно знаком с этим искусством, увидит, что рисунок выполнен китайцем. Он отличается изысканным цветом, изящными линиями, свойственными китайским художникам. Но есть нечто более существенное. В рисунке нет перспективы! Император в красных туфлях и большой соломенной шляпе, рабочие, которые его слушают, и деревья в саду — все находится на одном плане. А это-то и отличает восточное искусство от западного. — И, помолчав, Люченс добавил: — Я готов пойти дальше и предположить, что рисунок выполнен не китайцем, а кем-то, кто вырос в Китае и уехал оттуда. Дальше этого я в своих предположениях зайти не решаюсь.

Директор банка резко рассмеялся.

— Потрясающе! Неслыханно! И что же мы теперь знаем, узнав это, если вообще считать, что мы что-то узнали? На Святой Елене были китайцы, причем много китайцев, — это факт общеизвестный. Китайцы были в ближайшем окружении Наполеона — это известно тоже. Китайцами были два повара в Лонгвуде. Китайцы работали в саду под наблюдением императора. Если бы у кого-то возникли на этот счет сомнения, есть доказательство — картина Ораса Верне. С тем, что один из этих китайцев мог сделать подкрашенный рисунок Наполеона и этот рисунок оказался в Европе, я тоже могу согласиться без особенных возражений. Я только задаю вопрос: что это доказывает, кроме того, что нам и так было известно из самых разных источников? — И Трепка с вызовом посмотрел на шведского члена детективного клуба.

Веер миссис Ванлоо, которым она прикрывала лицо, снова пришел в движение.

— Что это доказывает? — спросил Люченс, вешая рисунок обратно на стену. — С точки зрения всемирной истории, наверно, немногое. Но кое-что не лишенное интереса для нас. Во-первых, в этом запечатленном на рисунке мгновении — осязаемая картина судьбы поверженного властелина. Лишь несколько лет назад он был владыкой мира, обладателем всего, что Европа могла предложить в отношении почета, золота и власти. Но в глубине души он презирал Европу и ничтожные царства, какие в ней можно создать. Из Египта он хотел предпринять поход в Индию и Китай, чтобы основать царство вроде Чингисханова. Если бы он одержал победу в Москве, то и там захотел бы создать нечто подобное. Но его первая истинная встреча с Востоком произошла на острове в Атлантическом океане, и Восток он встретил в лице дюжины желтолицых поваров и садовников, которые подчинялись его извечным врагам, англичанам!

— Превосходно, — нетерпеливо заметил банкир. — Но куда вы клоните?

— К совершенно определенному обстоятельству, — ответил Люченс. — К одиночеству императора. На первый взгляд он был окружен настоящими друзьями — преданными сторонниками, которые последовали за ним на край света, чтобы делить его невзгоды, и которые ради него пожертвовали всем — семьей, родиной, будущностью. Но император, хорошо знавший людей, прекрасно понимал, что происходит на самом деле. Лучше кого бы то ни было понимал он, каковы эгоистические побуждения этих его «сторонников». Он знал, что они ждут вознаграждения. Случись невероятное и император снова вернулся бы во Францию, они не сомневались: они получат свое. Но пока что они вздорили из-за жалованья, из-за подарков, пенсий и знаков милости. Среди них не было ни одного, кому император верил бы без оглядки. «Я окружен сворой роялистов», — говорил он. Один за другим его «преданные» соратники под разными предлогами уезжали в Европу, а оставшиеся не забывали требовать за свою «верность» плату в звонкой монете и настаивали, чтобы император упомянул их в своем завещании.

— Я все равно не понимаю, к чему вы клоните, — твердил свое Трепка. — Вы начали с рисунка, который, по вашим словам, выполнен китайцем, а теперь дошли до завещания Наполеона.

— О нем-то я и хотел говорить, — улыбнулся доцент. — Дело в том, что в психологическом плане это один из самых непостижимых документов, какие я знаю. Помнится, мы однажды говорили: как странно, что свергнутый властелин мира и его свита, когда они ступили на корабль, отвозивший их в Англию, располагали всего двумястами пятьюдесятью тысячами франков. Теперь я немного в этом разобрался.

— Неужто вы перешли на торгашеские позиции Трепки? — воскликнул поэт. — От вас я этого не ожидал!

— Пусть наш друг Трепка сам защищает свои позиции. Я говорю лишь о результатах моих исследований. А они не оставляют сомнений в том, что узник Святой Елены очень рачительно пекся о своем финансовом положении.

— Доказательства! — сверкая глазами, воскликнул Эбб.

— Сейчас вы их получите. Английское правительство определило Наполеону содержание в восемь тысяч фунтов в год, но император счел это недостаточным. Хадсон Лоу на свой страх и риск повысил сумму до двенадцати тысяч. Что сделал Наполеон? Он предложил оплачивать свое содержание из личных средств, если его переписку с Европой не будут распечатывать. В Англии были убеждены, что император спрятал в надежных местах по крайней мере десять миллионов.

— Все это догадки! Детские сказки!

— Вспомните восклицание Наполеона, которому сообщили, будто маршал Ней погиб в России: «Какой человек! Какой солдат! У меня в подвалах Тюильри 300 миллионов франков! Я отдал бы их все, лишь бы его вернуть!»

— То был 1812 год! То было до Ватерлоо!

— Вы возвращаете меня к завещанию, написанному на Святой Елене. Я уже сказал, что это чрезвычайно интересный с психологической точки зрения документ. Да и с экономической точки зрения тоже. Знаете ли вы, как велика сумма, завещанная Наполеоном? Шесть миллионов франков наличными. По тем временам весьма крупное состояние, не так ли, дорогой поэт?

Эбб живо обернулся к Трепке.

— Это правда?

Банкир равнодушно кивнул.

— Чистая правда. Эти шесть миллионов Наполеон держал в банкирском доме Лаффита. Вернее сказать, полагал, что держит. Потому что с выплатами возникли кое-какие трудности. Но я по-прежнему не понимаю, к чему клонит наш друг, историк религии, и какая связь между завещанием Наполеона и якобы китайским рисунком.

Эбб растерянно молчал. А доцент продолжал:

— Позвольте мне рассказать, как были распределены эти шесть миллионов, мне это представляется любопытным. Из тех, кто последовал за Наполеоном на Святую Елену, Монтолон получил два миллиона, генерал Бертран — полмиллиона, камердинер Маршан — четыреста тысяч, другие слуги — от ста тысяч и меньше. В конце жизни император завещал по сто тысяч людям, помогавшим ему в юности, и потомкам некоторых солдат, сложивших за него голову. Все, что останется сверх того — если останется, — должно пойти инвалидам Ватерлоо и Эльбы. Вот и все! Не считаете ли вы, как считаю я, что в психологическом плане это самый удивительный на свете документ?

Поэт снова воспрянул духом.

— Мне кажется, я понимаю, что вы имеете в виду… В завещании ни одним словом не упоминается семья! Впрочем, это не единственный случай, когда семью постигает такого рода разочарование. И к тому же, если подумать об условиях, в которых находилась семья…

Директор банка сухо кашлянул.

— Позвольте мне предвосхитить сотканные из воздуха теории в духе «Норск Гидро», — вмешался он. — Наполеон недаром был итальянцем. Семья была для него всем, но он усердно позаботился о ее благосостоянии еще в пору своего царствования. Жозеф, Люсьен, Жером, Полина — все получили крупные состояния, не говоря уже о любимой матери императора — мадам Летиции. Словом, у семьи не было причин жаловаться на завещание узника Святой Елены.

— Наш друг Трепка, как всегда, прав, — согласился доцент. — Семье — точнее сказать, этой части семьи — не приходилось жаловаться на родство с императором французов. Но может статься, кое-кто, тоже бывший членом семьи, имел основания жаловаться. Я имею в виду сына Наполеона.

Настала маленькая пауза. Эбб выпрямился, как старый солдат, заслышавший зов боевой трубы, старая дама мечтательно улыбалась, прикрывшись веером. Трепка прочистил горло.

— Бесспорно, — согласился он, — в завещании не упомянуто никаких денежных сумм, оставленных сыну императора. Ему Наполеон завещает только свой плащ, который носил под Маренго, саблю, которая была при нем под Аустерлицем, свой герб, бинокли и будильник Фридриха II, вывезенный им из Потсдама… Но что это доказывает? Только то, о чем я говорил всегда: тот, кто писал это завещание, был величайшим режиссером всех времен, и, живи он сегодня, голливудские фирмы платили бы ему бешеные гонорары! Он знал, что сын растет в полном довольстве как австрийский эрцгерцог, он был убежден, что однажды юношу призовут занять трон отца, и единственное, чего он желал, — чтобы тот сохранял память об отце. А что могло этому способствовать более, нежели перечисленные в завещании дары? Еще раз повторяю: не понимаю, куда клонит наш друг, историк религии, и что такого удивительного он обнаружил в завещании?

— Сейчас я все объясню. Минуту назад вы сами сказали: Наполеон недаром был итальянцем, семья значила для него все. Это очень точное понимание итальянского характера. Но о какой части семьи прежде всего думает итальянец? О своих детях. А о ком из них в первую очередь? Il promogenito! О перворожденном сыне, о первенце! Во время пребывания на Святой Елене Наполеон не слишком тепло относился к членам своей семьи, они проявили к нему безразличие, почти холодность. Но был один член семьи, ради которого император жил и дышал, строил планы и надеялся, — это был его сын! В воспоминаниях о жизни на острове тому есть множество свидетельств. И этот единственный, ради которого Наполеон готов был сделать все, в завещании отсутствует!

— Но разве я не сказал вам, что это только видимость отсутствия, что сын как австрийский эрцгерцог…

— Вы это сказали, а я сказал вам, что, если вы правы, перед нами одна из величайших загадок всемирной истории. Наполеон знал, как ненавидят его имя законные властители Европы. Он знал, что его тесть, австрийский император, умышленно разлучил зятя со своей дочерью. Он знал, что его сына воспитывают так, чтобы тот стал не французским императором, а тем, что вы сказали: австрийским эрцгерцогом. Наполеон завещал сыну свой герб, чтобы пробудить в мальчике память о том, кто он есть и кем должен стать. Ни больше ни меньше. Но неужели он впрямь мог думать, мог надеяться, что этого довольно, чтобы сын вернул себе потерянный трон? Может быть, но тогда завещание писал другой Наполеон, не тот реалист, который припрятал много миллионов для себя, на случай если он возвратится в Европу!

В комнате снова стало тихо. Лепестки веера в руках старой дамы с тихим шорохом закрылись, она смотрела на доцента расширенными темными глазами. Эбб откинул со лба челку, хотел что-то сказать, но промолчал. Слово опять взял Трепка.

— Мне кажется, я различаю слабый свет в темноте, — сказал он, — хотя этот свет более всего напоминает мне блуждающий огонек. Судя по всему, вывод, к которому пришел наш друг, историк религии, недавно начавший изучение Наполеона, в том, что завещание, которое вот уже более ста лет считают подлинным и окончательным выражением воли императора, вовсе таковым не является. В нем есть тайный, неопубликованный пункт. И этот пункт готовит миру неожиданности. Я угадал? Или я неправильно понял нашего досточтимого шведского коллегу по детективному клубу?

— Все, что я могу сказать, — серьезно ответил Люченс, — это то, что завещание в том виде, в каком мы его знаем, кажется мне психологически несообразным. Я не смею утверждать или надеяться, что миру уготована неожиданность в виде новой редакции завещания. Как указывает мой досточтимый датский коллега, прошло уже более ста лет с тех пор, как завещание императора в ныне существующей форме было признано законным. Но если я прав и известное ныне завещание не было окончательным, а имело еще дополнительный пункт, значит, нам надо иметь в виду следующее: для воплощения в жизнь этого дополнительного пункта должен быть назначен исполнитель. И если за минувшее столетие этот исполнитель не подавал о себе вестей, едва ли он подаст о себе весточку теперь.

— И следовательно, вашу хитроумную теорию нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть! — воскликнул банкир. — И все стороны удовлетворены. Браво, бра-виссимо! Вы и досточтимый норвежский член нашего клуба — без сомнения, два величайших фантазера, с какими я имел удовольствие повстречаться за мою уже довольно долгую жизнь. Гип-гип-ура! Да здравствуют наполеоновские исследования Люченса!

— Благодарю за здравицу, — ответил доцент, — но как уже случалось не раз прежде, я не могу одобрить вашу манеру делать скороспелые выводы! Я сказал: едва ли исполнитель даст о себе знать по истечении столетия. Это мудрость такого сорта, какую во Франции приписывают сьёру де Ла Палиссу, а в Швеции — блаженному Дуралею.[50] Исполнитель императорской воли едва ли даст о себе знать. Но это не исключает возможности, что нам удастся заставить его заговорить — через столетия!

Рот банкира от изумления утратил свою сердцевидную форму. Трепка уставился на доцента как на сумасшедшего.

— Вы можете заставить его заговорить? Через столетия? — повторил он. — Вы нашли документ, подтверждающий ваш тезис? Это вы хотите сказать?

Доцент не успел ответить — с кресла раздался тихий, но властный голос:

— Мартин! Позаботься о напитках для наших гостей! А потом распорядись, чтобы подали ужин! Джона, видимо, ждать бесполезно!