"Победитель" - читать интересную книгу автора (Яковлев Лео)

Глава пятая Фронтовые будни

Война ж совсем не фейерверк, А просто — трудная работа, Когда — черна от пота — вверх Спешит по пахоте пехота. М. Кульчицкий

Хотя 7-й механизированный корпус с Фиминым отделением в своем составе перешел Днепр без боя и в почти спокойной, даже мирной обстановке, битва за эту великую реку еще продолжалась. Степной фронт, освободивший 29 сентября Кременчуг и овладевший здесь переправой, продолжал теснить противника и на правом берегу в направлении Кривого Рога и Кировограда. Именно к этим боям и подоспел 7-й механизированный корпус и находившееся в его составе Фимино минометное отделение. Механизированный корпус лишь иногда располагался на каких-нибудь постоянных позициях, «затыкая дыры», образовавшиеся в линии фронта. Гораздо чаще, по воспоминаниям Фимы, им приходилось совершать «рейды» в тылы противника, вглубь его обороны. Говоря современным военным языком, механизированный корпус являлся крупным отрядом «коммандос» с той лишь разницей, что он состоял не из специально обученных бойцов, владеющих всеми видами оружия и приемами различных боевых искусств, каких мы видим сегодня во многочисленных «патриотических» сериалах, выходящих почти без потерь из самых безвыходных положений, а из неопытных юнцов, почти детей, и из людей более взрослых, но не имевших никакого боевого опыта.

Рейд, как правило, начинался с наступлением темноты, и время его начала, чтобы избежать утечки информации, держалось в секрете. Бойцов по тревоге сажали в грузовики-«студебеккеры». Главная особенность этих машин состояла в том, что они могли мчаться по полям со сложным рельефом и, в отличие от немецких и советских грузовиков, не нуждались в дорогах с твердым покрытием или со специально подготовленной грунтовой поверхностью. Этим грузовикам-внедорожникам, позднее отнесенным советской пропагандой, вкупе со всей прочей неоценимой помощью союзников, к «незначительному вкладу» их в дело победы над Германией, Красная Армия в значительной мере обязана своими успехами в наступательной фазе боев.

Затем весь корпус приходил в движение: нескончаемым потоком шли танки, артиллерия, грузовики с пехотой. Один «студебеккер» приходился на два отделения. Солдаты в нем располагались на откидных сидениях вдоль бортов, а на дне кузова лежали разобранные минометы, лотки с минами и созданный по личной инициативе солдат небольшой запас продовольствия, поскольку по опыту первого рейда они знали, что в походе возможны ситуации, когда та или иная рота отсекается от полевой кухни и остается без питания.

В назначенном месте все спешивались и по команде взводного занимали огневую позицию. Если до начала перестрелки оставалось время, копали окопы тупыми саперными лопатками, если «мирного» времени не было, то минометы ставили в открытую. Стрельба начиналась по команде, но целей своих Фима и его подручные не видели. Не видели и результатов своих стрельб. О том, насколько эффективен был их огонь, сообщал в своих донесениях взводному солдат — корректировщик огня. Если поставленная корпусу задача — например, разгромить железнодорожную станцию в глубоком немецком тылу, чтобы нарушить снабжение передовой линии немецкой обороны, — выполнялась за ночь, то можно было на рассвете вернуться назад на машинах. Если это не удавалось, то с наступлением дня опомнившийся от неожиданности противник приходил в себя и начинал артиллерийский обстрел Фиминого корпуса. Обстрел этот, как правило, бывал всегда эффективным, так как его обычно корректировал самолет-разведчик, похожий на летящую в небе оконную раму. Крик: «Рама летит!» предвещал, что артиллерия немцев будет бить точно, иногда же этот обстрел дополнялся бомбежкой.

Одна такая бомбежка запомнилась Фиме на всю жизнь: тогда им приказали спешиться и укрыться кто где может. Они еще не успели попрятаться в лесу, как налетела стая «юнкерсов». Все они кружили над полем, где находились танки, тяжелая артиллерия и грузовики, и казалось, что их несчетное количество. На бегущих людей они внимания не обращали и их не обстреливали. Выкрашенные в черный цвет, с белыми крестами на крыльях они, как огромные вороны, кружились над степью, и каждый из них, оказавшись над целью, как бы падал на нее, и освободившись от груза бомб в нижней точке своего падения, взмывал вверх, а его бомбы ложились точно в цель. Солдаты же издали лишь наблюдали, как взрывались и горели их танки и прочая техника. И тут случилось маленькое чудо: стоявший рядом с Фимой солдат, попавший в его отделение под Кировоградом, — Миша Голод, в досаде от собственного бессилия, подняв автомат, дал очередь в сторону бесновавшихся стервятников и… сбил «юнкерс». Куда угодили его пули, никто не знал, но каких только случайностей не бывает на войне!

В результате даже не столь интенсивных бомбежек большая часть грузовиков корпуса выходила из строя. В кузова сохранившихся машин Фима и другие командиры отделений сбрасывали подотчетные им минометы. Машины с этим грузом немедленно исчезали, а солдаты уходили своим ходом. Эти «уходы» сильно напоминали бегство и в просторечье именовались «драпами»: попасть в окружение или, более того, в плен никому не хотелось. Как-то в одном из рейдов все грузовики Фиминой части оказались уничтоженными, и взводный приказал всем сбросить минометы в окно сельской школы в расчете, что в намечавшемся после их рейда скором и широкомасштабном наступлении оружие удастся вернуть, однако наступление это замешкалось, и своих минометов они больше не увидели. Впрочем, неизбежная потеря техники никого не пугала: и оружия было вдоволь, и американские «студебеккеры» шли из-за океана сплошным потоком.

После каждого рейда и очередного драпа корпус «отдыхал», и время этого «отдыха», именовавшегося у солдат «формировкой», использовалось для пополнения корпуса личным составом, военной техникой и боевым снаряжением. Впрочем, столь щедрым было только внешнее, плановое снабжение, а материальную часть, уже попавшую в распоряжение взвода, следовало беречь как зеницу ока, и сохранности полученного оружия уделялось куда большее внимание, чем сбережению личного состава. Поэтому, когда Фимин наводчик потерял коробку с прицелом, он впал в панику. Однако в составе его отделения был если и не пройдоха, то весьма ловкий парень по фамилии Маркузов. Он-то где-то и раздобыл другой прицел, скорее всего украв его из запасника.

Свои первые рейды Фимин корпус совершал в направлении Никополя и Кривого Рога. Манштейн, будь его воля, давно бы организованно отвел войска на запад и создал бы прочную оборону по Южному Бугу, но его бесноватый фюрер приходил в ярость от одной мысли, что ему придется оставить рудные места, особенно марганцевые рудники, и генерал-фельдмаршал вынужден был, растягивая фронт, держаться здесь до последнего.

Немец был настороже, и некоторые рейды складывались неудачно: корпус нес потери еще на пути к цели. В одном из таких рейдов в самом начале движения входящее в корпус танковое соединение было выведено из строя: танки наехали на заминированное поле. Минируя его, немцы использовали не только свои традиционные синие металлические «лепешки» весом килограммов пятнадцать и размером с блюдо — так выглядели их противотанковые мины, — но и противотанковые фугасы весом более двухсот килограммов. На таком фугасе подорвался один из танков, замыкавший танковый строй, и следовавшие за ним машины с минометными расчетами резко затормозили. Земля перед ними вдруг взмыла вверх огромным фонтаном. Фиме этот фонтан напомнил извержение вулкана, увиденное им в каком-то предвоенном фильме. Но сейчас это «извержение» сопровождалось взрывом такой силы, что все на время оглохли: это от взрыва фугаса сдетонировал боезапас танка, а затем рванул запас горючего.

Когда все затихло, машины стали медленно объезжать глубокую воронку, образовавшуюся на месте взрыва. В воронке догорал могучий танк Т-34. Многотонная башня этой машины валялась в метрах пятнадцати от основного ее корпуса, а на деревьях висели клочья разорванных тел танкистов. Эта страшная картина возникала в представлении Фимы всякий раз, когда он видел издали взметнувшийся к небу гейзер черной земли.

Иногда из-за неопытности молодых бойцов трагедии случались совсем рядом: однажды Фимина минометная рота вела беглый огонь. В этом случае выстрелы производятся не по команде, и темп стрельбы определяется физическими возможностями каждого расчета. И заряжающий минометного отделения, располагавшегося по соседству с Фиминой позицией, в спешке опустил в ствол следующую мину, не дав вылететь предыдущей. Обе мины тут же взорвались и разнесли весь расчет. Так дорого приходилось тогда им платить за учебу.

Впрочем, мир трагических случайностей всегда находился совсем рядом: на одной из «формировок» после первых рейдов амуницию Фимы и его соратников дополнили ручными гранатами — «лимонками». «Лимонки» были многим известны по фильмам о Гражданской войне, но как ими пользоваться никто точно не знал. Раздачу гранат старшина сопровождал общими словами, и чтобы не носить эту тяжесть в кармане, местные умельцы подвесили их к своим поясам за скобу, не думая о том, что если кто-нибудь случайно зацепится обо что-нибудь колечком и выдернется скоба, то неминуемо раздастся взрыв, который разнесет обладателя этой «бомбы» на куски, а может быть, и не только его. Таким образом, каждый из них носил на поясе свою смерть. Но Бог миловал, да и применить этот вид оружия Фиме так ни разу и не пришлось. Это тоже было везением, так как о том, что бросать «лимонку» нужно только из укрытия, старшина им забыл сказать, и узнал об этом Фима уже после войны.

Раз уж был упомянут Бог, то следует отметить, что Его присутствие где-то рядом с собой Фима ощущал в течение всего своего пребывания на фронте. Случалось и такое, что могло произойти только по Его воле.

Тогда шел второй месяц пребывания Фимы на фронте, и он в первый раз оказался в тылу у немцев. Корпус рассеялся по большой территории. Фимина рота расположилась у двух больших стогов соломы. Думать о том, что будет завтра, не хотелось. Хотелось просто забыться и отдохнуть, забравшись в стог, еще сохранявший, казалось, летнее тепло. Но посреди ночи Фиму вызвали к взводному, и он получил приказ сопровождать старшину роты, направлявшегося в близлежащее село, чтобы привести оттуда вторую роту. Старшина этот был человеком самоуверенным, любившим поучать солдат. Основания к этому у него имелись: он действительно знал все тонкости военной службы и по жизни был, как говорится, тертый калач. Фиму и других малоопытных молокососов покоряла его уверенность, и они старались ему подражать. Его уроки усваивались легко и надолго. Фиму он, например, научил крепкому мужскому рукопожатию, которое для него стало привычкой на всю жизнь так, что несколько лет спустя в институте от его мужской хватки девчонки стонали и старались избежать его «дружеских» приветствий такого рода.

Ночь была очень темной — ни луны, ни звезд, и Фима, в полном доверии к старшине, шагал за ним, не запоминая дороги. Ему запомнилось лишь то, что они один раз повернули направо, а потом один раз налево и все. Кроме того Фиме очень хотелось спать, и он дремал на ходу, шагая за старшиной. Шли долго. Один раз справа от дороги появились какие-то тени, в темноте своими очертаниями напоминавшие хаты. Фима очнулся от своей дремы, и ему показалось, что они уже на окраине села, но старшина проследовал дальше по пустынной дороге, не обратив на них никакого внимания. Наконец они оказались на сельской улице. В некоторых хатах горел слабый свет, лаяли собаки. Старшина, не блуждая по селу, сразу же подошел к хате, где расположился ротный, и передал ему распоряжение командования соединиться с первой ротой. Рота была поднята по тихой тревоге, и когда все построились, старшина сказал Фиме:

— Поведешь роту! У меня тут дела, я задержусь до рассвета.

Фима был в ужасе: он совершенно не запомнил ни дорогу, ни хоть какие-нибудь вехи или приметы, потому что старшина шел сюда молча, даже не пытаясь обратить Фимино внимание на дорожные ориентиры. Может быть он перед этим походом ознакомился с картой, но, скорее всего, он уже здесь бывал, иначе откуда у него здесь могли возникнуть какие-то «дела».

Конечно, Фиме следовало отказаться от этого поручения, и старшина был бы вынужден пренебречь своим «делом» и сам повел бы роту, наказав впоследствии Фиму за невыполнение приказа. Но Фима просто растерялся и вскоре остался один на один с построенной ротой. И он тронулся в путь. За ним шли ротный и человек сто солдат. Вскоре стало светать. Единственные запомнившиеся Фиме ориентиры — тени, напоминавшие хаты — куда-то исчезли. Вероятно, там ночевала какая-то техника. Дорога была пустынной, и все окружающее на рассвете предстало в совершенно ином виде. Ничто не узнавалось. Из всей дороги в село Фима запомнил лишь два поворота — направо и потом налево. Значит теперь следовало поворачивать в обратном порядке — сначала направо, а потом налево. Но где сделать эти повороты Фима не запомнил. Он надеялся, что когда утро высветлит дали, он издали увидит свою цель — те большие стога, где расположилась его рота. Но надежды его не оправдались: местность оказалась холмистой, и видимость была ограниченной. И он пошел дальше в страхе, что приведет роту в расположение немцев. Потом вдруг что-то заставило его свернуть направо. При этом никакой уверенности, что он, наконец, нашел правильный путь, у него не было, и страх не покинул его душу. Этот же страх через некоторое время вынудил его повернуть налево, чтобы, как ему тогда показалось, «выпрямить» маршрут. После этого им еще пришлось идти очень долго, и это была для него дорога страданий. Он начал паниковать и когда уже окончательно решился признаться командиру второй роты, что заблудился и не знает, что делать, он, неожиданно, когда отряд обогнул очередной холм, увидел знакомые стога. Страх немедленно был забыт, и душу заполнила радость. Гора свалилась с плеч. Но потом Фима еще много раз переживал события этого утра, и чем больше он об этом думал, тем больше все происшедшее казалось ему чудом.

Правда, со временем в Фиме все-таки проснулся советский довоенный атеизм, и то, что он привел вторую роту по назначению, он стал сам себе объяснять собственной интуицией, проявившейся в критической ситуации.

Однако за этим первым чудом довольно скоро, той же зимой, последовало новое происшествие, в котором еще более определенно ощущалось вмешательство Господа. Это случилось во время очередного рейда в тыл врага. На этот раз рейд продолжался несколько ночей подряд. Фиму и его отделение каждую ночь перебрасывали с места на место, и они по команде куда-то отправляли свои мины, а днем сами попадали под обстрелы и бомбежки, и от этого машин у них становилось все меньше и меньше, но они не роптали, потому что в битком набитом людьми кузове грузовика было теплее. В конце концов они потеряли счет дням и ночам, и в одну из таких ночей они выгрузились на опушке леска неподалеку от какого-то села. Взводный указал Фиме его позицию, и его ребята сразу же без обычной раскачки и перекуров, чтобы согреться стали рыть окоп под миномет, а он сам отправился поискать на краю села солому для ночлега. Пошел с плащ-палаткой, а автомат и полевую сумку оставил на позиции, чтобы они не мешали как следует загрузиться соломой. Уходить далеко Фима не собирался, и, действительно, запасы соломы обнаружились поблизости. Но когда Фима уже заканчивал набивать соломой свою плащ-палатку, он вдруг услышал обращенный к нему окрик:

— Сержант, уходим!

— Слышу! — ответил Фима.

Кричавший сразу же побежал обратно. Фима же, вместо того чтобы выдернуть плащ-палатку из-под соломы, схватить ее в охапку и помчаться к своим, почему-то замешкался и, вытряхнув ее, стал аккуратно складывать и только после этого побежал к своей позиции. Уже на бегу он услышал шум мотора удаляющейся машины. «Бросили!» — промелькнула мысль. Фима понял, что он остался без автомата, полевой сумки и вещмешка. Безоружный в немецком тылу, если не считать «лимонки», болтавшейся на поясе. Этого хватило бы только, чтобы подорвать самого себя. Фима стал оглядываться по сторонам. Увидел невдалеке какие-то темные фигурки. «Наши!» — мелькнула спасительная мысль. Бросился к ним: действительно свои, хоть и из другой роты. Фима услышал слова офицера: «У меня карта, держитесь меня!» Этим офицером оказался начальник штаба батальона.

Пошли гуськом, молча. Настроение у всех подавленное. Через некоторое время услышали рокот моторов и вышли к дороге, по которой с потушенными фарами двигались вперемешку танки, грузовики и легковые автомашины, полевые кухни и грузовики с прицепленными к ним пушками. По обочине шла пехота. В эту нестройную колонну влилась и рота, вместе с которой без оружия и вещей шагал Фима. Впрочем, все солдаты похожи друг на друга, и так как Фима во второй роте своего батальона никого не знал, то после слияния ее с чужой частью он уже не мог отличить, где свои, а где чужие. Больше всего поразило Фиму то обстоятельство, что вся эта военная мощь двигалась прочь от передовой, хотя местонахождение ее было легко установить по следам трассирующих пуль и по зареву, волнующемуся на горизонте.

Вскоре, однако, послышался явно посторонний шум, перешедший в грохот. Фима увидел в темноте несколько танков, мчавшихся наперерез их колонне. Приблизившись, они открыли огонь. Пехота бросилась врассыпную. Фима и еще два десятка солдат укрылись в камышах небольшого болотца на опушке темного леса. Танки стреляли по колонне машин, находившейся на дороге, но несколько снарядов упали на опушке леска, и один из них — метрах в десяти от Фимы. К счастью, немцы стреляли не разрывными, а противотанковыми снарядами, похожими на болванки. Эти снаряды разрывались только при соприкосновении с броней, а если падали на землю, то оставались целыми, но могли отрикошетить. Это Фиме уже было известно: однажды он видел, как такой снаряд попал в мощное дерево, отскочил, попал в другое, а потом заметался между деревьями. Поэтому Фима, на всякий случай, укрылся за кочкой. Сейчас снаряд, упав, сразу «успокоился» и не стал «прыгать». Конечно, если бы он взорвался, от Фимы не осталось бы даже мокрого места.

Убедившись, что немецкие танки, отстрелявшись, куда-то исчезли, Фима и бывшие с ним солдаты поднялись на ноги, отряхнулись от снега и, осмотревшись, решили идти к передовой в надежде встретить там свои части. Пошли камышами, не выходя на дорогу. Потом Фима вспомнил, что, идя без оружия и неизвестно куда, он почему-то думал: знает ли Сталин, что здесь происходит. Однако его размышления о степени осведомленности вождя о заднепровских делах были прерваны треском ломающихся где-то впереди камышей. Пригляделись: свои — упряжка лошадей тянет пушку. За упряжкой шло несколько солдат и с ними офицер — явно «лицо кавказской национальности».

— Вот и харашо, — сказал он с грузинским акцентом. — Теперь у моей пушки и пехота появилась!

Подивился Фима: только он об одном грузине подумал, так сразу и другой объявился. Пошли дальше вместе в надежде выбраться из окружения и опять в сторону от передовой. И тут у Фимы образовался провал в памяти: куда делась пушка, куда делся офицер-грузин, куда делись солдаты-попутчики? Помнил он лишь то, что каким-то образом он остался в камышах один. Стоит и думает, как ему найти своих. Начался восход солнца, но ему казалось, что даже при свете зари в небе видны следы трассирующих пуль. Фима выбрался из камышей и один-одинешенек пошел прямо по заснеженному полю, не разбирая дорог. Шел, ни о чем не думая. Увидел на пригорке опрокинутый тупоносый немецкий грузовик. Из кузова его вывалился всякий скарб и в том числе развязавшийся крестьянский мешок, а из него высыпались сушеные вишни. Фима набил карманы этими вишнями и пошел себе дальше, поплевывая косточками. Сколько времени шел — потом вспомнить не мог. Пытаясь объяснить себе все, что с ним произошло, решил, что он, по-видимому, был контужен взрывом, уничтожившим и пушки, и лошадь, и всех его спутников. Но это было потом, а тогда он просто шел и плевался вишневыми косточками и вдруг увидел впереди чернеющие на снегу холмики черной земли от свежевырытых окопов. Тут уже включилась наблюдательность и ожила способность думать: по тому, как близко друг от друга были вырыты в земле ячейки, понял — свои. Значит — передовая. Пошел он на эти ячейки, не пригибаясь, и только подойдя к ним, понял, что рисковал: могли же пристрелить «на всякий случай», не разобравшись. Не пристрелили. Услышал русскую речь и не сразу осознал, что вышел не просто «к своим», а в расположение своего взвода, вышедшего из окружения.

После войны и еще много лет спустя Фиме рассказали такую притчу: один набожный человек предстал после смерти перед Богом и сказал Ему:

— Как же так. Я беззаветно верил Тебе, но Ты мне никогда не помогал?!

— Ты ошибаешься, — ответил ему Бог и открыл перед ним весь его жизненный путь: — Видишь, это вот твои следы, а рядом с ними — другие? Знай, что это Мои следы и что Я постоянно шел рядом с тобой.

Посмотрел человек и увидел, что, действительно, рядом с его следами видна цепочка следов других.

— Но посмотри, — сказал он Богу, — вон там второй след на большой протяженности исчезает вовсе. Значит, Ты все-таки покидал меня на какое-то время?

— Нет, — ответил ему Бог. — Там, где остается один след, то это след Мой, а не твой, потому что на этих, самых трудных, отрезках твоего жизненного пути Я нес тебя на Своих руках.

И Фима понял, что эта притча о нем, что ту часть пути из немецкого окружения, которую он никогда не мог вспомнить во всех деталях, Господь нес его на Своих руках.

А тогда оказалось, что буквально через несколько минут после того как Фима ушел за соломой, взводный получил приказ сниматься с позиции. Чтобы ребята не разбежались по полям в поисках Фимы, он сказал им, что Фима уедет «следующей машиной». Хоть этой машины никто нигде не видел, но словам взводного всем так хотелось верить, что они спорить не стали. Ситуация же по всей видимости была критической. Рассказав обо все этом Фиме, ребята возвратили ему автомат, и с тех пор он без автомата даже по малой нужде не ходил. Такой вот вывод сделал он для себя из этого происшествия. Чтобы как-то восстановить в памяти весь свой «драп», Фима попытался разыскать хоть кого-нибудь из своих попутчиков, но ни начальника штаба, ни солдат, шедших с ним в камышах, ни офицера-грузина, сопровождавшего пушку, он больше никогда не видел. Не нашлись и его вещмешок и полевая сумка младшего командира.

В потерянной же сумке находились полностью оформленные им документы на вступление в коммунистическую партию. Эти бумаги, если бы они попали к немцам и те в них сумели бы разобраться, еще более убедили бы их в мысли, что они воюют с «жидо-большевиками». Так получилось, что во время этого драпа Фимина 64-я бригада понесла очень много потерь и ее остатки перевели в 6-ю бригаду этого же корпуса. Там была другая «партийная организация», и свои партийные хлопоты Фиме пришлось бы начинать с самого начала. В конце сорок третьего, когда на Восточном фронте началось практически безостановочное наступление красных, СМЕРШ уже не столь тщательно изучал обстоятельства выходов из окружения, тем более в таком воинском соединении, как механизированный корпус, которому по роду деятельности приходилось совершать глубокие рейды в тыл противника и потом — «драпы», представлявшие собой по сути дела как раз те самые, так любимые «особистами» и часто неорганизованные «выходы из окружения». Однако при подаче нового заявления «в партию» пришлось бы сообщить о потере «важных партийных документов», типа вшивой анкетки и каких-то бумажек «с резолюциями», так как скрыть такой «факт» Фима бы не посмел, а каяться ему не хотелось, и он остался «беспартийным большевиком». В отличие от Рабиновича из анекдота, добавлявшего к известному «партийно-патриотическому» штампу: «Если погибну, прошу считать меня коммунистом» веселые слова: «А если нет, то — нет», Фима в те времена был пламенным «советским патриотом», прошедшим школу пионерии и комсомола, и некоторое время уже после войны он был удручен своей «беспартийностью». Ему казалось, что он, участник и инвалид войны, должен быть в «партийных рядах». Так продолжалось до конца сороковых, а в памятном пятьдесят втором его мудрый тесть Зельман Семенович в тихой беседе разъяснил ему, что «коммунистическая партия» не есть союз идейных и благородных героев, а большей своей частью представляет собой сборище подонков, рвачей и карьеристов, стремящихся с помощью своего «членства», а не данных Богом способностей обойти в борьбе за жизненные блага более одаренных людей и заставить их работать за себя и на себя. В заключение мудрый Зельман Семенович заговорил стихами на незнакомом Фиме языке, а потом сам, как мог, перевел свои слова. Его перевод напомнил Фиме начало одного стихотворения Шевченко из «Кобзаря», имевшегося в его харьковском доме до войны:

Блажений муж на лукаву Не вступає раду, І не стане на путь злого, І з лютим не сяде.

Потом, когда цензура в империи, где родился и жил Фима, прохудилась, и к ее народам вернулась Библия, он прочитал канонический вариант этого текста:

«Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей».

На подобных собраниях Фиме, конечно, отсидеть пришлось — таков был «моральный кодекс» в той империи, но это все-таки были не его собрания, потому что Бог во время описанного здесь драпа не только сохранил ему жизнь, но и уберег от мерзости.


Трудны были рейды, но, участвуя в них и постоянно подвергаясь опасности, Фима, как и все прочие, забывал о солдатских невзгодах — трудностях повседневной жизни. А их было немало, и особенно чувствительны они были в периоды «отдыха», когда после очередного «драпа» и очередных потерь корпус «приходил в себя» — довооружался, доукомплектовывался и переформировывался. Поскольку первые Фимины фронтовые месяцы пришлись на позднюю осень сорок третьего и зиму сорок третьего — сорок четвертого годов, то главными его врагами стали осенняя сырость и зимний холод. Уже ноябрь запомнился непрерывными холодными дождями, которые в конце этого месяца часто переходили в мокрый снегопад. В эти месяцы на Фиме еще было обмундирование, выданное в Намангане, — легкое и совершенно непригодное для осени и зимы в Украине, а добавленная к нему под Москвой плащ-палатка не защищала от дождя, и, собирая всю попадающую на нее влагу, казалось, весила целый пуд и лишь осложняла осенне-зимнюю солдатскую жизнь. И в дождь, и в мороз Фима, как и все, носил пилотку. С наступлением холодов ребята отгибали поля своих летних головных уборов. Это называлось «носить пилотку по-фрицевски», хотя следовало бы говорить «по-советски», так как немцы в действительности были одеты теплее советских воинов. Особенно похожим на «фрица» из газетных карикатур становился Фима, и однажды это сходство едва не стало для него причиной неприятности.

Дело был так: однажды командир его взвода рыжий грузин Дондуа — единственный из десятка постоянно менявшихся взводных, запомнившийся Фиме каким-то необычным врожденным благородством, повадками аристократа и деликатным отношением к солдатам, — приказал Фиме сопровождать его в тыл корпуса, куда он ненадолго отправлялся по делам. Фима был в своей «фрицевской» пилотке. Перед селом, куда они шли, их остановил патруль. Двое рыжих, из которых один был явным «фрицем», не могли не вызвать подозрений у этих идиотов, не понимавших, что если бы настоящий немец пробирался по чужой территории, он бы нашел для себя «советскую» одежку поприличнее, чтобы не обращать на себя внимания. После тщательной проверки Фиминых документов они пошли дальше, и Фима сказал взводному, что он впервые видит так хорошо одетых солдат Красной Армии: на них были меховые шапки, меховые полушубки, валенки.

— Заград-отряд! — буркнул взводный, не вдаваясь в подробности.

Позднее Фима узнал, что отряды «сталинских коршунов» были созданы во времена повального бегства Красной Армии, и советское государство одевало их потеплее, чтобы герои не простудились, лежа в засаде в ожидании случая, чтобы открыть огонь по своим. Этот огонь Фиму миновал: ведь он воевал в механизированном корпусе, который обычно, прорывая линию фронта, так проникал вглубь немецких позиций, что руководство заград-отрядов просто не могло рисковать жизнью своего «отборного» контингента, ядро которого, как рассказывали Фиме бывалые люди, составляли заключенные, осужденные за убийства, и в заград-отрядах им представлялась возможность «работать по специальности».

Легкую одежонку Фиме и его отделению заменили только в конце января сорок четвертого. Предлагали и валенки, но у Фимы уже был некоторый опыт: валенки годились для «деятелей» соединений типа заград-отрядов, «воевавших» почти не выходя из теплых хат. Для солдата из «механизированного корпуса», являвшегося по сути дела пехотинцем, валенки были опасной обувью — когда снег подтаивал, они интенсивно впитывали воду и становились пудовыми гирями, «привязанными» к ногам польстившихся на их тепло. Поэтому Фима выбрал привычные для него ботинки с обмотками. Ну а до этого январского «утепления» были лишь редкие «передышки» от пронзительного холода и леденящей сырости — тесные хаты, где нечем было дышать и можно было только стоять, согреваясь друг от друга после «марш-броска» на открытом всем зимним ветрам «студебеккере» перед тем как продолжить этот тяжкий путь, или стог соломы возле огневой позиции, куда можно было зарыться. Там, внутри стога было сухо и каким-то образом сохранялось летнее тепло. Солома не только грела, но и быстро высушивала мокрую одежду. Только отогревшись, солдат начинал думать, но это обстоятельство не учитывалось офицерьем, считавшим в своем большинстве, что рассуждающий солдат — плохой солдат, даже если рассуждает он здраво и на пользу дела.

Фиме было восемнадцать лет, когда он начал свою войну. Он не был человеком богатырского телосложения. Физическое развитие его к тому времени не завершилось, и поэтому ему постоянно хотелось есть и спать. Так было бы и в том случае, если бы период его возмужания пришелся на мирное время, когда эти потребности можно было бы каким-то образом удовлетворить. Здесь же, на фронте, их усугубляла постоянная и чрезмерная усталость от длительных маршей и бессонных ночей. После рейдов и почти неизбежной потери машин солдатам корпуса приходилось преодолевать пешком, иногда с боями, огромные расстояния после ночного боевого бодрствования. И даже после возвращения, когда солдаты засыпали где попало, Фиме как командиру отделения приходилось еще некоторое время заниматься всякой обязательной чепухой. Потом раздавалась очередная тревога, и снова какое-то движение. Бывало, по нескольку суток проходило на ногах, и даже минуты не было, чтобы где-нибудь прикорнуть, и Фима засыпал стоя и на ходу. Однажды в ночном переходе, происходившем в почти полной тишине, он в полусне, шагая вроде бы со всеми, вдруг начал спотыкаться. Чуть не упав, он очнулся и увидел, что сошел с проселочной дороги и пошел по бороздам вспаханного поля.

Иногда такая непреодолимая потребность во сне становилась опасной. Так, однажды, когда Фимин батальон выходил из окружения, выходил организованно, а не спасался бегством, как это часто бывало, во время ночного привала было организовано боевое охранение. Вскоре пришла очередь Фимы, еще не успевшего поспать хотя бы полчаса, заступить на дежурство. Его организм требовал продолжения сна, вокруг было спокойно, и он задремал. Проснулся от какого-то легкого прикосновения — его тронул за рукав солдат из последнего пополнения — мужичок лет сорока, казавшийся Фиме стариком.

— Вздремни, сержант, — говорит, — а я тут подежурю…

Фима понял, что и без того крепко спал, раз не почувствовал его приближения, и снова погрузился в сон. Однако долго поспать ему не удалось: минут через двадцать его разбудила близкая перестрелка, означавшая, что немцы их обнаружили. Кое-как отбились и продолжили путь, но Фима долго еще вздрагивал от воспоминаний об этом происшествии, представляя себе, что случилось бы с людьми, если бы его так вовремя не подменил на посту неизвестный солдат.

Через некоторое время уже на марше и не в окружении, а во время пребывания корпуса в «спокойном» месте между рейдами Фима должен был отстоять свое на часах возле офицерской землянки. Учитывая «важность» объекта, вооруженному автоматом Фиме выдали трехлинейную винтовку с примкнутым штыком. Был мороз, и от этого Фиме еще больше хотелось спать. И тогда он поставил винтовку так, чтобы штык приходился ему под подбородок. Как только он начинал засыпать, штык упирался ему в шею. Было больно, и он «трезвел». Но когда он таким образом победил сон, стал сильнее ощущаться холод. А в землянке было тепло, и не от чьей-то негасимой любви, а оттого что вился в тесной печурке огонь. От печурки отходила короткая железная труба, находившаяся по соседству со стоящим на посту Фимой, и из нее валил дымок. Фима думал-думал и придумал: он стал над трубой, расставив ноги, и дымок после этого устремился к небу через его шинель. Ему стало тепло, штык поддерживал его голову в нужном положении, и так он достоял свою смену. Лишь после этого он понял, что ему опять повезло: если бы он в процессе своего согревания полностью перекрыл дымоход, то его славный механизированный корпус лишился бы большей части своих офицеров, а так, при частичном перекрытии дымохода, эти мелкие военачальники отделались утренней головной болью, решив, что она есть следствие веселого вечернего бодуна.

«Кто спит, тот обедает», — как известно, утверждают французы, не имея в виду, что одновременно спать и есть физически невозможно, а потому, что сон дает возможность человеку еще час-другой прожить, не мучаясь от голода. Для Фимы проблема голода была тяжелой, но не столь беспросветной, как вечная усталость и холод. В стационарных условиях — между рейдами — в подразделениях корпуса работали полевые кухни, кормившие солдат густым гороховым супом-кашей. Эта густая жидкость без вкуса и запаха была почему-то зеленовато-салатного цвета, напоминая своим видом и состоянием испражнения больного ребенка. Все меню состояло из этого «фирменного блюда» и хлеба. Куда девалось огромное количество солдатских пайков и консервов, поступавших из Соединенных Штатов, на уровне «младшего командира» было неизвестно, и разговоры на такие темы не поощрялись. Как потом узнал Фима, большая часть этих продуктов оседала в «руководящей и партийной элите» советской страны, а то, что все-таки достигало фронта, поедалось офицерским составом. В «составе» этом, вероятно, растворялись и пресловутые «фронтовые сто грамм», которые Фиме за год его пребывания на фронте достались лишь однажды — по случаю какого-то советского праздника.

Во время рейдов своего тыла у находящегося в движении корпуса не было, не было и полевой кухни. Командование корпуса, конечно, об этом знало, но ни разу не предприняло каких-либо усилий, чтобы хотя бы в виде сухих пайков организовать питание бойцов в походе, иногда длившемся несколько дней. Может быть, выход в рейд и для него был всегда неожиданным, а может быть, зная, что каждый рейд связан с большими потерями личного состава, командование не желало тратить силы и средства на эти ненужные хлопоты. Запас еды на отделение, который наученные горьким опытом бойцы по своей инициативе брали с собой в поход, находился в «студебеккере», и если машины при столкновении с немцами выходили из строя, то во время пешего драпа приходилось переходить на подножный корм. В открытую требовать еду у крестьян Фиме не позволяла совесть, поскольку, как он читал в газетах, этих крестьян уже ограбили немцы. Но немцы были оккупантами, а себя Фима, следуя газетной терминологии, относил к освободителям. Освободитель же не мог уподобиться оккупанту. Правда, Фима вскоре убедился, что после немецкого ограбления у освобождаемых Красной Армией крестьян оставалось довольно много продуктов. Фима помнил тихие, с недоговорками, разговоры отца и матери о страшном голоде в этих родных ему краях, голоде, от которого их семья бежала в столичный Харьков. Но сейчас здесь никакого голода он не наблюдал, и поэтому решил, что требовать у крестьян продукты его отделение не будет, но будет брать их «тихо». «Война ведь идет, — думал он, когда его бойцы разрывали тайную „картофельную“ яму или ловили зазевавшуюся курицу, — упадет сюда бомба или снаряд — и все это добро погибнет, а так хоть делу послужит!» Да и спрашивать было не у кого: в полосе боев население куда-то пряталось.

Желанной добычей для Фимы и его орлов были куры, хлеб и сало. Но если хлеб и сало можно было есть сразу, то куры требовали приготовления, и для их варки нужен был очаг. Таким очагом обычно служил костер, тогда еду для всего отделения можно было сварить в принадлежащем этому отделению оцинкованном ведре. Но разжечь костер было непросто: у солдат механизированного корпуса, оснащенного танками, тяжелой артиллерией, минометами, радиосвязью и прочими специфическими достижениями человеческой цивилизации, не было спичек. У некоторых были кустарные зажигалки, сделанные из винтовочного патрона, но в Фимином отделении таким богатством никто не владел, и они вынуждены были добывать огонь то ли как первобытные люди, то ли как индейцы в книгах Майн Рида и Купера — с помощью кресала. Кресало обычно представляло собой набор предметов, состоящий из небольшого твердого камня, куска железа и пакли из сухой размочаленной веревки. Резким ударом по камню высекалась искра, попадавшая на паклю. Пакля начинала тлеть. Тлеющий огонь раздували до тех пор, пока от него можно было прикурить или воспламенить бумагу. Короче говоря, до достижения 451 градуса по Фаренгейту. При отсутствии бумаги можно было использовать сухие травинки. Для работы с кресалом требовалось определенное умение, и не каждый мог управиться с этим «прибором». Признанными мастерами по обращению с кресалом были, в основном, сельские ребята из последующих пополнений. Фима, видевший подобные приспособления еще у узбечат на кокандском базаре, сам так и не научился ловить искру. Зато он легко справлялся с использованием для костра сырых веток в любую погоду. Для этого в его распоряжении всегда были дополнительные заряды для мин, представлявшие собой мешочек или целлофановую коробочку, наполненную порохом. Эти дополнительные заряды при необходимости надевались на хвостовики мин, и их число зависело от требуемой дальности полета. Строгому учету эти дополнительные заряды не подлежали, и один-два из них всегда можно было использовать для разжигания костров, но и тут требовалось сноровка и осторожность.

Сноровка нужна была и при варке птицы, которая велась по упрощенной методике. Дело в том, что тщательно ощипывать кур не было ни времени, ни желания. Поэтому их тушки бросались в кипяток неощипанными, и нужно было уловить момент, когда все перья облазили сами собой. А однажды у Фиминого взвода был пир на весь мир: солдаты нашли убитого огромного немецкого битюга. Сначала усомнились, можно ли его есть. Сомнения рассеял один бывалый мужичок из пополнения, сказав, что раз лошадь не сама сдохла, а была убита, то это не падаль, и есть ее можно, и что лошадиное мясо он едал и вот жив поныне. Он же и указал лучшие места для вырезки. Когда варили, было много пены, но мясо оказалось не только съедобным, но даже вкусным — с голодухи, конечно.

С поиском живой еды в боевой карьере Фимы был связан и такой эпизод. Однажды он с одним из своих солдат искал в каком-то полуразрушенном селе хоть что-нибудь съедобное. Встреченная ими пожилая женщина, не покинувшая это село даже на период боев, сказала:

— Хлопци, шукайтэ птыцю. Вона ничия, и вона дэсь тут бигае!

Ободренные ее словами, они еще усерднее стали обыскивать развалины и брошенные дворы, и, наконец, на одном из чердаков обнаружили петуха. Он был абсолютно белым, и это делало его заметным в полумраке, царившем на этом чердаке. Петух был пойман, но пока Фима его обрабатывал, принесли малость еды, выделенной отделению старшиной. Время уже было позднее, червячка кое-как заморили, и Фима отложил приготовление петуха на завтра, а пока засунул его в свой вещмешок. Но завтра, рано утром, еще в темноте корпус двинулся на передовую, и вместе с Фимой в его вещмешке на передовую отправился ничейный белый петух. И тут в душе Фимы поселился страх. Это не был страх смерти — по молодости Фима костлявую еще не очень боялся. Это был страх особого рода, и чтобы понять его, нужно было быть гражданином великой Советской страны эпохи зрелого сталинизма. Попытаемся здесь его объяснить.

Как уже говорилось в начале этого повествования, Фима рос, ощущая себя «советским человеком». Об этом ему твердили в газетах, по радио, в школе. Дома мама иногда заикалась о каких-то еврейских традициях, но честный «советский служащий» — его отец — это разговоры пресекал, чтобы «не портить» детей. Человеком «общесоветкой национальности» он продолжал себя ощущать и в Коканде, и в Ташкенте, где он проучился несколько месяцев в Среднеазиатском индустриальном институте, и в училище в Намангане, и в лагере в подмосковном Солнечногорске, и в первый месяц за Днепром на фронте. Но когда навсегда выбывающих в направлении царства небесного наманганцев стали заменять новые призывники, ситуация в национальном вопросе несколько изменилась. Окающие и акающие мужички-почвенники очень любили поговорить «про жидов», не желающих воевать, и, конечно, про Ташкент, представлявшийся им ужасно жидовским городом, как в свое время Достоевскому — Одесса. Разговоры эти, обычно вызывавшие у политнадзирателей понимающую ухмылку, велись при Фиме, поскольку почвенники его за еврея не признавали. Он старался их вразумить, указывая на трех евреев, воевавших в их взводе.

— Знамо, как они воюют, — отвечали мужички.

— Воюют, как и все, — парировал Фима.

— Ну что, разве кто-нибудь из них воюет так, как наш Князев?! — кипятился один мужичок.

— Тебе самому тоже далеко до Князева, — уверенно сказал Фима, потому что помощник командира взвода Князев был всем хорош: отчаянно храбр в бою, а его бытовая находчивость помогала бойцам в голодные дни. Однажды, на очередном укомплектовании взводом под его руководством была даже украдена полевая кухня вместе с поваром, принадлежавшие другому батальону. Всем хотелось подражать Князеву, но полгода спустя образ Князева в представлении Фимы несколько потускнел: в сентябре 44-го их часть перемещалась из Молдавии в Венгрию по вышедшей из войны Румынии. В поезде Князев заболел. Санинструктор лечил его таблетками, но безуспешно, и Фиме приказали сопроводить его в армейский госпиталь в каком-то городке на севере Румынии — то ли в Сету-Маре, то ли в Бая-Маре. Князев остался, а Фима впервые в жизни и с удовольствием прошелся по мирному, хорошо освещенному заграничному городу. Вернувшись в вагон, Фима убрал матрас Князева и обнаружил под ним множество таблеток, которыми героя лечил санинструктор. Став взрослее, Фима понял, что Князев устал, с усталостью пришел страх смерти, обидной смерти в конце войны, и он захотел выйти из игры пока жив, а тогда, обнаружив в вагоне следы симуляции своего фронтового кумира, он был очень расстроен.

Это все, однако, было потом, а тогда споры по национальному вопросу в Фимином отделении время от времени возникали, и после нескольких «защитных акций», проведенных Фимой, его спросили:

— А чего ты так за них стараешься?

— Оттого, что я и сам еврей.

— Не может быть! — хором закричали мужички.

Фима был рыжим и светлоглазым, а еврей в их представлении должен был быть черным. В доказательство своих слов Фима расстегнул штаны и показал им свой обрезанный член, но и это их не убедило:

— Вон наш Петька тоже обрезанный, но это же не значит, что он — еврей, — сказал один из них.

— Покажи ему, Петька, — закричали другие.

Петька смущенно стал доставать свой член, в который раз объясняя, что подгнивал в детстве, и доктор его обрезал. Все стали вслух сравнивать Фимин и Петькин члены и пришли к выводу, что обрезаны они примерно одинаково, да и по виду и по размерам весьма схожи. Потом Петька по секрету признался Фиме, что обрезан не по болезни, а по воле родителей, принадлежавших к секте ильинцев, и что он таким образом «почти еврей». В результате Фиму в евреи было решено не производить, но поскольку свои требования прекратить досужую болтовню он сопровождал доброй порцией отборной матерщины, что также в глазах мужичков свидетельствовало о его нееврейском происхождении, разговоры о жидах прекратились, во всяком случае при нем. Подобные ситуации приходилось, начиная с 43-го года, переживать практически каждому еврею, находившемуся на фронте, если только он не был отгорожен от солдатской массы стенами штаба или не был военным хирургом, на которого молились, что, впрочем, не помешало сделать потом военных врачей-евреев «убийцами в белах халатах», и поэтому Фима не мог потом без улыбки слушать разглагольствования ветеранов о всеобъемлющем «фронтовом братстве народов». Действительно безграничным это братство было только в братских могилах.

Во время своих фронтовых дискуссий по так любимому советским Верховным главнокомандующим национальному вопросу Фима, конечно, не знал, что его страна уже превращалась из тоталитарной, но умеренно фашистской, в тоталитарную нацистскую. Многим кажется, что нацизм — это когда вовсю работают лагеря смерти, газовые камеры и крематории. Это не так. Нацизм поднимает голову тогда, когда в многонациональной стране начинаются иудушкины подсчеты представительства различных наций в различных сферах деятельности. На первых порах дорвавшиеся до управления страной нацисты говорят, что цель этих подсчетов — только статистика. Надо, мол, знать, как та или иная нация представлена в «сферах» и «органах». Потом они начинают «подправлять» эту статистику и на ее основе разрабатывать «нормы» упомянутого представительства. Таким образом внедряется «отрицательный отбор», при котором продвижение людей в обществе уже осуществляется не по способностям, как в нормальном мире, а по «национальным соображениям». Чем закончила страна с таким «отбором» — теперь всем известно, но пока коммунистические нацисты были у власти, такому «отбору» подвергались даже надписи на обелисках над братскими могилами и на памятных досках: «компетентные партийные органы» бдительно следили, чтобы там, по возможности, не было «нехороших» фамилий, а возможности у нацистов, как всегда, беспредельны, поскольку понятие «совесть» им неведомо. Потом можно использовать «национальный принцип» в отношении целых народов: какой-нибудь из них объявлять главным и «пить за него», забыв, что четыре года назад люди всех наций страны были «братьями и сестрами», потом «братья и сестры» превратились в «соотечественников и соотечественниц», и «отдэльные» народы и вообще оказались «народами-предателями» и подверглись репрессиям в полном составе — от новорожденного младенца до столетнего старика.

Измышления же о генетической неспособности евреев воевать, присущей всем убежавшим от войны в Ташкент евреям, и об их патологической трусости централизованно распространялись и после войны советскими идеологическими и специальными службами. Убеждение в том, что они солдаты плохие, отразилось и в одном из «генеральских» анекдотов того времени:

«Генерал делает смотр воинской части и прохаживается вдоль строя. Подходит к одному из солдат:

— А ну-ка, голубчик, покажи нам как разбирается и собирается автомат. Даю две минуты.

Солдат манипулирует с оружием, но у него ничего не получается. Генерал:

— Фамилия?

— Иванов.

Рядом стоит другой солдат, подтянутый и опрятный. Генерал:

— А ты можешь?

Солдат управляется за минуту. Генерал:

— Фамилия?

— Рабинович.

Генерал помолчал, пожевал губами и подвел итог этому соревнованию:

— Видишь, Иванов! Прямо скажем: плохой солдат Рабинович, но автомат знает!»

Эта пропаганда имела успех в различных слоях населения до июня 1967 года, когда на глазах у всего мира от евреев побежали Герои Советского Союза — президент Насер, маршал Амер и советские военные советники. С одним из них, чудом спасшимся на Синае, я через год пил чачу в вагоне-ресторане поезда Москва — Тбилиси.

— Культурненько, очень культурненько воюют жидки! — спьяну повторял он в течение всей нашей пьянки, и в его голосе чувствовалось уважение профессионала.

После этого Советский Союз и его восточноевропейские сателлиты перешли в своей всемирной борьбе с «сионизмом», сиречь с евреями, к партизанским методам: их спецслужбы стали выявлять «сионистов» у себя дома и готовить террористов для убийства еврейских детей и женщин на Ближнем Востоке.

Все это должно было произойти в недалеком будущем. А тогда Фима все-таки сделал для себя вывод, что пребывание в рядах евреев налагает на человека какую-то дополнительную ответственность, и его сознание этой ответственности в полном мере проявилось в довольно короткой истории с белым петухом, к которой мы вернемся после столь длинных, но, будем надеяться, не лишних отступлений.

Белый петух, как уже говорилось, переночевал уже в виде полуфабриката в Фимином вещевом мешке и в этом же мешке вместе с Фимой отправился по тревоге в сторону передовой. Днем, когда его взвод шел цепочкой по неглубокой ложбине, их атаковали «мессершмитты». Они носились взад-вперед над колонной и поливали ее пулеметным огнем. Все, включая Фиму, попадали в снег. И когда он лежал, в минуты смертельной опасности, когда ранение даже хуже смерти, так как раненых в их ситуации было некому и некуда уносить, ибо это был не патриотический сериал о бравом и высоконравственном спецназе, «не бросающем товарища», а реальные фронтовые будни, рутина боевого бытия, в его голове не было тихой мольбы о спасении. Он думал о том, что вот сейчас его убьют. Его тело и все его вещи, включая мешок с белым петухом, останутся на немецкой территории. Немецкие похоронщики в поисках своих погибших найдут и его труп. Потом в вещмешке обнаружат белого петуха. Дальше они без труда убедятся, что перед ними тело еврея. Сфотографируют его с петухом. И эта фотография украсит немецкие газеты как доказательство того, что не немцы, а евреи Красной Армии грабят население. Пока Фиму терзали эти жуткие мысли, «мессеры» улетели. Те, кто уцелел после их налета, поднялись на ноги, отряхнули снег и пошли дальше.

Гениальный знаток человеческих душ Лев Николаевич Толстой, как известно, описал рой предсмертных мыслей и воспоминаний, возникающих в мозгу обреченного воина, но для описания Фиминых предсмертных терзаний у него наверняка не хватило бы таланта и знания психологии человека середины двадцатого века, жившего в эпоху национал-большевизма и национал-социализма.

Четвертым, после холода, усталости и голода, бедствием для Фимы, как и для большинства солдат Красной Армии в их повседневной фронтовой жизни были вши. Эти ближайшие «друзья человека» в мирное время прятались где-то за пределами городов, но в годы бедствий народных распространялись повсеместно, а в Красной Армии традиционно становились врагом номер два. Первым вдохновенным борцом против вшей в стране Советов был ее основатель — Владимир Ильич Ленин, сформулировавший второй по значимости после речевки «Социалистическое Отечество в опасности!» лозунг «Социализм победит вошь, или вошь победит социализм!» Вошь не победила социализм, но и социализму не удалось победить вошь. Произошла ничья, а вошь просто где-то притаилась до поры до времени.

Фимины родители перенесли атаку вшей во время Гражданской войны и весело смеялись, когда их знакомый еврей, бывший солдат царской армии, попавший в немецкий плен в пятнадцатом году, когда пленных немцы еще не сортировали по национальностям, рассказывал, как к нестрого охранявшемуся ограждению их лагеря подошел пожилой немец, подозвал его, протянул ему пустую бутылочку и попросил поймать и продать ему несколько вшей, объяснив, что он хочет показать своим внукам это насекомое. Фима тоже смеялся, хотя что собой представляют эти вши он в своей харьковской юности еще не знал. Не успел он увидеть вошь и в Коканде, хотя в близлежащих кишлаках они были привычным делом, и любой сельский узбечонок мог на базаре продемонстрировать свою ловкость: полезть к себе за пазуху, вытащить вошь, положить ее на зуб, щелкнуть зубами и выплюнуть ее уже в дохлом виде.

О грядущем нашествии вшей «бывалые люди» предупреждали Фиму и других курсантов еще в училище в Намангане, но только в зоне военных действий Фима столкнулся с этим врагом, как говорится, лицом к лицу. Ему, как и всем его соратникам, приходилось существовать целые недели, а то и по месяцу, не снимая одежды. Еще реже появлялась возможность выкупаться в бане. Сразу отметим, что сыпного тифа в Красной Армии не было, и, следовательно, вошь в данном случае социализму не угрожала, но бойцам задавала перцу. При этом пока солдат замерзал, вошь вела себя смирно: на поверхности тел, едва прикрытых летней одежонкой, температура опускалась ниже 36 градусов по Цельсию, и вошь себя чувствовала неуютно. Но потом, когда солдат ненадолго попадал в какое-нибудь тепло, вошь наверстывала упущенное, и страшный зуд по всему телу не давал ему ни минуты покоя.

Примерно раз в два месяца во время относительно длительных формировок-доукомплектований солдату давали помыться в бане, а пока он мылся, его одежда обрабатывалась горячим воздухом или паром в специальной вошебойке. На полу в таких вошебойках заметным слоем лежали дохлые вши. В некоторые банные дни специальная вошебойка в расположении Фиминой части не появлялась, и тогда санинструктор брал инициативу на себя: он брал обычную железную бочку, наливал на дно немного воды и устанавливал ее над костром. Поверх бочки делали решетку из подручного материала — досок, крупных веток, на которую набрасывали солдатское обмундирование и белье. Вши в вошебойках погибали, но некоторая часть гнид все же оставалась живой, и спустя несколько дней вши снова напоминали о себе.

Вши гнездились в волосах даже при короткой стрижке и во всех местах на теле, где существовал волосяной покров, а также в складках нижнего белья. И однажды остатки Фиминого взвода под его временным руководством вступили с ними в смертный бой. Как-то раз после очередного драпа взвод расположился в брошенной хате. Там, вероятно, давно никто не жил, поскольку пол был засыпан засохшей картофельной шелухой. В хате была печь, но топить ее было нечем. Кто-то из солдат предложил взять несколько снопов из соломенной крыши. Фима поначалу воспротивился: ему казалось, что грешно разрушать жилье, в котором получил приют. Но солдаты стали его уговаривать:

— Да ты посмотри вокруг — большая часть села сгорела или разрушена. Считай, что и в эту хату попал снаряд!

Возразить было нечего, и Фима махнул рукой. Печь растопили, и через некоторое время в хате стало жарко. Вот тут-то и дали о себе знать вши. Все начали раздеваться и приступили к уничтожению этого заклятого врага. При этом каждая вошь именовалась «немецким автоматчиком». И тут кому-то пришла идея — организовать соревнование по истреблению вшей. Предложение было принято, и вши весело затрещали, раздавливаемые солдатскими ногтями. Один великий француз как-то написал:

Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом Под ногтем царственным раздавленная вошь.

Конечно, в данном случае солдатский ноготь трудно было назвать «царственным», а «хруст» перекрывался веселым солдатским гоготом, веселым оттого, что каждый из соревнующихся радовался тому, что он вернулся из рейда живым и целым, а не убит и не остался умирать от ран в каком-нибудь безымянном болоте, припорошенном снегом, брошенный своими с пониманием, что другого выхода у них не было. Потому что в драпе каждый, по сути дела, отвечал только сам за себя.

В этом «бою» Фима, по его подсчетам, уничтожил около пятисот «автоматчиков», но чемпионом он все-таки не стал: были и более ловкие операторы. Особенно много вшей оказалось в швах нижних сорочек под мышками — там в зоне постоянной температуры, не снижавшейся даже в лютые холода и при ледяных ветрах, у этих насекомых были и «родильные дома», и «ясли», и «детские садики», и перебить их там руками не было никакой возможности. И тут Фиму осенило и он предложил радикальное решение: выжечь эти швы и уничтожить таким образом целиком, как им казалось, полностью всю популяцию. Но опять своим временным успехом солдаты попользовались не более недели, после чего вши снова заселили их тела.

В таких борениях с голодом, холодом и вшами проходили Фимины солдатские будни между рейдами. Рейды же, в которых он участвовал в первые месяцы, были, как сказали бы теперь, точечными. И только в конце декабря 43-го появился слух о возможном участии в крупной наступательной операции. Они тогда стояли в Знаменке — небольшом городе и важном железнодорожном узле. Запомнился же Фиме этот городок тремя обстоятельствами. Во-первых, единственной на всем его боевом пути настоящей баней, устроенной для бойцов в местной котельной. Во-вторых, тем, что, будучи в этой бане, он заметил, что его большие пальцы на ногах почернели. Поначалу он испугался, что у него начинается гангрена, но вскоре от пара и горячей воды эти черные наросты отвалились и под ними оказалась новая ненарушенная розоватая кожа. Все было бы хорошо, но именно эти пальцы стали особо чувствительны к холоду, и даже небольшой мороз стал причинять ему страдания. В-третьих, в той части котельной, где был устроен предбанник, Фима обнаружил мешки с ватой и очень обрадовался, что теперь он может ею утеплиться. Надписи на мешках были немецкими, понять их Фима не мог и решил устроить себе из этой ваты надежную теплоизоляцию. Но вскоре он буквально на своей шкуре убедился, что вата эта оказалась сделанной из стекла — стекловата, как называют этот материал для теплоизоляции оборудования и трубопроводов. Даже после того как он тщательно вытряхнул эту «вату» из своей одежонки, его еще несколько дней преследовал зуд, вполне сопоставимый с зудом, возникающим при нападении полчища вшей.

Однако, к моменту начала наступательной операции Фима несколько пришел в себя. Целью этой операции был город Кировоград, находившийся в немецком тылу километрах в сорока на юго-запад от Знаменки. Операция началась через три-четыре дня после Нового года.

Утром 4 января Фимин корпус был поднят по тревоге и через часа полтора-два был выведен на исходную позицию. Они расположились в неглубоком овраге, и Фима начал осматриваться. Слева и справа от них до самого, как ему показалось, горизонта стояли артиллерийские и минометные батареи. Чуть позади их стояли странные на вид установки, которые солдаты позже назвали андрюшами по аналогии с катюшами. На этих установках на наклонных направляющих и в решетчатой упаковке из тонких деревянных брусьев лежали ракеты, как теперь сказали бы «земля — земля». Эти установки Фима видел в первый и последний раз. Через некоторое время началась артподготовка, которая с небольшими перерывами длилась несколько часов. Работая с минометом, Фима привык к шуму артиллерийской стрельбы, но сейчас это был не шум, а гром небесный, и спрятаться от него было негде. Фиме казалось, что весь овраг изрыгал сплошное пламя. Потом все стихло. Они еще несколько часов просидели в овраге: вероятно разведка изучала результаты обстрела и определяла местонахождение немцев. Дело затягивалось, потому что утром пятого января были туман и низкая облачность. Часов в девять утра по шуму, доносившемуся с правого фланга, Фима понял, что там пошла в атаку пехота. А часов в одиннадцать утра настал черед и Фиминого корпуса. Корпус двинулся прямо через поле. Сухая погода и небольшой мороз позволяли «студебеккерам» обходиться без дорог. Нужно было только объезжать бесчисленные большие и малые воронки, но сделать это было нетрудно, так как они чернели на снегу и были видны издалека. И все же ехали не очень быстро: и без воронок местность была пересеченной — тут и там приходилось преодолевать балки и овраги. Немцы на их пути не попадались, и к концу светлого дня корпус углубился в немецкий тыл более чем на двадцать километров и вышел на окраину Новоукраинки. Фима впервые участвовал в таком хорошо подготовленном наступлении и понадеялся на то, что им и дальше будет сопутствовать успех. Но после медленного ночного продвижения его корпус, обойдя с севера Кировоград, в девять часов утра седьмого января напоролся на мощную немецкую оборону.

Лишь спустя много лет, прочитав какие-то генеральские сказки о боях на юго-западе Украины, Фима смог более менее точно представить себе, что произошло. Оказалось, что командование фронта планировало силами двух мобильных механизированных корпусов — седьмого и пятого — обойти Кировоград с севера и ворваться в город с запада. Этот маневр был замечен немцами, и фон Манштейн, полагая, что эти корпуса и есть основная ударная сила советской наступательной операции, решил нанести по ним контрудар и отбросить их на исходные позиции, чтобы можно было отрапортовать фюреру, что его наказ удержать Кировоград любой ценой выполнен безусловно. Поэтому тогда, шестого января сорок четвертого, когда туман разошелся, и облачность поредела, Фимин корпус стали утюжить и с земли, и с воздуха. Отступая почти в беспорядке, Фима со своими ребятами оказался на окраине какого-то села, носившего название то ли Грузьке, то ли Руське, где остатки их батальона попытались занять оборону. К этому времени на глазах у нескольких бойцов погиб взводный Дондуа. Поговаривали, что убит или тяжело ранен ротный — во всяком случае его присутствие в отряде не ощущалось. Миномет Фимы стоял у крайней хаты села, и он увидел, как на околицу двое дюжих солдат вывели пленного немца. Это был пожилой солдат лет пятидесяти. Вряд ли он поверил обещаниям фюрера, что после войны станет украинским помещиком и будет командовать глупыми батраками-славянами. Скорее всего, его просто заставили надеть мундир славного вермахта, и теперь он плакал и что-то быстро-быстро говорил, но его расстреляли, не вслушиваясь в его непонятные речи. Фима почувствовал, что эта скорая расправа означала, что они находятся в окружении, и помощи ждать неоткуда. Следовательно, им опять предстоял драп.

Было похоже, что в батальоне вообще не осталось никакого руководства, кроме начальника штаба. Он и повел куда-то колонну уцелевших. Через некоторое время при входе в другое село этот штабист приказал Фиме и одному солдату из его отделения остаться на перекрестке дорог и указывать отставшим бойцам корпуса, если они здесь появятся, куда им следовать дальше. Сообщил он им и название села, которое должно было служить местом сбора корпуса, и показал хату неподалеку от их поста, где он будто бы собирался переночевать.

Фима с солдатом пристроились вблизи догорающей хаты, где стоять было тепло. Рядом с ними находился и брошенный немцами великолепный мотоцикл — в отсветах полыхающего огня он светился никелем и блестел черным лаком. Мимо них группами с офицерами и без них шли солдаты, и Фима указывал им путь. Вскоре, однако, это движение полностью прекратилось. Начало темнеть, и Фима на свой страх и риск решил снять пост и пошел с солдатом к хате, где должен был находиться начальник штаба батальона, но там не оказалось ни штабного, ни вообще кого-нибудь из их батальона. Более того, перепуганная хозяйка, видимо желая, чтобы они поскорее ушли, сказала им, что к ее соседям только что заходили немцы. Было это или не было, но Фиме с его солдатом нужно было срочно уходить, если они не хотели остаться одни в тылу у немцев. Через часа полтора они подошли к небольшой колонне автомашин, принадлежавших, как они выяснили, их корпусу. И здесь Фима увидел небывалое чудо: нос их колонны упирался в поперечную дорогу, по которой с потушенными фарами шел нескончаемый поток немецкой техники. Немцы видели эту колонну, но не обращали на нее внимания и, дождавшись того момента, когда перекресток, наконец, освободился от немцев, отряд, к которому примкнул Фима, спокойно двинулся на северо-восток в сторону советских позиций.

Объяснение этому чуду Фима узнал много лет спустя: оказалось, что именно седьмого января фюрер предоставил своим войскам, почти окруженным в Кировограде, полную свободу действий, и Манштейн воспользовался этим разрешением, чтобы перебросить боеспособные части к Корсунь-Шевченковскому, где крупному соединению немецких войск угрожало окружение. Счет времени у Манштейна в этот день шел на минуты, и Фиме удалось увидеть, как исполнялся приказ генерал-фельдмаршала. Благодаря исконной привычке немцев к послушанию, огромный и вооруженный до зубов отряд вермахта не посмел задержаться на несколько минут, достаточных для того чтобы уничтожить открыто стоящую группу советских «студебеккеров», и Фима остался жив. Так впервые в его жизни его интересы совпали с интересами Эриха фон Манштейна.

А тогда Фима и его солдат оказались чужими среди своих — колонна принадлежала их корпусу, но командиров и бойцов из их батальона в ней не было, и поэтому, когда через час после встречи с немцами они подошли к какому-то большому селу, где было решено переночевать, «своей» компании у них не оказалось. Побродив по селу, они зашли в какую-то хату-пятистенку. В обязательной «зале», где было тепло, стоял огромный стол, занимавший с расставленными вокруг него тяжелыми стульями почти всю площадь этой «залы» — видимо, семья, владевшая этой хатой, была когда-то очень большой. Теперь же за этим столом сидели четыре молодых офицера и пили самогон. Закуски было немного, и офицеры уже были в хорошей кондиции и даже не обратили внимания на зашедших в «залу» Фиму и солдата, и те забрались под стол, чтобы там малость соснуть. Фима после всех мытарств этого дня сразу стал дремать и в пьяную беседу офицеров не вслушивался. По отдельным фразам, типа «беру я ее за жопу», он понял, что речь шла о веселых приключениях во время пребывания их частей на формировках-доукомплектованиях. Но потом Фима услышал такое, от чего его дремота мигом пропала.

— Да, — сказал один из офицеров, — скорей бы поубивало всех наших солдат, чтобы мы опять смогли хоть немного пожить, повеселиться, баб пощупать…

— Что ж, давай выпьем за их упокой, может и быстрее свершится.

Тут Фиме так захотелось выскочить из-под стола и разрядить автомат в «тамаду» и всех пивших за его, Фимы, погибель, что он с трудом подавил это желание. Его житейской мудрости уже хватало на то, чтобы понять справедливость пословицы «что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». Вскоре за столом раздался храп.

Фима же еще долго ворочался под столом, но потом все же забылся во сне. Проснулся он от стрельбы и немецкой речи. Еще кое-как помня идиш, он понял, что заглянувший в «залу» немец сообщил другим, что там никого нет. Вскоре все стихло. Выждав еще некоторое время, Фима и солдат выглянули во двор. В разных его углах валялись тела пировавших вчера офицеров. Фима вспомнил, что он хотел их застрелить, но теперь видел, что фон Манштейн обошелся без него, а Господь хоть и уберег его от греха, но еще раз напомнил ему о том, что кто копает яму, тот упадет в нее, и кто разрушает ограду, того ужалит змей.

Двор хаты продолжался огородом, к которому подходил лесок. Фима с солдатом беспрепятственно вошли в него и осторожно двинулись на восток. Где-то в середине этого дня они нагнали другую часть своего корпуса, но вскоре «окружение» для них перестало существовать, потому что именно в этот день, восьмого января сорок четвертого года Кировоград был полностью освобожден соединениями, нанесшими свой удар с юга в то время, как немцы ждали его с севера и запада. Враг откатился на запад и, выполнившему свою задачу седьмому механизированному корпусу продолжать свой драп не было необходимости. Можно было спокойно собраться и попытаться зализать свои раны. Во время этой формировки Фима встретил живого и здорового начальника штаба, не обратившего на него никакого внимания, и понял, что люди этого «отца солдатам» абсолютно не интересовали, и он спокойно оставил на заклание его с напарником в немецком тылу в качестве дорожного указателя. Отпадет необходимость в таком указателе — его можно просто выбросить. Люди, жизнь людей для деятелей такого типа никакого значения не имели. Так Фима постепенно растерял свои комсомольские иллюзии, и в критические моменты боев он не кричал «за Родину, за Сталина», а тихо шептал «мамочка». Простим ему такую «непатриотичность», ибо во всем остальном он был образцовым советским патриотом.

Основные ударные силы, участвовавшие в Кировоградской операции, были переброшены на север к Корсунь-Шевченковскому и к Черкассам, а Фимин корпус влился в состав другого фронта, имевшего задачу овладеть Никополем и Кривым Рогом. Но, по-видимому, к этой наступательной операции фронт в середине января еще не был готов, и корпус, укомплектовавшись по-быстрому, занялся своей обычной работой — рейдами вглубь немецкой обороны и драпами назад к своим. Опыт первых фронтовых месяцев не пропал даром. Фима и его солдаты хорошо поняли, что земля Украины не просто родная земля, что это земля-спасительница. Окоп или ячейка для солдата — убежище от многих трагических случайностей, из коих состоит война. Это защита от пуль и осколков и даже от гусениц танка, если он достаточно глубок. В то же время это хоть и слабая, но все же защита от холода и непогоды для плохо одетых и обутых бойцов. Фима со своим отделением привык начинать окапываться, не жалея сил, не по приказу и не по принуждению. И окапываться как можно глубже, иначе окоп будет бесполезен.

Ячейку обычно рыли вдвоем и на двоих — каждый выбирал себе напарника. К моменту возвращения на Криворожское направление на хозяйстве у Фимы с Мишей Голодом уже была обычная крестьянская штыковая лопата, поскольку рыть землю штатными тупыми саперными лопатками было практически невозможно. Они годились лишь для того, чтобы выравнивать стенки уже вырытого окопа. Мечтою же Фимы было раздобыть немецкую саперную лопатку, более легкую, более острую и более удобную. Все эти упражнения были особо тяжелыми в зимнее время, когда приходилось иметь дело с замерзшей землей. Тут Фима, как и случае с сосной, вспоминал Некрасова, у которого в «Железной дороге» землекоп-белорус:

Не разогнул свою спину горбатую, Он и теперь еще: тупо молчит, И механически ржавой лопатою, Мерзлую землю долбит.

Фимина крестьянская лопата действительно была немного ржавой, но ни «тупо молчать», ни «механически долбить мерзлую землю» им не приходилось: нужно было спешить и зарываться как можно глубже. Тут действовал закон «кто не успел, тот опоздал» со всеми вытекающими из него последствиями, и последствия эти иногда реализовывались у них на глазах. Так, однажды окопы рылись в совершенно спокойной обстановке. Настолько спокойной, что всем землекопам было разрешено прервать работу и пойти пообедать в ближайшую балку, где спряталась полевая кухня. Но, как только Фимино отделение расположилось вокруг ведра, начался немецкий налет — немцы бомбили расположенную рядом с ними дальнобойную батарею. Все разбежались в поисках укрытия. Фима же свалился в ближайшую кем-то вырытую ячейку на самое ее дно, и на него тут же упали еще несколько человек, но он их тяжести даже не почувствовал. Когда бомбежка утихла, все зашевелились, но им не давал подняться тот, кто лежал сверху — оказалось, что он убит осколком. Глубины окопа на него просто не хватило.

Особые трудности возникали, когда в мерзлой земле нужно было вырыть ячейку для миномета. Но и эту задачу Фимино отделение вскоре научилось решать. В брошенной деревне они подобрали обычные топоры и ими рубили промерзшую землю. Под ударами топоров грунт откалывался большими кусками, как лед на реке, и его глыбы были так велики, что на бруствер их приходилось выбрасывать вдвоем или втроем. Под глыбами располагалась мягкая и теплая земля, и от нее на морозе шел пар.

Окоп для солдата был временным передвижным домом, как раковина для улитки. Если поблизости имелась солома, то ею можно было застелить «пол» окопа и таким образом утеплить его. Но главным походным источником тепла оставалось тело человека. И не даром говорил мудрый Екклесиаст: «Если лежат двое, то тепло им, а одному как согреться?» Двое — это значит не так одиноко. Двое — это значит две шинели, и, согревая друг друга, легче было удержать тепло, поэтому окоп всегда рылся на двоих. Правда, на ночь и двух шинелей не хватало, и в лютый мороз приходилось, лежа, бить ногами по стенке окопа, чтобы не дать им окончательно окоченеть или отморозиться. Сплошных окопов, как в кино, Фима за всю свою войну так и не увидел. Не было и воспетых в песнях землянок с печуркой. Была только эта ячейка — номер на двоих — временное пристанище, предоставляемое родной землей. Из крупных походных земляных инженерных сооружений, в возведении которых участвовал Фима, следует лишь отметить окоп для «студебеккера». «Студебеккер» был их спасителем. Если немец его уничтожал, то вместе с ним пропадали запасы еды, а главное — терялось средство передвижения, способное облегчить неизбежно предстоящий драп после рейда. Для «студебеккера» всем миром рыли широкую яму с наклонным дном. По этому наклону «студебеккер» мог заехать в яму передком и спрятать в ней свой двигатель и кабину от шальных пуль и осколков.

Укрывшись в окопе, Фима, как и все другие, не мог избавиться от ощущения постоянного присутствия смерти в окружающем их мире. Смерти, ожидающей свою добычу. В обыденной жизни психически и физически здоровые молодые люди, к каковым и относился Фима, крайне редко думают о смерти, а если и думают, то как о чем-то очень далеком и во времени, и в пространстве. Здесь же она была совсем рядом, но все равно, пока молод, думать о ней не хотелось, но некоторые ситуации невольно приходилось примерять на себя, и эти случаи запомнились Фиме на всю жизнь. Так однажды после недолгого пребывания на формировке все его отделение было переквалифицировано в пехотинцев — то ли не хватало минометов, то ли где-то нужно было срочно закрыть дырку живым мясом. После нескольких сытых дней в относительном тепле взвод весело с шуточками шагал по замерзшему проселку. Впереди вышагивал взводный, на всякий случай внимательно осматривая окрестности. Вдруг он подозвал Фиму:

— Сержант, посмотри-ка направо: видишь там из окопа выглядывает голова солдата, — сказал он и продолжил: — До передовой еще далеко, и здесь по моим данным не должно быть воинских частей. Сбегай посмотри, что он там делает, и что за часть здесь находится!

И Фима побежал. Побежал осторожно, чтобы не свернуть себе шею, потому что во время непродолжительной оттепели здесь прошли танки и оставили глубокие борозды в раскисшей земле. После возвращения морозов земля эта отвердела, и борозды превратились в подобие неглубоких окопов, окаймленных, как черной пеной, комьями выдавленной и застывшей грязи. Когда Фима, приблизившись к этому неизвестному солдату, оторвал свой взгляд от искореженной земли, он поразился тому, что солдат никак не меняет своего положения. Подбежав поближе, он увидел, что там нет никакого окопа, а есть глубокая борозда от гусеницы танка. Солдат оказался вдавленным в грязь, а вздыбившаяся по краям борозды земля подняла его тело, и он вместе с нею так и застыл на морозе. И тогда Фима понял почему в этом месте борозды переплелись так, будто танк здесь танцевал: очевидно, он здесь гонялся за беднягой, пока не вдавил его в грязь, а беззаветно храбрый экипаж этого «тигра» возможно даже заключал веселое пари, как скоро они его раздавят. Увиденное потрясло Фиму, и мороз прошел по его коже. «Это могло случиться и со мной!» — с дрожью подумал он, представив себе ужас последних мгновений жизни этого человека, когда за ним гонялось это стальное чудовище и, настигнув его, еще живого, стало вдавливать в грязь. Смерть от пули или осколка показалась Фиме куда более легкой, хотя бы потому, что она была неожиданной и мгновенной. В этот момент Фима понял всю мудрость простенькой песенки, в которой «родная» «всей душой» желает любимому «если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой». Подумал Фима и об экипаже этого танка, наслаждавшемся агонией человека, и тут он окончательно убедился, что Красной Армии противостоит свора нелюдей.

В один из рейдов в направлении Кривого Рога на пути Фиминого корпуса оказался небольшой городок или поселок, обозначенный на имевшейся у взводного трофейной карте как Сталиндорф. Фиму, когда он еще до рейда рассматривал эту карту, очень удивило столь необычное для Украины название. Один приличный офицер из политотдела корпуса (что было большой редкостью для этих походных миниатюрных «министерств правды»), относившийся к Фиме с некоторым уважением, как к человеку «с незаконченным высшим образованием», сдержанно пояснил ему, что тут когда-то был центр еврейского «автономного района».

— А где же тут евреи? — наивно спросил Фима.

— Лежат расстрелянные в каком-нибудь яру поблизости, — ответил политработник.

Фима запомнил эту необычную для него информацию и много лет спустя, когда это стало возможным, попытался хотя бы для себя уяснить историю городка с таким странным названием. Оказалось, что, действительно, при содействии американской благотворительной организации «Агроджойнт» в засушливых степях южного Поднепровья и северного Крыма было организовано несколько еврейских автономных районов. За пару лет эти районы достигли больших успехов в сельском хозяйстве и местной промышленности. Но потом Украину угостили голодомором, и часть еврейского населения этих районов не вынесла этого большевистского испытания и отправилась на тот свет, а более шустрые, как и семья Фимы, успели переселиться в города, где на «стройках социализма» остро требовались рабочие руки. К 1934 году евреев в таких районах осталось относительно немного, и, в связи с учреждением дальневосточной еврейской резервации, еврейская автономия в степной Украине и северном Крыму была ликвидирована. Тем не менее, к началу войны несколько тысяч евреев в сталиндорфском районе еще проживали. Мужчины были призваны в армию, кто мог — эвакуировался на восток. Оставшийся «контингент», как обычно, состоял из женщин, чьи мужья были на фронте (или уже успели там погибнуть), детей и стариков — числом всего около двух с половиной тысяч. Они-то и стали добычей «какого-то рва», о котором говорил Фиме офицер-политработник. Все эти подробности, как уже говорилось, Фима узнал потом, а тогда, слушая политрука, он попытался себе представить ужас сотен матерей, ведущих и несущих своих детей к безымянному яру у села Новоподольского, все еще не веря, что в мире могут существовать человекоподобные отродья, способные убивать невинных детей, глядя в их детские глаза, и подумал о том, что ужас этих матерей был сродни ужасу того безымянного солдата, за которым гонялся танк.

Фима же на подступах к этому городку испытал ужас другого рода — ужас паники. Целью их рейда было взятие ближайшей к нему железнодорожной станции. За ночь справиться с эти заданием им не удалось, а к рассвету немец опомнился и начал контратаку. Фиме и его бойцам пришлось окапываться на виду у станции. И тут прямо перед ними появились немецкие танки, за ними — пехота. Немцы берегли своих людей, и пехота у них шла позади танков — это Фима впервые увидел здесь и потом наблюдал неоднократно. По мере приближения танки усиливали огонь, поливая красных из пулеметов. Но в окопах им нечего было бояться. При хорошей глубине окопов не опасен был даже наезд на него танка — он проносился над лежащими в окопах, не касаясь их. Разве что осыплет их землей. Фима и приготовился пропустить над собой танк, а потом заняться немецкой пехотой, но тут увидел, что слева и справа из окопов повыскакивали солдаты и в открытую бегут в тыл. Многие падали тут же на глазах у Фимы, сраженные пулеметными очередями, однако паническое настроение коснулось и его, и он побежал. Для него все обошлось, но половины своего отделения он после этого недосчитался. И тут он увидел, что немецких танков было лишь несколько штук, да и пехоты всего ничего. Не будь паники, они бы устояли, и потерь было бы меньше. Этот урок Фима запомнил надолго и не забыл его даже на гражданке.

Что касается политрука, вернее — заместителя командира батальона по политической части, имевшего смелость в то уже непростое время хотя бы мельком поговорить с Фимой о «еврейских делах», то он вообще был человеком веселым и своеобразным. Однажды он во время очередной формировки заметил Фиму, слонявшегося по сельской улице, из окна хаты, где он был на постое, и зазвал его к себе. Хозяйка, покормившая их скромным обедом, все время причитала:

— Кляти нимци мого чоловика з сином погнали у Нимэччину! Що то будэ з ними, що будэ зи мною?!

— А я хорошо на картах гадаю, — сказал ей политрук, — давай раскину, если есть картишки.

Картишки, конечно, нашлись, и политрук важно разложил их на столе и стал колдовать над ними. Через некоторое время он объявил:

— Недели не пройдет, как все твои будут дома!

Хозяйка на радостях тут же выставила на стол бутылку самогона и кое-какую закуску.

Спустя некоторое время Фиму по какому-то делу отправили в населенный пункт, где стояла вторая рота их батальона. Дорога проходила через ту самую деревню, где гадал политрук. После некоторых колебаний он, в надежде перекусить что-нибудь домашнее, заглянул в знакомую хату, рассчитывая на доброту хозяйки. Там вся семья уже была в сборе. Перед ним как участником удачного гадания на столе появился самогон и хорошая закуска. От самогона Фима отказался, поскольку был при исполнении, но наелся до отвала. Через некоторое время Фима встретил политрука и рассказал ему, что его гадание подтвердилось.

— Господь с тобой! — сказал политрук. — Я на картах гадать не умею и не гадал никогда в жизни. Просто накануне того «гадания» я был в штабе бригады и услышал, что наш танковый полк захватил железнодорожную станцию, на которой стоял эшелон с увозимыми в Германию нашими людьми. Я и подумал, что среди них должны были быть муж и сын хозяйки. Вот я и нагадал!

Со смертью же Фима с первых дней пребывания на фронте установил особые отношения. Он искренне верил, что если его смерть будет близка, он почувствует это, как почувствовал приближение смерти к одному из своих солдат. Фамилия этого солдата была Гусев. Он был хорошим заряжающим. Он не был «наманганцем» и попал в Фимино отделение во время очередного пополнения. Это был крупный белокурый северянин из-под Архангельска. Фима не успел с ним сойтись поближе и, в отличие от своих отношений с «наманганцами» и «солнечногорцами», с ним сохранял дистанцию командира и подчиненного. Вскоре он заметил, что с парнем творится что-то неладное: он перестал бриться, нехотя ковырял пищу, почти непрерывно курил. На лице у него были следы бессонницы. Фима выбрал подходящий момент и поинтересовался, что с ним происходит. Оказалось, что из письма матери он узнал, что на фронте погиб уже его третий брат, и решил, что и его судьба предрешена. Фимины утешения на него не подействовали, и он стал ходить между ячейками не прячась и в полный рост. Расплата за такое совершенно недопустимое на фронте поведение последовала быстро: его убил немецкий снайпер. В Фимином отделении все знали тот возок за железнодорожными путями, где он сидел, знали его сектор обстрела и старались находиться вне его досягаемости. Тогда они стояли в пехоте. Был бы у них миномет, они быстро бы его накрыли: тот же Гусев бы не оплошал.

Но если на лице Гусева читалась «индивидуальная» обреченность, то Фиме однажды пришлось почувствовать и обреченность «коллективную». Он ощутил ее, когда однажды весь корпус подняли по тревоге и бросили к месту неожиданного немецкого прорыва. Тогда «студебеккер» с Фиминым отделением обогнал какой-то странный воинский отряд: люди шли с винтовками за плечами, но в крестьянской одежде, а некоторые даже в постолах. Потом он узнал, что этот отряд наскоро сформировали из освобожденного местного населения. Не было времени даже обмундировать их, не то чтобы хоть как-то обучить. Над этим отрядом витала обреченность.

«Что может сделать на фронте такая „воинская“ часть?» — спрашивал Фима сам себя. Он тогда еще, конечно, не мог знать о разговоре, который через год с небольшим произойдет между красным маршалом, получившим в солдатской среде ласковое прозвище «мясник» и потом ставшим русским национальным героем, и его американским коллегой, пожаловавшимся ему, что танкам союзников очень мешают непроходимые немецкие минные поля.

— А как вы решаете эту проблему? — спросил американец.

— Очень просто: я на эти поля запускаю пехоту, и через некоторое время танки получают свободный и безопасный проход, — скромно ответил маршал.

Вот для организации таких «безопасных проходов» и годились странные воинские части, подобные той, которую увидел Фима. Впрочем, при острой необходимости организации прохода красный маршал, положивший миллионы людей только на то, чтобы «безымянные высоты» и другие цели брать в угоду своему хозяину к какому-нибудь празднику или просто на день раньше, не задумываясь, отправил бы на минное поле не только неумех-новобранцев, но и такую опытную часть, в какой служил Фима. Победа ведь все спишет.

После нескольких самостоятельных рейдов Фимин седьмой механизированный корпус принял участие в Никопольско-Криворожской наступательной операции. Это участие для него обошлось без приключений. Основную тяжесть боев там принял на себя четвертый гвардейский механизированный корпус. 22 февраля 1944 года Кривой Рог был взят, и Фимин корпус был переброшен на северо-запад, где готовилась Умань-Ботошанская наступательная операция. Войска, сконцентрированные для ее проведения, насчитывали около 630 тысяч человек. Этого оказалось слишком много для довольно узкого фронта, и седьмой и восьмой механизированные корпуса было решено вывести на укомплектование. Побыв еще некоторое время в резерве фронтов, осуществляющих эту операцию, седьмой корпус из села Митрофановка под Кировоградом, где он находился на доукомплектовании, стал медленно перемещаться к югу, где шли бои на никопольском и одесском направлениях, и когда 4 апреля была освобождена станция Раздельная, находившаяся в семидесяти километрах севернее Одессы, остановился там на длительную формировку. Так закончилось участие Фимы во Втором Сталинском ударе.

Примерно в это же время, а точнее 30 марта 1944 года генерал-фельдмаршал Эрих фон Манштейн был, по его словам, разбужен неожиданным известием, что личный самолет Гитлера «Кондор» должен приземлиться в Лемберге (Львове) и забрать его на борт, чтобы вместе с генерал-фельдмаршалом фон Клейстом доставить в ставку фюрера в Оберзальцберг. Вечером того же дня Гитлер вручил Манштейну какие-то цацки, именуемые «мечами» и дополнившие его «Рыцарский крест», а затем отправил его в отставку. При этом фюрер предложил считать отставку лишь временным отдыхом и обещал, что вскоре снова призовет его к великим делам. Этого, однако, не произошло, и Манштейн более не был использован по службе. Он стал безработным военным преступником и мог спокойно дожидаться суда, поскольку скорая кончина тысячелетнего рейха для него была вполне очевидной. Сражаясь с гидрой, он так и не смог обрубить все миллионы ее голов, и в числе этих не обрубленных голов была голова Фимы Фермана. Манштейн уходил, а Фима продолжал свою войну, и значит, по крайней мере из этого заочного поединка Фима вышел победителем.

Правда, в те времена Фима ничего не знал не только о генерал-фельдмаршале Эрихе фон Манштейне, но и о своих ближайших средних и больших начальниках, фамилии которых, как ему популярно объяснил замполит батальона Толстых — из мелких довоенных партийных секретарей, солдату знать не следует, поскольку во время глубоких рейдов их корпуса в тыл врага велика вероятность попасть в плен, а там и выболтать под пытками эту страшную военно-государственную тайну.

* * *

Начиная эту главу, я хотел кроме скромного эпиграфа, взятого из стихотворения своего харьковского земляка Михаила Кульчицкого, погибшего в войне с Германией, привести еще несколько «антиэпиграфов», принадлежащих перу классика русской и, как говорят, мировой литературы (если таковая имеется), прослывшего великим гуманистом, обеспокоенным тем, чтобы нигде и никогда не упала на землю лишняя слезинка ребенка, не нюхавшего пороха прапорщика в отставке Федора Михайловича Достоевского, чей портрет обычно украшал рабочий стол ефрейтора в отставке Адольфа Гитлера, высоко ценившего его, так сказать, мысли. Вот несколько этих мыслей, под которыми мог бы и, вероятно с удовольствием, подписаться фюрер:

«В наш век война, кроме междуусобной, лучше вечного мира. Во всяком случае более полезна.

Война окунает в живой источник.

Война очеловечивает, а мир ожесточает людей».

Но потом я решил поместить эти «антиэпиграфы» в конце главы, прочтение которой позволит читателю полнее и глубже оценить «полезность», «человечность» и «животворность» войн, провозглашенные русским «пророком».