"Победитель" - читать интересную книгу автора (Яковлев Лео)Глава первая Начало и несколько исходовСв. апостол Филипп свое Евангелие, отвергнутое «отцами христианской церкви», испугавшимися его опасной мудрости, начинает следующими словами: «Еврей создает еврея, и называют его так: прозелит». В то время, когда и там, где появилось на свет главное действующее лицо этого повествования, евреи еще продолжали создавать евреев, но называли их так: «советские люди». Одним из этих «советских людей» и был мальчик, родившийся у Аврум-Арона и Фани Ферман в небольшом поселке Добровеличковка, расположенном на юго-западе Украины. По прошествии восьми дней, когда надлежало обрезать младенца, дали ему весьма непростое имя — Хаим-Шая, в память о недавно умерших двух его дедушках, заранее приготовленное его матерью для своего первенца. Несмотря на эту ритуальную операцию и мудреное имя-отчество — Хаим-Шая Аврум-Аронович, — торжественно вписанное в его метрическое свидетельство добросовестным канцеляристом из бюро записи актов гражданского состояния, малыш еще лет семь-восемь оставался простым «советским человеком» — до тех пор, пока мудрые вожди «страны победившего пролетариата» не заложили очередную мину в основание пролетарской империи, учредив паспорта со знаменитой «пятой графой». После этого люди, населявшие страну, по-прежнему оставались «простыми советскими», но некоторые все же стали ощущать себя «простее» прочих. Потребовалось еще немало лет и много правящих идиотов, каждый из которых вносил свой «вклад» в историю советской державы, но, в конце концов, и эта мина сработала, и бывшие «советские люди» разделились в соответствии с «пятой графой», а те, кому в соответствии с этим разделением ничего не причиталось, отправились искать свое счастье в иных краях. Но в те времена, когда маленький Хаим-Шая учился ходить на своей малой родине, до этого финала было еще далеко, и у него были другие заботы: его двойное имя для малыша было весьма неудобным в обиходе. Сам себя он называл Хима, но такого имени вроде бы не было, и по созвучию его стали именовать Фимой. Вскоре он так привык, что он — Фима, что родителям следовало бы его переименовать. Тем более что тогда это было разрешено. Требовалось только дать объявление о переименовании в местную газету. Одно из таких объявлений — «Иван Говно меняет имя на Эдуард» — даже стало всесоюзным анекдотом. Но Фимины родители не озаботились этим: мальчик продолжал считать себя Фимой, а безобидный на вид документ, по которому он был Хаимом-Шаей, спокойно лежал в семейных бумагах, ожидая своего часа, как знаменитое ружье в пьесе Антона Павловича Чехова. В Добровеличковке в годы Фиминого детства существовало два «государственных языка» — украинский и идиш. Потом идиш стал постепенно исчезать из обихода, а когда двадцать третьего декабря сорок первого года в яру у Марьевки были расстреляны немцами двести десять добровеличковских евреев, оказавшихся в оккупированном поселке, языковая проблема в Добровеличковке была полностью решена. Для любителей статистики сообщим возрастной состав «саботажников», расстрелянных во имя Германии отважными немецкими рыцарями: опасными врагами тысячелетнего рейха оказались сорок мужчин, пятьдесят семь женщин, сорок пять стариков и шестьдесят восемь детей. Самого Фимы (мы будем называть его так, невзирая не документы), его отца Аврум-Арона, мамы Фани и бабушки Браны среди этого несчастного «контингента» не было, потому что когда появились первые признаки того, что советская власть собирается уморить голодом население окружавших Добровеличковку сел, от благосостояния которых полностью зависел продовольственный рынок этого городка, мама Фаня — самый решительный человек в семье — твердо произнесла слова, игравшие огромную роль в сорокавековой истории ее народа: «Надо ехать!». И ее муж Аврум-Арон сделал первый свой стратегический ход — вывез семью в столичный град Харьков, вполне обоснованно надеясь на то, что даже если и там будет голод, то перенести его все же будет легче, чем в Добровеличковке. И он не ошибся. Голод остался позади, семья кое-как обосновалась в Харькове, сняв на окраине города две комнатки с верандой и отдельным входом в частном домике с «удобствами» во дворе, что, впрочем, новых горожан будущего мегаполиса не смущало, так как их столичный быт мало чем отличался от добровеличковского. У маленького Фимы при этом переселении появились свои маленькие трудности: как уже говорилось выше, русского языка он не знал, так как в Добровеличковке на нем никто не говорил, и это сделало его объектом насмешек просвещенных харьковских еврейских детей — детей хозяйки квартиры, давшей его семье первый приют в этом большом по тогдашним меркам городе. Фима так страдал от непонимания, что пришлось вмешаться маме Фане. Она подозвала хозяйкиных детей к себе и спросила: — Вы евреи или нет? — Да, мы — евреи, — ответила за всех старшая девочка Оля. — Так вы говорите на идиш — на своем родном языке? — Нет, — сказала Оля, — нас никто не учил. — Тогда давай договоримся: вы будете учить Фиму русскому языку, а он вас — идиш. Затея понравилась, потому что в душе каждой девочки скрыта учительница, и знавший украинский язык Фима довольно быстро освоил русский. Пришло время, и Фима пошел в первый класс украинской средней школы имени Тараса Григорьевича Шевченко. К тому времени Фима уже хорошо знал русский язык, но украинский, пришедший к нему в его добровеличковском детстве, был для него как-то роднее и привычнее. Фима успешно переходил из класса в класс, семья увеличивалась — у Аврум-Арона родился еще один сын, названный Львом, в обиходе — Леней, в доме образовался некоторый достаток. Но главное было в том, что в этой семье царила любовь. Вот как потом вспоминал веселые картинки своего довоенного детства сам Фима: «Я любил одинаково как маму, так и папу. Папа был даже добрее ко мне. Помню, что летом он ходил в белом чесучовом костюме, который сам гладил. Маме было всегда некогда, да он, очевидно, и не доверял столь ответственную процедуру ей. Электрических утюгов в обиходе таких бедных людей, какими были мы, тогда еще не водилось, и наш утюг был весьма сложным агрегатом. Он представлял собой довольно большой чугунный короб с идеально гладким дном и со сквозными отверстиями в боковых стенках. Перед глажкой короб наполнялся горящим углем. Огонь сначала раздували ртом, а потом закрывали крышку и некоторое время размахивали этим сооружением, чтобы воздух, проходивший сквозь отверстия, не дал огню ослабеть. Затем время от времени, слюнявя палец, прикладывали его к чугуну, и если при прикосновении к нему влаги раздавался громкий треск, то это означало, что „утюг“ готов. Летом папа носил белые парусиновые туфли, которые он каждый вечер начищал зубным порошком. Я с радостью ожидал его приход с работы, потому что он каждый раз, появляясь в нашем дворе, извлекал из нагрудного кармана своего отглаженного пиджака ириску и торжественно вручал ее мне. Незадолго до войны я попросил родителей купить мне лыжи. В магазин мы пошли с отцом, и он купил понравившиеся мне более дорогие лыжи, чем позволяли ему средства, выделенные на эту покупку мамой из нашего очень скромного семейного бюджета, которым она заведовала. Эту разницу в цене он покрыл за счет своих мизерных карманных денег, выдававшихся ему мамой „на трамвай“ и „на папиросы и спички“, но попросил меня назвать маме значительно меньшую стоимость». И так далее. Постепенно жизнь Фимы под влиянием внешних событий становилась все менее и менее беззаботной. Ему было пятнадцать лет, когда началась Вторая мировая война. Сведения о ней приходили весьма невразумительные: Советский Союз, так искренне помогавший испанским коммунистам в их борьбе с фашизмом, вдруг оказался в одном лагере с этими самыми фашистами и усердно «клеймил» англичан и французов, обзывая их «поджигателями войны». Потом Франция пала, и советская пропаганда, оправдывая доверие геноссе Гитлера, стала бороться с «английскими агрессорами». Дело, однако, не ограничилось пропагандой: после того как товарищ Сталин подружился с Гитлером и в доказательство этой великой дружбы получил возможность поучаствовать в очередном разделе Польши и «спокойно» занять Молдавию, Северную Буковину и Прибалтику, он стал интенсивно поддерживать борьбу Германии с «империалистическими режимами», посылая в «тысячелетний рейх» железнодорожные составы со стратегическим сырьем и продовольствием. «Политика партии» и «лично товарища Сталина» разъяснялась «советскому народу» во многочисленных лекциях о международном положении, которыми «охватывалось» все население, чуть ли не с ясельного возраста. Но и в таких лекциях бывали неожиданности, и одна из них настолько поразила Фиму, что он помянул ее в своем дневнике. Это, по-видимому, действительно была удивительная лекция, поэтому Фимину дневниковую запись о ней приведем здесь полностью: В школе лекция о международном положении. Лекция как лекция. Такие уже бывали, но на этот раз лектор попутно рассказал такой анекдот: перед Муссолини, Гитлером и Черчиллем поставили задачу — поймать без всяких технических приспособлений маленькую рыбку, резвящуюся в большом аквариуме. Участникам этого соревнования выдали лишь чашечку сухого рыбьего корма и чайную ложечку. Муссолини первым делом насыпал на поверхность воды сухой корм. Рыбка всплыла, чтобы подкрепиться, а Муссолини стал пытаться подвести под нее ладонь с растопыренными пальцами, но рыбка ухитрялась проскользнуть даже между пальцами. Вскоре она наелась, корм перестал ее интересовать и она ушла вглубь аквариума, а Муссолини прекратил свои попытки ее поймать. За дело взялся Гитлер. Он засучил рукава, опустил лапу в аквариум и стал хватать рукой воду, но каждый раз, когда он разжимал свой кулак, рыбки в нем не оказывалось. В конце концов Гитлер пришел в бешенство и отвернулся от аквариума. Пришел черед Черчилля. Англичанин попросил стул и, удобно усевшись перед аквариумом, стал вычерпывать из него воду чайной ложечкой. — Но это же будет очень долго, — сказали ему. — А Англии некуда торопиться, — ответил британский премьерминистр». Необычность лекции, оснащенной таким анекдотом, в 1940 г. состояла в том, что в ней фашистские друзья Советского Союза выглядели идиотами, а «поджигатель войны» Черчилль представал спокойным мудрецом, уверенным в конечной победе своей страны. Видимо, лектором был человек «с раньшего времени», мышление которого сформировалось еще до Большого террора, чудом уцелевший в кровавых бурях второй половины тридцатых годов. А анекдот, как мы теперь знаем, был подтвержден историей. Раз уже зашла речь о довоенных дневниках Фимы, стоит познакомиться еще с одной записью: Пошел в комитет комсомола и отказался идти в школу инструкторов стрелкового спорта. Обосновал тем, что, как нам объяснил инструктор, после окончания школы нас направят в школу командиров армии, а я этого не желаю, так как хочу продолжать учебу в институте. В комитете мой отказ приняли очень враждебно. В конце концов я рассердился и ушел». Отказ «приняли очень враждебно», потому что Фима, сам того не зная, срывал своим отказом «план», спущенный свыше для исполнения мелким комсомольским вождям. Фима тогда и представить себе не мог, что стрелок-инструктор приоткрыл ему краешек его собственной скорой судьбы, но он, в конечном счете, сумел прийти к цели, поставленной им в себе в юности, — закончить институт. Просто путь к этой цели оказался длиннее, и каждый его шаг на этом опасном пути мог стать последним. Впрочем, и в нашей обычной, внешне безопасной жизни никто, сделав вдох, не может быть безусловно уверен, что доживет до выдоха. Описанные выше предвоенные трудности все-таки можно было бы пережить, а там, смотришь, и все как-то наладилось бы, если бы не «план Барбароссы», вмешавшийся в жизнь Фиминой семьи, как и в жизнь миллионов людей почти во всем мире. Вскоре после того как «товарищ» Молотов в своей известной речи сообщил «гражданам и гражданкам», что началась война, Харьков начали бомбить. Потом Аврум-Арон со всеми прочими мужчинами города, еще не призванными в армию, оказался на «окопах». Рытье окопов было важным и весьма распространенным советским ритуалом, а так как Красная армия в своем бегстве в сорок первом почти нигде надолго не задерживалась, то окопы с благодарностью к тем, кто их соорудил, занимали немцы. Так было и под Харьковом, поскольку, когда окопная «гвардия» еще рыла землю, уже было решено, что город будет сдан без боя. Свои заботы война внесла и в жизнь Фимы. Он, как и все его школьные друзья и сверстники, был настроен патриотически и боготворил Сталина, и когда в июле 41-го местная газета опубликовала обращение к молодежи города с призывом поступить в Харьковское военное летное училище, он, забыв о том, что совсем недавно в мечтах об институте отказался от перспектив поступления в военную школу, был среди тех, кто откликнулся на этот призыв. Война есть война. Он сфотографировался и отправился получать паспорт. Паспортистке он предъявил комсомольский билет, согласно которому он был Ефимом Абрамовичем, но та потребовала метрику. И тут пришло время выстрелить ружью: когда он, получив от матери вчетверо сложенный твердый лист бумаги и, не развернув его, примчался к паспортистке, оказалось, что паспорт ему будет выписан на имя Хаим-Шаи Аврум-Ароновича. Фима, конечно, антисемитом не был по определению, но представить себя с таким именем и отчеством в летном училище он, как советский комсомолец, просто не мог и, вернувшись домой, заявил маме Фане, что такой паспорт ему не нужен, и уехал со своим классом в колхоз на уборку урожая. Когда он вернулся, мама положила перед ним на стол новое метрическое свидетельство, и он навсегда стал Ефимом Абрамовичем. Как ей это удалось, он так и не узнал до конца ее жизни. Получив на это «приличное» имя свой первый паспорт, Фима кинулся в училище, но оказалось, что оно уже куда-то эвакуировалось. Так военный летчик из Фимы не получился. Оказалось, что уже в августе широко развернулась эвакуация важных для обороны предприятий с работавшими на них инженерами и рабочими. Эвакуации подлежали также научно-исследовательские и учебные институты, научные и руководящие работники и т. д. и т. п. Кто-то распускал в народе слухи, что это «спасают евреев». Некоторые кликуши из числа таких «спасенных» и до сих пор поют осанну Сталину, будто бы целеустремленно спасавшему евреев от гибели. Я не отношусь ни к сталинистам, ни к антисталинистам, и, будучи человеком кое в чем обязанным лично Сталину, я, следуя тому закону, присутствию которого в душе человеческой так изумлялся Кант, стараюсь быть справедливым к памяти «вождя народов» и не возводить на него напраслину, ибо и без этой напраслины есть о чем поговорить. Но все же я должен сказать, что специально спасением евреев в сорок первом году он не занимался и, более того, выглядел бы полным идиотом (каким он в полной мере никогда не был), если бы тогда вдруг озаботился судьбами евреев. Чтобы завершить разговор по этому вопросу, обратимся к статистическим сведениям: из районов, которым угрожала оккупация, было эвакуировано около одиннадцати миллионов человек, в том числе примерно один миллион евреев, то есть почти десять процентов. Такой относительно большой процент «малого народа» объяснялся тем, что в то время было довольно много евреев среди научно-технической интеллигенции. Да и среди квалифицированных рабочих в Украине еврей тогда был не редкость. Так, например, в тридцатых годах на крупнейшем Харьковском тракторном заводе, переквалифицировавшемся во время войны на оборонные нужды, заводская газета выходила на трех языках: украинском, русском и на идиш. Сталин не делал секрета от своих близких ему по духу нацистских друзей из своей истинной позиции в отношении евреев, о чем свидетельствуют «застольные» слова Гитлера, произнесенные фюрером за ужином 24 июля 1942 года в его ставке, именовавшейся «Волк-оборотень»: «Сталин в беседе с Риббентропом не скрывал, что ждет лишь того момента, когда в СССР будет достаточно своей интеллигенции, чтобы полностью покончить с засильем в руководстве евреев, которые на сегодняшний дней пока еще ему нужны». Эта фраза бесноватого также отчасти объясняет так смущавший (и смущающий до сих пор) «простого советского» обывателя «размах» еврейской эвакуации. Таким образом, Аврум-Арону, скромному работнику Харьковской обласной конторы «Укрутиль», несмотря на то что он был евреем, эвакуация не полагалась. Да и не очень хотелось снова срываться с места. Хотя перестроечные и постперестроечные русопяты обвиняли «сионистов» в учреждении в Российский империи советской власти, многие евреи этой власти не любили и ей не верили, а рассказы о немецких зверствах считали большевистской выдумкой, тем более что многие из них помнили, как доброжелательны были к ним немцы в Украине в восемнадцатом году. Тем временем жизнь осложнялась, и в семье Фимы вновь прозвучали слова: «Все-таки надо ехать!». Мест в эшелонах для работников объединения «Укрутиль» не было, но в распоряжении этих работников были лошади, и в начале октября, за двадцать дней до появления в Харькове немцев, небольшой караван из семи подвод незаметно покинул город и двинулся на восток. Путь их, в сторону Чугуева, пролегал мимо оврага, именовавшегося Дробицкий яр. Через четыре месяца этому яру предстояло стать местом захоронения двенадцати тысяч евреев из числа тех, кто сомневался, не мог или «не подлежал» эвакуации и при этом не имел ни лошадей, ни подвод. Там, за Донцом, было поспокойнее. Армия решила закрепиться вдоль реки, и обоз проследовал далее — к Купянску, где кое-как пересели на какой-то поезд, потом на другой, потом на третий… Странствие продолжалось почти два месяца, и во второй половине ноября семейство Аврум-Арона в полном составе прибыло в город Коканд, все еще довольно зеленый, несмотря на позднюю по украинским меркам осень. В жизни Фимы это уже было второе бегство, но в отличие от первого, свершившегося, когда он еще был в нежном возрасте и мало что понимал в жизни, теперь ему, на семнадцатом году своего бытия, уже приходилось задумываться над тем, как его семья будет жить практически в чужой стране, и принимать на себя часть семейных забот. |
|
|