"Обыкновенная Арктика" - читать интересную книгу автора (Горбатов Борис Леонтьевич)

3

Теперь он старался вовсе не выходить из своей комнаты. Лежал по целым дням на койке и глядел в потолок.

— Зачем ты живешь на земле, Костя? — спрашивал он себя громко, и скрипы в углу отвечали ему: «Зрря!»

«Зря?»

«Да, зря! Каждое существование имеет смысл. Эта койка существует для того, чтобы я спал на ней. Не ее вина, что спит на ней бездельник, — она служит честно. Собака — везет нарту, Игнатьич — три раза в день отшлепывает свои метеосводки. Таисия — и та знает свое призвание: печь пироги с рыбой. А ты, Костя? Что делаешь ты?»

«А ведь есть, — думал он, ворочаясь на койке, — есть и высокие предназначения в жизни. Не все же пироги да сводки. Есть вещи, за которые люди и на смерть, как на праздник, идут».

— И я пошел бы! — кричал он, вскакивая. — Ну? Укажите, пойду!

«Укажите? Ишь ты, какой ловкий! Сам найди!»

Так он ссорился сам с собою, пока, измученный, не засыпал. Но и сны были страшные, бредовые. Он просыпался в холодном поту и долго не мог сообразить, где он и что с ним.

Все чаще стали находить на него приступы страшной тоски. Ему казалось тогда, что облипает его со всех сторон липкая, тягучая тьма. Дрожащими руками зажигал он лампу, но тени не уходили из комнаты, а угрожающе сгущались в углах. И Косте казалось, что ночь никогда не кончится, никогда не блеснет здесь солнечный луч; снег, придавивший их избу, никогда не растает: навеки суждено Косте жить в полуночном, мраке, погребенным под сугробами. И ему становилось страшно. Он понимал: это полярный психоз. Но он знал от него только одно лекарство: спирт.

И Костя стал каждый вечер напиваться. Но и пьяный, он не знал покоя. Он остро ненавидел себя и свое пьяное, беспомощное тело; хотелось вышвырнуть это тело на мороз, бросить эту темную голову в петлю, положить эту шею под нож.

Все чаще стали являться мысли о самоубийстве.

«Лучше умереть, чем так жить, — думал он. — Зачем живешь?»

«А умрешь зачем?»

«Умирают не зачем… а… а просто умирают. Исчезают с земли, как снег весной».

«Врешь, Костя. И умирают „зачем“. Какое оправдание твоей жизни? Одни люди оправдывают свою жизнь тем, что жили правильно, другие тем, что умерли правильно. А ты? Люди спросят: что сделал в жизни Костя Лобас? Хотел славы — не добыл, искал золота — не нашел. Играл в преферанс с сукиным сыном Тишей да пил спирт? И не будет оправдания твоей жизни».

«Значит, и выходит: надо мне умереть».

«А какое оправдание твоей смерти? Умер потому, что не умел жить? Ой, плохо о тебе вспомнят люди, Костя Лобас! Вспомнят? Да кто вспомнит-то? То-то и горько, что никто не вспомнит. Одинокий я человек на земле. Перочинный ножик».

И тогда ему становилось до боли жаль себя. Он жалел и свое тело и беспокойную голову и уж не думал бросать ее в петлю, хотя и не знал, куда же ее кинуть, где найти ей приют и покой.

Однажды он понял, что пропадет здесь: «Сопьюсь или сойду с ума». Ему стало страшно. Он заметался по комнате. «Бежать! Бежать! Бежать отсюда, от этого мрака, от этих людей, от всей этой проклятой, ненужной жизни…» Он бросился к календарю: «Сколько еще осталось?» Лихорадочно рвал листы. «Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь — прочь, прочь, прочь… Сколько еще осталось? Какое сегодня число?» Он сбился со счета. «Проклятая, вечная ночь… Но скоро конец этому». Он уедет. Точка. Он уедет отсюда.

И тогда сразу, от одной мысли, что бред его скоро кончится, ему становилось легче. Он стал чаще ходить в тундру. Подолгу простаивал на холме, нетерпеливо всматриваясь в восточный край неба. Как ребенок, обрадовался он первому серому лучу солнца. «Не уходи!» — готов был закричать он, но солнце ушло, не побыв с ним и трех минут.

Ему хотелось поторопить весну. Он искал ее признаков во всем и всюду. С волнением отмечал каждую новую трещину во льду на реке, радовался, замечая, как понемногу съеживается и чернеет снег, прогретый солнцем, как появляются на корке наста пупырышки. Первая оттепель чуть обнажила землю, и из-под снега на холмах выглянули черные прогалинки. Это был первый клочок земли, который он здесь видел за девять месяцев. Земля была покрыта бурым мхом, жалким, сморщившимся, но она показалась Косте прекраснее заволжских степей. И долго стоял он, склонившись над этим маленьким черным клочком, жадно вдыхая в себя запах земли, самый чудесный, самый волнующий запах в мире.

А потом наступило лето, пришел и ушел август. Настал сентябрь. По целым дням теперь простаивал Костя на высоком берегу реки, ожидая каравана. Каравана не было.

Тревожные вести приносил к столу Игнатьич.

— Не будет каравана, — твердил он. — Пролив Вилькицкого забит льдом. В Карском — лед. В устье Пясины караван еле прошел третьего дня. К нам не поспеет. Тяжелый год. — И, прихлебывая чаек из алюминиевой кружки, спокойно спрашивал Тишу: — Что будем делать, начальник?

— А смерть придет, помирать будем, — смеясь, отвечал тот.

И Костя в сердцах швырял о стол ложку и уходил на берег.

Наконец окончательно выяснилось: каравана не будет. Об этом ехидно сообщил Косте Тиша.

— Еще позимуете с нами, Константин Иваныч, уж не побрезгуйте, — хихикнул он.

— Уж позимую! — ответил сквозь зубы Костя. И вдруг представилась ему зима, и ночные кошмары, и скрипы в углу. Захотелось завыть, заскрипеть зубами, но он сдержался. Не распускаться же на радость Тише.

За столом в этот день царило тягостное молчание. Таисия Павловна сердито швыряла на стол тарелки. Игнатьич хмурился. Костя мрачно ковырял вилкой в тарелке. Один только Тиша чему-то улыбался.

— Вы чему радуетесь-то? — крикнул на него Костя.

— А что ж, плакать мне? Не баба. Не пижон. Умею глядеть в лицо трудностям.

— Радиограмму пошлем, а? — спросил Игнатьич.

— О чем это?

— Да вот… о бедственном положении. Сами знаете… Остались мы без подвоза.

— Нет, радиограмму я посылать не буду. Начальство не любит получать огорчительные радиограммы.

— А жевать чего будем? — крикнула Таисия.

— Жевать будем, котик, чего нам настряпаешь, — кротко ответил Тиша. — Еще хватит на нас с тобой на окладе. Проживем.

— А тундра? — мрачно спросил Костя.

— Тундра голодает. Не скрою. Но в том, брат, не я причинен. Не я, — развел он руками. — Да вы о тундре, милый Костя, не беспокойтесь. Это ведь только по нынешнему времени им название ненцы, а допрежь звали их самоеды. Сами себя едят. Если с них ножом грязь да жир соскоблить, так и тем можно зиму питаться. Не пропадут! — И он захохотал, радуясь своей шутке.

И таким нестерпимо противным было в эту минуту его лоснящееся жиром лицо, что Костя не вытерпел и швырнул в него тарелку. Завязалась драка, завизжала Таисия, и только Игнатьич невозмутимо глядел, как катаются по полу мужчины, и сосал трубку.

А вечером снова все вместе пили, и Костя, напившись, бахвалился, что уйдет из этого проклятого места пешком через тундру, как раньше уходил с прииска через гольцы. Но не тот теперь был Костя, да и некуда ему было уходить. Охмелев, он начал сочинять стихи:

Скука, скука, скука… Скоро и ночь придет, паршивая сука.

— Вы поэт! — кричала Таисия Павловна в восторге. — Клянусь жизнью, вы поэт, Костик!

Но успех Кости взбесил Тишу.

— Поэт! — заорал он. — Вот не давать ему завтра жратвы — и нет поэта. Это я, я один поэт. У меня склады. У меня мясо, сахар. У меня мука. Я! Я один! Один на всю тундру. Го! Ко мне все придут. Все поклонятся — спасай! Ха! Мехом кланяться будут, пушнинкой… Хо-хо! Горы мехов… Песцы, росомахи, горностаи, волки — га! Лисицы голубые, белые, серебристые… Все у моих ног. Несите! Несите! — замахал он руками, захлебываясь. — Несите! У меня мясо и хлеб! Я дам, я добрый. Я сильный. Мой закон над тундрой. Я — хозяин. Го! Я — власть! Я — поэт. Когда я был председателем в Тюмени…

И снова потянулась прошлогодняя рутинная жизнь. Тиша оказался прав: «жевать было чего». По-прежнему подавались к столу жирные, масленые пироги и розовая строганина. Если и был в чем недостаток, так только в спирте. Его запасы таяли удивительно быстро, Тиша только плечами пожимал.

— Экую прорву выпили. Ну, люди! Орлы!

Стали пить денатурат, выпили весь одеколон и духи из лавки, пить, стало нечего. Тогда Ипнатьич научил Таисию варить бражку. Костя заикнулся было, что преступление в голодное время тратить зерно и сахар на брагу, но Тиша закричал:

— Пей, гуляй! Раз живем!

И Костя замолчал.

Подоспели именины Таисии. Тиша затеял пир на весь мир и назвал гостей.

«Что ж подарить имениннице? — думал Костя. — Цветы? — Он усмехнулся. — Духи?»

Он пошарил на полках в лавке — ничего не нашел, все выпили. Тогда он вспомнил, что в сенях стоит непочатая трехпудовая бочка варенья. Прикатил бочку в избу и торжественно преподнес имениннице.

Таисия Павловна была тронута подарком, а Тиша меланхолически отметил в гроссбухе: «Взято К. И. Лобасом из лавки: бочка варенья, 3 пуда».

Приехали гости: фельдшер с женой, промышленник с Восточного берега, охотовед из Белужьей с женой. Зашумел пир. Зазвенели бокалы. А Костя, в котором все время плясал чертик задора, нашел в груде пыльных книг томик Пушкина и объявил, что хочет декламировать.

— Просим, просим! — закричали гости.

Вызывающе блестя глазами, Костя стал читать «Пир во время чумы» и, читая, все время глядел на Тишу. Но никто не понял его демонстрации, все шумно зааплодировали, когда он кончил, фельдшерша взвизгнула: «Браво!», а Таисия наградила чтеца горячим взглядом. Он яростно швырнул Пушкина в угол и стал мрачно хлебать брагу.

«Сволочи! Все сволочи! — думал он. — И я сволочь. Перочинный ножик».

Шатаясь, встал он из-за стола, опрокинул чашку, что-то разбил, зацепил рукавом, кого-то толкнул и пошел, покачиваясь, к дверям. На воздух!

Стояла тихая, ясная, морозная ночь. На синем снегу мерцали лунные блики, и казалось, что этот снег цветет, расцветает невиданными узорами заструг.

Костя взглянул на небо — там вокруг истинной луны встало семь ложных лун. Но Костя уже видывал это и не удивлялся. Он не был философом, — что думать ему о ложных лунах? Все лживо, вся жизнь Кости Лобаса сложилась лживо, раскосо, черт знает как. Хотел стать героем, стал сволочью…

Он прислонился к косяку двери и замер. Великая тишина стояла в мире, — такая тишина бывает только на Севере. Тишина тундры, закованной в снег. Тишина реки, скованной льдом. Тишина неба, скованного морозом. Тишина могилы. Синяя тень на всем…

Но один звук все же нарушал эту тишину. Костя прислушался: звуки повторялись механически мерно. То были звуки удара чем-то мягким о что-то мягкое. Он обернулся и увидел: у дорожной нарты, согнувшись и опустив руки, стоял высокий приезжий ненец, а вокруг него молча прыгал маленький, яростно оскалившийся Тиша и хлестал ненца по голове и щекам пушистым песцовым хвостом. Ненец стоял неподвижно, не уклоняясь от ударов, он только втянул голову в плечи, и Костя увидел, что эти плечи дрожат мелкой дрожью, а по щекам катятся грязные слезы и замерзают.

А вокруг людей, присев на задние лапы, сгрудились похожие на волков собаки. Они не лаяли, не шевелились, а только смотрели, как один человек бьет другого. И Косте показалось, что в их глазах прыгают огоньки. И все вокруг пахло псиной. Этот запах, к которому совсем уже было привык Костя, сейчас был невыносим, Невыносима была вся эта молчаливая сцена — и замерзающие слезы на щеках ненца, и вздувшиеся скулы Тишки, и блеск собачьих глаз, и запах псины, псины, псины… Костя оторвался от косяка и одним прыжком был подле Тишки.

— Брось! — закричал он, хватая его руку, и сам не узнал своего голоса — таким он был тонким и натянутым, как струна.

— Прочь! — прохрипел Тиша и оттолкнул его.

И тогда Костя, не помня себя, вырвал из его рук песцовую шкурку и яростно начал хлестать начальника по голове, по плечам, по морде… Клочья рваного меха посыпались в стороны, Тиша завизжал, упал на снег, и тогда Костя стал топтать его сапогами… А вокруг них все теснее смыкалось кольцо похожих на волков собак, все нестерпимее становился удушливый, жаркий залах собачьего тела. И тогда очнулся Костя. Ему показалось, что от него самого, от его рук исходит терпкий запах псины. Брезгливо швырнул он песца на снег, небрежно ткнул сапогом вздрагивающее тело Тиши и ушел к себе. А за ним послушно побрел ненец, так и не сказавший еще ни слова. Они вошли в Костину каморку. Костя заложил дверь бревном и грузно опустился на кровать.

Ненец сел на корточках у порога и не отрываясь смотрел на Костю.

— Тебя как зовут? — хрипло спросил Костя, потому что надо было что-то сказать.

Ненец долго не отвечал, потом произнес тихо:

— Яптуне… Василий…

— Что ж ты молчал, Василий? — продолжал Костя. — Что ж ты ему сдачи не дал?

Ненец ничего не ответил.

— Ты ведь сильней его, Василий! Он маленький, дохлый. А ты вон ведь какой!

Ненец опять долго молчал, качал головой, потом сказал, не улыбаясь:

— Однако он сильней.

— Он?

— Купес сильней Яптуне. У купса мясо, мука, каросин…

— Врешь!.. — закричал Костя, вскакивая с постели. — Ты сильнее. Не его это мука. Твоя мука. Тебе ее государство прислало. А он, рыжий черт, из нее брагу варит. И пьет. — Он вдруг остановился, вспомнив, что полчаса назад он сам пил эту брагу. Ну что ж! Он прямо посмотрел в лицо ненцу и прокричал: — И я пью! И я сволочь. Ну?..

Но Яптуне не трогался с места. Он сидел у порога, раскачиваясь всем телом, и курил. А потом начал говорить тихо, размеренно, словно песню или молитву:

— Плоха… Шибко плоха… Голудно… Очень шибко голудно тундре… Помираем, однако. Патронов нет — охоты нет. Охоты нет — мяса нет, табаку нет. Зверя нет — муки нет, чаю нет. Чаю нет, табаку нет — шибко скучно Яптуне. Помирает он. Голудно, очень голудно.

В его голосе не было ни жалобы, ни стона, только покорность судьбе, но было страшнее крика это равнодушие обреченного. И Костя заметался по комнате.

— Войва… — продолжал свою песню Яптуне. — Плохой купес Тиша. Недобрый. Что сделаешь? Взял Тиша у Яптуне песец, ничего не дал Яптуне. Ай, неправильно то! Шибко плоха. Раньше лучше начальник был. Добрый был, Лексей Иваныч звали. Больсевик, однако, был. Ничего… Правильно… Яптуне за руку брал, за песца деньги давал, за деньги — товар давал. Правильно… Ничего… Правильно…

— Какой Алексей Иванович?

— Начальник был… С нами жил… Караван пришел — уехал Лексей Иваныч. Ай, жалко Лексей Иваныч!.. Плачут люди в тундре… Тундра плачет… Ветер плачет… Вода о берег бьет, плачет… Нет Лексей Иваныча… Ой, худо нам! Шибко худо-о, однако.

Костя почувствовал вдруг острую зависть к неведомому Алексею Ивановичу. «Вот жил человек здесь же, может быть на этой койке опал, в это окно глядел, а уехал — и сказывают о нем песни в тундре. А про меня скажут: жулик был, вместе с Тишей брагу хлебал. О!..» Он заскрипел зубами и еще яростней заметался по комнате.

В это время в дверь постучали. Изба наполнилась шумным пьяным гомоном, и медовый голос Таисии Павловны произнес:

— Что же вы покинули нас, Константин Иванович? Ах, как невежливо!

Костя замер. Ничего не ответил. Прислушался. За дверью пошептались. Кто-то сказал: «Ну конечно же!» — а затем послышался веселый голос Тиши:

— Ну, брось дурака валять, Костя. Выходи. Побуянил спьяну, и хватит. Я не сержусь.

И все весело закричали:

— Мир! Мир! Мир!

«Мир! — Костя криво усмехнулся, взглянув на съежившегося у порога ненца, потом на дверь. — Нет, братцы, не мир!» Он молча шагнул к постели, сорвал с «ковра» пылившееся две зимы ружье и подошел к двери.

— Если хоть одна собака, — спокойно произнес он в дверь, — посмеет перешагнуть мой порог, я уложу ее на месте. Амба!

И для убедительности щелкнул затвором.

Сразу стало тихо за дверью. Потом перепуганные голоса: «Он с ума сошел!» Смятенный топот ног. И снова тишина.

А Костя весело, от всего сердца расхохотался. Он стоял с ружьем в руках у заложенной бревном двери и хохотал чисто, легко, радостно. Ну вот! Очень хорошо. Война.