"Обыкновенная Арктика" - читать интересную книгу автора (Горбатов Борис Леонтьевич)7И вдруг мы обидели нашу девушку. Статочное ли дело? И в мыслях не было… И все-таки мы ее обидели. Кровно. В самое сердце. И вот каким неожиданным образом. С давних пор на Тихом мысе был установлен обычай: меню обеда заказывает каждый по очереди. Нас было шестеро, следовательно каждый имел один день в шестидневку. В этот день он мог заказать свои любимые блюда. Он был хозяином пира, мы — его гостями. Он угощал нас, мы вежливо хвалили и благодарили. Шестой день — выходной — принадлежал повару. Уж тут он удивлял нас! Впрочем, мы давно разгадали секрет его изысканнейшей кухни: она отличалась от будничной лишь пышной вывеской. В конце концов все эти ризотто, марешали и соусы-пуле означали все те же консервы. Но мы делали вид, что не замечаем этого, ели и восторгались. — Совсем как в «Метрополе», — льстили мы коку, и он бывал растроган. Когда на зимовке появилась Оксана Вовнич, все дни сбились в кучу, повар только и думал о ней. Потом мы обжились, разобрались в днях, и один день Лукулла предоставили ей по праву. — Что же закажу я? — растерялась она, когда к ней за заказом торжественно явился кок. — То, что вы любите. — Ну хорошо. Тогда рассольник… Можно? — Все можно! — гордо ответил кок. — Потом язык. — С зеленым горошком? — Да… И… и мороженое. Можно? Да, то был пир на весь мир! Мы восхищались выбором Оксаны. Мы до дна съели рассольник (из консервов), и язык (консервы), и зеленый горошек (консервы), а арктического мороженого (сгущенное молоко и снег) потребовали еще. Следующий день был днем доктора. Все утро Старк шептался с коком на кухне. И мы получили на обед: рассольник, язык с зеленым горошком и мороженое. — То, что вы любите, — приговаривал доктор, пододвигая блюда Оксане. Валерий толкнул меня локтем в бок и завистливо прошептал: — Доктор-то… ловок! Ну, ладно! Завтра мой день. Надо ли вам говорить, что и назавтра мы ели рассольник, язык с зеленым горошком и мороженое. И, когда мне пришлось составлять меню, я долго думал, даже ночью… но, каюсь, придя утром на кухню, дал коку все тот же проклятый список: рассольник, язык, мороженое. На наше счастье, подоспел выходной день — день повара, иначе не знаю, как долго мы состязались бы в изобретательности. Повар вошел в кают-компанию с дымящейся кастрюлей в руках, и мы, как то было принято, встретили его аплодисментами. Он важно раскланялся. — Ну-с! — закричал ему доктор. — Чем-то угостишь нас, адмирал Макаров? Кок поставил кастрюлю на стол, налил в тарелку супу и торжественно-церемонно подал Оксане. — Кушайте, барышня. Ваше любимое, — прошептал он, умиленно глядя на нее. — Рассольник? — растерянно пробормотала она. И мы, не выдержав, расхохотались. Да, то был хохот — стекла зазвенели у нас в кают-компании. — Рассольник! — орали мы. — Язык! — Зеленый горошек! А она? Ее лицо стало медленно покрываться красными пятнами. Глаза потемнели. Резким движением она отодвинула от себя тарелку и встала. Мы притихли. Она обвела нас пылающим взглядом, что-то хотела сказать, очевидно злое, оскорбительное, да не сказала. Гордо вскинула голову и ушла к себе. А мы остались за столом, пристыженные и сконфуженные. Ее не было в кают-компании весь день, и никто из нас не рискнул постучаться к ней. Она вышла к вечернему чаю. Но за стол не села. Стояла у окна, бледная, взвинченная; ее переменчивые глаза на этот раз были цвета холодной стали — ни искр, ни молний. — Начальник! — произнесла она напряженно звонким голосом. — Отчего меня до сих пор не поставили на хозяйственную вахту? Этот неожиданный вопрос застал Федора врасплох. Он пробормотал что-то, да она его и не выслушала. Она все знала, все поняла. — Врете! — крикнула она, и слезы зазвенели в ее голосе, то были слезы обиды. — Какое право вы имеете считать меня барышней, белоручкой? Я не первый день зимую. Я не барышня. Слышите вы? Я полы на зимовке мыла… я рубахи ребятам стирала… я на аврале не хуже других… Она была великолепна в своем гневе, мы — жалки в своем «рыцарстве». А тут еще вошел кок с кофейником. Не разобрав, в чем дело, опечаленный историей с обедом, он заискивающе обратился к ней: — А вот кофеек приспел, барышня; кофейку, что же? — Не буду я пить ваш кофе! — крикнула она. — Я не привыкла жить чужим трудом. Вот завтра напилю снегу, привезу на кухню дров и тогда, пожалуйста, буду пить ваш кофе. И, круто повернувшись, ушла к себе да еще дверью хлопнула. Она не вышла к ужину. Наутро, выполняя свою угрозу, она явилась к завтраку в брезентовой робе поверх шинели. Ни с кем не поздоровалась. Подошла ко мне. — Ты свободен сейчас, Человек Плечо? (Она звала меня Человеком Плечо в память дороги). — Да, — торопливо ответил я. — Тогда пойдем! И мы пошли работать. Кололи дрова для кухни, таскали уголь, пилили снег. — Пара гнедых! — смеялась Оксана, когда мы с нею, впрягшись в лямку, тащили из оврага тяжелую нарту со снегом. А я глядел на ее пылающее от мороза лицо, на опушенный снегом завиток волос, выбившийся из-под шапки, и думал: «Эх вот так бы через всю жизнь, вместе в одной лямке…» Словно угадав мои мысли, Оксана вдруг остановилась и внимательно посмотрела на меня. Ее лицо нахмурилось и опечалилось, мое — поникло. Так мы стояли у нарты и молчали, думая об одном, но по-разному. Потом она тронула рукой мое плечо. — Не надо. Милый, хороший, — прошептала она, готовая заплакать от отчаяния или из сочувствия к ненужной ей чужой любви, — не надо. Пожалуйста… не надо… Зачем? Ну зачем вы все… И вы? И я пробормотал: — Извините… Извините, пожалуйста… Она быстро взглянула на меня и расхохоталась, — в самом деле смешным было мое извинение. В чем извинялся? В том, что люблю ее? Я даже не обиделся за то, что она засмеялась. Ведь я сам теперь знал: «Не надо!..» Да мало знать. Сердцу не прикажешь. И вот мы снова потянули нарту на гору, и озверевший ветер бил нам в лицо колючим снегом, и ноги оступались и скользили по обледенелому скату, и нарта была тяжела, и лямка резала плечо; и знал я теперь, твердо знал, что мою нарту я буду тащить всегда один. Перед обедом Оксана еще успела вымыть полы в кают-компании (я таскал воду) и затопить печи. — А в следующий раз, — объявила она мне, — мы возьмемся и за комнаты. Грязно, грязно у вас. Ну, ничего. Я за вас возьмусь! Теперь она гордо восседала за большим столом. Подле нее стояла кастрюля с супом. Она размахивала разливательной ложкой, как атаманскою булавой. Она перестала быть королевой, стала деятельной и приветливой хозяйкой. Ей это больше шло. А мы сидели вокруг нее, как большая дружная и прожорливая семья, и протягивали пустые чашки. Да, что там ни говорите, а такая девушка может стать «солнышком» зимовки. Как сейчас вижу: за окном течет долгая густая ночь, наш домик занесло снегом, в сенях повизгивают собаки, а в комнате, у печки, тепло и дремотно. Потрескивают дрова, от них струится сладкий запах и жар, похожий на колеблющееся стекло. Мы сидим у печки, курим, болтаем. Оксана шьет. Яшка возится у репродуктора, ловит Филиппинские острова — не ближе. Наконец кто-нибудь оттащит его от репродуктора и включит Москву. Доктор вздохнет и скажет: «Москва… Да, Москва…» И начнет очередной рассказ. А мы будем курить и слушать. Или петь. И теперь есть в нашем мужском хоре голос, которого все время недоставало, — нежное женское сопрано. Потом Оксана вскочит, отшвырнет шитье в сторону и закричит: — Хватит! Кавалеры, приглашайте дам! В таком случае, место мое у патефона. И вот единственная наша дама по очереди пляшет со всеми. С нею танцует доктор. На его лице застыла улыбка. Шаги неслышны, движения плавны и вкрадчивы. Окончив танец, он целует даме руку и ведет ее на место. Федор танцует иначе. Он застенчиво приглашает Оксану, словно боится, что та ему вдруг откажет. Потом берет ее двумя пальцами за талию и ведет, боясь прикоснуться к ней. Но лучше всех пляшет кок. Он пляшет с увлечением старика и мастерством матроса. Его глаза становятся блестящими и влажными; я помню, как однажды после танца он торопливо ушел на кухню и долго не показывался. Отшумела его молодость… А Яшкина манера плясать мне не нравилась. Впрочем, это была даже не пляска, а маскарад. Яшка окутывал шею клетчатым шарфом, подымал воротник пиджачка, надевал кепку козырьком назад и изображал апаша. Чечеточка у него выходила неплохо. А потом Оксана, вдруг поймав мой грустный взгляд из угла, где я вертел ручку шарманки, крикнет: — К черту фокс! — и станет в позу, помахивая платочком: она знала, я фокс не танцую. Тогда к разбитому пианино садится доктор, а я, смущаясь и отнекиваясь, выхожу на середину. И вот уж гремит наш гопак… И полярной ночи нет… и пурги нет… Шумит родной ветер в серебряных тополях… И дивчина… Дивчина в лентах и монистах плывет предо мною, и дразнит платочком, и манит, и зовет… Оксана! — Оксана — хорошее имя, не правда ли? Иногда на лыжной вылазке или на охоте, потеряв ее в тумане, встану я, бывало, на скалу и кричу: — Оксана-а-а! И кажется тогда, что это не туман на мертвой бухте клубится, а колышется степь. Седой ковыль стелется. Мохнатый подорожник кивает белой казацкой шапкой. А по узенькой тропинке промеж жита идет ко мне далекая и недоступная девушка в вышитой сорочке, и губы у нее как черешни, а косы золотые, перепутанные спелыми колосьями, и имя нежное — Оксана… Честное слово, мы чудесно бы закончили нашу зимовку с радистом Вовнич, если бы не Яшка… |
||||
|