"Поколение" - читать интересную книгу автора (Чешко Богдан)

XXXI

В Старом Мясте ничто не предвещало грозы. Над рынком, квадратным, как дно аквариума, парили голуби. Их пугал отдаленный грохот, который пока еще был так слаб, что от него даже стекла не звенели. В серый час сумерек, когда угасало окутанное дымом солнце, у живописных фасадов каменных домиков кружили парочки влюбленных. Хорошенькие девушки в летних платьицах стояли, опираясь на выступы камней, обрамляющих вход в узкие вестибюли. Они тихо, но оживленно разговаривали с молодцеватыми юношами в мундирах, целовались. Вина было так много, что из него делали лимонад. Огромные немецкие продовольственные склады, захваченные в Ставках и на Фабрике ценных бумаг, гарантировали сытость. Назойливо звучала песенка «Сердце в ранце», беззаботная, как сама солдатская жизнь. Не хватало только цветов.

И вдруг начали прибывать первые беженцы с Воли, принося на одежде и волосах запах гари. Они были озабочены лишь тес, чтобы наесться до отвала и спрятаться поглубже в подвал, Они вызывали сожаление. Стах остановился на углу Фрета и, наблюдая за влюбленными парами, снующими по рынку под сенью древних построек, чувствовал непреодолимую усталость, Он смотрел на девушек, на молодых людей с Насмешливой улыбкой старого Человека. Он знал больше, чем они.

В тот же вечер, засыпая в доме, где квартировал их отряд, Стах услышал звук отдаленного взрыва. Рядом с его матрасом о пол стукнул какой-то твердый предмет. Он протянул руку и мгновенно ее отдернул. Осколок, влетевший в открытое окно, обжег ему пальцы. Но Стах не испугался и, дотронувшись рукой до навощенного дубового паркета, задержал взгляд на зеркальных стеклах нарядного серванта, поблескивавших красными отсветами огня. Он со страхом смотрел на изящные гнутые ножки серванта. Потом перевел взгляд на дорогие золоченые рамы, где за толстыми стеклами дремали великолепные гравюры. Комнату наполнял тусклый розоватый свет — отблеск зарева над Волей. «Прошу вас, не поцарапайте мебель, — просила их хозяйка квартиры. — Я бы, конечно, перенесла все в подвал, но там беженцы».

Стах скользнул взглядом по резному карнизу серванта. «Сколько труда и искусства вложил когда-то талантливый мастер в эту вещь», — думал Стах. Пальцы его ласкали дерево, отыскали в неподатливом материале его истинную красоту. В душе Стаха накипала горечь. А потом вдруг ему вспомнилась мать, с которой он расстался на пороге дома… Он не мог ждать, пока она заштопает ему носки. Он думал, что скоро вернется. А теперь это выглядело так, словно он бежал от нее, словно он тяготился ее недугом, который приковал ее к месту. Она, наверно, думает так, сидя одна в пустом доме, из которого все бежали, беспомощная, окруженная со всех сторон пожарами. Думает, что он ее никогда не любил, — когда был маленький, за сварливость, а когда вырос да поумнел, она стала слишком глупа для него.

Родной дом был далеко, особенно теперь, когда расстояния так выросли. О Воле говорили и думали как о другом государстве. Вернуться туда было невозможно. Теперь Стах упрекал себя за то, что так мало времени уделял матери, поглощенный работой в Союзе молодежи. Тоска его была сейчас не к месту, и от этого становилось особенно грустно.

«Нам остается только одно — умирать, глядя на другой берег Вислы», Он принял эту мысль как аксиому, но тем не менее она отравляла ему душу, потому что он привык действовать, а сейчас всякое действие было бессмысленным. В поле зрения находилась площадь, засыпанная шлаком, красный дом, Вислострада, а за ней свинцовая полоса воды. На другой берег смотрели в бинокль, когда несли службу, а в минуты грусти — невооруженным глазом. А здесь, как в калейдоскопе, чередовались атаки немцев и вылазки отрядов Четвертого батальона. Повстанцы защищали пороховую башню — старинное здание наполеоновских времен, стоящее на пересечении улиц Мостовой и Рыбаки. От Вислы их отделяло большое кирпичное здание кожевенной фабрики. Вислостраду патрулировали танки, обстреливавшие фабрику и дома Старого Мяста на набережной. Немцы предпринимали атаки с утра или к вечеру. В полдень обычно наступала тишина, так как немецкие артиллеристы и минометчики свято соблюдали обеденный перерыв, — даже на войне не могли расстаться со своим педантизмом. Похоже было, что они придерживаются восьмичасового рабочего дня. Ночью немцы вели огонь, рассчитанный на изматывание противника. Они пристрелялись к каждому метру каменных плит Старого Мяста. Прожекторы немецкой противовоздушной обороны озаряли мертвенным светом дома на набережной Вислы, выхватывая из темноты фасады, изрешеченные осколками до такой степени, что стали похожи на карту какого-то озерного края.

Днем Стах в бессильной ярости глядел на противоположный берег, где вблизи железнодорожного моста суетились под насыпью обнаженные по пояс минометчики. Они кормили свои минометы минами, похожими на сосиски; насытив все шесть глоток, прыгали в траншею, и тогда позицию батареи заволакивал белый дым.

Над Вислой с диким воем летели реактивные мины, неся Старому Мясту пылающий бензол и тротиловые заряды огромной разрушительной силы. Дома разваливались на части, как разъеденные туберкулезом легкие.

Стах разыскал нескольких хороших стрелков, поместил их в верхнем этаже кожевенной фабрики и велел стрелять в минометчиков, поставив прицел винтовок на максимальную дистанцию. Но, увидев в бинокль, что немцы не реагируют на пули, отказался от этой затеи. Пожалел патронов.

Секула ушел в центр города, откомандированный туда штабом. Девушки, распространяющие в центре «Голос Варшавы», «Трибуну» и «Армию Людову», в один прекрасный день вернулись, принеся обратно почти нетронутые кипы газет. Узкий коридор, который находился под беспрерывным обстрелом, был перерезан окончательно.

Немцы вели атаку со стороны Замковой площади, просачиваясь постепенно в тесные улочки: Подвалье, Пекарскую и Свентоянскую. Шли бои за дома, расположенные в Канонии, и за собор. Они занимали дом за домом, обстоятельно и систематически вгрызаясь в стены, словно бульдог, который схватил жертву за шею и перегрызает мускулы, торопясь добраться до артерии.

Немцы вели атаку со стороны Гданьского вокзала, отрезая путь на Жолибож. Пускали «голиафы» на больницу для душевнобольных на Бонифратерской и потрошили этаж за этажом Фабрику ценных бумаг, забрасывая ее бетонные перекрытия сотнями килограммов бомб.

Ребята, оборонявшие эти позиции, стали черными. Марлевые повязки на ранах были опалены. По всему району днем и ночью бродили сумасшедшие, волоча за собой размотанные бинты. Их безумие гармонировало с окружающим кошмаром. Одержимые религиозной манией, они читали пламенные проповеди для людей, сгрудившихся в подвалах. Их слушали. Старались уловить в мистическом бреде зерна истины.

Немцы подвергли район концентрическому артобстрелу с батарей, расположенных на Праге, на Белянах и на Воле. По нескольку раз в день они совершали воздушные налеты. Пикирующие бомбардировщики не заходили в пике — не желали себя утруждать: пролетая над самыми крышами, они сбрасывали на город бомбы с математической точностью.

Вечером Стах сидел на улице у парадного. Настали минуты ночной тишины. Люди из подвалов вылезли на свежий воздух и, тихо переговариваясь друг с другом, подогревали консервы на маленьких кострах, разложенных среди кирпичей. Часть подвалов залила днем вода, просочившись сквозь трещины в фундаменте: лопнули старые водопроводные трубы, не выдержав беспрестанного сотрясения.

— Этот дом на соплях держится, — сказал Стах, припоминая тонкие перегородки и деревянные перекрытия. — Кое-как построенный доходный дом, а теперь его еще сверху подпалили. При первой же взрывной волне он рухнет. По-моему, эти люди напрасно здесь прячутся. Нам-то все равно, мы в основном на позициях… Мне не раз приходило в голову, что там безопасней.

— Теперь везде опасно, — ответила Кася, присев рядом с ним на бетонные ступени. Она облокотилась на санитарную сумку и обхватила голову руками. Стах обратил внимание, что он часто видит Касю рядом. Когда Кася ловила на себе его взгляд, в ее глазах появлялось виноватое выражение. «Чего путаешься под ногами, — говорил он ей, — будут раненые — вызову. Иди и сиди в прачечной. Тут стреляют, да и танки могут появиться». Но когда она уходила, ему чего-то недоставало.

— Безопасность, безопасней — это все старые слова. Теперь, наверно, даже думать надо как-то по-другому, — неторопливо рассуждала Кася, невольно поддаваясь спокойствию ночи. Днем никто не говорил так медленно. — Знаешь, в этом доме родилась Мария Кюри-Склодовская. Странно, что именно здесь, в такой дыре, как ты говоришь. Сегодня днем я разглядела мемориальную доску над воротами. Как раз когда обожгло нашего француза. Того, который вместе с Танком, Янкелем, Евреем и несколькими греками бежал из Павяка и присоединился к нам. Француз уснул навеки. Он дал мне адрес и просил, чтобы я известила после войны его мать. Он был парижанином. Мне всегда казалось, что французы — щеголи с намазанными бриллиантином волосами. Танк теперь остался один у пулемета… А Париж уже освобожден…

— Танк не один. Я дал ему Муху в помощники.

— Хорошо, что вы отобрали у аптекаря морфий. Кто бы мог подумать, что тут в подвале есть морфий. Доктор прямо вне себя был… «Ведь это ужас что такое, говорит, приходится ампутировать по-живому…» И что за человек этот аптекарь, а, Стах? Целый баллон с эфиром и морфий держал до лучших времен. Даже аковцам не дал. Что за человек…

— А ты понимаешь, что значит баллон эфира, Кася? — Стах повел рукой в сторону людей, сгрудившихся у костров. — Они вот ни о чем не подозревают. А если бы эфир взорвался, от этого дома, да и от всех соседних домов, камня на камне бы не осталось. А он, между прочим, легко взрывается…

— Француз просил, чтоб его пристрелили. Доктор говорил: «Что мне делать, скажите? Он наверняка не выживет. Вся грудь обуглилась. Только промучается… Я-то знаю, какие это муки. Эх, будь у меня морфий…» Разве можно пристрелить товарища, словно паршивую собаку? Кто на такое отважится? Вот ты бы смог? Стах покрутил головой.

— Аптекаря я бы пристрелил. Выпей я вчера с утра, может, и не сдержался бы, всадил заряд в его тупую трясущуюся башку. Аж руки чесались. А потом прошло. Отвел я его в жандармерию АК. Их человек, думаю, пусть делают с ним, что хотят. Знаешь, был я в штабе этой жандармерии, в подвалах гарнизонного костела. Сделали они там себе нары. Соломы наносили. Бабы в темноте хихикают. Иду — вдруг вылезает какой-то тип, глядит, как филин. «Чего тебе здесь надо? — говорит. — Шпионишь?» И за пистолет. Баба его какая-то держит за локоть, а сама блузку на себе застегивает. Тут офицер подошел и говорит: «Оставьте, Новый, он из АЛ. Дерьмо лучше не трогать — завоняет». Ишь, завоняет… Это он потому, что Красная Армия в пятидесяти километрах от Варшавы, потому, что с Варшавой у них номер не вышел. Из Лондона знай себе поют: «В дыму пожаров…» Нет, они уже не хозяева положения. Стали б они так с нами разговаривать, как же… Одним словом, бардак, а не штаб. Я рассказывал про это ребятам, а Танк по-своему, по-русски, сказал: «Кому война, кому мать родная». А с другой стороны, стоит нам показаться на Мостовой, как их комендант из кожи вон лезет — и коньяк достает, и по плечу похлопывает. «Мне бы, говорит, хоть один такой отряд, я бы забот не знал». Да, все перемешалось, а держаться становится все трудней. Еще и пакости устраивают. Вчера на ночь не тот пароль дали, и патруль чуть было не задержал Адмирала, когда я послал его наверх с донесением. Да, все труднее становится.

— А я вот думаю о нашем французе. Он для себя все просто решил. С самого начала они были вместе, он и Танк. Помнишь, они только спросили: «Коммунисты принимают участие в восстании?» Он даже не успел хорошенько разобраться во всей этой галиматье. Для него вопрос был решен. Твои парни любили его. Приносили ему какие-то банки с консервированными языками, хотели удовольствие ему доставить, думали, он как-никак к иной пище привык. Уснул француз и не проснется. Слизнул его огонь. Слизнул, как корова букашку языком…

Окна квартиры на первом этаже, где разместился отряд Стаха, были распахнуты настежь. Ночь стояла звездная и теплая. Лучи прожекторов пронизывали тьму, шарили по стенам, лениво вылизывали их. Адмирал и Флорек в два голоса пели песню польских коммунистов:

Жилец чердачный из Банёхи и с Блоня безземельный брат панам заявят: «Эти крохи…»

Люди у костров умолкли. Потом Стах и Кася услышали, что ребята просят Танка спеть им что-нибудь. Коверкая польские слова (им казалось, что они говорят по-русски), они просили, чтоб он спел им грузинскую песню о любви. Песня эта особенно нравилась им, хотя слов они не понимали и никак не могли запомнить ее сложную восточную мелодию. В капризных переплетениях этой мелодии извивалась хватающая за горло тоска, необъятная, как горная: громада.

— Сегодня я спою вам другую песню, — сказал Танк. Его чистый, красивый голос как птица летел из окна и устремлялся вверх, заслоняя своими крыльями двор, он летел над головами Стаха, Каси, над кострами, где сгрудились люди, вылезшие из подвала.

Пройдет товарищ сквозь бои и войны, Не зная сна, не зная тишины, Любимый город может спать спокойно и видеть сны…

— Эту песню любил француз, — шепнула Кася, — поэтому он ее и поет.

Стах встал и потянулся.

— Пойду к Дыре на второй этаж, — сказал он. — Ночью, видимо, будет тихо. Уж очень они нас за день измотали атаками. А мы у них три танка сожгли. За один день не так уж плохо.

Старое здание пороховой башни обрастало скелетами обгоревших машин, как вековой дуб — черными наростами трутовика.

— Опять пить будешь. Я видела, как Дыра варил с сахаром вино, которое они на кусок конины выменяли у доминиканцев. Целый котел этого красного уксуса притащили. Я знаю, ты будешь пить. Конрад говорил, что ты в последнее время много пьешь.

— Тоже нянька нашлась! — возмутился Стах и ушел, даже руки не подав на прощанье.

А Кася так ждала этого, ведь при рукопожатии можно заглянуть в глаза…

Спустя два дня штаб АК участка «Север» отдал нелепый приказ — перевести часть раненых в костел святого Иакинфа, чтобы разгрузить переполненные больницы. Раненых перенесли ночью. На следующий день под вечер налетели бомбардировщики и сбросили несколько бомб. Бомбы пробили тонкие, как картон, своды и врезались в пол. Немцы уже тогда применяли бомбы замедленного действия. Раненые лежали на носилках, впритык друг к другу во всех нефах. Те из них, которых не засыпало кирпичами, жили еще в течение девяти секунд, пока не грянул ужасающей силы взрыв, окончательно обрушивший своды костела. Храм стал похож на огромный, выкрошившийся изнутри зуб.

Вернулись вновь страшные дни — белые от зноя и известковой пыли, и черные, бездонные ночи. Ночи, когда сквозь пелену дыма тускло светили звезды и скакали гигантские тени, порожденные холодными лучами прожекторов и горячими отблесками пожаров.

«Как быстро человек ко всему привыкает», — подумал Стах, убедившись в том, что не может восстановить в памяти, как выглядела хотя бы одна улица Старого Мяста до начала восстания, зато даже ночью без труда ориентируется в лабиринте руин, баррикад и противотанковых рвов, словно это нечто вполне естественное. Его, как болезнь, мучила усталость, трясла лихорадка, к тому же он немного оглох от взрыва ручной гранаты и то и дело тряс головой, точно ему в ухо попала вода.

Вечером в пороховой башне стало людно. Вместе с первой ротой Четвертого батальона пришел командующий варшавских отрядов АЛ — Ришард. Он мельком взглянул на Стаха и велел ему вести взвод на квартиру, а самому отправляться в госпиталь.

— Осторожно, осторожно, — говорил Ришард ребятам из первой роты, которые несли на одеялах неразорвавшиеся немецкие мины, несли с такой осторожностью, будто это были стеклянные амфоры, наполненные ядовитыми змеями. Из мин можно было добыть не один килограмм ценного тротила.

Ребята притаились за щербатыми зубцами разрушенных стен, за кучами шлака, прижимая к животу железные тела мин. Но немцы из красного кирпичного дома уловили какое-то движение на предполье. С тихим шипением над крышами домов взвились ракеты, превращая ночь в нестерпимо яркий день. Никто не дрогнул. Каждый застыл в той позе, в какой поймала его вспышка. Когда мертвенный фейерверк погас, все быстро двинулись вперед, не сдерживая дыхания и не заботясь о том, что под ногами скрипит шлак. Лелек нажал ногой на рычаг гранатомета, отвел неподатливую пружину назад и вложил в механизм заряд, похожий с виду на стеклянный шпиль, каким украшают елки. Танк отбросил давивший на грудь кирпич и поудобней пристроил пулемет. Подносчик Муха открыл ящик и ухватил рукой конец запасной ленты.

Стало сухо и жарко. Секунда тишины. Еще одна. Еще. Медленно удаляясь от исходного рубежа, бойцы бежали тяжело, по-медвежьи. Вот оно! Площадь озарил белый свет ракет, над головами Танка и Лелека засвистели первые пули и чиркнули по кирпичам и камню.

Лелек нажал на спуск. То ли ему показалось, то ли он действительно видел, как снаряд разрезает воздух, помахивая похожим на плавник разветвленным хвостом. Вот он уже у окна. Лелек выругался. Эх, высоко! Однако станковый пулемет в красном доме захлебнулся и умолк. Теперь над всеми звуками преобладал сухой отрывистый стрекот пулемета Танка, который, прикрывая товарищей, бил короткими очередями по окнам. Неся по двое неразорвавшиеся мины, хрипящие от натуги люди приближались к стене дома. Чьи-то руки высунулись из окна подвала, торопливо и жадно сгребли с одеял мины. Мгновение люди, пригнувшись, стояли у стены, меряя взглядом пройденное расстояние, которое им предстояло пройти снова, затем, не дожидаясь приказа, бросились в простертое перед ними озеро белого света. Прячась за груды кирпича и шлака, они стреляли вслепую — наискось, вверх и, переждав, пока погаснет свет, бежали дальше, нащупывая в волнах смолистого мрака углубления в земле, остатки стены, за которыми можно укрыться. Муха машинально считал скользящие мимо него тени. Вот резиновый плащ Верзилы, вот Карлик в немецком ватнике, надетом на голое тело, вот Генек в забавной маленькой каске, которую он считал своим талисманом и носил на макушке. Громко дыша и глядя в пространство невидящими глазами, они пробегали мимо.

— Лелек, давай-ка еще разок! — рычит басом Танк, хотя красный дом отзывается теперь редко — только «пугает». Лязгнула пружина гранатомета. Плавно взвилась граната над площадью. Вспыхнул алый огонь разрыва на стене красного дома.

— Эх ты, артиллерист… — комментировал Танк второй промах Лелека и добавил крепкое фронтовое словечко.

— Умник, — отозвался фальцетом Лелек. — Ты небось тоже мажешь, только в темноте не видно.

Заскрипели камни; в проломе показался Ришард и присел на корточки возле Мухи и Танка.

— Неразбериха, как на базаре, — ворчал он, сопя от быстрого бега. — Черт побери… — Он сосал палец, покалеченный зазубриной на снаряде. Палец он порезал в темноте, в подвале красного дома, когда складывал в штабеля мины.

Вдруг Ришард низко пригнулся и прижал рукой к земле голову маленького Мухи. Дохнуло горячим ветром, и одновременно разлилось огромное оранжевое пламя, словно кто-то из глубин ночи выплеснул сразу все яркие зори. В наступившей тишине некоторое время еще слышно было, как падают осколки кирпичей. Рассвет озарил пустые, как скорлупа вытекшего яйца, руины красного дома.

* * *

— Левша, веди ребят через монастырь, а я загляну в костел, — сказал Стах, когда они вышли из полосы обстрела на Мостовой. — Там, видно, здорово бабахнуло.

Стах медленно шел в гору, вдыхая едкий запах гари, к которому он привык и который — странная вещь — ему полюбился. Он миновал угол Фрета и, войдя в пустые ворота костела, стал карабкаться по груде обломков, загромоздивших вход. Подошва сапога наткнулась на какой-то мягкий, пружинящий под ногой предмет. Стах нажал кнопку электрического фонарика. И только когда в одной из боковых часовенок с грохотом обрушилась часть стены, он заставил себя оторвать взгляд от того, что увидел. Он направил свет фонарика в сторону и увидел собаку. Собака была тощая, ее костлявые лапы дрожали, глаза, устремленные на Стаха, горели фосфорическим светом.

В ту ночь, когда ребята из Четвертого батальона, выполняя боевое задание, таскали на одеялах неразорвавшиеся мины, Стах сидел в квартире на полу и черпал из котла чашкой красное вино.

Он сбросил с себя тяжелую военную «амуницию», лёг на матрас рядом с Левшой и говорил, тормоша крепко уснувшего товарища:

— Левша, а Левша, послушай, люди мы или нет?..

Утром вернулись разгоряченные удачной операцией ребята. Кася первая распахнула дверь комнаты. Грязный и взлохмаченный Левша суетился, приготовляя завтрак, состоящий из шпрот в масле и разбавленного водой вина. Кася кивнула в сторону Стаха.

— Ничего, отлежится… — тихо ответил Левша. — Он пришел поздней нас. Я слышал, как он пил. На донышке только осталось… Здорово, наверно, окосел, потому что стал будить меня, задавать дурацкие вопросы, потом трясся весь, будто плакал. Алкоголь народы губит, а отдельно взятой личности не повредит. Будет что-нибудь важное — разбужу.

На следующий день вечером Кася не пришла посидеть со Стахом на ступеньках крыльца. Он собрался было идти в больницу искать ее. Ночь обещала быть беспокойной — кто знает, может, говоришь с товарищем в последний раз… Но потом подумал, что она, наверно, занята на перевязках, к тому же он не совсем ясно представлял себе, что ей сказать. Предположим, он вызовет ее из подвалов торговых рядов на Свентоерской, где прямо на песке стоят покосившиеся койки. Оторвет ее от какого-нибудь важного дела. Она посмотрит вопросительно, а он — как ей ответит на этот взгляд? Говорить о том неуловимом, туманном, не поддающемся объяснению? Просить в перерыве между перевязками пожалеть его и приголубить? Стах даже застонал от стыда.

В последующие дни и ночи ребята говорили:

— Молодец наш Бартек. Пообстрелялся.

Вскоре Стах заметил, что, несмотря на напряженные бои, у него потерь стало меньше. Его энергия передавалась ребятам — они били по врагу без промаха. Стах обучал их обращению с автоматом, приглашал Александру, чтоб та проводила лекции и беседы. После ее ухода ребята теперь не спешили хвататься за карты, а маленький Кинзер принимался ораторствовать:

— Глупый ты, Адмирал. Сам видишь, что такое война. Заработал позавчера по шее, а все свое ладишь: «Чего они не идут? Чего не идут?» По-твоему, как? Винтовки на плечо — и пошел себе гуляючи от Брест-Литовска к Висле, по дороге молочко пей, жаворонков слушай?

Попробуй-ка прогуляйся. Дойдешь до Вислы и носом в воду ткнешься. А ведь это целая армия. Где у них базы для самолетов? Под Киевом. Где солярка для танков? В Смоленске. А госпитали, а базы снабжения… Вот и пораскинь мозгами. Ты небось представляешь себе все так, как немцы в кино показывают: танки идут, музыка играет — и никаких потерь. А на деле, браток, совсем все не так. Скажем, четверо пехотинцев ноги стерли до кости. Нужно их на подводу, а подводы нет. Ищут. А тут жатва. Крестьяне ехать не хотят. Вот полдня и пропало, а тем временем мотор отказал. Чепуха, предположим, подшипники расплавились. Нужны новые, а они за сто километров в тылу, а тут, брат, немцы окопались и простреливают местность. А ты знай свое — «чего не идут, чего не идут». Сам-то, когда танки наступают, говоришь, дескать, бутылок мало, сейчас сбегаю принесу.

Все рассмеялись. Потом Кинзер уговорился с тремя ребятами, и все побежали к художнику, который оформлял в канцелярии штаба удостоверения для «креста Грюнвальда», рисовал плакаты, которые потом развешивали в столовой «Под василиском», и карикатуры для стенной газеты.

— Виктор, нарисуй памятник, — просит Кинзер. — Постамент. А на постаменте, понимаешь, боец с фаустпатроном.

— На кой черт?

— Нарисуй, чего тебе стоит. Неужели не сделаешь?

Потом все прибежали со свернутым в рулон листом бумаги обратно на квартиру. Простофиля остался за дверями. Там он, подавив смех, взъерошил волосы, сдвинул набекрень каску и, вытаращив глаза, вошел в комнату и отчеканил:

— Я только что с Мостовой. Отнес ребятам конину на ужин. Там беда. Танки атакуют. Им не справиться. Поручик Стасик просит помощи. Пришлите, говорит, Адмирала. Конрад для Адмирала даже фаустпатрон выделил. Танки близко не подходят, издалека стреляют. Подползти к ним трудно. Конрад сказал: «Адмирал, видно, не вернется, давайте, ребята, наградим его посмертно». — Виктор набросал от руки проект памятника. Ох, дайте сесть, больше не могу.

Он подал Танку лист бумаги. Тот развернул, склонил голову набок и пробурчал: «Ничего». Лист пошел до кругу и очутился наконец у Адмирала. Кинзер положил руку ему на плечо и сказал:

— Памятник замечательный. Мы поставим его на Мостовой между пороховой башней и красным домом. Там, где ты погибнешь. А может, ты предпочел бы в другом месте, а, Адмирал? Ну, выскажи свое последнее желание. Вообще скажи что-нибудь, так полагается, когда человек входит в историю. Придумай что-нибудь подходящее, только, пожалуйста, не очень длинное.

— Да, да, — поддержал Простофиля. — Легче будет запомнить и высечь на камне.

Адмирал побледнел и, разинув рот, уставился на товарищей. Те не могли больше выдержать и разразились хохотом.

— Умираю! — кричал Кинзер, обессилев от смеха.

«Это хорошо, что они смеются», — думал Стах. Вместе с тем его тревожило, что поводом к веселью послужила такая жестокая шутка. Возможно, и Танк подумал то же. Как только все угомонились, он, озорно подмигнув, негромко затянул частушку. Ребята окружили его и хором подхватили скачущий, полный задорного веселья припев: «Ой, калинка, калинка…»

Открылась дверь, и показалась улыбающаяся Кася.

— Можно с вами повеселиться?

Долго за полночь сидели они на бетонном крыльце у входа в квартиру и, беседуя, наблюдали, как постепенно гаснут крохотные костры беженцев. Двор казался им слишком тесным. Над головами раскинулся прямоугольник неба. Он был чуть светлей, чем стены здания. Стах взял Касю за руку. Пройдясь немного, они присели в проломе стены у монастырского сада. Девушка не отдернула руки. Из-за Вислы налетел стремительный ветер, рожденный где-то далеко в сухих степях. Он нес с собой хорошую погоду и гнал на запад дым. Деревья в монастырском саду не шелестели — от взрывной волны листья давно облетели. Днем стволы и ветви деревьев казались серыми от пепла и пыли. Над крутым берегом Старого Мяста, над Вислой и над пологим правым берегом простиралось высокое, усеянное звездами небо. Только оно одно осталось неизменным в окружающем их пейзаже. Широкое, всеобъемлющее и вечное, как любовь.

— Я знаю все… Несколько дней назад Александра мне сказала: «Я хотела, чтоб его приняли в партию, а он запил. Как только Стройный ушел в центр города, он запил, а я еще хотела его в партию. Глаза бы мои на него не глядели…» И знаешь, Бартек…

— Меня зовут Стах, а тебя?

— Катажина, Кася. У меня нет клички. Знаешь, Стах, когда она это сказала, мне стало как-то не по себе. Стыдно. Ты, может, подумаешь, что я тебя агитирую, а я просто так…

— Я и не думаю. Александра поспешила на мне крест поставить. Не так-то просто меня перечеркнуть, я не дамся. Посмотри, что кругом творится. Бойня. Дымящаяся братская могила. Люди из подвалов смотрят на нас исподлобья. Я вот спрашиваю себя: «За какое дело я сражаюсь?» — и не могу найти ответа. За что погибли Пепещка, Верзила и другие? Половина моих ребят в земле или ждут на Рынке, на Свентоерской, когда бомба пробьет крышу госпиталя. Вчера пришел к нам на Мостовую чудак какой-то, поручик АК. «Тоже мне, говорит, потери, вот у меня бывали дни, когда я по двадцать человек оставлял на баррикаде». На Подвалье разорвалась бомба. Вдоль старого рва бежит женщина, вся обсыпана пылью, кожа на ногах стерта до крови, кричит: «Дитятко мое!» Как можно смотреть на такое? И еще это кольцо вокруг. Нет выхода, кругом пулеметы. Яма с трупами — вот что такое Старое Място. Секула ушел. Александра — баба, разве с ней поговоришь? У товарищей из штаба дел по горло, других я не знаю… А я что? Я ведь тоже человек. Мороз по коже подирает, когда подумаю, что меня тут пристукнут. Раньше и смерти не боялся, не видал, как люди умирают. Мне казалось, что это просто и всегда одинаково. Но смерть-то, оказывается, может быть разной. Здесь она страшная и совершенно бессмысленная.

А иной раз я думаю: «А что, если выживу?» Стройный после войны скажет: «Ага, сплоховал, значит?» — и добавит: «А вот тот-то и тот-то не сплоховали. Другие выдержали, а ты?» Теперь я о жизни думаю. Только о жизни и думаю.

— Для нас вообще нет смерти. Так мне кажется, Стах. Нет для нас смерти. Так зачем же рассуждать о вещах, которых нет?

Стах задумался. Высосал остатки дыма из деревянного мундштука, выдул окурок и долго втаптывал его в песок.

— С одной стороны, у тебя получается правильно, с другой — бестолково. Разумеется, все началось не при нас и не при нас кончится. И когда нас не будет, дело наше будет идти вперед. Я знаю… Но ведь у человека одна жизнь, а мы с тобой, понимаешь, как бы на пороге стоим. Еще месяц, может, неделя, а может, день, и мы, глядишь, дождемся того, чего столько людей до нас так и не дождались. Нет, не хочу врать. Боюсь я смерти. Боюсь — это не значит, что я по всяким дырам прячусь. И потому думаю не о том, что придется погибнуть, а о том, что надо жить.

Кася вздрогнула. От Вислы повеяло холодом.

— Холодно, август кончается.

— А ведь и верно, — удивленно подтвердила девушка.

Стах набрался смелости и обнял ее за плечи.

— Так теплей, — сказал он торопливо, словно желая предупредить жест неудовольствия с ее стороны. Но она только прижалась к нему. Тогда он ласково предложил:

— Посидим еще немножко, или тебе пора?

— Я заступаю только в два. Время еще есть, — ответила Кася.

Ровно через сутки, на следующую ночь, начальник штаба АЛ Густав диктовал машинистке донесение, которое связной должен был пронести каналом на Жолибож: «Двадцать шестого августа авиабомбой убило майора Ришарда, капитана Фелека… поручика Настека…»

В призрачных отблесках костра на руинах дома, где родилась Мария Кюри-Склодовская, мелькали острия кирок.

Стах отер с лица пот рукавом рубашки и, припав всем телом к обломкам кирпичной стены, жадно прислушивался. Ни один звук не доходил из-под развалин. Сомнений не было: варшавский штаб АЛ больше не существовал.

Четыре дня спустя отряды повстанцев стали покидать Старое Място, уходя по канализационным трубам в центр города.

Две ночи и два дня черное отверстие люка на перекрестке Варецкой и Нового Свята извергало мокрые тела людей. Царящая тут тишина тревожила повстанцев и вместе с тем обнадеживала. Словно к реликвии, притрагивались они к буйно разросшимся лозам дикого винограда, которым была переплетена железная решетка артистического кафе на углу Варецкой улицы.

А на пустые, засыпанные пеплом, заваленные кирпичами и кусками железа улицы Старого Мяста осторожно вылезали из-под обвалов беженцы с Воли и жители здешних улиц. С беспокойством высматривали они немцев. Во второй половине дня появились первые белые флаги, свисающие из слепых оконных проемов. На улице Рыбаки, в доме напротив пороховой башни, несколько мужчин прибивали гвоздями простыню к палке. Комендант этого дома просил Стаха, чтобы тот официально известил его о ликвидации плацдарма. При этом он старался не смотреть Стаху в глаза, — явно стыдился белого флага.

— Вы же понимаете, у нас тут дети, женщины, больные и раненые. Беженцы и раньше собирались вывесить белый флаг, но я не позволил. Меня чуть не избили, да угомонились, когда я сказал, что немцы, увидев флаг, могут подойти, а вы не ровен час начнете стрелять, те и подумают, что это была ловушка, и отыграются на нас. Тогда они меня отпустили.

Стах спокойно слушал этого человека. Глубоко запавшие глаза коменданта выражали сомнение. Комендант сказал не все. На самом деле люди кричали: «Не позволим повстанцам стрелять! Довольно… Они удирают…» И успокоили этих людей не столько его слова, сколько воздушный налет во второй половине дня на улицу Рыбаки. Последний налет отбушевал над их головой. День клонился к закату, день, затуманенный дымом и пылью, клубы которой ветер нес вверх по Мостовой улице. За бруствером баррикад лежали бойцы. Это были остатки отряда Стаха, пополненного несколькими уцелевшими людьми из несуществующего штаба.

В десять вечера Густав прислал вестового с приказом свертывать оборону. Бойцы медленно поднимались, пригнувшись, проходили по очереди вдоль баррикады и садились у стены дома.

— Все здесь? Проверить!

— Все… — буркнул кто-то. — Все, кто жив… — добавил уже тише тот же голос.

— Ну, значит, вы уходите? — нетерпеливо допытывался комендант. Он смотрел поверх их голов в сумерки, окутывающие набережную Вислы.

— Подождите меня здесь, покурите пока, — сказал Стах своим ребятам. — Ну, веди, — обратился он к коменданту. — Я сам им скажу, что мы уходим.

— Может, лучше я… может, вам лучше идти…

Стах так зверски устал, что чувство гнева не пламенем вспыхнуло в сердце, а медленно наполнило его, как вода шлюз канала. Он приблизил хмурое лицо к лицу коменданта и глухо проворчал:

— Веди.

Подвалы были большие, со сводчатыми потолками. Возможно, дом был построен на месте старых купеческих складов, которых много было в этой части города. Здесь даже основания древних укреплений часто служили фундаментом для доходных домов.

В подвале царили мрак и вонь, огоньки крохотных светильников не столько рассеивали тьму, сколько поглощали остатки кислорода. Никто не спал, под сводами монотонно жужжали голоса. Только дети дремали на тряпье и соломе.

«Дети, — подумал Стах, — откуда здесь дети?»

Он стоял один на один с людьми, сидевшими на земле. С людьми, которые бросили ему в лицо страшное проклятие самим фактом своего существования, своей неподвижностью, своим молчанием. Стаха охватило сомнение. В голове зияла пустота. Безвозвратно затерялась та мысль, которой он хотел с ними поделиться.

«Дети. Я не подумал о детях. Ведь у них дети», — судорожно соображал Стах. Меж тем люди поднялись, оторвали спины от стен и окружили его тесным, молчаливым кольцом.

Стах поднял голову.

— Мы уходим, — сказал он тихо. — Сегодня ночью последние отряды уйдут из Старого Мяста. Можете вывесить белый флаг… — Он замолчал, прикусил губу. «Может, извиниться?» — подумал он.

Кольцо разомкнулось, и напротив Стаха очутился какой-то мужчина. Возраст его определить было невозможно — щеки покрывала щетина месячной давности. У пиджака один рукав был оторван, и в темноте белела голая рука. Тихо позванивала о пряжку ремня консервная банка, привязанная к поясу.

— Чего вам надо? Убирайтесь… — забормотал он, поднимая обнаженную руку. Стах отступил на шаг. Мужчина сорвал с головы немецкую шапку на вате и швырнул ее Стаху под ноги.

— Оставь, Ясек, — прогудел в темноте чей-то бас, — они не виноваты. Им приказали.

«Никто мне не приказывал», — думал Стах, поднимаясь по лестнице. И, только уже стоя на лестнице, нашел нужные слова.

Повернувшись, он перегнулся вниз и сказал:

— Мы еще вернемся сюда. И вы вернетесь, и я. А тем, из Лондона, не видать Старого Мяста как своих ушей. А мы вернемся.

Он поднял кулак. Непонятно было, что означает этот жест: угрозу, клятву или приветствие.

Когда он был в коридоре, выходившем во двор, до него донесся голос, человека, который говорил басом:

— …Он не из тех. Я его знаю. Он из АЛ — коммунист…

Это слово наполнило сердце Стаха теплой радостью.

Он остановился посреди улицы, глубоко вздохнул и, набрав в легкие побольше влажного ночного воздуха, пропитанного смолистым запахом пожаров, звонким голосом крикнул сидящим у стены ребятам:

— Встать!