"Поколение" - читать интересную книгу автора (Чешко Богдан)

XXVII

Владека Милецкого отправили в Краковское воеводство в монастырь на поправку. Монастырь был с очень суровым уставом, Анна-Мария, выдавая себя за его жену, отвезла молодого человека на место и изредка навещала. Она рассказывала, что он ходит в рясе и молится вместе со всеми, чтобы не оскорблять религиозное чувство святых отцов. Монахи жили в отдельных домиках-кельях. Фанатическая вера у этих людей граничила с безумием. Владек, с коротко остриженными волосами, в рясе, являл собой некое мистическое зрелище. Он занимался самообразованием, читал латинские тексты, надеясь таким образом обогатить свой стиль.

В голосе Анны-Марии не было теплоты. Разговаривая с Юреком, она просто исполняла долг вежливости. Она становилась по отношению к нему все сдержаннее. Охлаждение наступило незаметно, — так незаметно смыкаются лепестки водяной лилии на заходе солнца. Он не мог понять, отчего у нее под рукой всегда анатомический атлас или какой-нибудь другой учебник — верный знак того, что у нее нет времени. Он не понимал, потому что ему были неясны причины. Ложная скромность мешала Анне-Марии сказать правду, и она с нетерпением ждала, чтоб он понял все сам и удалился.

В один прекрасный день Юрек сделал открытие: да она совсем некрасивая. Он вдруг обратил внимание на ее брови — слишком густые, сросшиеся на переносице. Над верхней губой он разглядел прыщик и заметил, что у нее отсутствующий взгляд, когда она смотрит на него. «Вообразил невесть что, и вот теперь она сама низводит меня с небес на землю», — констатировал Юрек с досадой. О поцелуях не могло быть и речи.

— Дурак!.. — прошипела Анна-Мария с неподдельной яростью. — Сейчас людей убивают, а ты!.. Это твои материалисты научили тебя быть животным?

Он покорился. На этот раз ее сухость казалась ему вполне оправданной. Но он был горд и поэтому решил уйти, хлопнув дверью.

«Не понимаю, почему ты стараешься меня унизить, что это — любовный садизм или неприязнь к моему мировоззрению, неприемлющему мещанство. Чувство, которое Я к тебе питаю, не мешает мне, однако, видеть… и так далее. Скажу ей что-нибудь в этом роде», — думал Юрек, решив явиться к ней без приглашения.

* * *

Анна-Мария открыла ему и замерла на пороге, держась за ручку двери. Она стояла так, несмотря на сквозняк, который гулял по лестнице.

— У тебя гости? — спросил он и в этот момент увидел в глубине квартиры сидящего на кушетке молодого человека с лицом патриция и густой шапкой волос, похожих на гроздья черного винограда.

— А… а… — негромко сказал он и махнул рукой. — Я помешал. Происходит смена караула. На пост заступают свои люди.

«Получилось лучше, чем я ожидал», — обрадовался Юрек. Но два дня спустя он сломя голову мчался по городу, не слыша кваканья мегафона, возвещавшего о новых расправах. Он мчался на Прагу, подстегиваемый тоской. Но по лестнице он подымался медленно и, не дойдя до четвертого этажа, где жила Анна-Мария, остановился.

Вечером он долго стоял у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу. В окно секло дождем, мелкие брызги медленно собирались в большие капли и стекали вниз.

«В общем, все в порядке», — утешал он себя.

— Ты чего такой хмурый? — спросила мать. — Опять что-нибудь случилось?

— Нет. Порвал с Анной-Марией… Оказалось, это только эпизод…

Но дело обстояло не так просто: одного желания забыть было недостаточно. Воспоминание о сидящем на кушетке молодом человеке долго преследовало его, возникая по любому поводу, потом оно стало посещать его реже, но тупая боль осталась, давая о себе знать, как осколок снаряда, засевшего в теле.

* * *

Врач из Кракова был так внимателен, что несколько раз посещал Владека в монастыре; осматривая рану, он ощупывал теплыми пальцами его голову. Однажды он принес ему две тетради в жестких переплетах и несколько химических карандашей. Не полагаясь на свою ослабевшую после ранения память, Владек решил вести записи.

«Был на всенощной, — писал он в первый день праздника. — Монахи молятся исступленно. Ночью их несколько раз будит стук колотушки. Сердито бормоча молитвы, они гуськом движутся по коридору. «Аминь», произносимое хором, проникает в каждый закоулок и звучит победоносно. Их не отличишь друг от друга, они однолики. Капюшоны надвинуты на лоб. Виден только рот, источающий хвалу господу. Все человеческое им чуждо, они как свечи, назначение которых — гореть у алтаря. Но однажды я слышал, как брат-садовник торгуется с кем-то из-за продуктов. Кажется, только он один и поддерживает связь с внешним миром, если не считать гвардиана и приора, чья деятельность носит менее утилитарный характер. Благодаря приору я попал сюда.

В скупо освещенной часовенке рождественскую мессу служил приор. Было так холодно, что клубился пар от дыхания. Казалось, будто это молитвы, приняв зримую форму, уносятся ввысь. В тишине шелестел тихий старческий голос приора и слышались мерные, как поступь времени, удары капель, падающих с темного свода. Пламя свечей освещало вблизи алтаря деревянные фигурки, изображающие сцену рождения Христа. Позолоченная фигурка младенца Иисуса, вырезанная с той же трогательной неумелостью, что и другие фигурки, светилась отраженным светом, приковывая к себе всеобщее внимание.

Но вот, точно взрыв, загремел псалом, славящий рождество. Торжественные звуки органа сотрясали стены и, словно ветер, пригнули к земле тела братьев. Я тоже ощутил прилив какого-то мистического восторга. «Надежда! Надежда!» — пел в экстазе брат Антоний, распластавшись крестом поблизости от меня. Он три дня лежал на заледеневшем каменном полу, не принимая ни воды, ни пищи. Покаянием хотел отвратить угрозу — приход Красной Армии, несущей, по его мнению, новые пожары и беды Христовым слугам.

Поведение брата Антония вызвало во мне протест, хоть я не Юрек, который относится с телячьим восторгом к союзникам в лаптях.

Не знаю, то ли навеянные богослужением мысли о Иисусе Христе, который создал для рабов и вольноотпущенников философию бедности, то ли охвативший меня порыв необъяснимой радости, а скорее всего глупость, которая проявляется в противоречии жестов и слов, — не знаю, что именно, но что-то заставило меня задуматься над своими стихами. Неужели мое вечное: «Оставь надежду навсегда», которое я неустанно нашептывал людям, даже предписывал тоном приказа, — это все, что я могу им сказать? Если да — то, пожалуй, это скверно».

* * *

Вот уже месяц, как Давид таскал бетонные плиты по территории «Буна-Верке». Кружа по огромной площади, заключенные перемешали деревянными чеботами снег и глину, превратив их в густую жижу, по временам покрывавшуюся тонкой коркой льда. Переносить плиты надо было бегом. С места на место. В этой работе было меньше смысла, чем в обгрызании ногтей.

— Ты плохой коммунист, Жак, — шептал Давид своему соседу по нарам. — О чем ты думал, когда вступал в партию? Ты просто дурак, а не коммунист. Разве ты не понимаешь, что твой партийный долг — сохранить человеческое достоинство. Но это не значит любой ценой спасти свою шкуру, понимаешь ты, скотина? Впрочем, чего я распинаюсь, все равно запишешься завтра на черную доску.

Но он не записался, а упал с плитой на спине. Его оттащили в сторону и бросили ничком на подмерзшую землю. На спину ему положили плиту, и капо Феликс, расставив ноги, качался на ней.

— Магараджа? — спросил караульный у ворот. Он прибыл сюда недавно, и это слово имело для него очарование новизны.