"Поколение" - читать интересную книгу автора (Чешко Богдан)

XXV

— Нужны девушки и фотоаппарат, — сказал в обеденный перерыв Стах.

Они сидели на ящике с песком для тушения пожара, прислонившись к теплой стене сарая, и с наслаждением грели голые спины. Один из складских сараев разобрали, уничтожив обиталище крыс и сороконожек. На этом месте «третий» Берг ставил одноэтажное кирпичное здание нового столярного цеха. В то время немцы запретили всякое строительство, кроме военного; строились бомбоубежища и оборонительные укрепления — все, что служило не людям, а войне. Но для «третьего» Берга это было не препятствие. Он умел, где нужно, ввернуть словечко об опасности пожара в старых деревянных помещениях, говорил, убеждал, подкрепляя свои доводы умеренными взятками. Жена его, дебелая и пузатая, словно мешок с мукой, заведовала фабричной столовой. Она смотрела на свои обязанности как на средство похудеть. А муж говорил, что сейчас так принято. И она верила ему, потому что в последнее время Эрих часто оказывался прав. Наблюдая за его энергичной деятельностью, она переживала возрождение любви и, как добрая жена, помогала ему, принимая нужных людей. А те удивлялись, как она сумела сохранить такое безупречное произношение, прожив столько лет на чужбине. Оберштурмфюрер Хиршберг заявил: «Вот истинно немецкая женщина! Кто, поговорив с вами, посмеет усомниться в нашем праве владычествовать над вымирающими народами? Мы — монолит, а вы — кристаллический осколок этого монолита, сверкающий в болоте варварства».

Она прошла мимо сидящих на ящике парней. Сняв белоснежный фартук, она семенила по двору. Казалось, ее платье из натурального шелка, контрабандой доставленного из варшавского гетто, вот-вот лопнет по швам. Здоровенный зад мешал ей протиснуться между штабелями досок и ящиками с известью. Она осторожно ставила свои слоновьи ступни: на левой ноге у нее был надет эластичный чулок.

Помня наставления Эриха, она сделала над собой усилие и первая сказала «тосфитания». А Эрих говорил ей: «Майор Шаповский старается меня убедить, что большевики не проникнут на нашу территорию. Он твердо убежден, что союзники к моменту окончания войны будут представлять такую могучую силу в политическом и военном отношении, что именно они, а не русские, будут диктовать условия мира. Он говорит даже о возможности военного столкновения, говорит с уверенностью, настаивает на своем: «Вспомните возню в Африке, а теперь в Италии. Вы думаете, Монтгомери не мог прижать Роммеля к ногтю? Тем не менее он отступал до самого Египта». Да, Гильда, так говорит майор Шаповский, может быть, он и прав. Я хочу верить ему. Ну, а если окажется, что он не совсем прав… Если все же возникнет необходимость договариваться с большевиками, это нам обойдется не дешево. Во-первых, мы, промышленники, вынуждены будем пойти на уступки. Не исключено даже, что коммунисты на первых порах будут легальной партией. Этот политический компромисс будет нам стоить немалых убытков. Оберштурмфюрер Хиршберг думает одно, майор Шаповский — другое, Черчилль думает третье, коммунисты — четвертое, а мне надо искать равнодействующую всех этих сил, в противном случае нам грозит гибель. Мы с тобой, Гильда, уже не молоды. Вряд ли ты захочешь снова торговать сыром и молоком, как когда-то в Дрездене. Наша мастерская невелика, но она на хорошем счету. А большевики, Гильда, ни разу не остановились и не отступили этим летом, они идут вперед, все время вперед, а в мастерской кто-то распространяет коммунистические листовки… Не плачь, Гильда, и никому об этом не говори, сейчас не сорок первый год. Если скажешь — они меня убьют. Ты думаешь, мне приятно? Думаешь, у меня язык не чешется шепнуть об этом кому следует словечко и вымести всю эту нечисть со своего двора? Но нужно думать о равнодействующей, Гильда. Когда руководишь предприятием — тут уж не до политики. Слупецкий говорит, что еще не знает, чьих это рук дело. Он подозревает Родака. А я хочу, Гильда, вести с большевиками переговоры. Я считаю, Гильда, что лучше вести переговоры с большевиками при посредстве собственных коммунистов, чем при посредстве майора Шаповского. Родак и Фиалковский — наши самые старые работники. Правда, Фиалковский участвовал в забастовках, но он — человек лояльный, а Родак станет лояльным в случае чего. Я еще не решил, кого сделать мастером — Фиалковского или Родака за месяц до взятия Варшавы большевиками. Есть у меня еще одна идея… Но на это я пойду, когда уже не будет другого выхода, когда, как в тридцать девятом, окажется, что майор Шаповский пустое место, что денежки, которые я трачу на представителей лондонского правительства, бессмысленное расходование капитала. Гильда. старайся быть вежливой с рабочими…»

— Тосфитания.

— До свидания, пани хозяйка.

— Корова, — заметил Юрек минуту спустя. — Когда я гляжу на нее, мне кажется, что она может не добавлять в суп масла: одного ее присутствия возле котла достаточно, чтобы помои залоснились жиром.

Стах засмеялся и сказал:

— Болезнь у тебя какая-то, что ли? Все у тебя не просто. Я вот смотрю на нее и думаю: «Зажирела баба», — а ты вон что придумал. Александра мне сказала, что надо написать в нашу газету о поездах, пущенных под откос, или о нападении на «Кафе-клуб». А я ей говорю: «Обратись к Юреку, он скорей что-нибудь состряпает, как-никак гимназист». Я разговаривал с Александрой… — Теперь речь Стаха звучит негромко и размеренно; от солнца и теплой похлебки его разморило. Он лег на ящик спиной к солнцу. — Она разработала план учебы и перечислила мне темы докладов, которые будут поставлены на районном активе. Первый: «Социальное положение молодежи в довоенной Польше», второй: «Границы Польши по Одре и Нысе». Я должен подготовить первый доклад. Понимаешь, я — доклад… На первый раз обещала помочь. Она права, надо учиться. Выстрелить, бросить гранату, заложить мину… это еще не все. Спросят тебя: «Зачем ты это делаешь?» — «Из ненависти к немцам», — ответишь ты, или: «Я бьюсь за рабочее дело, за свободу народа». Ну, а что это значит? А ты ни бе ни ме.

— Не надо сгущать краски.

— Тогда объясни, да потолковей. Но не так, словно ты вызубрил, а как Стройный, своими словами, чтобы не подкопаться. Ну, умник, валяй.

— Я, конечно, многого не знаю. Но чувствую… Кое-что мне отец говорил, кое-что я читал сам.

— Чувствую… чувствую… я тоже чувствую. Разленились мы, вот что. Казик мне как-то говорил, что будет после войны. Нам с тобой, брат, пенсии не дадут. Ты думаешь, одного чутья достаточно, чтобы строить новую Польшу? Думаешь, наши чутьем довольствуются, когда бьют немцев на востоке? Хорошенькое бы могло дело получиться, друг милый! Правда, иной раз и такие мысли приходят в голову: учиться, доклады какие-то сочинять, ходить с книжкой под мышкой, а тут — трах! — и нет тебя.

— Верно.

— Верно? Ну и дурак. Коли так, то сиди в подвале. Не то кирпич с крыши упадет, под трамвай угодишь или с лестницы свалишься — и шею сломаешь.

Потом Стах отвернулся и спросил:

— Ну, а как насчет фотоаппарата и девушек? Есть у тебя знакомые девушки?

— Девушек нет, а аппарат есть. Только, кажется, без пленки.

— Это не важно. А насчет девушек — врешь. За километр видно, что втюрился… Ну, ладно. С нами пойдет Гражина и, может, Дорота. А эта, твоя девушка, наша?

— Нет.

— Сагитируй.

— Обойдусь как-нибудь без твоих советов.

— Ладно.

Стах задремал и вдруг услышал сквозь сон голос Гжеся — тихий и какой-то чудной. Гжесь подошел к нему и сел рядом на ящик.

— Что, Стах, вздремнулось? Ну и солнце, а? Сниму-ка и я рубашку. Смотри, лето, а русак немца гонит. До сих пор им это только зимой удавалось. Послушай-ка… — он понизил голос, — я ходил перед обедом за клеем на склад. Вижу, сидит Слупецкий с кладовщиком и показывает ему «Трибуну», понимаешь? И говорит: «Это не Родак, а те два щенка. И кто бы мог подумать… Юрек…» Ты держи ухо востро, брат. Пока не поздно, заткните ему глотку.

— Спасибо, Гжесь, — буркнул Стах, не поднимая головы.

— Пристрелите? — спросил Гжесь не то со страхом, не то с удивлением.

— Нет, не беспокойся…

Этого следовало ожидать, и все же новость подействовала так, словно кто-то приложил кусок льда к нагретой спине. «Слишком много мы суетились, и вот результат налицо.

Но как это скроешь? Разве можно организовать Национальный фронт, оставаясь в тени? Доносить они не станут. Мастер побоится. Но это такой тип…»

— Как думаешь, Стах, донесут? — спросил Юрек.

— Не знаю.

— Хорошо бы нам перекантоваться.

Стах повернулся лицом к солнцу, и разговор на этом оборвался.

Над самой землей, плавно помахивая мягкими крыльями, пролетели три желтые бабочки. В колыхании их крыльев была знойность лета; казалось, они были рождены горячим июльским небом. Стах смотрел на бабочек, пока они не исчезли вдали.

— Вот счастливые, — вздохнул он.

В воскресенье, во второй половине дня, когда солнце было еще высоко, они сошли в Вилянове с переполненного поезда. Стах нес портфель, из которого успокоительно торчало горлышко бутылки с резиновой пробкой. Девушки одергивали платья, встряхивали волосами, на ходу поправляя прически. Юрек ощупал фотоаппарат — не пострадал ли в давке. Это был старый «кодак» с камерой 9x12. Стах глянул на него и удовлетворенно кивнул: «Хорош, виден издалека». Они быстрым шагом направились к виляновскому лесу. Кругом простиралась равнина. Давным-давно здесь катила свои воды Висла. В те времена тут бродили среди прибрежных топей, порыкивая в тумане, косматые туры. Потом русло отступило, и река оставила после себя высокий, круто обрывающийся берег, на котором раскинулись домики Служева. Откос вздымался справа от дороги, ведущей к лесу. Внизу под откосом стояли огромные скирды хлеба, рядом виднелась молотилка с локомобилем. Все было готово к обмолоту. Хозяйство в Вилянове было поставлено на широкую ногу. Кто из варшавян не ел ревеня со здешних огородов? Старая добрая Висла веками наносила сюда тучный ил. Пушистые от хлебных усов скирды были величиной с дом. Дорота вытянула спелый колос и молча выковыривала зернышки. Всем стало не по себе. Пропало куда-то веселье, сопутствовавшее им на полевой дорожке, когда Гражина пела: «Ночью жди в темной роще, я приду, иль, может, ты придешь…» А Юрек думал, шагая рядом: «Кто бы мог подумать, что месяц назад она стояла, сжимая в бумажной сумке рукоять парабеллума, и ждала, когда раздастся наконец грохот гранат в «Кафе-клубе»? Почему я не могу полюбить ее или Дороту? Они относятся к нам со Стахом по-товарищески. А погода-то какая! Пыль оседает на сапогах. Мы поем песни».

Стах взял у Дороты колос и стал вертеть в руке. Кто, как не они, жители оккупированной Варшавы, знали, что такое голод, отведали вкус скупой краюхи, видом своим напоминающей землю? Потом они сидели на опушке, наблюдая за виляновским шоссе и за боковыми дорогами. Когда солнце опустилось за горизонт и из леса стали выходить группки отдыхающих горожан, поднялись и они.

Неподалеку от скирд девушки затеяли возню. Юрек побежал за ними с фотоаппаратом. Они перебегали от скирды к скирде и просили, чтобы он их сфотографировал. Юрек щелкал затвором, становился на колено, заслоняя ладонью окошечко видоискателя. Сколько было шуму! Проходящие мимо люди улыбались: молодо-зелено!

Прежде чем трамвай свернул в длинную, узкую, как ущелье, Черняковскую улицу, они увидели на багровом фоне заката густые черные клубы, поднимающиеся к темнеющему небу. Горели скирды виляновского хлеба. Термитные заряды сработали безотказно.

В ту ночь Варшава была окружена венком алых огней. Под грудой легких, как красный пух, истлевших соломинок лежали кучи обугленного зерна. Помещичьи хозяйства не смогли в этом году выполнить поставок хлеба. Не зря крутились днем возле скирд парни с Повонзек, из Раковца, группа «Жолибож», «левая» и «правая пригородная». Яцек Дорогуша тоже опалил себе нос на июльском солнце.

Только Ясь Кроне просидел весь день дома, выпиливая лобзиком рамку. После обеда он принес из лавочки чекушку самогона и молча распил с отцом. Старик покашлял, пососал трубку и достал из сундука липовую чурку. Потом заточил крохотные долота, тонувшие в его огромных ладонях, и до самого вечера вырезал шею и голову осла, на которого собирался посадить мадонну. Святого Иосифа он вырезал еще до войны. Он намеревался подарить «Бегство Марии в Египет» костелу в родной деревне, присовокупив просьбу к господу о ниспослании легкой кончины. С сыном он не разговаривал, потому что тот сделался антихристом. Горе не очень велико, но безустанно дает о себе знать, как больной зуб. Старик Кроне вырезает завитки волос на ослиной шее. Он прекрасно знает, что у ослов не бывает такой буйной гривы, но осла, на котором ехала мадонна, надо сделать покрасивей. Мысли старика неторопливы и привычны, как движения его инструмента: «Уйду отсюда, оставлю его одного. Вернусь к помещику, авось даст угол за печкой где-нибудь в бараках. Не откажет после стольких лет работы…»

* * *

Несколько дней спустя Петрик кружил со Стахом по аллейкам парка Совинского. Парк был безлюден, даже на площадке возле ворот никто не играл в футбол. Последние крупные капли летнего дождя ударяли по лужам, вздувая на их поверхности пузыри, которые тут же лопались.

— Отвечай поскорей. Опять надвигается туча. И мокнуть неохота, и выглядим мы с тобой довольно нелепо в парке во время дождя.

— Не знаю, что я буду делать целый день. Другое дело — в лесу. Там ты или в походе, или в бою, или на отдыхе. Тогда стираешь портки, бьешь вшей. Ясно. Ну, а в городе что делать целый день? То облавы, носу из дома не высунешь, то переночевать негде. Весной у меня была неделя отпуска, я думал, с ума сойду. Хуже всего свободные, пустые дни. Клетку для кроликов смастерил уже четвертую, стол починил, табурет сколотил, кровать укоротил, потому что загораживала проход. К соседу пошел в шашки играть. Но сколько можно играть в шашки? А в мастерской время летит незаметно. Не успеешь оглянуться — конец дня, да и потом дел хватает: то за газетами идешь, то надо пистолет куда-нибудь занести. С ребятами с завода Лильпопа встретишься, потолкуешь… договоришься о деле. А вечерами читаю. Александра мне пять книжек отвалила. Готовлюсь к докладу. А потом, как быть с матерью? Если я перейду на нелегальное положение, придется уехать из дому. Что тогда будет с матерью?

Петрик кивнул.

— Да, это тоже проблема. Но пойми, вы ведь не можете без конца сидеть в мастерской. Того и гляди, догадаются, кто вы, и что тогда? Может быть, вы уже на подозрении.

Стах махнул рукой.

— Если что-нибудь стрясется, перебрось меня, Петрик, в лес. Но пока нам не грозит опасность. Раньше, давно это было, я хотел идти к партизанам. А теперь не хочу. Может, потому, что полюбил город. Я чувствую себя здесь хозяином.

— Значит, не согласен?

— Нет. Пока нет. А работу давай, какая есть. Справимся. Теперь мы уже многому научились.

Но кое-что осталось между ними недосказанным. Стах сидит над «Малым статистическим ежегодником» тридцать шестого года и не может себя заставить искать необходимые данные в колонках мелко напечатанных цифр. Из головы не выходит предложение Петрика перейти на нелегальную работу. Стах не высказал всего: между товарищами это лишнее. Стах не может даже мысли допустить о том, чтобы бросить мастерскую. Его пугают праздные дни в городе, белом от летнего солнца и раскаленном, как печь в пекарне, которая никогда не остывает. Духота с каждым днем усиливается. По улицам ходят патрули по двадцать человек. Они хватают прохожих. Днем никакие документы не помогают. Люди с поднятыми вверх руками стоят в ряд у стены, их обыскивают. Отпускают не всех. Задержанных отправляют уже не только на работы. Все трудней существовать днем, и только ночью можно вздохнуть свободней. Бросить работу и без конца твердить чужую фамилию, мять в руках новые документы, пока они не потемнеют… Установить, что они поддельные, ничего не стоит, а это значит — пуля в лоб. Уйти из мастерской и не слышать, как шумят станки. Шума не замечаешь, когда слышишь изо дня в день. Запах клея и смолы, пушистая пыль, ежедневные неполадки то с материалом, то с обработкой. Всего этого не будет. А товарищи? Вместо них придется иметь дело все время с новыми, незнакомыми, недоверчивыми людьми. Не будет Бергов, уйдут Слупецкие, Кадета, а мастерская останется. Вернется Секула. Вот когда мы по-настоящему возьмемся за дело… Не будем больше батрачить на немцев, будем работать с размахом, с блеском. Фабрика будет как одна семья. Вещи будем выпускать крепкие, добротные, тщательно отделанные, радующие глаз совершенством формы. После войны жизнь наладится, и люди будут украшать свои жилища. Работа закипит. Стах гонит от себя мысль об уходе с фабрики.

* * *

Мастер Слупецкий выходит из склада и исчезает в лабиринте шкафов, приготовленных для лакировки. Звонок, оповестивший конец обеденного перерыва, уже прозвенел. Около сарая ему преграждает путь Юрек.

— Ты почему не работаешь?

— Потому что хочу поговорить с вами, пан Слупецкий.

— После конца рабочего дня.

— Никаких после. Работа не заяц…

Губы у Слупецкого кривятся, обнажая зубы. Лоб сморщился, сейчас он рявкнет и помчится ябедничать в контору. Юрек успокаивает его жестом и продолжает говорить ровным, глухим, чуть дрожащим голосом. Лицо мастера разглаживается, щеки обвисают, он бледнеет, вот на носу выступили капельки пота. Дрожащей рукой он поправляет запотевшие очки. Теперь это жалкий старик, который жаждет прожить как можно дольше и умереть в собственной постели.