"Поколение" - читать интересную книгу автора (Чешко Богдан)

XXII

В воскресенье Юрек бродил по площади Венеции между каруселями. В этом сезоне их не ремонтировали, и они пришли в негодность: облезла позолота, отвалились резные украшения, потускнели диковинные картинки, из грив и хвостов у деревянных лошадок повылезли волосы, казалось, будто они голодные. Их раздутые ноздри, вытаращенные глаза и оскаленные зубы приводили на память коней Апокалипсиса. Щедрый свет весны с беспощадностью обнажил всю пошлость аттракционов.

Делать было нечего. После ареста Галины постановили не появляться вместе на улице. Постановление гласило: «Не ходить секциями». Воскресенье было праздным и бесполезным, как мыльный пузырь.

Юрека пригласила с собой компания французов из форта Воля, которые непременно хотели ехать в Вилянов. Юрек, не знавший, как убить время, отправился с ними. Ему не сиделось на месте, внутри у него все кипело. Весна теплыми, мягкими губами впилась ему в сердце.

Французы вынули из чемоданчиков консервированные огурцы, немецкую колбасу в целлофане и бутылочку вина.

— Вашу водку невозможно пить, — пожаловался на французско-польско-немецком жаргоне Ги. — Она вызывает шок. Одна, две, три, четыре, пять… рюмки — шок. Прощай, рассудок.

Юрек улыбался неизвестно кому и чему. Он любил быструю мелодичную речь французов. Но она доходила до него словно сквозь толщу стекла, сливаясь с плачем грудного ребенка, с лаем собаки, со смехом девушки, с плеском воды под веслом перевозчика.

В тени старого дерева, может быть, одного из тех, которые посадил Ян III, торчал похожий на аиста немецкий офицер. Он срисовывал дворец замысловатой архитектуры, воздвигнутый толстым польским рыцарем с пышными усами и умными глазами в честь некой француженки, женщины замечательной во всех отношениях, которая подсунула ему польский трон чуть ли не под самую задницу. Сюда вместе с тысячью поцелуев он слал нежные письма из Вены, мягкие ковры, в которых утопали ноги, ткани с замысловатым узором, по которым без труда угадывалась утонченность былых турецких властелинов.

«Марабу, зажравшийся марабу, — подумал Юрек о немецком офицере. — Пошли эту мазню своей Гретхен. Пусть поместит ее под стекло, среди «шедевров» вашей звериной живописи. У тебя дома небось немало таких картин. Их подсунул вам, в расчете на ваше убожество, придурковатый пачкун — божьей милостью ваш фюрер».

Офицер клюнул кистью в пузырек с тушью и, но попав, сердито глянул поверх очков на денщика. Тот услужливо щелкнул каблуками и поднял выше затекшую руку с бутылочкой. На его лице, таком же понуром и неподвижном, как у хозяина, поглощенного решением проблем перспективы, появилась виноватая улыбка.

Французы разбрелись по парку. Те, кто постарше, уселись у воды поглядеть, как и какую рыбу ловят в этой стране люди, одержимые манией рыболовства.

Те, кто помоложе, искали женщин.

Юрек растянулся на траве неподалеку от компании молодых людей, игравших в мяч. Там было двое юношей и четверо девушек. Третий юноша с пышной шевелюрой, в рубашке, плавках и сандалиях, лежал в стороне на одеяле. Он читал, держа книжечку над головой, чтобы защититься от солнца, и время от времени поправлял очки.

Мяч покатился по животу Юрека. За мячом прибежала бойкая маленькая девушка с хорошеньким личиком. Это была Анна-Мария. При каждом движении у нее подпрыгивали на голове русые кудряшки.

— Простите, пожалуйста, — сказала она Юреку и, словно ребенок, прижала к груди мячик.

В этот момент Юрек почувствовал, что весна, как голодный теленок, впилась ему в сердце.

— Мне было очень приятно, — сказал Юрек. — Ваша улыбка меня щедро вознаградила. «Ах ты, пошляк», — тут же подумал он про себя.

— Ах, вот ка-а-ак?

В глазах у девушки сверкнул злой огонек.

— Извините, — пробормотал Юрек и покраснел. Анна-Мария простила его и пригласила играть в мяч.

С тех пор он никогда не произнес ни одной связной фразы в ее присутствии, ибо язык любви робок.

Парня с книжкой звали Владислав Милецкий. Но это было не настоящее его имя. Однако об этом Юрек узнал несколько позже, когда его присутствие в доме Анны-Марии было узаконено благодаря частым визитам, ну и, конечно, любви. Когда для всех он сделался повседневным и само собой разумеющимся явлением.

А теперь про семью Анны-Марии.

Жизнь ее матери, отчима и ее собственная тесно переплелись. Отчим приходился ей дядей. Долгие годы он питал к ее матери глубокую, угрюмую страсть, и ему казалось, что окружающие этого не замечают.

Отец Анны-Марии начал с размахом. Издал когда-то две книжечки задиристых стишков, снискал себе славу, непродолжительную, как вздох, женился на студентке юридического факультета и горел еще три года, угасая медленно, но верно. С омерзением выполнял он обязанности редактора отдела поэзии, в журнале для домашних хозяек.

Переходя с одной работы на другую, он месяцами не работал нигде, стараясь приманить свою музу: искал ее ночами по городу, отгоняя назойливых проституток.

— Что я для тебя значу? — говорил он матери (вспоминала Анна-Мария). — Что я для тебя? Машина для производства денег. Машина хороша, пока работает исправно, а начались перебои, значит, она не годится. Боже, неужели ты не в состоянии понять, что я не могу стоять в очереди за хлебом насущным, под зонтиком, когда идет дождь, а когда светит солнце, в коломянковом пиджаке и панаме. Ты хочешь, чтобы я и тебя возненавидел…

Он публиковал роман с продолжением и плакал, видя, как его калечит редактор. Кончил он тем, что посвятил себя журналистике.

— Пишу. Пишу при помощи ножниц, — отвечал он на вопросы тех, кто был не в курсе дела и любопытствовал ради того, чтобы потом сказать: «Видел я нашего Анджея, конченный человек, а какой был талант, какой талант!»

Постепенно главный редактор приспособил его для выполнения мелких, грязных делишек, которые, в конце концов, составили одно большое свинство — суть всей его дальнейшей жизни. «Если уж быть подлецом, то по крайней мере, последовательным», — говаривал он в ту пору, став бессовестным писакой, профессиональным торговцем скандалами и скандальчиками, творцом слухов и сплетен. Славились его статьи к праздникам, которыми он умел разжалобить даже буйвола. Он всегда узнавал все первым, в худшем случае — вторым, а если третьим, то уж предпочитал об этом молчать.

Потом сказались последствия богемной жизни, изнурительные от голода дни, горькие от табачного дыма ночи, сосиски в три часа утра…

Он лечился от язвы желудка. Ему посоветовали сделать операцию. Потом обнаружили метастазы в легких. Рак.

По прошествии положенного срока вдове предложил руку и сердце Тадеуш, отчим Анны-Марии и брат ее отца. Он был неразговорчив. Он заявил, что слишком много болтает в суде за мизерное вознаграждение, чтоб еще говорить дома задаром. Он играл на виолончели, перешедшей к нему в наследство от отца, музыканта оперного оркестра. Играл он скверно, притопывая в такт ногой в войлочной туфле. Однако к его чести надо сказать, что он не заблуждался относительно своих способностей. Впрочем, он не страдал от этого и только посмеивался, вспоминая юношеские мечты о консерватории и отчаяние отца, когда тот убедился, что обоим его сыновьям медведь наступил на ухо и что пальцы у них деревянные, поэтому некому завещать ценный инструмент.

Любовь, выпестованная в тишине и одиночестве, не получила удовлетворения: слишком высоко вознесся он в мечтах, нарисовав в воображении идеальный образ возлюбленной, а Софья не была создана из звездной пыли и запаха цветов и по утрам ходила в папильотках. Тадеуш в тридцать девятом году потерял зрение. И сразу поседел и постарел. С тех пор он целиком ушел в мир звуков и осязательных ощущений. Виолончель стала для него якорем спасения в беспросветной пучине слепоты. За год тренировки он преуспел в игре. Палящий вихрь от разорвавшейся бомбы выжег ему глаза, но раздул в нем огонек таланта, дремавший под черным слоем параграфов. Ежедневно с четырех часов он играл на виолончели в маленьком кафе «Фиалка», которое держали три женщины — жены интернированных офицеров. За четыре года до войны для одной из них, прельстившейся бравым видом и мундиром майора Чарт-Коминского и вышедшей за него замуж, он выиграл бракоразводный процесс.

— Кто бы мог подумать, пан адвокат… — повторяла она и платила за игру гроши, зато вывесила объявление: «Сегодня концерт симфонической музыки».

Однажды вечером пьяный посетитель сунул в виолончель сто злотых.

Днем мать Анны-Марии и отчим набивали папиросы. Мать без труда завязала знакомство со спекулянтами табаком, потому что их квартира была расположена поблизости от Восточного вокзала, куда прибывали поезда из Люблинского воеводства. Они сидели друг против друга, перебирая пальцами гильзы и пахнущий сыростью табак. Оба молчали, Тадеуш время от времени брал жену за руку, точно желая убедиться, что он не один. Она улыбалась и гладила его тусклые волосы. Он чувствовал, что она улыбается, и проводил пальцами по ее глазам и губам. «Война не пощадила твое лицо, Софья», — говорил он. Он переживал бурное возрождение угрюмой, отрешенной от реальности любви, выпестованной за долгие годы молодости. Она отвечала ему взаимностью, потому что обрела наконец уверенность, что она ему не в тягость.

Профессора консерватории считали, что у Анны-Марии незаурядный талант. Она училась играть на семейном инструменте — виолончели. Она полюбила ее голос, временами столь похожий на человеческий. Но теперь она больше не играла, а ходила на медицинские курсы профессора Засейского, существовавшие под вывеской школы санитарок. Ведь полякам в будущем немецком государстве запрещалось выполнять обязанности, для которых необходимо высшее образование.

* * *

— Мой отец говорил: «О, им хочется, чтоб талант, как гейзер, бил все выше, прямо в небеса, к удовольствию ценителей, но горе тебе, артист, если твой талант развивается по этапам, как развивается человек». А что, если профессора ошибаются и меня ждет участь дяди Тадека? Я очень этого боюсь, Юрек… очень боюсь. В нашей семье артисты кончают печально. Думаешь, мне легко было поставить в угол инструмент?

— Артисты кончали печально только…

— Знаю, сейчас ты начнешь говорить о новых временах. Их я тоже боюсь. Потому что если даже они придут… — Девушка смолкла и замедлила шаг. Их обогнали двое парней из депо в промасленной одежде. Один из них громко рассуждал:

— Он мне и говорит: «Сваришь сорок таких рукояток за день». Как же, держи карман шире! За эти-то гроши, за пол-литра водки по карточкам да вот за это тряпье? — Тут он рванул на себе парусиновый пиджак. — Ах, ты… собачий! — подумал я.

Анна-Мария не покраснела, а стала бледной и закусила губу.

— Ты думаешь, — сказала она немного погодя, — твои люди с большой буквы станут слушать пьесы для виолончели? А вот лечиться они будут наверняка и деньги за это будут платить. А мне придется кормить мать и Тадека, когда они будут совсем старые. Думаешь, я буду, как мама, прозябать на содержании у мужа. Впрочем, твои мечты никогда не осуществятся, а если даже осуществятся, то не привьются у нас. Мы слишком любим свободу. Твои пророчества не сбудутся.

— Ты говоришь о рабочих, как о туземцах с Таити. В песенках поется, что они занимаются рыболовством, играют на инструменте под названием укелеле, украшают себя цветами и что на Таити поразительной красоты луна. То, что ты знаешь о рабочих, примерно такая же чушь, только еще похуже, потому что это вредная чушь. Если ты не хочешь учиться и узнать правду, то доверься, по крайней мере, мне. Я рабочий, — ораторствовал Юрек.

Однажды Секула сказал ему:

— Знаешь, что такое Катынь? Пропагандистский трюк хромой обезьяны — Геббельса. А для нас? Для нас Катынь — это пробный камень. Спроси у любого поляка, что он думает о Катыни, и ты узнаешь, кто он. Спросишь у пассажира в трамвае и, если он скажет: «Это сделали русские», — отойди прочь, — значит, перед тобой либо кретин, либо враг. А если услышишь в ответ: «Это работа гестапо», — поговори с ним, и если даже он придерживается иных взглядов, чем мы, ты можешь завербовать нового бойца Национального фронта.

Начальство Анны-Марии сделало все, чтобы развеять ее сомнения. Вечерами, разнося клиентам коробки с папиросами, она распространяла «Информационный бюллетень» делегатуры лондонского правительства [29]. Она трудилась самозабвенно, не щадя сил, и была убеждена, что избранный ею путь — единственно правильный. Она никогда не говорила «Польша», «Свобода Польши», потому что считала это пустозвонством. Патриотизм был для нее как шедевр подлинного искусства, перед которым молча преклоняются. Юрек воображал, что ему удастся перевоспитать ее. Но он не хотел торопиться, понимая, что это длительный и сложный процесс. Впрочем, это не мешало ему с неподдельной радостью слушать, когда она говорила:

— Сегодня днем я стояла у окна и думала: если мимо фонаря по той стороне улицы пройдет сперва мужчина, значит, ты придешь, если женщина — не придешь. Но примета обманула. Ты пришел, хотя прошла женщина.

Ему мерещилось, что музыка, заброшенная ею, осталась в ее глазах, волосах, руках. В болтовне, молчании и поцелуях прошло немало вечеров и воскресных дней.

Состояние духа, именуемое любовью, отнимает, как известно, много времени.

— Тебе теперь всегда некогда, — говорил Стах. — Ты сваливаешь слишком много работы на Яцека. Он не умеет отказать и делает все за тебя и за себя. А ты знаешь, чем ото кончается, когда человек работает за двоих, за десятерых? Помнишь Галину? Когда человек начинает метаться, тогда, брат, пиши пропало. Ты нас подводишь. Почему в прошлое воскресенье не поехал на боевой инструктаж в Еленки? Пятеро ребят ждали тебя. Почему в четверг в четыре пятнадцать не был у завода Лильпопа?..

— Был.

— А когда ушел? Ребят обыскивали, потому что на заводе обнаружили кражу, и они вышли на десять минут позже. А группа в Окенте, которую мы недавно создали, она расползется, если недоглядим. Наш лозунг: «Второй фронт — это значит берись за оружие». Они хотят что-то делать, а тут сразу срыв. Знаешь, что из этого может получиться? Они пойдут в АК. Там их будут муштровать: «смирно», «лечь», «встать», заставят тренироваться с деревянной винтовкой, зубрить устав караульной службы, а потом задурят голову и сделают из них наших врагов. Да, да. Ты вот махнул рукой и ушел, потому что тебе не до этого, а у нас, видишь, какое дело может получиться. Дай закурить… Что с тобой происходит, Юрек?

— Как тебе сказать… семейные обстоятельства. Но это скоро изменится…

Он сам не знал, что должно измениться и как. В Еленках он не был, потому что все воскресенье пролежал с Анной-Марией на поросшей вереском поляне за бабицким лесом, а теперь даже не смог бы отыскать это место — до того был отуманен любовью. Высоко над ним простиралось невесомое небо, пекло июньское солнце и Владек Милецкий, обливаясь потом, читал отрывки из «Дзядов» Мицкевича.

— Ну, не лицедей ли? — небрежно комментировал он поэму. «Я мастер… на небеса кладу протянутые длани…» — рычал он с пафосом, попивая смородиновый напиток. — Любопытно, что сказал бы маэстро Адам про ликвидацию варшавского гетто. Послужил бы он, как я, в Luftschutzhilfsdienst [30] да постоял на посту с брандспойтом в руке на Павяке, наблюдая, как матери-еврейки выбрасывают из Окой пылающих домов детей постарше, а потом выпрыгивают сами с младшими на руках, прижимая их изо всех сил к груди, чтобы те ничего не видели и не орали благим матом. С богом спорить нетрудно, а вот с людьми…

Служба ПВО, созданная немцами в помощь пожарным командам, быстро превратилась, по крайней мере процентов на пятьдесят, в полулегальную офицерскую школу АК. Принадлежность к этой службе ни к чему, кроме непродолжительных дежурств, не обязывала, зато давала верный аусвейс. Для людей, которые еще могли быть на легальном положении, это было соблазнительной ширмой.

— Мне надоело быть дуэньей, лижитесь себе на здоровье, но без меня, — заявил Владек и отправился мыть ноги в канаве.

А в четверг? В четверг в шесть часов Юрек с Анной-Марией стоял на мостике в Скаришевском парке и смотрел, забыв о времени, на заросший водорослями пруд. Водорослей было так много, что казалось, воды едва хватает, чтобы напоить их губчатые листья. Они вспомнили «Пьяный корабль» Рембо, где тоже упоминаются водоросли, и остановились, а потом стояли просто так, без всякого повода, потому что их руки сплелись и тело пронизывало тепло.

* * *

В этот период Юрек дал свой адрес нескольким товарищам из Союза борьбы молодежи. Дорота с удовольствием рассматривала ореховую мебель, ковер с фиолетовыми цветами, обратила внимание на акварельный этюд Маковского, изображающий не то детей, не то паяцев в треугольных бумажных шапочках. В ее взгляде можно было прочитать торжествующее: «Эврика!»

— Он что, интеллигент или буржуй? — спросила она на лестнице Александру.

— Интеллигент, интеллигент, — торопливо заверила Александра. — Его отец был связан с нами.

Приказ принесла Дорота. Надлежало явиться с оружием точно в назначенное время к оранжерее в Саксонском саду.

Ведя группу кружным путем через Крулевскую на площадь Желязной Брамы, Петрик коротко объяснил трем бойцам прикрытия, в чем заключается их задача. Он наметил дорогу отхода после операции и явку, где все должны встретиться независимо от результата. Юреку он сказал:

— Ты командир.

Все пошло как пописанному, только «динамитчики» немного опоздали, что вызвало у прикрытия легкое замешательство. Но дождались следующей «полевки» — трамвая «только для немцев», и ухнули гранаты. Точно швейная машина, застрекотал автомат. Окровавленный солдат стрелял вслепую в убегающую толпу. Юрек видел, как рядом остановился на секунду какой-то человек и побежал дальше, пытаясь остановить хлещущую из руки кровь.

— Ранили, ранили… — орал он на бегу.

Юрек обернулся: немецкий солдат, спотыкаясь, прыгал через траншеи противовоздушной обороны, вырытые в скверике. Вот он возится с автоматом, меняя магазин, озирается по сторонам, ища взглядом помощи. Из разбитого трамвайного вагона высунулся человек в штатском и, схватившись за голову, скатился со ступенек. На углу Граничной улицы позеленело от мундиров.

«Убью», — подумал Юрек и спустил под пальто предохранитель пистолета. Вдруг рядом грохнул выстрел. Это стрелял Портной, прижавшись к стене углового дома. Прищурил левый глаз, пистолет в вытянутой руке дергается, как морда лающей собаки, и брызжет искрами. Теперь черный мундир простерся на траве скверика.

— Скорей! — крикнул Юрек, заметив, как растекается зеленое пятно на углу Граничной. Жандармы побежали, и уже издалека застрекотали автоматы.

Юрек выискивал взглядом своих ребят, их головы выскакивали из толпы, точно пробки из воды. Сам он отходит, согласно приказу, последним. Спасительная толпа редела все больше, дыхание пресекалось… Раненый внезапно пошатнулся и, держась за стену, направился к воротам ближайшего дома. Мужчине, который отважился взять его под руку, он стал объяснять на ходу:

— Вдруг откуда-то грохот, стрельба; потом как ударит меня в плечо. Человек не знает теперь покоя ни днем, ни ночью, — добавил он со злобой.

Связка гранат, брошенная в трамвай с надписью «только для немцев», была последним звеном в длинной цепи ответных действий, которые предприняла Гвардия в связи с расстрелом двухсот узников Павяка. Началом было повторное нападение на «Кафе-клуб», которое на этот раз провела не «старая гвардия», а молодежь с Воли.

Успех операции доказал Петрику, что массовый террор в большом городе можно осуществлять без специфически гангстерских средств: автомобилей, автоматического оружия, пулеметов — его можно осуществлять самым обычным образом, не усложняя простых вещей.

— Маловато убитых, — говорил Петрик. — До двухсот не дотянули. Ну, ничего — исправим.

Когда они, обойдя на почтительном расстоянии сторожевой пост «Норд», устроенный на углу Желязной и Хлодной, там, где раньше был мост, соединяющий большое и малое гетто, собрались на явке и оказалось, что потерь нет, Петрик со всеми расцеловался.

— Ребятки вы мои, ребятки, — повторял он.

Мужчины были растроганы.

— Дали мы им, а, Петрик? За Галину… — бормотал Юрек в состоянии радостного опьянения.

Теперь предстояло пройти в одиночку обратный путь. Путь через город, кишащий жандармскими патрулями, которые при малейшем подозрении требуют поднять руки вверх. Но как поднять руки, если у тебя оружие?

Юрек вспомнил, как Портной хвастался перед тем, как отправиться на задание:

— У меня живот совершенно пустой. С утра во рту не было ни крошки. Несколько глотков воды не в счет. А если в набитое брюхо пуля угодит, тогда — хана!

Юреком только сейчас овладел смертельный страх, от которого лицо покрывается бледностью, пот стекает из-под мышек ледяными струйками, когда нужно огромное усилие воли, чтобы с громким криком не кинуться опрометью куда попало.

В то время никто не занимался статистикой, но можно с уверенностью сказать, что значительно больше людей гибло не при выполнении боевых заданий, о которых потом говорил весь город и вся страна, а на обратном пути или на подступах к объекту. Люди гибли при переходах и перебросках тайного войска, при маневрировании, которое иногда было необходимо для одного броска гранаты, для трех выстрелов, для одного взрыва.

Юрек добрел до дому совсем разбитый. Он с облегчением сунул пистолет и гранату в ящик стола и едва не разрыдался, уткнувшись лицом в подушку.

Им овладела неодолимая тоска по Анне-Марии. Это чувство росло, стоило ему подумать о встречах с ней, о том, как она приближалась к нему под сводом аллеи, о вечерах в ее доме, где все дышало горькой слепой любовью. Тоска была особенно острой при мысли, что он мог никогда больше не увидеть Анну-Марию.