"ФД-1" - читать интересную книгу автора (Макаренко Антон Семенович)8. ЧУДЕСА ТЕХНИКИ[часть текста отсутствует] Коммунары смотрели на Соломона Борисовича, как на музейный экспонат, и спрашивали: — А как делают хорошие хозяева? Во время таких мирных разговоров Соломон Борисович умел иногда отбросить брюзжащий тон скупого и обиженного человека и делался мудрым и проникновенным проповедником. Его массивная фигура в эти моменты прочно укоренялась на пьедестале какой-то незнакомой для нас философии, глаза и прочие приспособления на его голове приобретали тоже более крепкую установку. Это несколько противоречило его невысокому росту, но не мешало ему говорить с таким же приблизительно выражением, с каким львы и тигры разговаривали с ягнятами и телятами в эдеме. — Хороший хозяин должен иметь в банке сто тысяч рублей, не меньше. Нет у вас ста тысяч рублей, вы себе сидите тихо… — А сколько сейчас в банке? Но Соломон Борисович терпеть не мог выдавать секрета госбанка: — Ну, сколько там, сколько там… — передразнивал он коммунаров. — Сколько там в банке… Чепуха… Вам если сказать пять тысяч, десять тысяч, так вы сейчас же: давайте их сюда — мы себе новые спецовки пошьем… Коснувшись спецовок, Соломон Борисович совершил неосторожность. Это было больное место у коммунаров, ибо ни в каком другом месте так не просвечивала их душа, как в вопросе о спецовках. А часто вместе с душой просвечивало и белое коммунарское тело. — А как же, — кричали коммунары на присмиревшего Соломона Борисовича. — Что это, спецовки? Да, спецовки? Представители младшего поколения при этом обязательно задирали ноги и показывали Соломону Борисовичу нижние части брючных клешей или тыкали ему в живот истрепанные и промасленные рукава. Спецовка — это костюм из самой дешевой материи, которую только способен был придумать гений Соломона Борисовича. Соломон Борисович нежно именовал эту материю — «рубчик». «Рубчик» был мало приспособлен к роли, навязываемой ему режиссером. Это была действительно дрянь — жиденькая, прозрачная ткань, не способная ни к какому серьезному делу. В токарном цехе она в первый же день промасливалась до самых глубин своего существа, так как коммунарам Соломон Борисович не выдавал ни тряпок, ни концов и заменял все эти вещи правом вытирать руки о собственный живот и колени. Наступал момент, когда старшее поколение добивалось перемены спецовки, но разве мог Соломон Борисович выбросить пару штанов и рубашку? Отвергнутая старшими спецовка после стирки переходила к пацанам. Пацаны и сами по себе не отличались чрезмерной требовательностью, а, кроме того, спецовка Соломона Борисовича имела и некоторые особые достоинства, реализуемые исключительно пацанами. Рукава рубашек, шитых для старшего поколения, были на полметра длиннее, чем нужно, и это было чрезвычайно удобно. Именно этими излишествами вытирали пацаны свои станки и агрегаты. К сожалению, почти невозможно было использовать с таким же производственным эффектом дополнительные части брюшных холош, и они, сложившись на пацаньих ногах в некоторое подобие гармонии, без пользы увядали на наших глазах. Но и эта сносная конъюнктура подверглась действию времени: концы рукавов и брюк очень быстро истрепывались, вся спецовка украшалась дырами, и пацаны начинали приобретать определенно кружевной стиль, не соответствующий ни нашей эпохе, ни нашим гигиеническим капризам. Соломон Борисович, впрочем, был другого мнения. — Скажите, пожалуйста, — дырочка там… Ну что ты на меня тыкаешь своими рукавами! Длинные — это совсем неплохо. Короткие — это плохо, а длинные, что такое? Возьми и подверни, вот так… Соломон Борисович собственноручно подвертывает на руках пацанов промасленное кружево рукава, но пацан только хохочет и пищит: — Э, ой и хитрый же Соломон Борисович!.. Ни пацаны, ни старшие никогда не были склонны к разоружению, и война из-за спецовок то затихала, то вспыхивала, но никогда не прекращалось. Периодически наступал момент, когда на фронте раздавались залпы совета командиров или общего собрания, и тогда сильно страдал Соломон Борисович — шил новую партию спецовок для старших. Старшие ходили в швейную мастерскую и торопили девочек, пацаны с вожделением поглядывали на спецовки старших, а Соломон Борисович страдал: — Двести пятьдесят метров рубчика, вы подумайте, сколько это стоит? В такие моменты даже я начинал злобиться на Соломона Борисовича, несмотря на мое постоянное перед ним преклонение: — Ну как вам не стыдно, сколько стоит двести пятьдесят метров — сто рублей? Соломон Борисович взрывается оскорблением и болью: — Двести пятьдесят метров — сто рублей? Как вы дешево привыкли жить… сто рублей. Что же, по-вашему, рубчик стоит по сорок копеек метр? — Ну, не по сорок, так по сорок пять. Материя дрянь, что она там стоит? — Дрянь? Я бы хотел иметь этой дряни миллионы метров… Дрянь. Может быть, шить для коммунаров спецовки из чертовой кожи? Или, может быть, из сукна? Так чертова кожа стоит полтора рубля, к вашему сведению… Сколько стоит сукно, не знал никогда Соломон Борисович, ибо он никогда не имел дела с этой роскошной тканью. Он и сам одевался в костюмы, сшитые из рубчика, а на сукно смотрел с презрением, как Франциск Ассизский на бутылку шампанского. Мне становилось жаль Соломона Борисовича, и я продолжал с ним ласково: — Все-таки нужно не пожалеть ребят. Вы видите, в чем они ходят на работу. И белье у них в масле и теле. И некрасиво, вы же все это прекрасно понимаете… Соломон Борисович был всегда склонен к сентиментальности. Он смотрит на меня дружелюбно-понимающим взглядом: — Чудак вы, разве я что-нибудь говорю? Я же понимаю, и они хорошие мальчики и хорошо работают. Ну, что же, пошьем им спецовки, можно пошить, можно истратить и триста метров рубчика, что, это мое все? Это все ваше, шейте, можно шить… Он уходит от меня, расстроенный и своей любовью к пацанам и трагической необходимостью тратить деньги и метры. А деньги — это всегда сумма копеек, а каждая копеечка рождается с мучением на производстве Соломона Борисовича. Глубокая осень тридцатого года. Ни снега, ни мороза. К белгородскому шоссе на Харьков мы добираемся через море грязи, через разъезженное, распаханное подводами поле. Это море разжиженного чернозема плещет о самый цоколь коммуны и блестящими затоками и рукавами разливается между цехами Соломона Борисовича. Только пристальная настойчивость нашего часового у парадного хода не пускает его в наш дом, но в цехах Соломона Борисовича нет часовых, и поэтому в цехах пол покрыт еще свежими морскими отложениями, станки забрызганы и стены измазаны. В литейном цехе, пристроенном еще летом из ненужных для деревообделочной мастерской материалов, в углу огромной кучей насыпано сырье — старые медные патроны. При помощи каких хитроумных комбинаций доставал это сырье Соломон Борисович, никто не знает. Коммунары отрицательно относились к патронам. По их словам выходило, что парторганы — самое негодное сырье, медь в них плохая, и в каждом патроне кроме меди много еще посторонних примесей — свинец, порох, грязь. Коммунары именно патроны винили в том, что дым, выходящий из трубы литейной, слишком удушлив. Соломон Борисович был другого мнения… Коммунары готовы были примириться с патронами, если бы литейный дым действительно выходил в трубу и отравлял только окрестное население, ибо население держится все-таки ближе к земной поверхности, а дым, даже самый нахальный, все-таки подымается к небесам. В том-то и дело, что дым этот не очень выходил в трубу, а больше пребывал в самой литейной и отравлял самих литейщиков. Соломон Борисович по этому поводу много перестрадал. Даже ночью его преследовали кошмары — снились ему кирпичные трубы, протянувшиеся до облаков, целый лес труб, целая вакханалия мертвых капиталов. Одного из подчиненных ему чернорабочих Соломон Борисович сделал кровельным мастером, и из старого железа, оставшегося от разобранного сарая, этот мастер в течение двух недель приготовил нечто, напоминающее самоварную трубу, и водрузил ее над литейным цехом под аккомпанемент ехидных замечаний коммунаров, утверждающих, что труба делу не поможет. Действительно, она не помогла, и Колька-доктор ежедневно писал протоколы, удостоверяющие, что в коммуне свирепствует литейная лихорадка. Тогда Соломон Борисович прибавил к трубе еще одно колено. Труба вышла довольно высокая и стройная. Единственный ее недостаток — слабое сопротивление ветрам — был уничтожен при помощи проволок, которыми она была привязана к крыше литейной. На некоторое время Колька прекратил писание протоколов, ибо дым стал направляться туда, куда ему и полагается, но коммунары-литейщики и теперь предсказывали, что установившееся благополучие долго не протянется. В самом деле, крыша литейной была сделана только для того, чтобы литейщиков не мочил дождь. Ее скелет был слишком нежен и не подготовлен для тяжелой службы — удерживать высокую трубу. Коммунары предсказывали, что во время бури труба упадет вместе с крышей. Соломон Борисович презрительно выпячивал губы: — Сейчас упадет, как вы все хорошо знаете вместе с вашим доктором… и крыша упадет, и вся литейная развалится… От бури развалится. Какие бури придумали… подумаешь, какой Атлантический океан! На этот раз коммунары ошиблись — крыша осталась на месте, литейная тоже не развалилась, и даже нижняя часть трубы еще и до сих пор торчит на фоне украинского неба, только верхняя ее часть надломилась и повисла на железной жилке, но в это время у коммунаров появились более серьезные заботы, и на трубу не обратили внимания. Только доктор снова принялся за протоколы, да старик Шеретин, математик рабфака, комната которого была недалеко от литейной, уверял, что во время ветра труба стучит, трепещет и мешает ему спать… В литейной помещался барабан. Это был горизонтально установленный цилиндр с круглым отверстием на боку. В это отверстие и набрасывались патроны, и из этого же отверстия выливалась расплавленная медь. К барабану была приделана форсунка, на стене бак с нефтью — на первый взгляд все просто, и нет ничего таинственного. На самом деле барабан был самым таинственным существом в коммуне. Он очень стар, продырявлен и проржавлен, форсунка тоже не первой молодости. Вся эта система накопила за это время своей долгой жизни у киевского кустаря так много характерных черт и привычек, что только бывший хозяин, наш мастер Ганкевич, мог с ними справляться. Во всяком случае, обыкновенные смертные могли взирать на барабан и даже подходить к нему только до того момента, когда он начинал действовать. Когда же наступал этот момент, Ганкевич всех удалял из литейной и оставался наедине с барабаном. Через полчаса отворялись двери и присутствующие приглашались удостовериться, что медь готова, Ганкевич жив и барабан на месте. Даже Соломон Борисович не решался нарушить жреческую неприкосновенность Ганкевича и терпеливо гулял по формовочной, пока в литейной совершалось таинство претворения патронов в расплавленную медь. Вообще Соломон Борисович очень уважал Ганкевича и боялся больше всего на свете его ухода с производства. Много было в литейной и других вопросов и производственных тайн, но не все сразу они были нами замечены. Рядом с литейной формовочная. На двух машинах коммунары формовали кроватные углы, в соседней каморке пацаны делали шишки. В формовочной уже начинало складываться небольшое общество коммунаров-специалистов — Миша Бондаренко, Могилин, Прасов, Илюшечкин, Терентюк и другие. Они уже формировали по тридцать пар опок в день и начинали разбираться в производственных тайнах Ганкевича. Ганкевич старался ладить с ними и кое-как мириться по вопросу о глине. Глина — это не просто глина, а проблема. Глина перевозилась к нам вагонами из Киева. Соломон Борисович уплачивал за доставку глины большие деньги и каждый раз после такой уплаты приходил ко мне и грустил: — Опять заплатил за вагон глины семьсот рублей. Ну, что ты будешь делать? Ганкевич не хочет признавать никакой другой глины, подавай ему киевскую… Только в токарном цехе отдыхала душа Соломона Борисовича. На пятнадцати токарных станках работали токари-коммунары и точили кроватные углы. Привешенная к потолку трансмиссия вместе с потолком сотрясалась и визжала, коммунары к трансмиссии относились с предубеждением и боялись ее. И сама трансмиссия, и ее шкивы, и все токарные станки часто останавливались от старческой лени, старенькие пасы рвались и растягивались, но все это мелочи жизни, и они не требовали больших расходов. Правда, наш рабочий день весь был украшен нарывами конфликтов и споров, но эти вещи ничего не стоят, а нервы у Соломона Борисовича крепкие. Соломон Борисович в цехе был похож на домашнюю хозяйку. Сколько забот, сколько мелких дел и сколько экономии! Был в цехе мастер Шевченко. По плану он должен инструктировать коммунаров, но одно дело план, а другое — жизнь. На самом деле он в течение целого дня занимался разным ремонтом — все станки требовали ремонта. Ремонт — понятие растяжимое. В нашем цехе оно не было растяжимым и выражалось точной формулой: один Шевченко на пятнадцать станков и на тридцать метров трансмиссии. Корректировалась эта формула самим Соломоном Борисовичем — его указания были категоричны и целесообразны. — Тебе что нужно? Тебе нужно точить кроватный угол? Так чего ты пристал с капитальным ремонтом? Пускай Шевченко возьмет гаечку и навинтит… — Как гаечку? — кричит коммунар. — Здесь все расшатано, суппорт испорчен, станина истерлась… — Не ты один в цехе, пускай Шевченко найдет там в ящике гаечку, и будешь работать… Шевченко роется в дырявом ящике и ищет гаечку, но Соломон Борисович уже нарвался на другого коммунара и уже кричит на Шевченко: — Что вы там возитесь с какой-то гайкой, разве вы не видите, что в трансмиссии не работает шкив? По-вашему, шкив будет стоять, коммунар будет стоять, а я вам буду платить жалованье… — Тот шкив давно нужно выбросить, — хмуро говорит Шевченко… — Как это выбросить? Выбросить этот шкив, какие вы богатые!.. Этот шкив будут работать еще десять лет, полезьте сейчас же и вставьте шпоночку… — Да он все равно болтает… — Это вы болтаете… Болтает… Пускай себе болтает, нам нужно, чтоб станок работал… Поставьте шпоночку, как я вам говорю… — Да вчера уже ставили… — То было вчера, а то сегодня… Вы вчера получали ваше жалованье и сегодня получаете… Шевченко лезет к потолку, Соломон Борисович задирает голову, но за рукав его уже дергает коммунар: — Так что ж? — Ну, что тебе, я же сказал, тебе поставят гаечку… — Да как же он поставит, он же полез туда… — Так подождешь, твой станок работает? Откуда-то из-за угла душу раздирающий крик… — Опять пас лопнул, черт его знает, не могут пригласить мастера… Соломон Борисович поднимает перчатку: — Был же шорник, я же сказал, исправить все пасы, где вы тогда были? — Он зашивал, а сегодня в другом месте порвался… Надо иметь постоянного шорника, а то на два дня… — Очень нужно, чтобы человек гулял по мастерской… Шорник вам нужен, завтра вам смазчик понадобится, а потом подавай убиральницу. Возмущенный коммунар швыряет в угол ключи или молоток и отходит в сторону, пожимая плечами. Соломон Борисович вдруг соображает, что пас все-таки не сшит и станок не работает. Соломон Борисович гонится за коммунаром: — Куда же ты пошел? Что же ты уходишь? — А что же мне делать? Буду ждать, пока придет шорник… — Это трудное дело, сшить пас?.. Ты не можешь сам сшить пас, это какая специальность или, может, технология… — Соломон Борисович, — пищит удивленный коммунар, — как же это сшить?.. Это же не ботинок, а пас… Но Соломон Борисович уже покраснел и уже рассердился. Он с жадностью набрасывается на шило и кусочек ремешка, валяющийся на подоконнике, и торжествует: — Ты не можешь сшить пас, а я могу? Он по-стариковски тычет шилом в гнилой пас. Коммунары улыбаются и с сомнением смотрят на сшитый пас. У Соломона Борисовича тоже сомнение — пас не сшит, а кое-как связан неровным некрепким швом. Соломон Борисович, отнюдь не имея торжествующего вида, спешит удалиться из цеха, а коммунары уже вечером в совете командиров ругаются. — Что такое, в самом деле. Пас порвался, шорника нет, Соломон Борисович сам берется за шило, а разве он может сшить, это тоже специальное дело… И все равно через пять минут станок стоит… Соломон Борисович в таком случае помалкивает или пускается в самую непритязательную дипломатию: — Что ты говоришь? Ты говоришь так, как будто я шорник и плохо сшил. Что я буду заведовать производством и еще пасы сшивать? Я тебе только показал, как можно сшить, а если бы ты захотел и постарался, ты бы сшил лучше, у тебя и глаза лучше… Коммунары заливаются смехом и от того, что дипломатия Соломона Борисовича слишком наивна, и от того, что Соломон Борисович выкрутился, и даже хорошо выкрутился, приходиться коммунарам даже защищаться: — Когда же нам сшивать? Если сшивать, все равно станок стоять будет. Соломон Борисович молчит и вытирает вспотевшую лысину. Настоящей своей мысли он не скажет, настоящую мысль он скажет только мне, когда разойдется совет командиров спать, а Соломон Борисович смотрит, как я убираю свой стол, курит и говорит дружески доверчиво: — Эх, разве так надо работать? Разве такой молодой человек не может остаться после работы и сшить себе пас… Что там полчаса, а шорнику нужно заплатить семьдесят пять рублей в месяц. Я молчу — все равно спор имеет академический характер. Но иногда и мне приходится идти огнем и мечом на Соломона Борисовича. Утро, из классов еле слышен прибой науки. В мастерских шумят станки, в моем кабинете никого — вся коммуна рассыпалась по трудовым позициям. Вдруг открывается дверь. К моему столу быстро подходит Коля Пащенко, мальчик пятнадцати лет, смуглый, стройный коммунар. Сейчас Коля плачет. Он пытается удержать слезы и говорит неплаксивным, спокойным голосом, но слезы падают на спецовку, и на его руках целые лужи слез, смешанных с машинным маслом и медными опилками. Он протягивает ко мне руки: — Смотрите, Антон Семенович, что же это такое… прямо… шкив испорчен… я говорил, все равно никакого внимания… — Ты говорил Соломону Борисовичу, чтоб исправили шкив? Чего же ты так волнуешься… — Я пришел, чтобы вы посмотрели сами… Пусть бы там не исправляли, пусть бы там прогул или как там… простой… а он говорит — работай… Как же я могу работать… я боюсь работать. Я знаю Колю как смелого мальчика. Это живой, способный и энергичный человек, он в коммуне с самого начала и всегда умел прямо в глаза смотреть всяким неприятностям. Поэтому меня очень удивили его слезы. — Я все-таки не понимаю, в чем дело… Ну, идем… Мы входим в цех. Коля обгоняет меня в дверях и спешит к токарному станку. Он уже не плачет, но в борьбе со слезами он уже успел свой нос выкрасить в черный цвет. — Вот, смотрите… Он пускает свой станок, потом отводит вправо приводную ручку шкива, деревянную палку, свисающую с потолка. Станок останавливается. Коля левой рукой отталкивает меня подальше от суппорта, на который я оперся. — Смотрите. Я смотрю. Смотрю и ничего не вижу. Вдруг станок завертелся, зашипел, застонал, заверещал, как все станки в токарном цехе. Я ошеломлен. Подымаю голову и вижу: палка уже опустилась и передвинулась влево, шкив включен. Я смеюсь и гляжу на Кольку. Но Колька не смеется. Он снова чуть не плачет: — Как же я могу работать? Остановишь станок, станешь вставлять угол в патрон, а станок вдруг начинает работать… Что ж, руку оторвать или как?.. За нашими плечами Соломон Борисович. — Соломон Борисович, надо же как-нибудь все-таки… Ведь так нельзя. — Ну, что такое, придет мастер завтра, исправит шкив, так что? Сегодня нужно гулять?.. Я ж тебе сделал, можно работать… — Ну, смотрите, Антон Семенович, разве можно так? Колька лезет куда-то под станок и достает оттуда кусочек ржавой проволоки, на концах ее две петли. Одну — он надевает на конец приводной палки, а другую — цепляет за угол станины. Станок перестает вертеться, палка крепко привязана проволокой. Колька смотрит на меня и смеется. Смеется и Фомичев, подошедший к нашему станку: — Последнее достижение техники, здравствуйте, Антон Семенович… — А что? — говорит Соломон Борисович. — Чем это плохо? Ребята хохочут… — Нет, вы скажите, чем это плохо? Колька безнадежно машет рукой. Фомичев, спокойно, с улыбкой объясняет, глядя сверху на Соломона Борисовича: — Ему нужно станок останавливать раз пять в минуту, как же он может все время привязывать проволоку, а вы посмотрите. — Он снимает петлю с угла станины. Станок завертелся, но петля бегает перед глазами, цепляется за резец. — Ну и что ж? — Как, что же, разве вы не видите? Я приглашаю Соломона Борисовича к себе, но уже на дворе говорю, сжимая кулаки: — Вы что, с ума сошли? Что это за безобразие? Вы еще веревками будете регулировать станки, к чему вы приучаете ребят… это простая халтура, просто мошенничество… Соломон Борисович терпеть не может моего гнева и говорит: — Ну, хорошо, хорошо… ничего страшного не случилось… завтра привезу мастера, начнем капитальный ремонт… Вы думаете, завтра Соломон Борисович привез мастера? — Я не привез? Ну, конечно, он не поехал, потому разве теперь люди? Он хочет заработать двадцать рублей в лень. Я ему дам двадцать рублей, а Шевченко на что, а Шевченко будет гулять… |
||
|