"Почему вы пишете смешно?" - читать интересную книгу автора (Яновская Лидия Марковна)

Глава вторая Первый роман

Сатира и юмор в нашей литературе середины 20-х годов переживали своеобразный расцвет.

В стране был нэп — новая экономическая политика. После тяжелых семи лет войны, разрухи и голода страна входила в русло мирной жизни, но мирную жизнь приходилось начинать с временных уступок капитализму. Другого пути не было. «Удержать же пролетарскую власть в стране, неслыханно разоренной, с гигантским преобладанием крестьянства, так же разоренного, без помощи капитала, — за которую, конечно, он сдерет сотенные проценты, — нельзя, — говорил Ленин. — Это надо понять. И поэтому — либо этот тип экономических отношений, либо ничего»[11].

И вот, едва отполыхал пожар революции, казалось, уничтоживший до конца все старое, как уже снова ожила мелкая буржуазия, почувствовав некоторый простор. По Москве ходили раскормленные «скоробогачи», они носили дорогую одежду, ездили на лихачах, кутили в ресторанах. Народ все еще жил скудно, тесно, голодно.

Те, кто не доверял революции и большевикам, надеялись, что революция обанкротилась.

Литературная молодежь, к которой принадлежали Ильф и Петров, жадно внимала словам Ленина: «Конечно, свобода торговли означает рост капитализма; из этого никак вывернуться нельзя, и, кто вздумает вывертываться и отмахиваться, тот только тешит себя словами. Если есть мелкое хозяйство, если есть свобода обмена — появляется капитализм. Но страшен ли этот капитализм нам, если мы имеем в руках фабрики, заводы, транспорт и заграничную торговлю? И вот я говорил тогда, буду повторять теперь и считаю, что это неопровержимо, что этот капитализм нам не страшен»[12].

Евгений Петров позже писал: «Революция лишила нас накопленной веками морали. Этим объяснялся нигилизм, а иногда и цинизм нэповских времен. При этом — презрение к нэпманам и непонимание нэпа. Только любовь к Ленину, абсолютное доверие к нему помогло примириться с нэпом. — „Партия все знает. Надо идти вместе с ней“» (Е. Петров. «Мой друг Ильф»).

Революционное раскрепощение мысли — и жгучая ненависть к воспрянувшему мещанству; нищета недавних лет военного коммунизма — и вздувающееся уродливыми пузырями недолговечное богатство нэпа; жажда невиданной справедливости, обещанной революцией, — и бюрократизм, невежество, жульничество, комчванство и другие пороки, мириться с которыми было немыслимо, — вот что питало молодую советскую сатиру.

Сатирико-юмористические журналы возникали один за Другим. Никогда в стране их не было так много. «Красный перец». «Крокодил». «Бузотер», в котором участвовал Маяковский. Потом «Бузотер» был переименован в «Бич». «Смехач». «Чудак». «Бегемот», выходивший в Ленинграде. Крестьянский «Лапоть».

В этих журналах активно сотрудничала молодежь, видевшая в сатире свое боевое оружие. Здесь выступали с рассказами и фельетонами М. Кольцов, Ю. Олеша, В. Катаев, А. Зорич, Л. Никулин, Г. Рыклин, В. Шкловский, В. Ардов, В. Лебедев-Кумач, Е. Зозуля и многие, многие другие писатели.

Создавались сатирические циклы, сатирические повести, сатирические романы. Многократно переиздавался, не покрывая спроса, роман Эренбурга «Хулио Хуренито». Все решительней обращался к сатире Маяковский, и, словно вторя его «Прозаседавшимся», наступал на бюрократизм Булгаков в повести «Дьяволиада».

Сатира развивалась бурно, сложно и противоречиво. С политической прямотой звучали сатирические стихи Демьяна Бедного. А сатира Булгакова требовала размышлений, чтобы дошел ее патриотический смысл. Активно обличал мещанство Зощенко. Но, ненавидевший мещанскую тупость, стяжательство, душный и, казалось ему тогда, всесильный мирок обывательщины, он все еще не видел четких границ этого мирка. Порою ему казалось, что обывательская мерзость проникает повсюду, проглядывает в обычных, так называемых хороших людях, что она слишком живуча и даже очистительный огонь революции не выжжет ее раньше, чем через триста лет («О чем пел соловей»).

Читатели жадно тянулись к сатире. Критика пугалась. Эренбург смущал ее нигилизмом своего Хулио. Зощенко — скепсисом. Булгаков — тем, что в советскую действительность переносил образы бессмертного Гоголя. Ошеломлял Маяковский.

«Сатира нам не нужна. Она вредна рабоче-крестьянской государственности!» — вещал критик Владимир Блюм и упорно нес свой тезис, как знамя, вплоть до 1930 г. Но ни самого Блюма, ни его лозунг не принимали всерьез. Сатира влекла литературную молодежь. Она обещала простор для творчества, будила мысль и требовала знания жизни.

Атмосфера сатирического творчества окружала Ильфа и Петрова в «Гудке». Их товарищи один за другим выходили в большую литературу. Шумный успех выпал на долю сатирической повести В. Катаева «Растратчики».

Приходил тщательно одетый (галстук — бабочкой) Булгаков: из редакции он направлялся во МХАТ на репетиции своей пьесы. Появлялся Бабель. С Ильфом он был дружен еще в Одессе. А теперь вышли «Конармия», «Одесские рассказы»… В обращении Ильфа и Петрова к жанру сатирического романа не было чуда.

Много позже, уже после смерти Ильфа, Е. Петров писал В. Беляеву: «Нужно каждое утро просыпаться с мыслью, что ты ничего не сделал, что есть на свете Флобер и Толстой, Гоголь и Диккенс. Самое главное — это помнить о необычайно высоком уровне мировой литературы и не делать самому себе скидок на молодость, на плохое образование, на „славу“ П. и на низкий литературный вкус большинства критиков»[13].

Эта высокая требовательность к себе характерна для всего творческого пути Ильфа и Петрова. От себя, молодых журналистов, чьи романы с трудом пробивались в «полутолстый» журнал, они требовали равнения на величайшие образцы мировой литературы, равнения на Толстого и Гоголя, Диккенса и Флобера. Очень скромные, они в то же время уважали свой талант и, может быть, догадывались о незаурядном размахе своих возможностей.

И все-таки на первых порах, в те дни, когда они лишь начали работу над романом, они равнялись не на Гоголя и не на Рабле. Своего рода первоначальным образцом для «Двенадцати стульев», романа, вошедшего в мировую литературу, послужила повесть В. Катаева «Растратчики».

В самой специфике талантов братьев Катаевых — Валентина Катаева и Евгения Петрова — тогда было много общего. Достаточно сравнить катаевскую комедию «Квадратура круга» (1928) и рассказ Евгения Петрова «Семейное счастье» (около 1927): не только сюжет, мысль, характеристики персонажей, но, главное, юмор обоих произведений так близки, словно это один автор выступил в двух жанрах. И позже Катаев сотрудничал с Ильфом и Петровым (в работе над комедиями «Под куполом цирка» и «Богатая невеста»).

В повести «Растратчики» В. Катаев стремился дать движущуюся сатирико-юмористическую картину жизни, с живым интересом рассматривая ее комические детали, веря в торжество радостного и светлого в ней. Это было как бы заявкой на то, что хотели и что могли создать Ильф и Петров.

В «Двенадцати стульях» можно найти следы влияния «Растратчиков»: сходное освещение отдельных персонажей, знакомые ситуации и выражения. В первых, относительно слабых главах романа это особенно заметно. Повесть Катаева настолько занимала Ильфа и Петрова, что в ранних, неопубликованных вариантах к роману были выведены даже ее прототипы и в веселых тонах рассказывалось о том, как воспринял ни в чем не повинный редакционный кассир то, что его изобразили как растратчика. Но следы влияния так и остались следами. По мере развертывания романа, от главы к главе, с каждой строкой крепла, оформлялась оригинальная творческая манера Ильфа и Петрова, все самобытней и острее звучала их сатира.

Теперь, когда перед нами весь творческий путь Ильфа и Петрова, мы знаем, что он был сложен и крут, что только в «Золотом теленке» смогли они решить многие творческие вопросы, поставленные ими в первом романе, что гражданский пафос «Двенадцати стульев» уступает идейной зрелости «Золотого теленка» и политическому накалу фельетонов в «Правде». Но и теперь мы не можем не видеть, что «Двенадцать стульев» — не ученическое, не пробное произведение. Это создание настоящего таланта, освещенного если не сложившимися, то уверенно складывающимися творческими убеждениями, это результат изрядного и нелегкого отрезка творческого пути, пройденного молодыми писателями в процессе работы над романом.

Роман был написан в удивительно короткий срок — в несколько месяцев, приблизительно в сентябре — декабре 1927 г. Но как насыщены были работой эти несколько месяцев! После двойного трудового дня (работа в редакции, а потом — над романом) писатели возвращались домой в два или в три часа ночи не в состоянии произнести ни слова от усталости и назавтра снова спешили в редакцию, и снова после шумного редакционного дня склонялись над закапанным чернилами столом, спорили, переделывали, сочиняли.

Они отдавали роману весь свой опыт, общий и индивидуальный. Слесарь, живший по соседству с Ильфом и с великим громом строивший у себя в комнате мотоцикл, превращался в Полесова. Черты какого-то двоюродного дяди Евгения Петрова воплощались в Воробьянинове.

Воскресал старый особнячок-богадельня, который как-то показал Ильфу М. Штих: в юности Штих участвовал в небольшом концерте для здешних старух, старухи были в платьях мышиного цвета, а на двери висела тяжелая гиря. По Волге, на тиражном пароходе, на каком за два года до того ездил Ильф, теперь отправлялись герои романа. А потом им предстояло побывать на Кавказе и в Крыму, откуда только что вернулись авторы. Сатирической панорамой разворачивались редакционно-литературные впечатления. Сатирические образы отделялись от своих прототипов и начинали самостоятельную жизнь.

Ожили сделанные раньше записи Ильфа, и оживилась его работа над записями. По сути, только теперь, осенью 1927 г., начал складываться вполне определенный жанр его записных книжек. Любопытно, что выражения вроде «Дым курчавый, как цветная капуста», «Железные когти крючников» или надпись на набережной «Чаль за кольца, решетку береги, стены не касайся», использованные в романе в одной из «волжских» глав, появились в записях только теперь, во время работы. В период же поездки по Волге на тиражном пароходе такого рода записи Ильф еще не делал.

Писатели работали самоотверженно. Отличные страницы и превосходно написанные главы беспощадно выбрасывались, если авторам казалось, что это длинноты или тематические повторы. Каждой из таких купюр можно найти логическое объяснение. Главой «Прошлое регистратора загса» писатели, вероятно, пожертвовали потому, что при всей ее великолепной сатиричности она несколько нарушала тон романа, снимала то ощущение призрачности и нереальности прошлого, которым окрасили Ильф и Петров образы «бывших» людей. Блестящая вставная новелла о бедной Клотильде, верившей в вечное искусство, и ее несчастной любви к скульптору Васе, который оказался «нормальным халтурщиком-середнячком», может быть, действительно выпала (как уже писали критики), потому что в романе и так много места заняли рассказы о халтурщиках. По той же причине могли быть опущены и страницы о том, как Ляпис с соратниками по халтуре сочинял оперу-детектив о «луче смерти», запрятанном в одном из двенадцати стульев. Это была своеобразная пародия сатириков на собственный «авантюрный» сюжет. Но при всей логичности подобных объяснений порой кажется, что опущены эти блещущие юмором страницы потому лишь, что авторы их были молоды, писали свой первый роман и творческие возможности казались им беспредельными.

Итак, в «Двенадцати стульях» Ильф и Петров задумали дать широкую сатирико-юмористическую картину быта. Остап Бендер и история его приключений должны были стать «ключом» к тому миру, где живут Воробьяниновы и людоедки Эллочки. Кто еще, как не этот легкомысленный и предприимчивый герой, мог бы так смело провести авторов по всем кругам обывательского мира, с таким знанием обывательской морали и ироническим, чуть пренебрежительным отношением к ней?

Ситуация с несколькими одинаковыми предметами, в одном из которых спрятан клад, не была откровением сама по себе. Как, впрочем, и история с приезжим чиновником, принятым за ревизора, не была слишком оригинальной в свое время. Но в истории с мнимым ревизором Гоголь уловил нечто, неожиданно осветившее давно созревшие его наблюдения, давшее им смысл, толчок. Он нашел свой сюжет, нашел и взял его, хотя этот сюжет был придуман не им. Такой же сюжетной находкой была для Ильфа и Петрова история о двенадцати стульях. Она давала возможность построить сюжет не только емкий, но и современный, действительный при всей его условности: революция перевернула, перекроила мир; все пришло в движение — люди и вещи; поиски стула, который столько лет мирно стоял в гостиной среди одиннадцати своих собратьев, могли на самом деле превратиться в эпопею.

Но напрасно спорили рецензенты о том, удался или не удался Ильфу и Петрову авантюрный сюжет и кому они больше подражали в его развитии — плутовскому роману XVIII в., детективным рассказам Конан Дойля или приключенческой повести Лунца «Двенадцать щеток». Ильф и Петров не писали приключенческого романа, как, например, Салтыков-Щедрин не писал летописи. Схема авантюрного романа в «Двенадцати стульях», как и торжественно-наивная форма летописи в «Истории одного города», использованы пародийно: пародия помогала здесь иронически осветить изображаемое. Очевидная условность формы позволяла Щедрину многократно отступать от нее в «Истории одного города». По той же причине Ильф и Петров довольно небрежно отнеслись к авантюрным, сюжетным ситуациям своего романа.

Приключенческой стороне было уделено значительно больше внимания в первом, журнальном, варианте романа. Там рассказывалось, как Остап вскрывал стул Ляписа и потрошил редакторский стул, как дважды он пытался украсть стулья в театре Колумба и однажды даже почти унес их с помощью Воробьянинова и как, настигнутые сторожем, друзья вынуждены были бросить добычу.

Авторы исключили и эти страницы. Их не смутило, что теперь сюжетно слабо мотивировано появление Никифора Ляписа в романе: в конце главы он просит пять рублей на починку стула, попорченного хулиганами, и не всякий читатель, закрыв книгу, вспомнит, какое имеет отношение Ляпис к поискам бриллиантов. Их не смутило, что почти не связана с Остапом Бендером редакция газеты «Станок», а члены тайного «союза меча и орала» вовсе не имеют отношения к двенадцати стульям. Остап даже не появляется у них после первого, «организационного», заседания. А ведь заваренная им каша расхлебывается еще на протяжении двух глав, вклиненных в повествование. В приключенческом романе это было бы невозможно. Логика сатирического повествования делает это вполне естественным. Здесь цементирующим выступает единство сатирико-юмористического взгляда писателей на очерченные ими явления.

В свое время «Двенадцать стульев» вызвали немало споров по поводу того, что это — сатира или юмор. Многим казалось, что для сатиры этот роман слишком жизнерадостен и легок. Для юмора же он слишком задевал, и иногда больно задевал, вплоть до «оргвыводов» (как иронически сокрушались Ильф и Петров).

Сами авторы считали свой роман сатирическим. Ясность оценок в нем заставляет согласиться с авторским мнением. Но к сатире Ильфа и Петрова нельзя подходить, как к тиру, в котором выставлены в ряд фигуры, предназначенные для сатирического попадания. Писателей влекла жизнь, смешная и трогательная, грустная и патетическая; обладавшие обостренным чувством юмора, они видели смешное прежде всего, и не только смешное в чистом виде, но и то смешное, что просвечивало и в трогательном, и в грустном, и в патетическом; они видели мир в его комическом своеобразии, ощущали колорит времени и быта с их неповторимыми внешними приметами.

Действие «Двенадцати стульев» происходит в 1927 г., в том самом году, когда роман был написан. Мы узнаем бытовые приметы нэпа: врассыпную, с лотками на головах, как гуси, разбегаются беспатентные лотошники Охотного ряда; беспризорники греются возле чанов с кипящей смолой; «обрастая бытом», везут по воскресеньям москвичи матрацы в мордастых цветочках, эти «альфу и омегу» семейного уюта. Еще не повержен частник, но в романе чувствуется нарастающая тревога среди мелкой буржуазии, близость решительного перелома. Это проступает в деталях — в облике нэпмана Кислярского с его «замечательной допровской корзинкой», заранее приготовленной на случай ареста. Это звучит в веселом настроении авторов, которые твердо убеждены, что высмеиваемые ими люди принадлежат прошлому, что в будущее у них пути нет.

У Ильфа и Петрова острое ощущение времени. Они чутко улавливают и выразительные внешние подробности, и подспудное, созревающее, хотя и не выжидают, чтобы годы профильтровали их впечатления. Они разворачивают живописную, словно преломившуюся в комическом зеркале, картину быта советской России тех лет. Смело переносят нас из Москвы в провинцию, на Волгу, Кавказ и в Крым, знакомят с доброй сотней персонажей, сатирических и юмористических, нелепых, нетерпимых и просто смешных, веселых или забавных. Они выдумывают и фантазируют, и вместе с тем то, что говорят они о жизни, — правда.

На сочетании гиперболы и иронии, на лукавом пародировании «изячной» мещанской речи построен гротескный образ людоедки Эллочки. Всмотритесь, ей не приписано ни одной необычной черты. Ее «людоедский» жаргон? Он, может быть, лишь чуть уже того, на котором изъяснялись ее реальные приятельницы, но в нем нет ни одного выдуманного слова, это действительный лексикон очаровательных эллочкинных подруг, не потускневший за сорок лет существования романа. Ее героическое соревнование с дочкой миллиардера Вандербильда? Это гипербола, а не фантазия, гипербола, в основе которой лежит реальность. Это лишь заостренное изображение увлечения зарубежными модами, модами миллиардерш, на которые равняются Эллочки, не догадываясь, как они смешны, когда перекрашивают собаку в «мексиканского туш-кана» или перешивают новый пиджак мужа в «модный дамский жакет».

Тонкие журналы иногда любят поразить читателя загадочным снимком: «Что это? Шкура слона? Нет, это обычная человеческая ладонь, снятая с необычно близкого расстояния». Вот так, с очень близкого расстояния, отчего обычные морщинки ладони кажутся огромными складками слоновьей шкуры, сделан портрет Эллочки. Так же, то рассматривая непривычно близко, в упор, то освещая слишком резким светом, нереальным, как свет юпитеров, то иронически гиперболизируя отдельные детали, отчего вся картина начинает казаться фантастической, то, наконец, додумывая происшествие до маловероятного, но логического конца и изображая возможное как случившееся, но всюду следуя жизни, Ильф и Петров очерчивают в своем романе и другие образы-типы и сатирические или юмористические образы типических явлений.

Что такое, например, сцена с инженером, который сидит на лестничной площадке, с ног до головы покрытый лишаями засохшей мыльной пены? Юмористический анекдот, как его расценивал один из первых рецензентов романа? Но назовут ли это только анекдотом читатели, которые, пусть не испытав полностью трагикомических страданий инженера Щукина, не раз переживали отдельные детали этой сцены, по крайней мере в страшном предчувствии?

Что такое Международный шахматный конгресс, под обеспечение которого Остап взимает дань с доверчивых васюкинцев? Только ли веселая фантазия по поводу чрезмерного увлечения шахматами? Не сатирический ли это, гротескный образ типического явления, не высмеивает ли он не столько «одноглазого любителя», сколько вообще людей, теряющих голову под обаянием красивых обещаний настолько, что совершенно забывают о реальности? Как ни фантастичны планы, развиваемые голодным Остапом, жаждущим заполучить двадцать рублей из кассы васюкинского шахклуба, — это лишь комическое, гиперболизированное воплощение распространенного трюка, при помощи которого предприимчивые болтуны обирают одержимых мечтой о славе деятелей.

Ильф и Петров далеко не равнодушные созерцатели, и комическое интересует их далеко не как самоцель. Они становятся злыми и беспощадными, когда сталкиваются с тем, что представляется им не только смешным, но вредным или враждебным. Они не боятся прямолинейности публицистических выступлений, внося даже в романы свой журналистский задор. Уже в «Двенадцати стульях» мы встречаем гневную филиппику против закрытых дверей («К черту двери! К черту очереди у театральных подъездов! Разрешите войти без доклада! Умоляем снять рогатку, поставленную нерадивым управдомом у своей развороченной панели! Вот перевернутые скамейки! Поставьте их на место! В сквере приятно сидеть именно ночью. Воздух чист, и в голову лезут умные мысли!»). Уже здесь писатели не останавливаются перед тем, чтобы дать иногда герою прямолинейную, «в лоб», характеристику.

Большой резонанс вызвал в свое время по-фельетонному боевой образ халтурщика Ляписа. Газеты подхватили его, видя в нем конкретный обличительный материал и требуя навести порядок на Солянке, 12 (во Дворце труда, названном в романе Домом народов), где особенно рьяно подвизались халтурщики, а Маяковский использовал этот образ в своей литературной борьбе.

В «Двенадцати стульях» гражданский голос Ильфа и Петрова — сатириков еще не звучит с такой мощью, с какой зазвучал он несколько лет спустя. Более всего заслуживающими сатирического приговора в романе оказываются Альхен, разграбивший туальденоровый чертог старгородского собеса, трусливые спекулянты Дядьев и Кислярский, вздорная супруга инженера Щукина и певец многоликого Гаврилы — Никифор Ляпис-Трубецкой. Десятилетие революции представлялось молодым писателям грандиозным сроком, главное зло казалось ушедшим в далекое прошлое.

Пройдет время, Ильф и Петров станут жестче и непримиримее, найдут более значительные объекты для своей сатиры. Альхена сменит Корейко, вместо Дядьева и Кислярского они познакомят нас с ответственным Полы-хаевым и полуответственным Скумбриевичем, вместо Эллочки Щукиной — с озлобленными обитателями Вороньей слободки. Но и в «Двенадцати стульях» адрес сатиры Ильфа и Петрова четок. Сатирически изображая быт, они не были, однако, сатириками-бытописателями, обличающими нравственные пороки, присущие людям вообще. В первом же своем романе они выступили как социальные сатирики, обличая не столько нелепости внутри нас, сколько врагов социализма, больших и малых, находящихся между нами, то, что мешало нашей стране на пути к торжеству революции, что отравляло радость жизни.

Ясность политических позиций увеличивала силу нападающей сатиры Ильфа и Петрова, заостряла ее. Она же делала выразительней и четче положительную идею романа. Эта идея, активная и оптимистичная, пронизывает роман.

Она — в радостном торжестве над темными силами прошлого, трусливо и злобно прячущимися в уголках нового мира, она — в уверенности авторов, что к старому возврата нет, что мечты «бывших» о повороте истории вспять смешны и безнадежны. Ее главным помощником и опорой выступает смех, задорный и звонкий.

Как смешны, жалки и уродливы, даже внешне, друзья Воробьянинова, обитатели Старгорода (самое название Старгорода пародийно; это не только ирония по поводу того, что в России самые старые города носят названия Новгородов, это своеобразное «имя значимое»: Старгород в романе заселен осколками старого мира) — неопрятного вида старуха, бывшая красавица Елена Станиславовна, совслужащий, он же «городской голова», Чарушников, гусар-одиночка и слесарь-интеллигент Виктор Михайлович Полесов, Никеша и Владя, «вполне созревшие недотепы», и другие. Смешон и сам Киса Воробьянинов, светский лев, у которого брюки свисают с худого зада мешочком. Но особенно смешно, что они еще тешат себя какими-то надеждами.

«Живем мы, знаете, как на вулкане… — говорит Варфоломей Коробейников, архивариус, собравший у себя ордера на реквизированную мебель. — Все может произойти… Кинутся тогда люди искать свои мебеля, а где они, мебеля? Вот они где! Здесь они! В шкафу. А кто сохранил, кто уберег? Коробейников! Вот господа спасибо и скажут старичку, помогут на старости лет…»

Остап с готовностью поддерживает старика: ему-то все равно, на вулкане или не на вулкане, ему бы получить ордера на стулья с бриллиантами. Но читатели хохочут вместе с авторами. И тем и другим совершенно понятно: зря старается старичок, не кинутся люди за «своими мебелями», придется Коробейникову другими путями обеспечивать свою старость.

Бегает по городу беспокойный Полесов, «кипучий лентяй», злорадно уличая Советскую власть в том, что нет нужных плашек, трамвайных моторов и воздушных тормозов. Плашек, вероятно, действительно нет, и моторов недостаточно, и трамвайные шпалы поступают с браком, но все-таки даже по Старгороду пошел новый трамвай, и в резкой реплике вагоновожатого (на полесовское замечание о тормозе: «Не всасывает?»): «Тебя не спросили. Авось засосет», — звучит авторская оценка событий.

Молодые сатирики убеждены, что у самих рыцарей прошлого не осталось от этого прошлого ничего, кроме призрачных, смутных воспоминаний. Новое беспощадно проникает всюду, даже в тайные мысли членов «союза меча и орала», мстительно обнаруживается в их лексиконе, в повадках, привычках.

В Воробьянинове в ответственный момент начинает бушевать делопроизводитель загса. Отец Федор жалуется жене, что бывший предводитель дворянства охотится за тещиным добром, «которое теперь государственное, а не его». Остап обращается к господам заговорщикам с советским словом «товарищи». А избранные обществом «меча и орала» подпольные городской голова и губернатор так ссорятся на ночной улице:

«— Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.

— Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием…

— Что же ты, дурак, кричишь? — спросил губернатор. Хочешь в милиции ночевать?

— Мне нельзя в милиции ночевать, — ответил городской голова, — я советский служащий…

Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой».

Авторы весело сталкивают терминологию прошлого и терминологию настоящего и при этом в юморе их звучит чувство победы.

Иронизирующие сатирики не принимают всерьез приключений своих героев. Они смеются над Воробьяниновым, который мечется по стране, разыскивая остатки своего былого богатства; над тайными членами «союза меча и орала», поверившими проходимцу, что может вернуться капитализм; над стяжателем-священником, колесящим в поисках гарнитура генеральши Поповой, в котором ни черта нет. Нет для этих последышей больше места в жизни, и даже клад перешел уже в руки новых хозяев. Поэтому так выразителен финал романа, финал, в котором читатель (для авантюрного романа это было бы немыслимо) торжествует поражение героя: «Так вот оно где, сокровище мадам Петуховой! Вот оно! Все тут! Все сто пятьдесят тысяч рублей ноль ноль копеек, как любил говорить Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер.

Брильянты превратились в сплошные фасадные стекла и железобетонные перекрытия, прохладные гимнастические залы были сделаны из жемчуга. Алмазная диадема превратилась в театральный зал с вертящейся сценой, рубиновые подвески разрослись в целые люстры, золотые змеиные браслеты с изумрудами обернулись библиотекой, а фермуар перевоплотился в детские ясли, планерную мастерскую, шахматный кабинет и бильярдную.

Сокровище осталось, оно было сохранено и даже увеличилось. Его можно было потрогать руками, но нельзя было унести. Оно перешло на службу другим людям».

Но герой? Где же активный положительный герой в романе «Двенадцать стульев», герой, которому принадлежали бы симпатии авторов, к которому с сочувствием и любовью отнесся бы читатель? Увы, такого героя в «Двенадцати стульях» не оказалось.

Было время, когда это ставили Ильфу и Петрову в вину неискупаемую. Потом их стали оправдывать, теоретически доказывая, что сатире положительные герои и не нужны. Нет смысла заново ставить и решать схоластический вопрос о том, сколько ангелов может уместиться на кончике иглы и может ли вообще существовать оптимистическая сатира без положительного героя. Если же говорить конкретно о творчестве Ильфа и Петрова, то сатириками «без героя» их назвать нельзя.

Правда, работая над первым своим романом, они весьма смутно представляли себе, как должно и должно ли непременно отразиться в нем положительное содержание жизни. Известно, что классический сатирический роман бывал построен целиком на негативном материале; так, в первом томе «Мертвых душ» ни одного светлого персонажа нет, а попытки вывести положительных героев во втором томе кончились неудачей. Не было положительных образов и в «Растратчиках» Катаева. И Ильф и Петров, вообще нетерпимые к правке своих произведений, хладнокровно приняли тот факт, что редакция «Тридцати дней», публикуя роман, исключила из него как раз те главы, которые можно было бы считать положительными.

Но жизнь протестовала против этого. Она шумела новыми силами. Писатели любили ее и не могли оставлять все светлое где-то за бортом своего творчества. Оно должно было вторгнуться на страницы их произведений.

Параллельно с Ильфом и Петровым решал эту же задачу Маяковский. Элементы революционной фантастики в его сатирических пьесах делали их устремленными в будущее. Но оказать влияние в этом отношении на «Двенадцать стульев» Маяковский не мог: первая из его комедий была написана лишь в конце 1928 г., т. е. позже романа Ильфа и Петрова.

Со временем Ильф и Петров снова включили в роман выпущенную было главу о постройке в Старгороде трамвая, страницы об инженере Треухове, который мог бы стать образом положительного, но скромного героя, несколько изменили самый облик Старгорода. Но глава о старгородском трамвае не удалась именно в положительной своей части. В ней писатели не сумели дать той напряженной, концентрированной идеи, которая противопоставилась бы миру мещан и стяжателей, которая выступила бы значительно ярче этого мира (как удалось это им сделать в «Золотом теленке»). Невыразительным и бледным по сравнению с отрицательными героями романа получился инженер Треухов. Правда, авторы смеются над провинциальным фельетонистом Принцем Датским (при Советской власти взявшим себе «идейный» псевдоним «Маховик»), который приводил Треухова в отчаяние следующими поэтическими строками: «Наверху — он, этот невзрачный строитель нашей мощной трамвайной станции, этот худенький с виду, курносый человек, в затрапезной фуражке с молоточками». Однако авторский образ Треухова оказывается близким к этому портрету. Юмор Ильфа и Петрова был еще недостаточно гибок: ему недоставало сочности в освещении персонажей, которым авторы симпатизировали.

Несмотря на осторожное молчание критики, «Двенадцать стульев» были тепло и сразу («непосредственно», по выражению Е. Петрова) приняты читателем. О романе заговорили, его пересказывали, читали вслух. Афоризмы и словечки Ильфа и Петрова начали входить в обиход. На роман ссылались и цитировали его в печати. В первые пять лет разошлось семь изданий романа. С почти ураганной быстротой начала расти зарубежная слава писателей.

Еще в первых числах июля 1929 г. В. Л. Биншток, только что осуществивший перевод «Двенадцати стульев» на французский язык, спрашивал в письме к Ильфу из Парижа: «Кто такой Евгений Петров? Я этой фамилии в новейшей русской литературе не встречал. Не Катаев ли это?» 23 июля он уже писал сатирикам: «Книга в продаже только восемь дней, а уже почти все книжные магазины потребовали у издателя пополнения; я лично обошел все парижские вокзалы, там тоже все экземпляры проданы»[14] (а ведь речь шла об изувеченном тем же Бинштоком, жестоко сокращенном издании). 2 августа в популярном парижском журнале — литературном еженедельнике «Ле Мерль» — появилась «Двойная автобиография» Ильфа и Петрова. Она была напечатана на видном месте, с портретами авторов и хвалебной рецензией на роман. Об Ильфе и Петрове заговорили за рубежом.

В несколько лет молодые авторы одной книги стали писателями с мировым именем. «Двенадцать стульев» издавали во Франции и Италии, в Англии и Америке, в Болгарии, Венгрии, Польше, Румынии, в Норвегии, Швеции, Финляндии, Дании, в Голландии и Греции, в Испании и Бразилии, в Индии и Китае, в Югославии (на сербском, хорватском и македонском языках), в Чехословакии (на чешском и словацком). Роман выходил отдельными изданиями (и в некоторых странах неоднократно), отрывки печатались в журналах и газетных приложениях. «Крокодил» острил, что, выпуская ежегодно по двенадцать стульев во всех городах мира, Ильф и Петров приведут к перепроизводству мебели на Западе.

Любопытно, что жадный интерес к советскому сатирическому роману за рубежом не имел ничего общего с злопыхательским интересом к недостаткам или неудачам Советской России. Неизвестно конкретных случаев, когда бы сатира Ильфа и Петрова использовалась нашими противниками как свидетельство против нас. Зато известно, что роман, неоднократно издававшийся в Германии до 1932 г. и после 1945 г., в годы гитлеровского господства горел на фашистских кострах. «Нам оказана великая честь, — писали Ильф и Петров в 1933 г., — нашу книгу сожгли вместе с коммунистической и советской литературой»[15]. «Коммунист Раду Буков Емилиан, известный революционный писатель… переводит в настоящее время с русского языка советский роман», — это одно из донесений шпика румынской охранки — сигуранцы, настороженно следившей за молдавским поэтом Емилианом Буковым, и речь в этом донесении идет о романе «Двенадцать стульев», над переводом которого Буков работал в 1937–1938 гг.[16]

Больше всего зарубежных читателей роман привлекал своим юмором, тем глубоким, истинным юмором, который выходит за рамки одной эпохи или одной страны. Юмор «Двенадцати стульев» злободневен — и не стареет. Он национален — и для него нет государственных границ. Неся в себе немало общечеловеческого, он десятилетиями заставлял смеяться французов, немцев, чехов и англичан не над бытом далекой для них Советской России, а над тем, что было им гораздо ближе, что было им хорошо знакомо в жизни Праги, Манчестера или Парижа. Разве только советским людям знакома суетливая фигура Полесова, озабоченно бегающего по улицам и сующего нос не в свои дела, разве только нам попадаются надувающие в молчании щеки Воробьяниновы? Кому из итальянцев или французов не напомнит нечто очень знакомое «Междупланетный шахматный конгресс»? И не только у нас туристы то и дело поминают Бендера, который взимал плату за вход в провал, «чтобы он не слишком проваливался».

Характерно, что многочисленные зарубежные переделки «Двенадцати стульев» для кино имеют одну особенность.

В 1933 г. объединенная польско-чешская кинофирма в Варшаве выпустила фильм «Двенадцать стульев» из «польско-чешской жизни». Действие его было перенесено в Польшу и Чехию, а центральную роль, соответствующую роли Остапа Бендера, играл прославленный польский комедийный актер Адольф Дымша. Фильм пользовался большим успехом и долго не сходил с экранов Праги и Варшавы. В 1937 г. по роману «Двенадцать стульев», довольно близко повторяя его ситуации, была сделана кинокомедия в Англии под названием «Пожалуйста, сидите!», но здесь действие происходило в Манчестере, а все действующие лица оказались англичанами.

Когда в декабре 1935 г. Ильф и Петров были в Голливуде, кинорежиссер Льюис Майлстон, поставивший в свое время «На западном фронте без перемен», уговорил их написать для него сценарий по мотивам «Двенадцати стульев», но об американцах. Они написали либретто такого сценария — 22 страницы на машинке. «Действие происходит в Америке, в замке, который богатый американец купил во Франции и перевез к себе в родной штат», — писал Ильф жене. Найти это либретто пока не удалось, можно лишь предположить, что речь в нем шла о кладе, спрятанном в замке, увезенном вместе с замком в Америку и разыскиваемом там. Либретто Майлстону понравилось, но фильма он так и не поставил, может быть, потому, что как раз тогда начал сниматься английский фильм «Пожалуйста, сидите!» А в 1964 г. мы увидели кубинские «Двенадцать стульев», и действие в фильме происходило на революционной Кубе, которой тоже понадобился юмор Ильфа и Петрова, чтобы рассказать о происшедших в ее жизни удивительных переменах.

И все-таки в успехе, который выпал на долю «Двенадцати стульев», можно уловить нечто, что шло не от одной лишь силы романа. Ведь его издавали не только передовые, но и весьма умеренные издатели. Его охотно читали люди самых различных взглядов. Буржуазная печать старалась не замечать социально-сатирического смысла романа, и это ей удавалось, тем более что буржуазные переводчики помогали ей в этом. Авторы «…не осуждают никого, не превращаются в судей, — писала, например, газета „Пари пресс“, — они показывают нам фильм повседневной русской жизни, рисуют сцены искрящегося комизма, выводят множество людей из разных слоев общества»[17]. Отсутствие большой идейной напряженности — результат творческой молодости авторов — буржуазная печать рассматривала как достоинство произведения. Характерно, что слава, позже выпавшая на долю «Золотого теленка», произведения более зрелого и совершенного, была несколько уже и одностороннее: «Золотой теленок» был значительно насыщенней идейно, был активнее в партийном, политическом смысле, его трудней было «отредактировать» и сгладить переводчику, — он не мог нравиться всем.